ает воду вокруг моего тела. Мысль была такая: не
потерять бы сознание. Не захлебнуться. Не утонуть.
Следующий допрос: ствол пистолета наставлен в мое ухо, выстрел --
треснула сухая половица. Выстрелили в пол! Удар палкой по шейному позвонку,
падаю... Надо мной кто-то стоит большой и тяжелый, от него пахнет колбасой и
самогонкой. Меня тошнит, а рвать нечем. Слышу: "Сейчас вылижешь языком то,
что от тебя на полу... Языком, понял... Понял, красный детеныш?! "
В камере не засыпал, а терял сознание от боли. То мне казалось, что я
стою на школьной линейке и учительница Любовь Ивановна Лашкевич говорит:
"Осенью придете в пятый класс, а сейчас до свидания, ребята. За лето
подрастете все. Вася Бойкачев сейчас самый маленький, а станет самым
большим". Любовь Ивановна улыбается...
То вдруг мы с отцом в поле, ищем наших убитых солдат. Отец где-то
впереди, а я нахожу под сосной человека... Был такой случай... Я нашел не
человека, а то, что от него еще осталось... Было это в самые первые дни. Он
просил: "У меня нет ног, у меня нет рук, пристрели, сынок..." Его кто-то
успел перевязать, а забрать не успели... В ужасе я убежал... звал отца...
Старик, который лежит рядом в камере, будит меня:
-- Не кричи, сынок.
-- А что я кричу?
-- Ты просишь, чтобы я тебя пристрелил...
Прошли десятки лет, а я все удивляюсь: живой?! Меня не оставляет это
чувство...
"А на мне даже косыночки нет..."
Надя Горбачева -- 7 лет.
Сейчас -- работник телевидения.
В войне меня интересует необъяснимое... Я до сих пор о ней много
думаю...
Как уходил отец на фронт, не запомнила...
Нам не сказали. Пощадили. Он отвел утром нас с сестрой в детский сад.
Все было, как всегда. Вечером мы, конечно, спросили, почему нет отца, но
мама успокоила: "Он скоро вернется. Через несколько дней".
Помню дорогу... Ехали машины, в кузовах мычали коровы, пищали свиньи, в
одной машине -- мальчик держал в руках кактус и от толчков бегал с ним от
одного борта к другому... Нам с сестрой было смешно, как он бегает. Дети, мы
видели поля, мы видели бабочек. Нам нравилось ехать. Мама оберегала нас, мы
сидели под мамиными "крыльями". Где-то в сознании было, что случилась беда,
но с нами мама, и там, куда мы едем, все будет хорошо. Она заслонила нас от
бомб, от взрослых напуганных разговоров, от всего плохого. Если бы мы могли
прочесть мамино лицо, то прочли бы на нем все. Но я его не помню, я помню
большую стрекозу, которая села на плечо сестренке, и я закричал: "Самолет!"
-- а взрослые почему-то соскочили с повозок и стали задирать головы вверх.
Приехали к дедушке в деревню Городец Сенненского района. Семья у него
была большая, мы поселились в летней кухне. Нас стали звать "дачниками", так
это за нами до конца войны и осталось. Я не помню, чтобы мы играли, во
всяком случае, летних игр так у нас точно не было. Подрастал маленький брат,
он был на наших руках, потому что мама копала, сажала, шила. Оставит нас
одних: надо вымыть ложки, тарелки, полы, дотопить печку, насобирать веток на
завтра. запастись водой, полное ведро мы не могли поднять, носили по
полведра. С вечера мама назначала: ты -- старшая по кухне, а ты -- старшая
по брату. И каждая уже за свое дело отвечала.
Как бы ни было голодно, но у нас появилась кошка, за ней -- собака. Это
были члены семьи, мы все делили с ними поровну. В другой раз не хватает на
кошку и собаку, так тайком каждая из нас старалась припрятать им кусочек. И
когда кошка погибла от осколка, это была такая потеря, что, казалось,
перенести ее невозможно. Плакали два дня. Хоронили с выносом, со слезами.
Поставили крестик, посадили цветы, поливали.
Я и сейчас, как вспомню наши слезы, как мы переплакали, не могу завести
кошку. Дочь, когда была маленькая, просила купить собачку, а я не смогла.
А потом что-то с нами случилось... Мы перестали бояться смерти...
Наехали большие немецкие машины, выгнали всех из хат. Выстроили и
считают: "Айн, цвай, драй..." Мама девятая, а десятого на расстрел. Нашего
соседа... Мама держала на руках братика, так он у нее из рук и упал.
Я запоминала запахи... Когда вижу сейчас в кино фашистов, слышу
солдатский запах... Кожи, хорошего сукна, пота...
О смерти не говорили... В нашей семье старались как можно меньше
говорить о смерти. Был такой уговор. Она была всюду...
Сестра в тот день дежурила по брату, а я полола на огороде. В картошке
нагнусь, меня не видно, знаете, в детстве все кажется большим и высоким.
Когда заметила самолет, он уже кружился надо мной, я увидела совершенно
отчетливо летчика. Его молодое лицо. Коротенькая автоматная очередь --
бах-бах! Самолет второй раз разворачивается... Он не стремился меня убить,
он развлекался. Уже тогда, детским умом я это поняла. А на мне даже
косыночки нет, нечем прикрыться...
Ну, что это? Как объяснить? Интересно: жив ли этот летчик? И что он
вспоминает и как рассказывает? Какими словами?
Я говорю... В войне меня интересует необъяснимое... Я не перестаю о ней
думать...
Проходила та минута, когда решалось: погибнешь от пули или умрешь от
страха, и наступала нейтральная полоса -- одну беду пронесло, а о другой
пока люди не знают -- и было много смеха. Начинали поддевать, подшучивать
друг над другом: кто и где прятался, как бежали, как пуля летела, да не
попала. Я это хорошо помню. Даже мы, дети, соберемся и посмеиваемся друг над
другом - кто испугался, а кто нет. Смеялись и плакали одновременно.
Я вспоминаю о войне, чтобы понять... А иначе - зачем?
У нас было две курицы. Когда им говорили: "Немцы -- тихо!", -- они
молчали. Они сидели тихо-тихо вместе с нами под кроватью, ни одна не кокнет.
Сколько я потом ни видела в цирке ручных кур, они меня не удивляли. А наши
ко всему исправно неслись под кроватью в ящике -- два яйца в день. Мы
чувствовали себя такими богатыми!
Все-таки какую-то елку на Новый год мы ставили. Конечно, это мама
помнила, что у нас детство. Из книжек вырезали яркие картинки, делали шарики
из бумаги: один бочок белый, другой -- черный, гирлянды из старых ниток. И в
этот день особенно все улыбались друг другу, вместо подарков (их не было) мы
оставляли под елкой записочки.
В своих записочках я писала маме: "Мамулечка, я тебя очень люблю.
Очень! Очень!" Дарили друг другу слова.
Годы прошли... Я столько книг прочитала... А поняла о войне не намного
больше, чем тогда, когда была ребенком. Об этом хотела рассказать...
"Играть на улице не с кем..."
Валя Никитенко -- 4 года.
Сейчас -- инженер.
В детской памяти запечатлевается все, как в альбоме. Отдельными
снимками...
Мама просит:
-- Бежим-бежим... Топаем-топаем... -- У нее руки заняты. А я
капризничаю:
-- У меня ножки болят.
Трехлетний братик толкает меня:
-- Безым (буквы "ж" он не выговаривал), а то немцы догонят. -- И
"безым" рядом молча.
От бомб я прячу голову и куклу, а кукла уже без руки и без ног. Плачу,
чтобы мама ее перевязала...
Кто-то принес маме листовку... Я уже знаю, что это такое... Это такое
большое письмо из Москвы, хорошее письмо. Они с бабушкой говорят, и я
понимаю, что дядя наш в партизанах. По соседству у нас жила семья полицая.
И, знаете, как дети: выйдут, и каждый хвастается своим папой. Их мальчик
говорит:
-- У моего папы автомат...
Я тоже хочу похвастаться:
-- А нам дядя принес листовку...
Это услышала мать полицая, она пришла к маме предупредить: смертельная
беда нашей семье, если ее сын услышит мои слова, или кто-нибудь из детей
передаст.
Мама позвала меня с улицы и просит:
-- Доченька, не будешь больше рассказывать?
-- Буду!
-- Нельзя рассказывать.
-- Ему можно, а мне нет?
Тогда она достала прутик из веника, а стегать меня ей жалко. Поставила
в угол:
-- Не будешь? А то маму убьют.
-- Прилетит на самолете наш дядя из леса и спасет тебя.
Так и уснула в углу...
Горит наш дом, меня выносят на руках сонную. Пальто и ботиночки
сгорели. Я хожу в мамином пиджаке, он до самой земли.
Живем в земляночке. Вылезаю из землянки и слышу запах пшенной каши,
заправленной салом. До сих пор для меня вкуснее еды нет, чем пшенная каша,
заправленная салом. Кто-то кричит: "Наши пришли". На огороде у тети Василисы
- так говорит мама, а дети тетю Василису зовут "бабой Васей", - стоит
походная солдатская кухня. В котелках нам раздают кашу, помню точно, что в
котелках. Как мы ели, не знаю, ложек не было...
Мне дают кружку молока, а я уже забыла о нем за войну. Молоко налили в
чашку, она у меня упала и разбилась. И я плачу, все думают, что я плачу
из-за разбитой чашки, а я плакала, что разлила молоко. Оно такое вкусное, и
я боюсь, что мне его больше не дадут.
После войны начались болезни. Болели все, все дети. Болели больше, чем
в войну. Непонятно, правда?
Эпидемия дифтерита... Дети умирают. Я убежала из-под замка хоронить
соседских мальчиков-близнецов, с которыми дружила. Стою у гробиков в мамином
пиджаке и с босыми ногами. Мама вытаскивает меня оттуда за руку. Ждет с
бабушкой, что и я заразилась дифтеритом. Нет, я только кашляю.
В деревне совсем не осталось детей. Играть на улице не с кем...
"Она открыла окно... И отдала
листочки ветру..."
Зоя Мажарова - 12 лет.
Сейчас -- почтовый работник.
Всю войну я видела ангела... Он появился не сразу...
Первый раз он появился... Пришел ко мне во сне, когда нас везли в
Германию. В вагоне... А там ни звездочки не было видно, ни кусочка неба. А
он пришел. Мой ангел...
А вы меня не боитесь? Моих слов... Я то голоса слышу... То ангела
вижу... Начну рассказывать, не каждый хочет долго слушать. Боятся меня. На
праздники в гости редко зовут. За праздничный стол. Даже свои соседи. Я
рассказываю и рассказываю... Может, что старая стала? Начну и не могу
остановиться...
В войну... Я начну с самого начала... Первый год я жила с мамой и
папой. Жала и пахала. Косила и молотила. Все сдавали немцам: зерно,
картошку, горох. Они приезжали осенью на лошадях. Ходили по дворам и
собирали - как это? Забыла уже это слово - оброк. Наши полицаи тоже с ними
ходили, они все были нам знакомые. Из соседней деревни. Так мы жили. Можно
сказать, привыкли. Гитлер, говорили нам, уже под Москвой. Под Сталинградом.
Ночью приходили партизаны... А они рассказывали все по-другому: Сталин
ни за что не отдаст Москву. И Сталинград не отдаст...
А мы жили... Жали и пахали... Вечером в выходной день и на праздники
были у нас танцы. Танцевали на улице. Была гармонь.
Я помню, что случилось это в Вербное воскресенье... Наломали мы вербы,
в церковь сходили. Собрались на улице. Ждем гармониста. Тут понаехали немцы.
На больших крытых машинах, с овчарками. Собаки все черные, злые. Окружили
нас и командуют: залезайте в машины. Толкают прикладами. Кто-то плачет,
кто-то кричит... Пока наши родители прибежали, мы уже - в машинах. Под
брезентом. От нас недалеко была железнодорожная станция, привезли нас туда.
Там уже стояли пустые вагоны наготове. Ждали нас. Полицай меня тянет в
вагон, а я вырываюсь. Он накрутил себе на руку мою косу:
- Не кричи, дура. Фюрер освобождает вас от Сталина.
- А что нам на той чужбине? - До этого нас уже агитировали, чтобы мы
ехали в Германию. Обещали красивую жизнь.
- Поможете немецкому народу победить большевизм.
- Я к маме хочу.
- Будешь жить в доме под черепичной крышей и есть шоколадные конфеты.
- Я к маме...
О-о-о-о! Если бы человек знал свою судьбу, то он был до утра не дожил.
Погрузили и повезли. Ехали мы долго, но сколько, не знаю. В моем вагоне
все были с нашей Витебской области. С разных деревень. Все молодые и такие,
как я, малолетки. Меня спрашивали:
- А ты как попалась?
- С танцев.
От голода и страха я теряла сознание. Лежу. Закрою глаза. И вот первый
раз тогда... Там... Увидела ангела... Ангел маленький, и крылышки у него
маленькие. Как у птицы. А я вижу, что он хочет меня спасти. "Как он спасет
меня, - думаю я, - если он такой маленький?" Это я первый раз его увидела...
Жажда... Нас всех мучила жажда, все время хотелось пить. Все внутри
пересыхало, да так, что язык вываливался наверх, я не могла его назад
затолкать. Днем ехали с вываленными языками. С открытым ртом. А ночью было
немного легче.
Я буду век помнить... Я за жизнь не забуду...
В углу у нас стояли ведра, куда мы ходили по малой нужде, пока ехали. И
одна девочка... Она доползла до этих ведер, обхватила одно ведро руками,
припала к нему и начала пить. Пила большими глотками... А потом ее начало
выворачивать... Она вырвет и опять ползет к ведру... Ее снова
выворачивает...
О-о-о-о! Если бы человек знал свою судьбу наперед...
Я запомнила город Магдебург... Там нас постригли наголо и обмазали тело
белым раствором. Для профилактики. Тело огнем от этого раствора, от этой
жидкости горело. Кожа слазила. Не дай Бог! Я не хотела жить... Мне уже
никого не было жалко: ни себя, ни маму с папой. А поднимешь глаза - кругом
они стоят. С овчарками. У овчарок глаза страшные. Собака никогда человеку
прямо в глаза не смотрит, отводит глаза, а эти смотрели. Смотрели нам прямо
в глаза... Я не хотела жить... Со мной ехала знакомая девочка, я не знаю -
как, но взяли ее вместе с мамой. Может, мама за ней в машину вскочила... Я
не знаю...
Я буду век помнить... Я за жизнь не забуду...
Девочка эта стоит и плачет, потому что она, когда нас гнали на
профилактику, потеряла маму. Мама у нее была молодая... Красивая мама... А
мы ехали всегда в темноте: никто нам двери не открывал, вагоны товарные, без
окон. Всю дорогу она не видела свою маму. Целый месяц. Стоит она, плачет, а
какая-то старая женщина, тоже постриженная наголо, тянет к ней руки, хочет
ее погладить. А она убегает от этой женщины, пока та не позвала:
"Доченька..." И только по голосу она догадалась, что это ее мама.
О-о-о-о! Если бы... Если бы знать...
Все время ходили голодные. Я не запоминала, где была? Куда везли?
Названия, имена... От голода жили, как во сне...
Помню, что тягала какие-то ящики на патронно-пороховой фабрике. Там все
пахло спичками. Запах дыма... Дыма нет, а дымом пахнет...
Помню, что доила коров у какого-то бауэра. Колола дрова... По
двенадцать часов в сутки...
Кормили нас каторфельными очистками, турнепсом и давали чай с
сахарином. Чай у меня отбирала моя напарница. Украинская девушка. Она была
старше и сильная, она говорила: "Я должна выжить. У меня мама осталась дома
одна".
Она пела в поле красивые украинские песни. Очень красивые.
Я... Я за один раз... За один вечер все не расскажу. Не успею. Сама не
выдержу...
Где это? Я не помню... Но это уже было в лагере... Я, видимо, уже
попала в Бухенвальд...
Там мы разгружали машины с мертвыми и укладывали их в штабеля,
укладывали слоями - слой мертвых, слой просмоленных шпал. Один слой, второй
слой... И так с утра до ночи, мы готовили костры. Костры из... Ну, ясное
дело... Из трупов... А среди мертвых попадались живые, и они хотели что-то
нам сказать. Какие-то слова. А нам нельзя было возле них останавливаться,
ну, хотя бы послушать...
О-о-о-о! Жизнь человеческая... Я не знаю, легко ли жить дереву, всему
живому, кого человек приручил. Скотине, птице... Но о человеке я знаю...
Я хотела умереть, мне уже никого не было жалко... Когда собиралась:
вот-вот, и нож искала... Ночью ко мне прилетал мой ангел... Я не помню,
какими словами он меня утешал, но слова были ласковые. Он меня долго
уговаривал... Когда я рассказывала другим о своем ангеле, все думали, что я
сошла с ума. Знакомых людей уже давно рядом не замечала, вокруг были одни
чужие люди. Одни незнакомцы. Никто не хотел ни с кем знакомиться, потому что
завтра или тот, или этот умрет. Зачем знакомиться? Но один раз я полюбила
маленькую девочку... Машеньку... Она была беленькая и тихая. Мы дружили с
ней месяц. В лагере месяц - это целая жизнь, это - вечность. Она первая
подошла ко мне:
- У тебя нет карандаша?
- Нет.
- А листочка бумаги?
- Тоже нет. А зачем тебе?
- Я знаю, что скоро умру, и хочу маме письмо написать.
В лагере это было не положено - ни карандаш, ни бумага. Но ей мы нашли.
Она всем нравилась - такая беленькая и тихая. И голос тихий.
- Как ты пошлешь письмо? - спросила я.
- Я открою ночью окно... И отдам листочки ветру...
Я не знаю... Может, ей было восемь лет, а может, и десять. Как угадаешь
по косточкам? Там не люди ходили, а их скелеты... Скоро она заболела, не
могла вставать и ходить на работу. Я ее просила... В первый день я даже
дотянула ее до дверей, она повисла на дверях, а идти не может. Два дня
лежала, а на третий день за ней пришли и унесли на носилках. Выход из лагеря
был один - через трубу... Мы это все знали. Сразу на небо...
Я буду век помнить... Я за жизнь не забуду...
Когда она заболела... Мы ночью разговаривали:
- К тебе прилетает ангел? - Я хотела рассказать ей о своем ангеле.
- Нет. Ко мне мама приходит. Она всегда в белой блузке. Я помню эту ее
блузку с вышитыми синими васильками.
Осенью... Я дожила до осени... Каким чудом? Я не знаю... Нас утром
погнали на работу в поле. Собирали морковку, срезали капусту - я любила эту
работу. Я уже давно не выходила в поле, не видела ничего зеленого. В лагере
не видно неба, не видно земли из-за дыма. Труба высокая, черная. День и ночь
из нее валил дым... В поле я увидела желтый цветочек, а я уже забыла, как
цветы растут. Я погладила цветочек... И другие женщины его погладили. Мы
знали, что сюда привозят пепел из нашего крематория, а у каждого кто-то
погиб. У кого сестра погибла, у кого мама... А у меня Машенька...
Если бы я знала, что выживу, я спросила бы адрес ее мамы... Но я не
думала...
Как я выжила, когда умирала сто раз? Не знаю... Это мой ангел меня
спас. Уговорил. Он и сейчас появляется, он любит такую ночь, чтобы луна
сильно в окно светила. Белым светом...
А вам не страшно со мной? Не страшно меня слушать...
О-о-о-о...
"Ройте здесь..."
Володя Барсук -- 12 лет.
Сейчас -- председатель Белорусского
республиканского совета спортивного
общества "Спартак".
Сразу ушли в партизаны...
Всей семьей: папа, мама и мы с братом. Брат был старше. Ему выдали
винтовку. Я завидовал, и он учил меня стрелять.
Однажды брат не вернулся с задания... Мама долго не хотела верить, что
он погиб. В отряд передали, что группа партизан, которую окружили немцы,
подорвала себя противотанковой миной, чтобы не попасть живыми в плен. У мамы
было подозрение, что там оказался и наш Александр. Его с этой группой не
посылали, но он мог ее встретить. Она пришла к командиру отряда и говорит:
-- Я чувствую, что там и мой сын лежит. Разрешите мне туда съездить.
Ей дали несколько бойцов, и мы поехали. И вот что такое материнское
сердце! Местные жители уже похоронили погибших. Бойцы начинают рыть в одном
углу, а мама показывает в другое место: "Ройте здесь..." Начинают рыть там и
находят брата, его уже было не узнать, он весь почернел. Мама признала его
по шву от аппендицита и по расческе в кармане.
Я всегда вспоминаю свою маму...
Помню, как закурил первый раз. Она увидела, позвала отца:
-- Ты посмотри, что Вовка наш делает!
-- А что делает?
-- Курит.
Отец подошел ко мне, посмотрел:
-- Пусть курит. После войны разберемся.
В войну все время вспоминалось, как мы жили до войны. Жили все вместе,
несколько семей родственников в одном большом доме. Жили весело и дружно.
Тетя Лена в день зарплаты покупала очень много пирожных и сыров, собирала
всех детей и всех угощала. Погибла она, ее муж и сын. Погибли все мои
дядья...
Кончилась война... Запомнил, как мы с мамой шли по улице, она несла
картошку, ей дали немного на заводе, где она работала. Из строительных
развалин подходит к нам пленный немец:
-- Муттэр, битте, картофель...
Мама говорит:
-- Я тебе не дам. Может, ты убил моего сына?
Немец опешил и молчит. Мама отошла... Потом вернулась, достала
несколько картофелин и дает ему:
-- На, ешь...
Теперь опешил я... Как? Зимой мы несколько раз катались на замерзших
немецких трупах, их еще долго находили за городом. Катались, как на
саночках... Могли пнуть мертвых ногой... Прыгали по ним... Мы продолжали их
ненавидеть.
А мама учила меня любви. Это был мой первый послевоенный урок любви...
"Дедушку похоронили под окном...
Варя Вырко - 6 лет.
Сейчас - ткачиха.
Я запомнила зиму, холодную зиму... Зимой убили нашего дедушку...
Его убили во дворе нашего дома. Возле ворот.
Мы похоронили его у себя под окном...
На кладбище не дали хоронить, потому что он ударил немца. Полицаи
стояли возле калитки и никого к нам не пускали. Ни родственников, ни
соседей. Мама и бабушка сами сбили гроб из каких-то ящиков. Они сами дедушку
обмыли, хотя близким мыть не положено. Должны чужие люди. Такие наши обычаи.
Я помню разговоры об этом в доме... Сами гроб несли... Донесли до ворот...
На них крикнули: "Поворачивайте назад! А то постреляем всех! Похороните, как
собаку, на своем огороде".
И так три дня... Они дойдут до ворот, а их назад. Назад гонят...
На третий день бабушка начала долбить яму под окном... На улице сорок
градусов, бабушка всю жизнь вспоминала, что на улице было сорок градусов.
Похоронить человека в такой мороз очень трудно. Мне, наверное, тогда было
семь, нет, наверное, уже восемь лет, я ей помогала. А мама достала меня из
ямы с плачем. С криком.
Там... На том месте, где лежит дедушка, выросла яблоня. Стоит вместо
креста. Уже старая яблоня...
"...еще лопатками похлопали, чтобы было красиво"
Леонид Шакинко -- 12 лет.
Сейчас -- художник.
Как нас расстреливали...
Согнали к бригадирской хате... Всю деревню... Теплый день, трава
теплая. Кто стоял, а кто сидел. Женщины в белых платках, дети босиком. На
этом месте, куда нас согнали, всегда собирались в праздники. Пели песни. На
зажинки, дожинки. И тоже -- кто сидел, а кто стоял. Митинги там проводили.
Теперь... Никто не плакал... Не говорил... Даже тогда это меня
поразило. Читал, что обычно люди плачут, кричат, предчувствуя смерть - ни
одной слезинки не помню. Даже слезиночки... Сейчас, когда я об этом
вспоминаю, начинаю думать: может, я оглох в те минуты и ничего не слышал?
Почему не было слез?
Дети сбились в отдельную стайку, хотя никто нас не отделял от взрослых.
Почему-то матери наши не держали нас возле себя. Почему? До сих пор не знаю.
Обычно мы, мальчишки, мало с девчонками дружбу водили, принято было:
девчонка -- значит, надо отлупить, за косички потаскать. Тут все прижались
друг к другу. Понимаете, даже собаки дворовые не лаяли.
В нескольких шагах от нас поставили пулемет, возле него сели два
эсэсовских солдата, о чем-то они стали спокойно разговаривать, шутили и даже
рассмеялись.
Мне запомнились именно такие детали...
Подошел офицер молодой. И переводчик перевел:
-- Господин офицер приказывает назвать имена тех, кто держит связь с
партизанами. Будете молчать, расстреляем всех.
Люди как стояли или сидели, так и продолжали стоять и сидеть.
-- Три минуты - и вас расстреляют, -- переводчик сказал и выбросил
вверх три пальца.
Теперь я смотрел все время на его руку.
-- Две минуты - и вас расстреляют...
Жались теснее друг к другу, кто-то что-то кому-то говорил, но не
словами, а движением руки, глазами. Я, например, ясно себе представлял, что
нас расстреляют и нас больше не будет.
-- Последняя минута - и вам капут...
Я видел, как солдат снял затвор, зарядил ленту и взял пулемет в руки.
До кого было два метра, до кого -- десять...
Из тех, что стояли впереди, отсчитали четырнадцать человек. Дали им
лопаты и приказали копать яму. А нас подогнали ближе, смотреть, как они
копают... Копали они быстро-быстро... Летела пыль... Я помню, что яма была
большая, глубокая, на полный человеческий рост. Такие ямы копают под дом,
под фундамент.
Расстреливали по три человека. Поставят у края ямы -- и в упор.
Остальные смотрят... Не помню, чтобы с детьми родители прощались или дети с
родителями. Одна мать подняла подол платья и закрыла дочке глаза. Но даже
маленькие дети не плакали...
Расстреляли четырнадцать человек и стали закапывать яму А мы опять
стояли и смотрели, как забрасывают землей, как утаптывают сапогами. А сверху
еще лопатками похлопали, чтобы было красиво. Аккуратно. Понимаете, даже углы
срезали, почистили. Один пожилой немец вытирал платком пот со лба, как будто
он в поле работал. К нему подбежала маленькая собачка... Никто не мог понять
- откуда? Чья она? Он ее погладил...
Через двадцать дней разрешили убитых раскопать. Взять в семьи и
похоронить. Вот тогда закричали бабы, заголосила вся деревня. Запричитала.
Я много раз натягивал холст... Хотел это нарисовать... А получалось
другое: деревья, трава...
"Куплю себе платье с бантиком..."
Поля Пашкевич -- 4 года.
Сейчас -- портниха.
В четыре года... Я никогда не думала о войне...
Но война мне представлялась так: большой черный лес, и там какая-то
война. Что-то такое страшное. Почему в лесу? Потому что в сказках самое
страшное всегда происходило в лесу.
Через наши Белыничи шли и шли войска, тогда я не понимала, что это
отступление. Нас бросают. Помню, что в доме было много военных людей, они
брали меня на руки. Жалели. Хотели угостить, а угостить у них было нечем.
Утром, когда они уходили, в доме на подоконниках и везде оставалось много
патронов. И сорванные красные лычки. Знаки отличия. И мы с ними играли... Мы
не понимали, что это... Какие это игрушки...
А это уже тетя мне рассказывала... Когда немцы вошли в наш город, у них
был список коммунистов. И в этом списке были наш отец и учитель, который жил
напротив. У них был сын, я с ним дружила, мы называли его Игрушка. А его,
наверное, звали Игорь, так я сейчас думаю. Потому что в памяти у меня
осталось то ли имя, то ли дразнилка -- Игрушка. Наших пап увели вместе...
На моих глазах... Маму расстреляли на улице. Когда она упала,
раскрылось пальто, оно стало красным, и снег вокруг мамы стал красным...
А потом нас долго держали в каком-то сарае. Было очень страшно, мы
плакали, кричали. У меня еще были сестра и брат -- два с половиной годика и
год, а мне четыре года, я -- самая старшая. Маленькие, мы уже знали, когда
стреляют снаряды, что это не самолет бомбит, а именно артиллерия бьет. По
звуку узнавали -- наш или не наш самолет летит, далеко или близко от нас
упадет бомба. Было страшно, очень страшно, а голову спрячешь, и уже не
страшно, главное -- не видеть.
Дальше ехали куда-то на санях, все трое, в какой-то деревне нас
разобрали женщины по хатам -- кто кого. Братика долго никто не хотел брать,
а он плакал: "А меня?" Мы с сестрой испугались, что нас разделяют и теперь
не будем вместе. Всегда жили вместе.
Однажды меня чуть не съела немецкая овчарка. Я сидела на окошке, по
улице ехали немцы, с ними две большие овчарки. Одна из них бросилась в окно
и разбила стекло. Меня успели схватить с подоконника, но я так испугалась,
что с того дня стала заикаться. И даже сейчас боюсь больших собак.
...После войны отдали нас в детский дом, а он находился недалеко от
шоссе. Немецких пленных было много, они шли по этому шоссе сутками. Мы
бросали в них землей, камнями. Конвойные гоняли нас и ругали. Это приводило
нас в недоумение...
В детдоме все ждали родителей, что они придут и заберут домой.
Появлялся незнакомый мужчина или незнакомая женщина, все бежали к ним и
кричали:
-- Мой папа.... Моя мама...
-- Нет, это мой папа!
-- За мной пришли!
-- Нет, это за мной пришли!!
Очень завидовали тем, кого родители находили. А они не давали подойти к
своим мамам и папам: "Не трогай, это моя мама" или: "Не трогай, это мой
папа". Они не отпускали их от себя ни на минуту, боялись, чтобы кто-нибудь
не отнял. Или от страха: вдруг опять куда-нибудь уйдут.
Учились мы в школе вместе -- детдомовцы и обыкновенные дети. Тогда все
плохо жили, но ребенок придет из дома, у него в холщовой сумке или кусочек
хлеба, или картошина, а у нас ничего. Все мы были одинаково одеты, пока
маленькие, то ничего, а когда подросли, переживали. В двенадцать, тринадцать
лет хотелось красивое платьице, туфельки, а мы все носили ботинки. И
мальчики, и девочки. Хотелось яркую ленточку в косы, цветные карандаши
хотелось. И портфель хотелось. Хотелось конфет, а конфеты у нас были только
на Новый год - леденцы. Дали нам вдоволь черного хлеба, мы сосали его, как
конфеты, таким он нам казался вкусным.
Была у нас одна молодая учительница, а остальные пожилые женщины, так
все ее очень любили. Боготворили. Уроки не начинались, пока она не приходила
в школу. Сидим у окна и ждем: "И-идет!! И...и...и..." Она входила в класс, и
каждый хотел ее потрогать, каждый думал: "Вот такая моя мама..."
Мечтала: вырасту, стану работать и куплю себе много платьев -- красное,
зеленое, в горошек, с бантиком. А с бантиком -- обязательно! В седьмом
классе спросили: на кого хочешь учиться, а я давно решила -- на портниху.
Шью платья...
"Как умер, если сегодня не стреляли?.."
Эдуард Ворошилов -- 11 лет.
Сейчас -- работник телевидения.
Я рассказывал о войне только маме... Своей маме... Только близкому
человеку...
В деревне, где стоял наш партизанский отряд, умер старик, как раз в его
хате я жил. Когда мы его хоронили, зашел мальчишка лет семи и спрашивает:
-- Почему дедушка лежит на столе?
Ему ответили:
-- Дедушка умер...
Мальчишка страшно удивился:
-- Как умер, если сегодня не стреляли?
Мальчику было семь лет, но уже два года он слышал. что умирают только
тогда, когда стреляют.
Я это запомнил...
Я начал свой рассказ с партизанского отряда, куда попал не сразу. К
концу второго года войны. Я пропустил, как мы с мамой за неделю до войны
приехали в Минск, как она отвезла меня в пионерский лагерь под Минском...
В лагере мы пели песни: "Если завтра война", "Три танкиста", "По
долинам и по взгорьям". Последнюю очень любил мой отец... Часто напевал...
Тогда только появился фильм "Дети капитана Гранта", и мне понравилась
песенка из этого фильма: "А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер..." С этой
песенкой я всегда выскакивал на зарядку.
В тот день зарядки не было, над нами ревели самолеты... Я поднял глаза
и увидел, как от самолета отделяются черные точки, мы еще ничего не знали о
бомбах. Рядом с пионерским лагерем была железная дорога и я пошел по ней в
Минск. Расчет был прост: недалеко от мединститута, где сейчас работает мама,
железнодорожный вокзал, если я пойду по рельсам, то приду к маме. Позвал с
собой мальчишку, который жил недалеко от вокзала, тот был намного младше
меня и очень плакал, шел медленно, а я ходить любил, с отцом мы обходили все
окрестности родного Ленинграда. Но до Минского вокзала мы все-таки
добрались, дошли до Западного моста, была очередная бомбежка, и я его
потерял.
В мединституте мамы не было, недалеко жил профессор Голуб, с которым
мама теперь работала, я нашел его квартиру... Но она была пустая... Через
много лет я узнал, что произошло: как только стали бомбить город, мама села
на попутную машину и поехала за мной по шоссе в Ратомку. Она приехала туда и
увидела разбитый лагерь...
Из города все куда-то уходили. Я решил, что до Ленинграда дальше, чем
до Москвы, в Ленинграде у меня папа, но он на фронте, а в Москве у меня
тетушки, они-то никуда не уедут. Не уедут, потому что живут в Москве... В
нашей столице... В дороге прибился к одной женщине с девочкой. Женщина
незнакомая, но она поняла, что я один и у меня ничего нет, я голоден. Она
меня позвала: "Идем к нам, вместе поедим".
Я помню, что тогда впервые в жизни ел лук с салом. Сначала я морщился,
потом все-таки съел. Если начиналась бомбежка, я всегда следил: где эта
женщина со своей девочкой? Вечером выбрали канаву и расположились отдохнуть.
Бомбили нас беспрерывно. Женщина оглянулась и вскрикнула... Я тоже
приподнялся и посмотрел в ту сторону, в которую только что смотрела она,
увидел, как летит на бреющем полете самолет и рядом с мотором у него на
плоскостях поблескивают огоньки. И по направлению этих огоньков вдоль дороги
поднимаются фонтанчики пыли. Совершенно инстинктивно я рухнул на дно канавы.
Пулеметная очередь простучала над головой, и самолет ушел дальше. Я
поднимаюсь и вижу: лежит эта женщина на скате канавы, а вместо лица у нее
кровавое пятно. Вот здесь я испугался, выскочил из канавы и бросился бежать.
С тех пор, и даже сейчас, меня мучает вопрос: а что с той девочкой? Больше я
ее не встретил...
Дошел до какой-то деревни... На улице под деревьями там лежали немецкие
раненые. Так я впервые увидел немцев...
Жителей деревни выгоняли из домов, заставляли носить воду, немецкие
санитары грели ее на костре в больших ведрах. Утром они положили раненых на
машины и в каждую машину посадили одного-двух мальчиков. Нам дали фляги с
водой и показали, как мы должны помогать: кому смочить платок и положить на
голову, кому смочить губы. Раненый просит: "Вассер... Вассер..."
Прикладываешь флягу к его губам, и тебя бьет дрожь. Не определю и сейчас
чувство, которое испытывал тогда. Брезгливость? Нет. Ненависть? Тоже нет.
Тут было все вместе. И жалость тоже... Ненависть в человеке тоже
формируется, она не изначальна. В школе ведь нас учили добру, учили любить.
Опять забегу вперед... Когда первый немец ударил меня, я не боль
почувствовал, испытал другое. Как это он меня ударил, по какому праву он
меня ударил? Это было потрясение.
Опять я вернулся в Минск...
И подружился с Кимом. Познакомились мы с ним на улице. На мой вопрос:
-- С кем ты живешь?
Он ответил:
-- Ни с кем.
Узнал, что он тоже потерялся, и предложил:
-- Давай жить вместе.
-- Давай, -- обрадовался он, потому что жить ему было негде.
А я жил в брошенной квартире профессора Голуба.
Как-то мы с Кимом увидели, что по улице шел парень постарше нас и нес
подставку для чистки обуви. Прослушали его консультацию: какой нужен ящик,
как делать гуталин. Для гуталина нужно было достать сажи, а ее в городе было
полно, хоть отбавляй, и смешать с каким-нибудь маслом. Одним словом, сделали
какую-то вонючую смесь, но она была черного цвета. И если ее аккуратно
размазать, то она даже блестела.
Однажды подошел ко мне немец, поставил ногу на ящик, сапоги были
грязные, причем грязь старая, засохшая. Поскольку мы уже сталкивались с
такой обувью, то у меня был специальный скребок, чтобы сначала соскрести
грязь, а потом уже нанести крем. Я взял скребок, провел им только два раза,
и ему это не понравилось. Он ударил ногой по ящику, а меня по лицу...
Меня вообще никогда в жизни не били, мальчишеские драки не в счет, это
выяснение других качеств, и этого в ленинградских школах было сколько
хотите. Но никто из взрослых меня до этого ни разу не ударил.
Ким увидел мое лицо и закричал:
-- Не смей так на него смотреть! Не смей... Он убьет тебя...
Тогда же мы впервые столкнулись с тем, что на улицах появились люди с
желтыми нашивками на пальто, на пиджаках. Услышали про гетто... Слово это
все произносили шепотом... Ким был еврейский мальчик, но он постригся
наголо, и мы решили выдавать его за татарина. Когда волосы стали отрастать,
вьющиеся черные волосы, кто мог поверить, что он татарин. Я переживал за
друга, ночью проснусь, увижу его кудрявую голову и не могу заснуть: надо
что-то придумать, чтобы Кима не забрали в гетто.
Мы нашли машинку, и я еще раз постриг Кима. Уже начались заморозки,
чистить обувь зимой бессмысленно. У нас новый план. Немецкое командование
организовало в городе гостиницу для прибывавших офицеров. Приезжали они с
большими рюкзаками, чемоданами, а до гостиницы было не близко. Каким-то
чудом мы раздобыли большие сани и караулили на вокзале поезда. Поезд придет,
нагрузим вещи двух-трех человек на эти сани и везем на себе через весь
город. За это нам давали или хлеб, или сигареты, а за сигареты на базаре
можно было выменять все, любую еду.
А тогда, когда забрали Кима, поезд пришел поздно ночью, с большим
опозданием. Мы очень промерзли, но с вокзала уйти не могли, уже действовал
комендантский час. Из самого здания нас выгнали, ждали на улице. Наконец
поезд прибыл, мы загрузили сани и отправились в путь. Тянем, ремни режут, а
они нас подгоняют: "Шнель! Шнель!" Быстро идти мы не могли, они стали нас
бить.
Внесли вещи в гостиницу, ждем, когда с нами рассчитаются. Один
приказал: "Убирайтесь!" -- и толкнул Кима, у Кима слетела с головы шапка.
Тогда они заорали: "Юда!" Схватили его...
Через несколько дней я узнал, что Ким в гетто. Пошел туда... Целыми
днями кружил вокруг... Несколько раз видел его через проволоку. Приносил
хлеб, картошку, морковку. Постовой повернется спиной, идет до угла, тогда я
бросаю картофелину. Ким пройдет, поднимет...
Жил я в нескольких километрах от гетто, но по ночам оттуда неслись
такие крики, что их слышали во всем городе, я просыпался: жив ли Ким? Как
мне его спасти? После очередного погрома пришел на условленное место, мне
показали знаком: Кима нет!!
Я был несчастен... Но я еще надеялся...
Однажды утром кто-то постучался ко мне. Я вскочил... И первая мысль:
Ким! Нет, это был не он. Меня разбудил мальчишка с нижнего этажа, он сказал:
"Пойдем со мной на улицу, там лежат убитые. Поищем моего отца". Мы с ним
вышли, комендантский час уже кончился, но прохожих почти не было. Улицу
замело легким сгеном, припорошенные этим снегом, через пятнадцать--двадцать
метров лежали расстрелянные наши военнопленные. Их гнали через город ночью и
тех, кто отставал, расстреливали в затылок. Все они лежали лицом вниз.
Мальчишка не мог дотронуться до убитых, он боялся, что где-то здесь его
отец. И вот тогда я себя поймал на мысли, что у меня почему-то нет страха
перед смертью. Мысленно с ней уже сжился. Я их переворачивал, а он смотрел
каждому в лицо. Так мы прошли всю улицу...
У меня с тех пор... Никогда нет слез... Нет их даже тогда, когда, может
быть, и надо. Я не умею плакать. За всю войну я плакал один раз. Когда
погибла наша партизанская медсестра Наташа... Она любила стихи, и я любил
стихи. Она любила розы, и я любил розы, таскал ей летом букеты шиповника.
Как-то она спросила меня:
-- Сколько классов ты окончил до войны?
-- Четыре...
-- Кончится война, пойдешь в суворовское училище?
А до войны мне нравилась отцовская военная форма, мне тоже хотелось
носить оружие. Но я ей ответил, что нет, военным не буду.
Мертвая, она лежала на сосновых ветках возле палатки, а я сидел над ней
и плакал. Первый раз плакал, видя убитого человека.
...Я встретился с мамой... Когда мы встретились, она только смотрела на
меня, даже не гладила и повторяла:
-- Ты? Неужели ты?
Прошло много дней прежде, чем мы стали с ней рассказывать друг другу о
войне...
"Потому что мы -- девочки, а он -- мальчик..."
Римма Познякова (Каминская) -- 6 лет.
Сейчас -- рабочая.
Я была в детском саду... Играла в куклы...
Меня зовут: "За тобой приехал папа. Война!" А я не хочу никуда уходить.
Хочу играть. Плачу.
Что это такое -- война? Как это меня убьют? Как это папу убьют? Было
еще одно незнакомое слово -- "беженцы". Мама повесила нам на шею мешочки с
нашими метриками и записочки с адресом. Если ее убьют, то чтобы знали, кто
мы.
Долго-долго шли. Потеряли папу.Испугались. Мама сказала, что папу
забрали в концлагерь, но мы поедем к папе. А что такое конц