ураки, вы говорите, там поселились? - Полнейшие! - с живостью ответил Коля. - Значит, такова уж судьба этого нижнего этажа, чтобы кто умный там и не поселился, - заметил Алексей Фомич и добавил: - Вот вы - партиец, и, значит, вам книги в руки. Скажите, - образовалась ли у нас в городе какая-нибудь власть? - А как же! Известно со времен Ломоносова, что природа тел не терпит пустоты! - бойко сказал Коля. - Из кого же она образовалась? - Там теперь всякой твари по паре... Есть эсеры, есть меньшевики, есть кадеты... Только большевиков нет... - Вот как! - удивился Алексей Фомич. - А почему же собственно нет? - Мы пока под запретом! - и Коля Худолей приложил к губам указательный палец. - Но погодите, погодите, голубчики, - вдруг преобразился он. - Вот приедет наш Ленин, и тогда все будет по-другому. - А-а! - протянул Сыромолотов. - Так что партия партией, а... как бы это сказать... - Вождь вождем, - договорил за него Коля. - Вождь вождем? - Разумеется! Наша партия большевиков имеет гениального вождя, а где же подобные вожди в других партиях? - Так, так... Так, так... гениальный вождь, вы сказали... А где гений, там и победа... Так всегда бывало в истории. Говоря с Сыромолотовым, Коля Худолей понемногу отходил от киоска, и Алексею Фомичу приходилось двигаться тоже. Наконец, он заметил: - Вы как будто боитесь, чтобы кто-нибудь вас не подслушал? - Отчасти, конечно, в этом есть привычка подпольщика, а отчасти - ведь пока что все другие партии смотрят на нас, большевиков, косо и в Советы нас не пускают... По крайней мере, здесь в Симферополе... А как в других местах, я точно не знаю. На перекрестке двух улиц, до которых дошли Алексей Фомич и Коля Худолей, сидела пожилая женщина в очках, а перед нею на скамеечке возвышалась корзина с пирожками, прикрытыми вышитым полотенцем. Остановившись, Коля так приковался глазами к пирожкам, что Алексей Фомич спросил его: - Позвольте-ка, а вы не хотите ли есть? Случается это иногда с людьми. - Очень! - признался Коля. - Мать меня кормить не может, а работы я пока никакой не нашел. - Ну-ка, берите, сколько сможете скушать, - сказал Сыромолотов, доставая кошелек, и добавил: - Это я вам плачу за вашу газету "Правда". 5 Прошло еще несколько дней, пока Алексей Фомич укрепился в мысли - сходить в бывшую городскую управу, где теперь был городской Совет рабочих депутатов: не помогут ли ему выставить картину. - Ведь эта картина - не мое только личное, частное дело, - говорил он Наде, - а общественное. Картина совпадает с событиями и всем будет вполне понятна... - А не спешишь ли ты, Алексей Фомич? - подумав, сказала Надя. - Что-то подозрительно тихо у нас: повесили везде красные флаги, заменили полицию милицией... Кое-кто взял власть, но... - В неопытные руки, - вставил Алексей Фомич. - А когда же они стояли у власти? - Ну были бы головы на плечах... Мужик сер, да ум у него не волк съел. А мне почему-то кажется, что теперь самое подходящее время для выставки. Пока тихо, а вдруг начнется борьба политических партий за власть, - и тогда уж будет широкой публике не до картины. Вообще отчего не попытаться? Может быть, как раз попадется мне человек, что-нибудь понимающий в искусстве, отведет помещение и даже, может быть, закажет в типографии афиши... - Попробуй, - согласилась, наконец, Надя, и он пошел в горсовет. В знакомое ему здание бывшей городской управы, теперь украшенное длинными и широкими полотнищами кумача, Сыромолотов входил с сознанием своего достоинства, как большой художник, честно и во всю силу своего незаурядного дарования трудившийся в течение двух с половиной лет. В коридор выходили двери нескольких кабинетов, причем на дверях, обитых черной клеенкой, были плотно приклеены, а где уже болтались, бумажки с надписями от руки, что это за кабинеты. В коридоре было пусто, спросить было не у кого, и Сыромолотов, остановившись перед дверью с надписью "Зав. культ. просвет. отделом", отворил ее. За столом сидел и читал какую-то длинную бумагу небольшой, черноволосый, молодой еще человек, с весьма нахмуренным лбом и маленькими глазками, которые очень злобно уставились на вошедшего. - По всей видимости, - начал Алексей Фомич, - к вам именно должна относиться моя просьба: отвести мне в центре города зал для выставки моей большой картины... - Ка-а-ак? - выкрикнул фальцетом черноволосый человек, воззрившись на художника агатово-черными глазами и изобразив полнейшее недоумение на худощавом длинном лице. - Я - художник, написал картину "Демонстрация перед Зимним дворцом" и хотел бы показать ее народу, ныне уже свободному, - объяснил Алексей Фомич и думал, что теперь все стало уже понятным для этого странного человечка. Однако человечек заерзал на стуле, точно его кололи булавками снизу, и завопил еще более высоким фальцетом: - Ка-а-а-ак? - Черноволосый и не закрыл после этого рта, как бы приготовясь выкрикивать еще и еще это начальственное "как". И это "как" точно подбросило Алексея Фомича, и он выкрикнул в свою очередь: - Ка-ак-ать иди в другое, более подходящее место, а здесь городской Совет, учреждение официальное! Понял? И, круто повернувшись, ушел, хлопнув дверью. Теперь, когда он шел по коридору к лестнице, шаги его были тверды, четки и даже быстры. Совершенно взбешенный Сыромолотов столкнулся тут же у кабинета, из которого он только что вышел, с молодым еще, но каким-то сильно полинявшим, помятым человеком, который вдруг схватил обеими руками его правую руку, сияя радостно глазами, и проговорил с большим чувством: - Спасибо вам! - За что спасибо? - не понял Сыромолотов. - За то, что накричали на этого!.. Очень зазнался! - Да откуда он взялся? Кто он такой? - Прислали!.. Из Одессы. Эсер. Дурак дураком - непроходимый. Но метит по меньшей мере в гении. - Какое же нам дело до Одессы, - искренне удивился Сыромолотов. - И зачем же дурака в Совет пустили? - Да он, небось, сам. Это хитрый дурак. Из породы ловкачей. У них тонкий нюх, чуют, где жареным пахнет, - успел сказать линялый человек и тотчас же отошел от него, так как дверь кабинета отворилась и в ней показался черноволосый и угрожающе крикнул подошедшему к нему линялому: - Что-о? - Я - здешний адвокат... Фамилия моя Кашнев, - расслышал, спускаясь по лестнице, Сыромолотов. - Ка-ак? - Каш-нев! Адвокат здешний. Сыромолотов стал спускаться, переступая через две ступеньки и стараясь ничего уже больше не слышать. Когда Алексей Фомич вернулся, он сказал Наде: - Совершенно неожиданно для меня ты оказалась права. Я поспешил и только себя насмешил. Людей надо, чтобы завертелась машина, а разве их сразу найдешь? Вот и сажают черт знает кого, - лишь бы умел на стуле сидеть! А в черепушках у них сенная труха! 6 Еще прошло дня четыре. Алексей Фомич начинал уже привыкать к мысли, что и картину "Демонстрация" так же трудно будет выставить, как и картину "Майский день". Он говорил Наде: - Уехав из столицы, уединившись здесь, я бил на то, чтобы быть совершенно независимым и в выборе сюжетов для картин своих и в технике письма. В то время, когда я так сделал, - имей это в виду, - появились такие объединения молодых художников, как "Ослиные хвосты", "Червонные валеты", "Кубисты", "Лучисты" и черт там их знает, как они там еще назывались. Я добровольно взял на себя миссию: настоящее, исторически сложившееся, большое искусство сохранить и, по мере сил и возможностей своих, продвинуть вперед. Я был достаточно силен и смел, чтобы жить здесь одиноко. Положим, что в этом направлении, каким я шел, кое-чего я все-таки добился. Но я не учел одного, всесильного в наше время, - рек-ла-мы! Репин от столицы не отрывался: от его Куоккалы до Петербурга рукой подать. Кроме того, он среды завел. Пусть угощал гостей каким-то анекдотическим супом из сена и вареным сельдереем, однако и это заставляло публику говорить о нем. А я что же? Затворник! Пещерножитель! - Неправда! Тебя везде знают! - пылко перебила Надя. - Ну, так уж и знают? - махнул рукой Алексей Фомич. - Я и сам полагал, что знают, а в городском Совете услышал самое пренебрежительное: "Ка-а-ак?.." Он мне говорит, нездешний этот: "Ка-а-ак?", откуда-то присланный развивать здесь у нас культуру. А культура - это что такое? Это - искусство и наука. Печной горшок, - да, он необходим, конечно, для жизни, и как же без него обойтись в деревенской избе? Но это не культура, это - первобытная цивилизация, то есть то, что отличало человека от животных. Волк баранину не варит, а жрет сырьем. А люди Европы ели вареное мясо руками до конца шестнадцатого века, когда при дворе испанского короля введены были в употребление вилки. А у нас по глухим деревням и до сего времени обходятся без вилок. И с вилками или без них - это жизнь брюха, а не духа. А вот "Илиада" и "Одиссея", а вот "Лаокоон", а вот "Сикстинская Мадонна", как апофеоз материнства, - это жизнь духа, а не брюха. И в моей картине не голая злободневность, нет! Ищите в ней вечные мотивы. Разве была злободневность в репинских "Запорожцах, пишущих ответ турецкому султану"? Когда жили те запорожцы, и когда написана и выставлена картина? Что же было в ней вечного, что привлекло к ней всеобщее внимание? Смех! Вот что там было и есть и останется навсегда... "Поцелуй ось куды нас", - пишут вольные запорожцы всесильному тогда турецкому султану, и все хохочут, так как представляют все одинаково, что это значит "ось куды"!.. А в другой картине Репина: "Смерть сына Ивана Грозного" что вечно? Там - ужас на лице Грозного, ужас перед тем, что им только что сделано: убийство собственного сына! А не будь этого ужаса, какое бы нам через четыреста лет было бы дело до Ивана Грозного с его сыном? Я вывел на своей картине толпу людей, толпу безоружных, людей разных возрастов, но объединенных одним порывом, и это же не "девятое января" и не "двадцать седьмое февраля", а бери глубже и без чисел, без месяцев, без годов! А если уж очень хочется тебе, чтобы непременно были и число и месяц, то поставь гоголевские из "Записок сумасшедшего": "Мартобря две тысячи семьсот тридцать третьего"! - Ты всегда что-нибудь такое скажешь, Алексей Фомич, - улыбнулась последним словам Надя, - что даже и наш Джон, хоть он на дворе, начинает лаять. - Не Егорий ли опять гремит там щеколдой? - попробовал догадаться Алексей Фомич. - Нет! Это какой-то солдат... Шинель без погонов... в левой руке чемодан - довольно объемистый... Джон, Джон! Назад! Сюда! - закричала в форточку Надя. И тут ставший рядом с нею Сыромолотов вскрикнул: - Да это же Ваня! Это Ваня из госпиталя, с фронта! 7 Алексей Фомич все следил за тем, владеет ли правой рукой его Ваня, и когда увидел, что сын его, несший чемодан левой рукой, перенес его в правую и правой поставил в передней на пол, радостно сказал: - Браво! Значит, писать кистью и подавно можешь! Брависсимо! Заметив, как недоуменно глядит Ваня на молоденькую женщину с голубыми глазами, Сыромолотов поспешно представил Надю: - Моя жена! Ведь я, кажется, писал тебе, что женился? - Нет, ничего не писал, - отозвался на это Ваня, целуя руку Наде почтительно, как совсем еще незрелый пасынок у мачехи величественного отца. Алексей Фомич бормотал при этом: - Странно! Неужели не писал? Но в конце-то концов, не все ли равно, писал или нет! Важно то, что если тебя и покалечили, то как будто по-божески, по-божески... Дай-ка пощупаю, где это! - очень оживленно протянул руку Алексей Фомич к предплечью сына, когда тот снял шинель и оказался в мундире тоже без погонов. - Пощупай, пощупай! - улыбнулся Ваня, и отец охватил его бицепс, твердый почти как камень. - Это и есть протез, о каком ты писал? - Это он самый. Под ним трубчатая кость, которую сломать ничего не стоит любому борцу. - Ну уж, только ли борцу! Стало быть, теперь ты ни в каком цирке выступать не будешь. - Куда уж теперь выступать в цирке! - горестно согласился Ваня. - А красками писать пробовал? - Пробовал: могу. Алексей Фомич ждал, что сын теперь спросит, в свою очередь, его, окончил ли он свою картину? Но Ваня сказал: - На тебя вся надежда: дай мне какое-нибудь свое старенькое пальтишко вместо проклятой моей шинели! Твое на меня годится, а в магазине готового платья я не мог по себе подобрать. Из твоего дома в свой я должен буду перейти совершенно штатским во избежание... как бы это выразиться... неприятных инцидентов со стороны солдат, хотя погоны и с шинели и с мундира я снял. - Постой-ка, постой-ка! Ты каких-то страстей наговорил за одну минуту столько, что и в голову не уложишь! - Да ты читал ли приказ по армии номер первый? - Это, кажется, чтобы солдаты не отдавали больше чести офицерам? - не совсем уверенно припомнил Алексей Фомич. - Вот именно! И с того началось!.. Потом пошли "Советы солдатских депутатов", - "солдатских", - понимаешь? А не "солдатских и офицерских"... Значит, офицеры в армии стали лишними, и сиди - жди, когда тебя выволокут и убьют! Заметив, что великовозрастный пасынок ее очень взволнован, Надя сказала: - Иван Алексеевич! Вам с дороги и белье переменить надо. На кухне у нас сейчас никого нет, а на плите в котле много горячей воды... Подите выкупайтесь! Алексей Фомич вам поможет. - Непременно! Это непременно надо сделать в первую голову! - поддержал жену Сыромолотов и повел сына на кухню. 8 У Вани был счастливый, сияющий вид, когда после головомойки, как он это назвал, устроенной ему отцом на кухне, он сидел за самоваром, поставленным его мачехой, допивал восьмой стакан чаю и говорил: - Не знаешь, где найдешь, где потеряешь, а это оказалось большой моей удачей, что меня ранили австрийцы, если бы не эта рана, я не попал бы в госпиталь, и меня убили бы свои. Убивают и младших офицеров, не одних только кадровиков ротных и батальонных. Развал армии - вот что делается на фронте. Стихотворение кто-то из младших офицеров написал на эту тему, - оно ходит среди горемычного офицерства. Длинное, и я помню из него только три первых куплета: О боже святый, всеблагий, бесконечный, Услыши молитву мою! Услыши меня, мой заступник предвечный, Пошли мне погибель в бою! Смертельную пулю пошли мне навстречу, - Ведь благость безмерна твоя! Скорей меня кинь ты в кровавую сечу, Чтоб в ней успокоился я! На родину нашу нам нету дороги, Народ наш на нас же восстал, Для нас сколотил погребальные дроги И грязью нас всех забросал. Непременно я был бы убит: ведь я полковым адъютантом был, - приказы по полку составлял, - непосредственно, значит, помогал командиру полка, а против этого командира взбунтовался полк еще до революции. Фамилия командира нашего полка - Ковалевский. Говорили мне, когда я был в госпитале, что ему удалось спастись, однако пуля прошла сквозь шею, - лежит теперь в госпитале, а выживет ли, - неизвестно: рана куда более тяжелая, чем моя. - Тебя лечили на совесть, - вставил Алексей Фомич. - Протез бицепса отлично сделан и хорошо прилажен к руке... Гм... где же я читал о князе Меншикове, - не петровском Сашке, а его внуке или правнуке, ну о том самом, который Крым защищал - читал, что при осаде нами в Турецкую войну Варны был ранен в икры обеих ног турецким ядром, - тоже вот так, как ты, снесло ему это ядро икры обеих ног, - и вот еще в те времена, - почти сто лет назад, - ему сделали протезы, и представь, он мог отлично верхом на лошади ездить... Что же из этого следует, - какой вывод? Не призовут ли тебя обратно в твой полк, а? - Могут призвать, - согласился Ваня. - Ведь в бумажке у меня стоит не "отставка", а только "бессрочный отпуск". Могут взять снова на нестроевую должность, однако куда же именно брать и зачем брать? Союзники наши - англичане и французы - требуют от нас наступления во что бы ни стало в апреле, а у нас развал армии, и мы не только наступать, даже и защищаться не можем. И наступать нам не с чем: нет у нас ни снарядов к трехдюймовкам, ни пулеметных лент, ни патронов для винтовок, - ничего! - Позволь, позволь! - удивился Алексей Фомич. - А почему же все-таки ничего этого нет? - Рабочие Петрограда это нам доставляли, а теперь они не работают, - бастуют, требуют увеличения платы. Кроме того, - англичанам и французам хорошо назначать день всеобщего наступления до десятого апреля по новому стилю, а у нас в это время - половодье, везде разливы рек и речек. Одним словом, положение такое: немцы могут устроить баню нам в любой точке и даже в ста точках сразу! - Почему же они этого не делают? - не понял сына Алексей Фомич. - А чего они будут кормить пленных наших солдат? У них и без того есть два с половиной миллиона пленных с одного только русского фронта. Они, эти немецкие генералы - Гинденбурги и людендорфы - воевать умеют: линию Западного своего фронта они выпрямили: на сто шестьдесят километров она стала меньше, освободилось сорок дивизий, и этого вполне довольно, чтобы им резать русский фронт где угодно, как мясо ножом! Они этого пока не делают, а зашевелись мы, выйди из окопов, - что им помешает где угодно зайти нам в тыл? Перед выпиской из госпиталя я слышал, что все наши запасы продовольствия измеряются несколькими днями: на двенадцать дней, - только и всего! А Нивель, главнокомандующий французов, требует непременного наступления всем фронтом в конце марта по нашему стилю! - Значит, теперь же должны готовиться? Понимаю... Но почему же нашими войсками командует какой-то Нивель? - Потому, что мы были куплены за огромный заем, - вот почему! Мы - пушечное мясо французов... Когда немцы перебили всех сингалезцев под Верденом, туда погнали наши корпуса... А теперь наша революция взбесила наших хозяев в Париже: тоже нашли время, когда революцию делать! И вот теперь министр обороны или военный - Гучков наседает на Алексеева, Милюков-Дарданелльский - министр иностранных дел - хоть сейчас готов толкнуть в наступление миллионы наших солдат и офицеров: "А то не получим от союзников Дарданеллы!" А русские солдаты предпочитают убивать своих офицеров, чтобы через них французские генералы Нивели и прочие ими не командовали... И солдаты бегут, бегут неудержимо! И никакие полевые суды удержать их не могут. - Ты таких ужасов нам насказал, - поежился Алексей Фомич, - что я уж не удивлюсь, если увижу немецких солдат у нас в Крыму! - Вполне возможна такая картина, - согласился Ваня. - Вполне возможна... Одним словом, события были большие, а ожидают нас огромнейшие... И пока что я в твоей рубахе и в твоем старом пиджаке чувствую себя в полной безопасности, а может случиться и так, что и они не спасут, что через какой-нибудь месяц и они не спасут: все может полететь кверху ногами. Алексей Фомич долго смотрел на сына, пившего в это время десятый стакан чаю, и проговорил, наконец: - К ци-ви-ли-зации рвутся люди, это их законное право. Только вот меня интересует: а как все-таки пойдет дальше? Ты был там, в самой гуще, два с половиной года, тебе виднее, чем мне: как может пойти дальше? Не может ли случиться так, что и из других армий, даже из германской, начнут бежать домой, а? Из французской армии тоже могут бежать, - если, разумеется, побегут из германской; ну, а австрийцам и сам бог велел на Вену, оперетки Штрауса слушать... Не может ли так случиться, а? Как ты полагаешь? - То есть, это чтобы и там началась революция, как у нас? - качнул отрицательно головой Ваня. - Не-ет, они там, то есть правительство германское, а также австрийское, - нашим пленным читают лекции о революции, это я слышал, а чтобы у себя, - не-ет, этого они не допустят. - Постой-ка, ты какую-то ересь и дичь понес... Тебе говорили, а ты повторяешь, как попугай! Какие такие лекции нашим пленным? Зачем им это? - Как же так зачем? Расчет у них очень понятный, - зарокотал Ваня. - Два с половиной миллиона, говорят, наших пленных в одной Германии, - это ли не сила? Пять-шесть огромных армий. Их там обучают, как им сподручнее будет отнимать земли у помещиков, и выпустят к нам через границу: идите, действуйте в этом духе! Они и пойдут чесать. - А за ними Вильгельм? - А за ними, конечно, Вильгельм, чтобы занять территорию нашу до Урала. - Ты-ы... ты, кажется, чью-то шутку принял всерьез, а? От тебя станет! - На шутку это чем не похоже? Похожа, как гвоздь на панихиду, - угрюмо отозвался Ваня. - Два с половиной миллиона даровых рабочих чтобы выпустил такой хозяйственный народ, как немцы? - искренне возмутился Сыромолотов-отец. - Даровых, да не очень, - пояснил ему Ваня. - Эту рабочую силу кормить надо, а чем? Из Румынии вывезли недавно хлеб, это так, а надолго его хватит? А хлеб теперь и есть самое дорогое, именно хлеб, а совсем не какие-то бумажки всех цветов радуги и не почтовые марки... Выпустят два с половиной миллиона ртов, чтобы от них избавиться, - это с одной стороны, и чтобы они у нас все подчистую съели, - с другой стороны. - Если это действительно будет так, как ты сказал, то план этот... план этот какой-то даже и не человеческий. Вот что значит заниматься всю жизнь свою искусством и никогда не соваться в политику. За это мне и наказание. - Как это тебе наказание? - буркнул Ваня и посмотрел на отца, взметнув брови. - Есть где-то такая строка: "И это все, чему я поклонялся!" - глядя в пол, говоря как бы сам с собою, начал объяснять сыну Алексей Фомич. - Искусство, культуру человеческую и общечеловеческую ставил я во главу угла всей своей жизни, и вот выходит, что же именно выходит? Выходит, что совсем не на ту карту ставил... Проиграл, значит, а? Да-да, да, да, да-а-а... Выходит, что проиграл... Это и есть наказание. Ведь ты, кажется, сказал, что это в одной Германии два с половиной миллиона?.. Ну да, именно в одной, и я сам где-то читал... А ведь есть еще много таких пленных и в Австрии... Сколько?.. Если, например, считать тоже до двух миллионов, а?.. Пусть даже только полтора. Всего, значит, у них четыре миллиона... Ого! Ого-о-о! - Хотя, конечно, не все же будут убивать и грабить, - вставил Ваня. - Не все? Да, допустим, что только половина, а другая половина вернется к своим хозяйствам, чтобы их тоже ограбили... - Это ты вспоминаешь девятьсот пятый год, а теперь, может быть, как-нибудь иначе будет, - вздумалось Ване дать другое направление мыслям отца. - То есть еще страшнее, ты хочешь сказать. Иначе? Как же именно иначе? Ведь они голодные будут, эти миллионы ртов. А где голод, там какие же законы могут удержать людей? Что такое голод? Прежде всего невменяемость!.. Земля, это потом. Какой-нибудь чернозем, его человеческий желудок не переварит... Значит, что есть в печи, то на стол мечи!.. Нет у тебя, ты говоришь? Прячешь? Мы кровь свою проливали, а ты дома сидел, а теперь от нас же прячешь? Вон же за это! Хоп - и дух вон! В том-то и будет ужас, а с точки зрения голодных какой же тут ужас. Это только всего-навсего в порядке вещей. Ты чтобы сытый был, а мы чтобы с голоду сдохли. Хлоп камнем по голове и давай шарить, хлебушка искать. - Вся надежда на то, что они все-таки солдаты, что военному делу их обучать не надо. Так что дай закон, крепкую власть, - огромная может быть армия... - Против кого? Армия?.. Еще бы не армия, а против кого? - Против тех же немцев, конечно... чтобы не дошли до Урала. - Четыре миллиона голодных людей... Пусть даже только два... если два устроятся дома... Не могу представить, не хватает воображения... Тут только статистика, статистика нужна, а не воображение, потому что это же потоп, а не человек... Стихия это, а стихия всегда вне всякой человеческой логики... Стихия живет сегодняшним днем, когда разбушуется, а о завтрашнем дне зачем ей думать? У стихии не мозг, а только чрево. И она проглотит, она все проглотит: и хлеб, и водку, и искусство. - Принимаю! - вдруг снова выкрикнул Алексей Фомич. - Принимаю, но-о... но с оговоркой: чтобы не был расчеловечен человек, чтобы человеческое в человеке удержали, вот!.. Чтобы не погибло наше с тобой искусство. - Погибнуть оно не может, - пробасил Ваня, - а временно, конечно, должно уйти... - Куда уйти? - Со сцены уйти, - хотел я сказать, ну, просто, не тем люди заняты будут... - А надолго ли уйти со сцены велят? Ты был там, на фронте, может быть у тебя сильнее представление. И в госпитале с рукой лежал, мог думать на свободе... Надолго? - Трудно сказать. - Смотря, значит, как пойдет дело... Дело всех миллионов, о каких ты говорил, и всех прочих миллионов и у нас, и в Германии, и во Франции... везде?.. Алексей Фомич отошел к окну, глядел в него с минуту и добавил: - Чувствую, что надолго... - И затем, после долгой паузы, проговорил: - Значит, мне совершенно незачем думать о том, чтобы выставить свою картину? - Да, вот картина! - вскинул голову Ваня. - "Демонстрация"?.. Много фигур ты там задумал... А в каком же они виде сейчас? Алексей Фомич не отрывал глаз от сына, пока тот говорил, а на вопрос его вяло ответил, переводя взгляд на жену: - Поставил точку. - Неужели успел закончить? - Закончил... А выставлять, вижу, что негде будет... - Посмотреть можно? - очень знакомым Алексею Фомичу просительным тоном обратился к нему Ваня, перевертывая над блюдечком пустой стакан в знак того, что больше уж самовар ему не нужен. У художников принято как правило, что рассматривать можно только с расстояния трех диагоналей картины, но "Демонстрация перед Зимним дворцом" занимала целую стену в мастерской Алексея Фомича, от этой стены до двери влезали только две диагонали, поэтому, показывая картину сыну-художнику, открыли настежь обе половины дверей из мастерской в столовую. Сам Алексей Фомич стал так, чтобы ему было видно лицо сына, на котором он мог бы разглядеть первое, самое дорогое для него, впечатление от картины. Ваня же непосредственно по-детски, как всякий истинный художник, воспринимающий живопись, отшатнулся на полшага, как будто трех диагоналей, отмеренных для осмотра картины отцом, ему оказалось мало. Людей на полотне было много: они были очень разнообразны по своей одежде и лицам, но все они были живые, все смотрели в одном направлении через решетку фигурной железной ограды, отделяющей панель площади от обширного дворцового двора. На всех лицах чувствовалась ярко схваченная одна мысль, одна всех охватившая решимость вот именно теперь, уйдя от своих обычных будничных забот, добиться чего-то большого, способного в корне изменить всю жизнь. Люди, занявшие передний план картины, были написаны в естественную величину, и они стояли на мостовой так, что над их головами поднимались головы фигур второго плана, занявших панель. Как художника, Ваню изумило то, с каким искусством его отец расположил на картине разнообразные красочные пятна, слив их в то же время в одно гармоническое целое и в единый порыв: напряженность всей картины в целом ощущалась и в каждом отдельном мазке. А левый фланг картины, свободный от человеческих фигур первого и второго плана, занял конный отряд полиции с монументальным приставом во главе, сидевшим на красивом, породистом гнедом коне, тонкие ноги которого были в белых чулочках; так что совсем рядом с требовательной, охваченной одним порывом, но совершенно безоружной толпой стояла и вооруженная, притом конная охрана дворца, ожидавшая, как это было очевидно, только команды, чтобы ринуться на толпу и частью смять ее, частью рассеять. Прошло в полном молчании не меньше десяти минут: сын смотрел на картину отца, отец смотрел на лицо сына. Но вот это лицо медленно повернулось к нему, и слабым по тону голосом, почти шепотом, сын сказал: - Это... изумительно! - Что изумительно? - также не в полный голос спросил его отец. И сын, помолчав, ответил: - Изумительно прежде всего то, что ты с таким огромным холстом справился с неслыханной быстротою. - Я ведь только этим холстом и был занят все время, - больше ничем, - ответил отец. - А где же ты взял этого командира конной полиции? Необыкновенно он тебе удался... И мне даже кажется, что я его где-то видел такого точно. - Ты и мог его видеть у нас здесь: это бывший наш пристав, только потом его перевели в Петербург, где я и сделал с него, конного, этюд. Фамилия его Дерябин. - Хорош! Очень хорош!.. Олицетворение идеи самодержавной власти... И вообще у тебя что ни деталь - бьет прямо в цель! Не картина это, нет! - А что же? - Подвиг во имя искусства! Чудо, а не картина! - Это ты серьезно говоришь, или... - Не говори ничего больше! - перебил сын и широко открыл для отца объятия. ГЛАВА ТРЕТЬЯ 1 Так как день развернулся теплый, то Алексей Фомич дал Ване не пальто, а плащ - черный, с капюшоном и белой металлической застежкой в виде львиной головы. Сам он не носил этого плаща, поэтому плащ имел такой вид, как только что купленный в магазине. Так, в черном плаще и в серой отцовской шляпе, как вполне штатский человек, Ваня отправился посмотреть, в каком состоянии теперь дом, принадлежащий лично ему. Единственное, что пока он узнал о своем доме, было то, что сказал ему отец со слов Коли Худолея: - В нижнем этаже там у тебя поселились какие-то идиоты. Не знаю, семейство ли какое умственно-убогих, или это какой-нибудь союз идиотов, - там на месте будет тебе виднее. На Ване под штатскими брюками оставались высокие фронтовые сапоги, и он по привычке делал широкие строевые шаги, когда подходил к своему дому. Но как только Ваня остановился перед своим домом, оглядывая по-хозяйски, какого ремонта он требует, к нему подбежал гулявший невдалеке длинный, но тонкий подросток лет шестнадцати и, прищурив левый глаз, с самым серьезным видом стал щелкать, "стреляя" в него из игрушечного пистолета. - Это что? Ты кто такой? - крикнул Ваня. - Не идиот ли номер первый? Однако и "идиот номер первый" закричал визгливо: - Я тебя убил! Я тебя убил, и ты падай! Ваня схватил левой рукой его правую и вырвал игрушку, сунув ее на всякий случай в карман пиджака, но мальчишка заорал так неистово, что из дверей дома выскочила растрепанноволосая пожилая женщина в фартуке и тут же кинулась на Ваню: - Вы что это, а? Вы что это бьете моего сына, а? - А-а! Вы, стало быть, семейство, а не то чтобы союз идиотов! - спокойно сказал Ваня, входя в дом. - Вы куда? Вы зачем это к нам? - вопила женщина, хватаясь за плащ Вани. На что Ваня отозвался как мог спокойнее: - Я - хозяин этого дома. Женщина в фартуке бросилась к дверям, ведущим в другую комнату, и из-за этих дверей донесся ее крикливый голос: - Спишь все, дурак проклятущий! А там уж хозяин какой-то явился. - Там, значит, идиот номер третий, - пробормотал Ваня, а спустя минуту появилась из дверей заспанная красноглазая фигура седого, подстриженного ежиком коротенького человечка в грязных подтяжках на явно давно уже не стиранной рубашке. - Ваша фамилия? - спросил, брезгливо его оглянув, Ваня. - Я должен спросить вашу фамилию! - наставительно, но хрипуче выдавил из себя человечек в подтяжках. - Извольте: моя фамилия Сыромолотов, и я хозяин этого дома. - Когда я снял квартиру в этом доме, мне сказали, что хозяин на фронте, прапорщик и, кажется, даже убит. - Был тяжело ранен, лежал в госпитале, теперь в бессрочном отпуску, то есть в отставке... Сегодня утром приехал. Считаю, что с вас этого довольно. А вы кто и на каких условиях снимаете у меня квартиру? - Я тоже теперь в отставке, а был делопроизводителем штаба начальника дивизии, - прокашлявшись, сказал квартирант Вани. - Так что я - я тоже военный, хотя нестроевой, как, скажем, врачи полковые, а также и дивизионный. - Как же в Симферополе могли вы быть делопроизводителем штаба дивизии, когда здесь стоял всего один пехотный полк? - не поверил Ваня, но человечек в подтяжках замахал руками: - Не здесь! Не здесь! Я из Нижнего Тагила, с Урала сюда переехал на постоянное жительство, исключительно в целях экономии в дровах. - Какой экономии в дровах? Ничего не понимаю! - Написали мне отсюда хорошие знакомые, что здесь можно прожить зиму, не топя, вот я и двинулся. Ваня с интересом, присущим только художникам, наблюдал лицо своего квартиранта. Оно все - желтое и дряблое - состояло из одних только параллельных морщин: прямые морщины располагались на лбу, а навстречу снизу от подбородка шли закругленные, но тоже строго параллельные морщины. Ваня даже подсчитал эти морщины: их оказалось - восемь на лбу и шесть идущих снизу. "Не лицо, а гармошка!" - подумал Ваня и разглядел еще у своего квартиранта во внешних уголках маленьких мутных глаз какие-то совершенно ненужные, но плотно усевшиеся наросты, отчего глаза казались еще меньше, чем были, и совсем незрячими. А человечек, приехавший сюда с Урала с очень большой надеждой на крымское солнце, продолжал: - Дрова нас там одолели, в Нижнем Тагиле! Восемь месяцев в году топка печей, а пенсию дали небольшую. Там она вся, эта пенсия, выходила из трубы дымом. Полагал, истинно полагал, что скорая будет победа, однако наши генералы Дитятины, оказалось, воевать совсем не умеют. - Какие "генералы Дитятины"? - не понял Ваня. - А те самые, каким лекарь Пирогов "ап-перацию" делал, череп отпилил и мозги вынул, положил на тарелку. Он еще тогда только полковник был, этот Дитятин, а тут вдруг входит адъютант его и кричит: "Высочайшим приказом вы из полковников произведены в генерал-майоры!" "А-а! - тут говорит Дитятин. - Лекарь Пирогов, пришивай мне обратно череп". Пирогов с перепугу череп-то пришил, а мозги позабыл вставить на свое место. Генерал Дитятин махнул на свои мозги рукой: "Раз я теперь генерал-майор, то зачем же мне какие-то там еще мозги!" - И пошел. - Это, кажется, рассказ Горбунова, - вспомнил Ваня. - Но генералы в нашем поражении меньше виноваты, чем тыл. Однако вы мне не ответили, сколько вы платите за квартиру в моем доме и кому именно платите? - Ни-ко-му ни-чего не пла-чу! - приподнявшись на носки и на них покачиваясь, раздельно проговорил жилец. - Вот тебе раз! - удивился Ваня. - Я дал доверенность на продажу своего дома одному нотариусу, и это уж его промах, что он не продал дома, а нашел мне такого квартиранта, как вы! - Ага! Вот-вот! Я тоже так думаю, что в видах возможной революции умнее было бы его продать, а то могут ведь отобрать и бесплатно. - И жилец торжествующе захихикал. - Таких домишек отбирать не будут... До этого не дойдут. - Однако же двухэтажный! - продолжал жилец. - Ну, с меня довольно, - выкрикнул Ваня, - и с вами я больше говорить не хочу! Пойду к нотариусу! Несколько успокоило Ваню только то, что, поднявшись по деревянной лестнице на второй этаж, где он сам жил прежде, он увидел на дверях тот самый прочно висячий замок, какой повешен был им, когда он уезжал в ополченскую дружину. 2 Нотариус Солодихин был, как помнил Ваня, преисполнен сознанием важности занимаемой им должности. Пенсне у него было в золотой оправе и на обеих руках тяжелые золотые перстни. Седая прямая узенькая бородка придавала некоторую картинность его крупному лицу с широким лбом. Ценя каждое свое слово, говорил он медленно и наставительно, так как строго придерживался законов. Какие же и могли быть у него ошибки, если законы он знал? Таким видел Солодихина Ваня около трех лет назад, но теперь пред ним сидел очень поседевший и ставший почему-то суетливым человек, снявший с себя и золотое пенсне и перстни. И сам он подсох и сгорбился, и пиджак на нем оказался поношенным. И Ваню Сыромолотова он узнал только тогда, когда тот сам ему назвался. Ване пришлось напомнить ему и о своей доверенности на продажу дома, и когда Солодихин припомнил все обстоятельства дела со сдачей квартиры "какому-то приезжему надворному советнику в отставке", то даже улыбнулся и с чувством сказал: - Прирожденный мошенник, хотя и надворный советник! Я с него получил только за первый месяц, а потом от него услыхал: "Так как деньги падают в цене, то я затрудняюсь высчитать, сколько я должен добавлять ежемесячно к назначенной вами квартирной плате!" Я увидел, с кем имею дело, и махнул рукой: сторожа, думаю, если нанять, ему надо платить, а тут этот отставной будет торчать бесплатно. - Ну, а теперь мне как же с ним быть? - спросил Ваня. - Вы - другое дело, - вы хозяин, вы можете заявить, куда теперь следует заявлять, и его выкинут, я думаю. Кому теперь нужен отставной надворный советник, который работать не может или не хочет? Я постарше его, однако же вот сижу на своем прежнем месте и при новом строе... покамест не прогонят, конечно. Так как нотариус посмотрел при этом на Ваню вопросительно, то Ваня стал уверять его, что он необходим при новом строе: как же без нотариуса? Ведь собственность на мелкие усадьбы и дома остается, и ее разрешается продавать и покупать - вот на это и необходима нотариальная контора. А что касается новых людей, то ведь их еще надо приучить к такому сложному делу. С этим Солодихин согласился охотно и добавил в своем прежнем наставительном тоне: - Государственная машина создавалась веками и даже тысячелетиями, так вот сразу все переделать в ней нельзя, а надо исподволь и в порядке необходимости. У Солодихина Ваня узнал фамилию своего жильца - Епимахов - и пошел снова к себе домой. 3 Идиот и на этот раз торчал на улице, но теперь без своего пистолета; он испуганно бросился бежать, когда подходил известный уже ему хозяин дома. Мать идиота открыла запертую теперь дверь, чуть только дотронулся до звонка Ваня, а Ваня, войдя, поднялся по лестнице и отомкнул объемистый замок. Все оставалось в целости, как было, но что удивило Ваню - это пыль, лежавшая на всем густым серым слоем. Здесь было тоже три комнаты, как и внизу, причем самую большую Ваня обратил в свою мастерскую. В углу этой мастерской Ваня нашел и холсты и картон, свернутые в трубки. Не раздеваясь, так как в комнате было холодно и сыро, Ваня развернул и расстелил холсты на полу, прижимая к полу прессами их углы, и этим занят был больше двух часов. Еще утром в этот день бывший прапорщиком, получившим "бессрочный отпуск", он искал тут теперь прежнего, довоенного себя, художника, который носил когда-то имя - "любимое дитя Академии художеств" - и получил командировку за границу. Мало сказать, что был обрадован Ваня: он как бы переродился сразу, восстановился, сбросил с себя наносное, фронтовое. Добродушный по природе, какими бывают многие очень сильные физически люди, всем своим товарищам и по Академии художеств и по полку позволявший называть себя попросту Ваней, он не удивился бы теперь, если бы Ваней назвал его вдруг нечаянно и "прирожденный мошенник", его жилец. Он представил, как, если не сегодня еще, то непременно завтра, прислуга отца принесет сюда дров из отцовского сарая и затопит здесь печку, а пока будут гореть дрова, тряпкой, как это умеют делать женщины, сотрет со всей мебели и подоконников пыль. Тогда он вновь приспособит под постель свою широкую оттоманку и перейдет на "свои хлеба", лишь бы удалось найти какую-нибудь работу или продать что-нибудь из своих картин. Закрыв снова свой этаж на замок, Ваня пошел к отцу теперь уже как художник к художнику, причем художник, куда более зрелый, чем четыре года назад, когда он приехал сюда из Ри