Обогнал войну... На тех станциях, где
мы останавливались, про войну еще ничего не знали, ее не видели. И мы, дети,
рассказывали взрослым про войну: как горел Минск, как бомбили наш лагерь,
как горели наши самолеты. Но чем дальше отъезжали от дома, тем больше ждали,
что приедут родители и заберут нас, а то, что у многих уже нет родителей, мы
не подозревали. Такая мысль даже не могла еще появиться. Мы говорили о
войне, но еще были мирные дети. Из мира.
С поезда нас пересадили на теплоход "Парижская коммуна" и повезли по
Волге. Полмесяца мы уже находились в дороге, и ни разу не раздевались. На
теплоходе я первый раз снял тапочки, нам разрешили. У меня были
прорезиненные тапочки с тесемочками. Когда я их снял, это был такой запах!
Мыл, мыл и выбросил. Приехал в Хвалынск босиком.
Привезли нас так много, что создали два белорусских детских дома, в
первом -- школьники, во втором -- дошкольники. Почему я об этом знаю? Потому
что очень плакали те, кому надо было разлучаться с братом или сестричкой,
особенно плакали маленькие, боялись потерять старших. Когда мы в пионерском
лагере остались без родителей, было интересно, это как будто игра, а тут мы
все испугались. Домашние дети, привыкшие к родителям, к ласке. Моя мама меня
всегда утром будила, целовала на ночь. Рядом с нами был детдом, где жили
"настоящие" детдомовцы, от них мы резко отличались. Они привыкли жить без
родителей, а нам надо было к этому привыкать.
Запомнил еду сорок третьего года: в день ложечка топленого молока и
кусочек хлеба, вареная свекла, летом - суп из арбузных корок. Посмотрели
кинокартину "Март -- апрель", там рассказывалось, как наши разведчики из
березовой коры варили кашу. Наши девочки тоже научились варить березовую
кашу.
Осенью сами заготавливали дрова, на каждого норма -- один кубометр. Лес
был в горах. Его сначала валили, обтесывали, потом распиливали на метровые
куски и складывали в штабеля. Норма была рассчитана на взрослого человека, а
с нами еще и девочки работали, у них такая же норма. Доставалось больше нам,
мальчишкам. Дома мы никогда не пилили, потому что все городские, а здесь
такие толстые бревна нужно было пилить. Колоть.
Есть хотелось днем и ночью, за работой и во сне, все время хотелось
есть. Особенно зимой. Мы бежали из детдома в воинскую часть, там иногда нам
перепадал черпак супа. Но нас было много, там тоже не могли накормить всех.
Успеешь первым -- что-нибудь получишь, опоздал -- с тем и уйдешь. У меня был
друг Мишка Черкасов. Сидим, он говорит: "За двадцать километров пошел бы,
если бы знал, что там дадут миску каши". На дворе тридцать градусов, он
оделся и побежал в воинскую часть. Просит у солдат чего-нибудь поесть, они
сказали, что есть немного супа, давай, парень, беги за котелком. Он вышел на
улицу, смотрит: дети из соседнего детдома тоже идут, и, если он побежит
назад за котелком, ему ничего не достанется.
Возвращается назад и говорит солдатам: "Лейте!" Вместо котелка снимает
и подставляет шапку. Настолько у него был решительный вид, что солдат взял и
вылил ему в шапку весь черпак. Миша героем прошел мимо детдомовских, которым
ничего не досталось, прибежал в свой детдом. Он отморозил уши, но принес нам
суп, там был уже не суп, а полная шапка льда. Вывернули этот лед в тарелку,
никто не ждал, пока нагреется, ели так, а девочки оттирали Мише уши. Сколько
на его лице было радости, что он принес для всех, он даже есть первым не
начал!
Самой вкусной едой для нас был жмых, мы делили его на сорта по вкусовым
качествам, один сорт назывался халвичным. Проводили операцию "Макуха".
Несколько человек на ходу залезают на машину, сбрасывают пласты макухи,
другие подбирают. Возвращались в детдом с синяками, зато сытые. Ну, и,
конечно, летние и осенние базары! Вот когда нам было хорошо. Напробуешься
всего: у одной хозяйки -- кусочек яблока, у другой -- кусочек помидора.
Воровать что-нибудь на базаре не считалось зазорным, наоборот -- геройством!
Что тащить -- нам было все равно, нам бы что-то поесть, а что -- неважно.
У нас в классе учился сын директора маслозавода. Дети есть дети, сидим
на уроке, в "морской бой" играем. А он ест сзади хлеб с подсолнечным маслом.
Оно пахнет на весь класс.
Шепчемся и показываем ему кулаки, мол, пусть только уроки кончатся...
Смотрим -- нет учительницы, смотрим -- она на полу лежит. Она была
голодная и тоже услышала этот запах... И упала в обморок... Наши девочки
отвели ее домой, она жила с матерью. Вечером решили, что с этого дня каждый
начнет оставлять по маленькому кусочку хлеба и будем его отдавать
учительнице. Сама она бы у нас ни за что не взяла, мы тайком носили ее
матери и просили не говорить, что это от нас.
Был у нас свой сад и свой огород. В саду росли яблоки, а на огороде
капуста, морковка, бураки. Мы их охраняли, дежурили по несколько человек.
Сдавая дежурство, все пересчитывали: каждый кочан капусты, каждую морковку.
Ночью думаешь: "Пусть бы на ночь еще одна морковка выросла. Ее бы не было в
списке и можно было съесть". Если морковка числится в списках, не дай Бог ей
пропасть. Стыдно!
Сидим на огороде, кругом еда, а мы терпим. А есть ужасно хочется. Один
раз я дежурил с мальчиком постарше. В его голове родилась идея:
-- Видишь, корова пасется...
-- Ну и что?
-- Дурак! А ты разве не знаешь, что есть постановление, если частная
корова пасется в угодье государственном, то корову или отбирают, или
штрафуют хозяев.
-- Она же на лугу пасется.
-- Что она там, привязанная?
И вот он излагает свой план: берем корову, притаскиваем в свой сад и
привязываем. Затем ищем хозяйку. Так мы и сделали: притащили корову в свой
детдомовский сад и привязали. Напарник мой сбегал в деревню, нашел хозяйку,
и, мол, так и так, корова ваша находится в государственном саду, а вы же
знаете постановление...
Не думаю... Теперь сомневаюсь, что хозяйка поверила нам и испугалась,
пожалела она нас, увидела, что голодные. Договорились так: мы пасем ее
корову, а она за это дает нам несколько картофелин.
Заболела у нас одна девочка, ей надо было перелить кровь. Так во всем
детдоме не у кого было взять кровь. Вы понимаете?
Мечта? Попасть на фронт. Собралось нас несколько мальчишек, самых
отчаянных, решили убежать. Но, на наше счастье, приехал в детдом военный
капельмейстер, капитан Гордеев. Он отобрал четырех музыкальных мальчиков, в
том числе и меня. Так я попал на войну.
Нас провожали всем детдомом. У меня нечего было надеть, так одна
девочка отдала свой матросский костюм, у другой было две пары ботиночек,
одну она подарила мне.
Так и поехал на фронт. Больше всего стеснялся, что ботиночки у меня
девчоночьи...
"Я кричала и кричала... Не могла остановиться..."
Люда Андреева -- 5 лет.
Сейчас -- контролер.
От войны у меня осталось впечатление, как от костра... Он горел и
горел. Бесконечно...
Соберемся маленькие дети, и знаете, о чем мы говорим? Что до войны мы
любили булочки и сладкий чай и что этого больше никогда не будет.
Мы уже знали, когда надо плакать, потому что видели, когда плачут наши
мамы и бабушки. Они плакали часто, каждый день они плакали...
Я знала, что мама у меня молодая и красивая, у других детей были мамы
постарше, но в пять лет я поняла, что для нас это плохо, что мама молодая и
красивая. Это опасно. В пять лет я это сообразила... Я даже поняла, что то,
что я маленькая - это хорошо. Как такое ребенок способен понять? Мне же
никто ничего не объяснял...
Через столько лет... Боюсь ... Трогать в своей памяти это место...
Возле нашего дома остановилась немецкая машина, она не специально
остановилась, она испортилась. Солдаты зашли в дом, меня и бабушку прогнали
в другую комнату, а маму заставили им помогать. Грели воду, готовили ужин.
Они так громко разговаривали, что мне казалось - они не разговаривают друг с
другом и не смеются, а кричат на мою маму.
Стало темно, уже вечер. Уже ночь. Вдруг мама вбегает в комнату, хватает
меня на руки и бежит на улицу. Сада у нас не было, и двор пустой, бегаем и
не знаем, куда спрятаться. Залезли под машину. Они вышли во двор и ищут,
светят фонариками. Мама лежит на мне, и я слышу, как у нее стучат зубы, она
холодная сделалась. Вся холодная.
Утром, когда немцы уехали и мы вошли в дом... Бабушка наша лежала на
кровати... привязанная к ней веревками... Голая! Бабушка... Моя бабушка! От
ужаса... От страха я закричала. Мама вытолкнула меня на улицу... Я кричала и
кричала... Не могла остановиться...
Долго боялась машин. Только звук услышу, начинаю дрожать. Меня бьет
озноб. Уже война кончилась, уже мы в школу пошли... Вижу: трамвай идет, и
ничего не могу с собой сделать, у меня стучат зубы. Я дрожу. В классе нас
было трое, кто пережил оккупацию. Один мальчик боялся гула самолета. Весной
тепло, откроет учительница окна... Гул самолета... Или машина подъедет...
Глаза у меня и у этого мальчика делаются огромные, зрачки расширяются, мы в
панике. А дети, которые вернулись из эвакуации, над нами смеются.
Первый салют... Люди выбежали на улицу, а мы с мамой спрятались в яме.
Сидели там, пока не пришли соседи: "Вылезайте -- это не война, а праздник
Победы".
Как захотелось детских игрушек! Детства захотелось... Положим кусочек
кирпича и представляем, что это кукла. Или кто-то самый маленький изображал,
что он кукла. Если я сегодня увижу в песке цветные стеклышки, мне хочется их
поднять. Они мне и сейчас красивые.
Подросла я... И кто-то сказал: "Какая ты красивая. Как твоя мама". Я не
обрадовалась, я испугалась. Никогда не любила, когда мне говорили эти
слова...
"Все взялись за руки..."
Андрей Толстик -- 7 лет.
Сейчас -- кандидат экономических наук.
Был я маленький мальчик...
Маму помню... Она пекла самый вкусный хлеб в деревне, у нее были самые
красивые грядки на огороде. Самые большие георгины цвели у нас в палисаднике
и во дворе. Всем нам она вышила красивые сорочки -- отцу, двум старшим
братьям и мне. Вышивался воротничок. Красным, синим, зеленым крестиком...
Не помню, кто первый сказал мне, что маму расстреляли. Кто-то из
соседских женщин. Я прибежал домой. Говорят: "Ее расстреляли не в хате, а за
деревней". Отца нет -- отец в партизанах, братьев старших нет -- они в
партизанах, двоюродного брата нет -- он в партизанах. Пошел к соседу, деду
Карпу:
-- Маму убили. Надо привезти.
Запрягли корову (лошади у нас не было) и поехали. Возле леса дед Карп
меня оставил:
-- Ты тут постой. Мне, старому, не страшно, если убьют. А ты - пацан.
Жду. Мысли в голове разные, что я скажу отцу? Как я ему скажу, что маму
убили? Ну, и детское -- если я увижу маму мертвую, то она уже никогда не
будет живая. А если не увижу ее мертвую, то приду домой, и мама дома.
У мамы была прострелена автоматной очередью вся грудь. Полоса такая на
кофточке... И черная дырочка в виске... Мне хотелось, чтобы ей скорее
завязали белый платок, чтобы не видеть эту черную дырочку. Такое чувство,
что ей еще больно.
На воз не сел, шел рядом...
В деревне каждый день кого-нибудь хоронили... Запомнил, как хоронили
четырех партизан. Троих мужчин и девушку. Партизан хоронили часто, но первый
раз я видел, как хоронили женщину. Вырыли ей отдельную могилку... Она одна
лежала на траве под старой грушей... Старые женщины сидели рядом и долго
гладили ей руки...
-- Почему ее положили отдельно? -- спрашивал я.
-- Молодая... -- отвечали бабы.
Когда остался один, без родных, без родственников, я испугался. Как
быть? Привели меня в деревню Залесье к тетке Марфе. Детей своих у нее не
было, муж воевал на фронте. Сидим в погребе, прячемся. Она прижмет мою
голову к своей: "Сынок..."
Заболела тифом тетка Марфа. За нею заболел я. Меня забрала к себе бабка
Зенька. У нее два сына воевали на фронте. Ночью проснусь, она дремлет возле
меня на кровати: "Сынок..." Все из деревни убегут от немцев в лес, а бабка
Зенька -- возле меня. Ни разу не оставила: "Вместе, сынок, будем погибать".
После тифа долго не мог ходить. Ровная дорога -- иду, а чуть горка --
ноги подкашиваются. Уже ждали наших солдат. Женщины пошли в лес, набрать
земляники. Не было другого гостинца.
Солдаты шли уставшие. Бабка Зенька насыпала им в каски красную
землянику. Они все угощали меня. А я сидел на земле и не мог встать.
Возвратился из партизан отец. Он знал, что я больной, и принес мне
кусочек хлеба и кусочек сала, с палец толщиной. Сало и хлеб пахли махоркой.
Все пахло отцом.
Слово "Победа!" услышали, когда собирали на лугу щавель. Все дети
взялись за руки и так бежали к деревне...
"Мы даже не знали, как хоронят... А тут откуда-то вспомнили..."
Михаил Шинкарев -- 13 лет.
Сейчас -- железнодорожник.
У наших соседей была глухая девочка...
Все кричат: "Война! Война!", а она прибежит к моей сестре с куклой,
песенки поет. А уже даже дети не смеялись. "Вот хорошо, - думал я, - она
ничего не слышала про войну".
Свои красные значки октябрят и красные галстуки мы с друзьями завернули
в клеенку и закопали в кустах возле речки. В песке. Тоже - конспираторы!
Каждый день приходили на то место.
Немцев боялись все, даже дети и собаки. Мама клала яйца на скамейке
возле дома. На улице. Тогда они не заходили в хату. Не спрашивали: "Юде?" У
нас с сестрой были черные кучерявые волосы...
Купались в речке... И увидели, как со дна поднимается что-то черное.
Именно этот момент! Решили: затопленное бревно, а оно, это что-то,
подталкивалось течением к берегу, и мы рассмотрели руки, голову... Мы
увидели, что это - человек. Мне кажется, никто не испугался. Не вскрикнул.
Вспомнили, как взрослые говорили, что в этом месте погиб наш пулеметчик и
вместе со своим "дегтярем" упал в воду.
Всего несколько месяцев войны... А у нас уже не было страха при виде
смерти. Вытащили пулеметчика на берег и похоронили. Кто-то сбегал за
лопатой, и вырыли яму. Закопали. Постояли молча. Одна девочка даже
перекрестилась, у нее бабушка когда-то прислуживала в церкви, и она знала
молитвы.
Все сделали сами. Одни, без взрослых. А до войны мы даже не знали, как
хоронят. А тут откуда-то вспомнили.
Два дня ныряли за пулеметом...
"Собрал в корзинку..."
Леонид Сиваков -- 6 лет.
Сейчас -- слесарь-инструментальщик.
Уже солнышко взошло...
Пастухи собирали коров. Каратели дали время выгнать стадо за речушку
Грезу и стали ходить по хатам. Заходили со списком и по списку
расстреливали. Читают: мать, дед, дети такие-то, по стольку лет... Проследят
по списку, если одного нет, начинают искать. Под кроватью ребенка найдут,
под печкой...
Когда всех найдут, тогда стреляют...
У нас в хате собралось шесть человек: бабушка, мама, старшая сестра, я
и два младших братика. Шесть человек... Увидели в окно, как они пошли к
соседям, побежали в сени с братиком самым маленьким, закрылись на крючок.
Сели на сундук и сидим возле мамы.
Крючок слабенький, немец сразу оторвал. Через порог переступил и дал
очередь. Я разглядеть не успел: старый он или молодой? Мы все попадали, я
завалился за сундук...
Первый раз пришел в сознание, когда услышал, что на меня что-то
капает... Капает и капает, как вода. Поднял голову: мамина кровь капает,
мама лежит убитая. Пополз под кровать, все залито кровью... Я в крови, как в
воде... Мокрый...
Слышу: заходят двое. Пересчитывают: сколько убитых. Один говорит: "Тут
одного не хватает. Надо искать". Стали они искать, нагнулись под кровать, а
там мама припрятала мешок жита, а за ним я лежу. Вытянули они мешок и пошли
довольные. Забыли, что одного по списку не досчитались. Они ушли, я потерял
сознание...
Второй раз пришел в себя, когда загорелась наша хата...
Мне стало невыносимо жарко и тошнота такая. Вижу, что в крови, а не
понимаю, что я раненый, боли не чувствую. Полная хата дыма... Как-то я
выполз в огород, потом к соседу в сад. И только тут почувствовал, что у меня
ранена нога и перебита рука. Боль ударила! Какое-то время опять ничего не
помню...
Третий раз вернулось сознание, когда услышал страшный женский голос...
Мычали телята. Пищали свиньи, кричали и горели раненые куры... А
людских голосов не слышно... Один этот крик... Я пополз на него...
Крик висел и висел в воздухе. Кто-то кричал так, что, мне казалось, он
не останавливается. Полз по этому крику, как по ниточке, и приполз к
колхозному гаражу. Никого не вижу... Крик откуда-то из-под земли идет...
Тогда я догадался, что кто-то кричит из смотровой ямы... Из глубины...
Встать я не мог, подполз к яме и перегнулся вниз... Полная яма людей...
Это все были смоленские беженцы, они у нас жили в школе. Семей двадцать. Все
лежали в яме, а наверху поднималась и падала раненая девочка. И кричала. Я
оглянулся назад: куда теперь ползти? Уже горела вся деревня... И никого
живого... Одна эта девочка... Я упал к ней... Сколько лежал, не знаю...
Слышу - девочка мертвая. И толкну, и позову -- не отзывается. Один я
живой, а они все мертвые. Солнце пригрело, от теплой крови пар идет.
Закружилась голова...
Лежал так долго, то есть сознание, то его нет. В пятницу нас
расстреляли, а в субботу приехали из другой деревни дедушка и мамина сестра.
Они нашли меня в яме, положили на тачку. Тачка подскакивает, мне больно, я
хочу кричать, а у меня нету голоса. Я мог только плакать... Долго не
разговаривал. Долго... Семь лет... Что-то немного шептал, но никто не мог
разобрать моих слов. Через семь лет стал одно слово выговаривать хорошо,
второе... Сам себя слушал...
Там, где был наш дом, дедушка собрал в корзинку косточки. Полной
корзинки даже не было...
Вот рассказал вам... И это все? Все, что осталось от такого ужаса?
Несколько десятков слов... Звуки... Я всегда в недоумении... Однажды прочел
где-то, не помню уже где, упоминание о древнегреческом философе Кратиле,
который так разуверился в словах, что со средины своей жизни использовал
только жесты. Говорил жестами. И ни одного слова...
Я его понимаю...
"Котят они вынесли из хаты..."
Тоня Рудакова -- 5 лет.
Сейчас -- заведующая детским садом.
Первый год войны... Помню мало...
Приехали немцы утром, еще на дворе было серенько. Выстроили всех на
лужку, и всем, кто стриженый, сказали: "Выходи!" А стриженые были
военнопленные, которых люди домой забрали. Отвезли под лес и постреляли.
До этого мы бегали за деревню. Играли возле леса. А тут страх напал.
Помню, как напекла мама хлеба. Много хлеба напекла: на лавках, на
столе, на полу на рушниках лежал, в сенцах. Я удивлялась:
-- Мама, зачем нам столько хлеба? Дядей постреляли. Кого ты будешь
кормить?
Она прогнала меня на улицу:
-- Иди к детям...
Я боялась, что маму убьют, и все время за мамой бегала.
Ночью хлеб забрали партизаны. И никогда больше я столько хлеба не
видела. Немцы подскребли по хатам все дочиста, голодали мы, я же не
понимала. Я просила маму:
-- Растопи печь и напеки хлеба. Много-много.
Это все, что я помню из первого года войны...
Наверное, я подросла, потому что дальше помню больше. Как нашу деревню
жгли... Все запомнила... Они сначала нас расстреляли, а потом сожгли... Я
вернулась с того света...
На улице они не стреляли, а заходили в хаты. Стоим все возле окна:
-- Вон Аниську пошли расстреливать...
-- У Аниськи кончили. К тетке Анфисе идут...
И мы стоим, мы ждем -- придут и нас расстреляют. Никто не плачет, никто
не кричит. Стоим. У нас была соседка со своими мальчиками, она говорит:
-- Пойдем на улицу. На улице не расстреливают.
Заходят они во двор: первый -- солдат, второй -- офицер. Офицер
высокий, сапоги у него высокие, высокая фуражка. Как сейчас помню. Вижу...
Стали загонять нас в дом. Соседка упала на траву и целует офицеру
сапоги:
-- Не пойдем. Знаем -- там стрелять будете.
Они: "Цурюк! Цурюк!", это значит -- назад. В доме мама села на лавку
возле стола. И я запомнила, что она взяла кружечку с молоком, стала нашего
маленького прикармливать. А так тихо, что мы все слышим, как он чмокает.
Я села в уголочке, впереди себя веник поставила. На столе была длинная
скатерть, соседский мальчик под стол спрятался. Под скатерть. Брат под
кровать залез. А соседка возле порога на колени стала и за всех просит:
-- Паночку, у нас детки маленькие. Паночку, у нас деток, что гороху...
Вот я запомнила, как она просила. Просила долго.
Офицер подошел к столу, поднял скатерть и выстрелил. Оттуда -- крик, он
еще раз выстрелил. Соседский мальчик кричит... Раз пять стрелял...
Смотрит на меня... Как я ни стараюсь спрятаться за веник, никак не
спрячусь. У него такие красивые карие глаза... Надо же, помню... Я так
испугалась, что от страха спросила: "Дяденька, вы меня убивать будете?" Но
он ничего мне не ответил... Как раз в это время выходит из другой комнаты
солдат, ну, как выходит -- сорвал большую занавеску между комнатами и все, и
зовет офицера, а там на кровати лежат маленькие котята. Кошки нет, котята
одни. Они берут их на руки, улыбаются, они с ними стали играть. Поигрались,
и офицер отдает их солдату, чтобы тот вынес на улицу. Котят они вынесли из
хаты....
Помню, как горели у убитой мамы волосы... А у маленького возле нее --
пеленки... Мы переползли через них со старшим братом, я держалась за его
штанину: сначала -- во двор, потом в огород, до вечера лежали в
картофлянике. Вечером заползли в кусты. И тут я расплакалась...
Каким образом мы остались живы? Не помню... Живы остались мы с братом и
четыре котенка. Пришла наша бабушка, она жила за рекой. Забрала нас всех...
"Запомни: Мариуполь, парковая, 6..."
Саша Солянин -- 14 лет.
Сейчас -- инвалид войны первой группы.
Как не хотелось умирать... Никогда так умирать не хочется, как на
рассвете...
Нас ведут на расстрел. Ведут быстро. Немцы куда-то спешат, это я понял
из их разговора. До войны любил уроки немецкого языка. Даже сам выучил
наизусть несколько стихотворений Гейне. Нас трое: двое военнопленных -- два
старших лейтенанта и я. Мальчишка... Меня словили в лесу, когда оружие
собирал. Несколько раз удирал, а на третий словили.
Умирать страшно...
Мне шепчут:
-- Беги!! Мы бросимся на конвойных, а ты прыгай в кусты.
-- Не побегу...
-- Почему?
-- Буду с вами.
Я хотел погибнуть вместе с ними. Как солдат.
-- Приказываем: бежать! Жить!
Один, Данила Григорьевич Иорданов, был из Мариуполя, другой, Александр
Иванович Ильинский, из Брянска.
-- Запомни: Мариуполь, Парковая, 6... Запомнил?
-- Брянск, улица... Запомнил?
Стали стрелять...
Побежал... Я бежал... В голове у меня стучало: так-так... запомнить...
так-так-так... запомнить. И от страха забыл.
Я забыл название улицы и номер дома в Брянске...
"Я слышала, как у него остановилось сердце..."
Лена Аронова -- 12 лет.
Сейчас -- юрист
Наш город вдруг стал военным... Наш тихий и зеленый Гомель...
Родители решили отправить меня в Москву, там в военной академии учился
мой брат. Все считали, что Москва никогда в жизни не будет захвачена, это
непобедимая крепость. Уезжать я не хотела, но родители настояли, потому что,
когда нас бомбили, я ничего не ела днями, в меня насильно впихивали еду.
Заметно похудела. Мама решила, что в Москве спокойно, в Москве хорошо. И там
я поправлюсь. А они с папой приедут, как только война кончится. Очень скоро.
Поезд до Москвы не дошел, высадил нас в Малоярославце. На вокзале был
междугородный телефон, я все бегала, хотела дозвониться к брату, чтобы
узнать, что мне делать дальше. Дозвонилась, брат сказал: "Сиди и жди, я за
тобой приеду". В тревоге прошла ночь, людей было очень много, вдруг
объявили: через полчаса отправляется поезд на Москву, садитесь. Я собрала
вещи и побежала к поезду, забралась на верхнюю полку и уснула. Когда
проснулась, поезд стоял около небольшой речушки, женщины стирали. "Где
Москва?" -- было мое удивление. Ответили, что нас везут на восток...
Вышла я из вагона и расплакалась от обиды, от отчаяния. И - о! Меня
увидела Дина, это была моя подружка, из Гомеля мы выезжали вместе, нас
вместе наши мамы провожали, а в Малоярославце мы потерялись. Теперь нас
опять стало двое. И мне уже не так страшно. На станциях нам приносили еду к
поезду: бутерброды, молоко в бидонах на подводах, один раз даже суп
привезли.
В Кустанайской области на станции Джаркуль нас высадили. Первый раз мы
с Диной ехали на телеге. Одна другую успокаивали, что приедем и сразу
напишем домой. Я говорила: "Если дом не разбомбят, то родители получат наши
письма, а если разбомбят, то куда же мы напишем?" Мама моя была главврачом
детской больницы, а папа -- директором ремесленного училища. Папа мой был
человек мирный, облик у него весь учительский, когда он первый раз пришел с
работы с пистолетом (им выдали пистолеты), он надел его с кобурой на
штатский пиджак, я испугалась. Он, мне кажется, тоже его боялся, осторожно
снимал вечером и клал на стол. Жили мы в большом доме, но военных в нем не
было, я раньше никогда не видела оружия. Мне казалось, что пистолет сам
начнет стрелять, что в нашем доме уже живет война. Вот снимет папа пистолет,
тогда война кончится.
Были мы с Диной девочки городские, ничего не умели. Приехали, а на
другой день нас послали на работу в поле, целый день простояли согнувшись. У
меня закружилась голова, и я упала. Дина надо мной плакала, но не знала, как
помочь. Было стыдно: местные девочки нормы выполняют, мы дойдем до половины
поля, а они уже где-то далеко. Самое ужасное, когда меня послали доить
корову, дали в руки доенку, а корову я никогда не доила, боялась к ней
подступиться.
Однажды кто-то приехал со станции и привез газеты. Там мы прочли, что
Гомель взят, очень плакали с Диной. Раз Гомель взят, значит, погибли наши
родители, а нам надо идти в детдом. О детдоме я не хотела слышать, думала
искать брата. Но за нами приехали родители Дины, каким-то чудом они нас
разыскали. Отец ее работал главврачом в городе Саракташе Чкаловской области.
На территории больницы была небольшая хатка, и там мы жили. Спали на
деревянных нарах из досок, матрац набили соломой. Очень мучили меня мои
длинные косы, ниже коленей. Обрезать косы я не могла без маминого
разрешения. У меня была надежда, что мама все-таки есть, она найдет меня. А
мама любила мои косы и будет меня ругать, если я их обрежу.
Однажды... На рассвете... Так случается только в сказках, а еще - на
войне. Раздался стук в окно... Я поднялась: стоит моя мама. И я падаю... Я
без сознания... Первое, что мама сделала, -- обрезала мне косы и натерла
голову настойкой от вшей.
Мама уже узнала, что папино училище эвакуировали в Новосибирск, и мы
поехали с ней к папе. Там я стала ходить в школу. С утра мы учились, а после
обеда ходили помогать в госпиталь, в город поступало много раненых, с фронта
их отправляли в тыл. Приняли нас санитарками, меня определили в хирургию,
самое тяжелое отделение. Давали нам старые простыни, мы рвали их на бинты,
скручивали, затем закладывали в боксы и возили на стерилизацию. Стирали
старые бинты, но иногда с фронта привозили такие бинты, что выносили их
корзинами и закапывали во дворе. Они в крови, в гное...
Росла я в семье врача и до войны мечтала, что обязательно буду врачом.
В хирургию -- так в хирургию. Другие девочки боялись, а мне было все равно,
только бы помогать, почувствовать себя нужной. Кончатся уроки, бежим скорее
в госпиталь, чтобы не опоздать, прийти вовремя. Помню, что я несколько раз
падала в обморок. Открывают раны, все прилипшее, раненые кричат... Мы
вносили их в операционную и выносили на носилках. Несколько раз у меня
начиналась тошнота от запаха бинтов, бинты сильно пахли, не лекарством, а...
чем-то таким... Незнакомым, душным... Смертью... Я уже знала запах смерти...
Заходишь в палату - еще раненый живой, но ты уже слышишь этот запах...
Многие девочки уходили, не могли этого перенести. Они шили перчатки для
фронта, кто умел -- вязал. А я не могла уйти из госпиталя, как я уйду, если
все знают, что мама моя врач.
Но я очень плакала, когда раненые умирали. Они умирают и зовут:
"Доктор! Доктор! Быстрее!" Доктор прибежит, а спасти не может, в хирургии
раненые тяжелые. Помню одного лейтенанта... Он попросил у меня грелку.
Положила ему грелку, он схватил меня за руку... Не могу ее отнять... К себе
прижимает. Держится за меня, изо всех сил держится. Я слышала под своей
рукой, как у него остановилось сердце. Билось, билось и остановилось...
Я за войну столько всего узнала... Больше, чем за всю жизнь...
"Убежал на фронт за сестрой, старшим сержантом Верой Редькиной..."
Николай Редькин -- 11 лет.
Сейчас -- механик.
В доме затихло... Семья уменьшилась..
Старших братьев сразу призвали в армию. Сестра Вера ходила и ходила в
военкомат и в марте сорок второго тоже ушла на фронт. Остались дома только я
и младшая сестренка.
В эвакуации приютили нас родственники в Орловской области. Я работал в
колхозе, мужчин уже не было, все мужские заботы легли на плечи таких, как я.
Подростков. Вместо мужчин мы - нам от девяти до четырнадцати лет. Поехал
первый раз пахать. Женщины стали возле своих коней и погнали. Стою, жду, что
кто-нибудь придет и меня научит, а они одну борозду прошли, на вторую
повернули. Я - один. Давай сам, где возле борозды, где по ней, так и
прогнал. С утра я в поле, а ночью с мальчиками едем в ночное. Коней пасу.
Один день так, второй... На третий пахал, пахал и свалился.
В сорок четвертом сестра Вера на один день заехала к нам из госпиталя
после ранения. Утром ее увезли к станции на телеге, а я пешком убежал за
ней. На вокзале солдат не пропускал меня в вагон: "Ты с кем, мальчик?" Я не
растерялся: "Со старшим сержантом Верой Редькиной".
Так меня пропустили на войну...
"В ту сторону, откуда восходит солнце..."
Валя Кожановская -- 10 лет.
Сейчас -- рабочая.
Детская память... В детской памяти остается только страх или что-то
хорошее...
Дом наш стоял недалеко от военного госпиталя. Госпиталь бомбили, я
видела, как из окон падали раненые с костылями. Загорелся наш дом... Мама
вскочила в огонь: "Я возьму деткам одежду".
Горел наш дом... Горела наша мама... Мы кинулись за ней, люди догнали
нас, держали: "Детки, маму уже не спасете". Куда бежали все, туда и мы.
Лежат мертвые... Стонут, просят помощи раненые. Ну, кто поможет? Мне --
одиннадцать лет, сестре -- девять. Мы с ней потерялись...
Встретились в детдоме Острошицкого Городка под Минском, а в Минске уже
были немцы. За год до войны нас сюда привозил отец в пионерский лагерь.
Красивое место. Из пионерского лагеря немцы сделали детдом. Все знакомое и
чужое. Несколько дней одни рыдания, одни слезы, что остались без родителей и
сгорел наш дом. Воспитательницы были старые, а порядки немецкие. Через
год... Думаю, что через год... Стали нас отбирать для вывоза в Германию.
Отбирали не по годам, а по росту, и я, к несчастью, была высокого роста, как
отец, а сестренка, как мать, маленького. Подошли машины, вокруг немцы с
автоматами, меня загнали на машину, сестра кричит, ее отталкивают, под ноги
стреляют. Не пускают ко мне. И так нас разлучили...
Полный вагон... Битком набитый... Полный вагон деток, не было никого
старше тринадцати лет. Первый раз остановились в Варшаве. Никто нас не поил
и не кормил, только какой-то старичок зашел с полными карманами свернутых
бумажек, на которых по-русски была написана молитва "Отче наш", и дал
каждому такую бумажку.
После Варшавы ехали еще два дня. Привезли на санитарный, видимо, пункт.
Раздели всех догола, вместе и мальчиков, и девочек, я плакала от стыда.
Девочки хотели в одну сторону, мальчики в другую, нас сбили в одну кучу,
наставили шланг... Холодная вода... С каким-то непонятным запахом, никогда
больше его не встречала, не знаю, что там было за дезинфицирующее средство.
Не обращали внимания: глаза не глаза, рот не рот, уши не уши, -- провели
санобработку. Затем раздали полосатые брюки и пиджаки типа пижам, на ноги --
деревянные сандалии, а на грудь прикололи железные бирки "Ost".
Выгнали на улицу и построили, как на линейку. Я думала, что нас куда-то
поведут, в какой-нибудь лагерь, а сзади шепчут: "Нас продавать будут".
Подошел старый немец, отобрал вместе со мной еще трех девочек, отдал деньги
и показывает на телегу с соломой: "Садитесь!"
Привезли в какое-то имение... Стоял большой высокий дом, а вокруг него
- старый парк. Поселили нас в сарае, на одной половине жило двенадцать
собак, на другой -- мы. Сразу же на работу в поле -- собирать камни, чтобы
плуги, сеялки не ломались. Камни надо было укладывать ровненько, в одном
месте. А мы в этих деревянных сандалиях, мозоли осыпали все ноги. Кормили
плохим хлебом и снятым молоком.
Одна девочка не выдержала, умерла. Ее на лошадях увезли в лес и прямо
так, без ничего, закопали. Деревянные кандалы и полосатую пижаму привезли
назад в имение. Помню, что звали ее Оля.
Был там старый-старый немец, кормил собак. Он очень плохо говорил
по-русски, но говорил, старался нас поддержать: "Киндер, Гитлер капут.
Русский ком". Пойдет в курятник, наворует в шапку яиц и спрячет в свой ящик
с инструментами -- он еще плотничал по имению. Возьмет в руки топор и идет
будто бы работать, а сам поставит ящик возле нас и смотрит по сторонам,
машет руками, чтобы быстрее съели. Яйца выпьем, а скорлупки закопаем.
Позвали нас два сербских мальчика, которые тоже работали в этом
имении... Были, как и мы, рабы. Рассказали свой секрет... Признались, что у
них есть план: "Надо бежать, а то все умрем, как Оля. Закопают в лесу, а
деревяшки наши и пижамы назад привезут". Мы боялись, но они нас убедили.
Было так... За имением - болото, мы туда незаметно утром пробрались, а потом
побежали. Бежали в ту сторону, откуда восходит солнце, на восток.
Вечером в кустарнике свалились все и уснули, усталые. Утром открыли
глаза -- тишина, одни жабы квакают. Встали, росой умылись и двинулись.
Прошли совсем немного и увидели впереди дорогу шоссейную, надо ее перейти,
напротив густой и красивый лес. Наше спасение. Один мальчик подполз,
осмотрел шоссе и позвал: "Бегом!" Мы -- на дорогу, а из лесу к нам навстречу
немецкая машина с автоматчиками. Окружили нас и стали бить мальчиков,
топтать.
В машину их бросили мертвых, а нас с девочкой посадили рядом. Сказали,
что им хорошо, а вам еще лучше будет, русские свиньи. По биркам они узнали,
что мы восточные. У нас уже такой страх был, что мы даже не плакали.
Привезли в концлагерь. Там мы увидели: на соломе сидят детки, а по ним
ползают вши. Солому возили с полей, которые начинались сразу за колючей
проволокой с током.
Каждое утро стучал железный засов, входили смеющиеся офицер и красивая
женщина, она по-русски нам говорила:
-- Кто хочет каши, быстро становитесь по двое в ряд. Поведем вас
кормить...
Дети спотыкались, толкались, каши хотели все.
-- Надо только двадцать пять человек, -- пересчитывала женщина. -- Не
ссорьтесь, остальные подождите до завтра.
Я вначале верила, вместе с маленькими бежала, толкалась, а потом стала
бояться: "Почему не возвращаются те, которых уводят кормить кашей?" Садилась
под самую железную дверь при входе, и, когда нас уже было мало, женщина все
равно меня не замечала. Она всегда стояла и считала ко мне спиной. Как долго
это продолжалось, не скажу. Мне кажется... я тогда потеряла память...
Ни одной птицы и даже жука я в концлагере не видела. Мечтала: найти
хотя бы червяка. Но они там не жили...
Слышим однажды: шум, крик, стрельба. Стучит железный засов -- в барак к
нам врываются родные солдаты с криком: "Детушки!!" Берут нас на плечи, на
руки, по нескольку человек, потому что мы уже ничего не весим, из воздуха.
Целуют, обнимают и плачут. Выносят на улицу...
Мы видим черную трубу крематория...
Несколько недель нас лечили, кормили. У меня спрашивают: "Сколько тебе
лет?" Я отвечаю: "Тринадцать..." - "А мы думали: восемь". Когда окрепли,
повезли нас в ту сторону, откуда восходит солнце.
Домой...
"Белая рубашка в темноте далеко светится...
Ефим Фридлянд -- 9 лет.
Сейчас -- заместитель директора
комбината силикатных изделий.
Детство кончилось... С первыми выстрелами... Во мне еще жил ребенок, но
уже рядом с кем-то другим...
До войны я боялся один оставаться в квартире, а тут страх прошел. Ни в
каких маминых домовых, которые сидят за печкой, я уже не верил, да и она их
не вспоминала. Уезжали из Хотимска на подводе, мама купила корзину яблок,
поставила возле нас с сестрой, и мы ели. Началась бомбежка, у сестрички в
руках два красивых яблока, мы стали из-за них драться, она не отдавала. Мама
ругается: "Прячьтесь!" -- а мы делим яблоки. Дрались, пока я не попросил
сестру: "Дай мне хотя бы одно яблоко, а то убьют нас, и не попробую". Она
отдала одно, самое красивое. И тут бомбежка кончилась. Я не стал есть
счастливое яблоко.
Ехали на подводе, а впереди нас шло стадо. От отца (до войны он был в
Хотимске директором "Заготскота") мы знали, что это не обычные коровы, а
племенное стадо, которое за большие деньги купили за границей. Помню, как
отец не мог мне объяснить, сколько это -- большие деньги, пока не привел
пример, что каждая корова стоит, как трактор. Как танк. Раз танк, значит,
очень много. Берегли каждую корову.
Поскольку рос я в семье зоотехника, животных любил. Когда после
очередной бомбежки остались мы без телеги, я шел впереди стада, привязавшись
к быку Ваське. У него в носу было кольцо, за кольцо привязана веревка, а
концом веревки я себя привязывал. Коровы долго не могли привыкнуть к
бомбежке, они были тяжелые, не приспособленные к большим переходам, у них
трескались копыта, они страшно уставали. После обстрела их трудно было
собрать. Но, если выходил на дорогу бык, они все шли за ним. А бык слушался
одного меня.
Мать ночью выстирает где-нибудь мою белую рубашку... На рассвете:
"Подъем!" -- кричит старший лейтенант Турчин, который возглавлял обоз.
Надеваю рубашку, беру быка, и идем. Вот помню, что все время я был в белой
рубашке. В темноте она светится, далеко всем меня видно. Спал рядом с быком,
под его передними ногами, -- так было теплее. Васька никогда не вставал
первым, ждал, когда я встану. Чувствовал, что рядом с ним ребенок, и он
может причинить боль. Я ложился с ним и никогда не волновался.
Пешком дошли до Тулы. Больше тысячи километров. Три месяца шли, шли уже
босиком, все на нас изорвалось. Пастухов осталось мало. У коров раздувалось
вымя, не успевали их выдаивать. Вымя болит, корова становится возле тебя и
смотрит. У меня сводило руки, в день отдаивали по пятнадцать-двадцать коров.
Как сейчас вижу: лежит на дороге корова с перебитой задней ногой, из
посиневшего вымени капает молоко. Она смотрит на людей... Ждет... Солдаты
остановились -- и за винтовки: пристрелить, чтобы не мучилась. Я попросил
их: "Подождите..."
Подхожу и сдаиваю на землю молоко. Корова благодарно лижет мне плечо.
"Ну, -- поднимаюсь, -- теперь стреляйте..." А сам убегаю, чтобы не видеть...
В Туле узнали, что весь пригнанный нами племенной скот пойдет на
мясокомбинат, девать его больше некуда. К городу подходили немцы. Я надел
белую рубашку и пошел прощаться к Ваське. Бык тяжело дышал мне в лицо...
...В мае сорок пятого... Мы возвращались домой. Подъезжали к Орше, в
этот момент я стоял у окна, за спиной, чувствовал, стояла мама. Открыл окно.
Мама говорит: "Ты слышишь запах наших болот?" Я плакал редко, а тут заревел.
В эвакуации мне даже во сне снилось, как косят болотное сено, как собирают
его в стожки и как оно, нем