теперь опиум не может мне причинить вреда. - Не знаю, как и быть, вы ведь не врач. Хотите, я попрошу маркизу зайти к вам? - О, ради бога, не делай этого. Ничего не бойся, дай-ка мне коробочку, я сама знаю дозу. - Ох, вы же вдвое больше капаете... - Да нет, раз я сегодня смогу спокойно спать, я хочу воспользоваться случаем. Хоть во время сна я ни о чем не буду думать. Катрин печально покачала головой и разбавила водой довольно сильную дозу опиума, которую Валентина, продолжая раздеваться, выпила в несколько глотков; наконец, надев пеньюар, она отослала свою кормилицу и легла в постель. Бенедикт, забившись в угол своего убежища, не смел шелохнуться. Однако страх, что его заметит кормилица, был менее силен, чем страх, какой он испытал, оставшись вновь наедине с Валентиной. После мучительной борьбы с самим собой он отважился отогнуть край полога. Шуршание шелка не разбудило Валентину, опиум, уже оказывал свое действие. Однако Бенедикту показалось, будто она приоткрыла глаза. Он испугался и снова опустил полог, бахрома задела бронзовый светильник, стоявший на столике, и он с грохотом свалился на пол. Валентина вздрогнула, но не вышла из летаргии. Тогда Бенедикт приблизился к постели и стал любоваться ею еще смелее, чем в тот день, когда он с таким обожанием созерцал ее личико, отраженное водами Эндра. Один у ее ног, в торжественном молчании ночи, под защитой искусственного сна, который он не властен был нарушить, Бенедикт действовал как бы по магическому велению судьбы. Теперь ему нечего было опасаться гнева Валентины, он мог упиваться своим счастьем, смотреть на нее, не боясь, что радость его будет омрачена, мог говорить с ней, зная, что она его не услышит, мог выразить ей всю любовь, все муки, не прогнав загадочной и слабой улыбки, игравшей на ее полуоткрытых губах. Он мог прижать свои уста к этим устам, зная, что Валентина не оттолкнет его. Но сознание полной безопасности не прибавило ему отваги. Ведь в сердце своем он создал чуть ли не религиозный культ Валентины, и она не нуждалась в посторонней защите от него самого. Он был ее защитником, ее стражем против себя самого. Опустившись на колени, он ограничился лишь тем, что взял ее руку, свисавшую с постели, и держал ее, любуясь тонкими белоснежными пальцами, и наконец прижался к ним дрожащими губами. На этой руке красовалось обручальное кольцо - первое звено тяжелой и нерасторжимой цепи. Бенедикт мог снять это кольцо и уничтожить его, но он не хотел. Более нежные чувства овладели им, он поклялся чтить в Валентине все - даже этот символ, воплощение ее долга. В состоянии пьянящего экстаза он вскоре забыл обо всем. Он видел себя счастливым, полным веры в будущее; как в лучшие дни на ферме, ему казалось, будто ночь эта никогда не кончится, будто Валентина никогда не проснется, и он познает здесь вечное блаженство. Сначала это созерцание не представляло никакой опасности: ангелы не столь чисты, как сердце двадцатилетнего юноши, особенно полное страстной любви; Бенедикт затрепетал, когда Валентина, взволнованная блаженным сновидением, какие вызывает опиум, нежно склонилась к нему и пожала его руку, невнятно что-то пролепетав. Бенедикт вздрогнул и, испугавшись самого себя, отпрянул от постели. - О Бенедикт! - медленно проговорила Валентина слабым голосом. - Бенедикт, ведь это вы обвенчались со мной сегодня? А мне почудилось, будто это кто-то другой; скажите скорее, что это были вы! - Да, я, я! - страстно шептал Бенедикт, прижимая к бешено бьющемуся сердцу руку Валентины, искавшую его руки. Еще не проснувшись окончательно, Валентина чуть приподнялась, открыла глаза и устремила на Бенедикта мутный от опиума взор, еще витавший в царстве сна, и по лицу ее пробежал испуг; потом, закрыв глаза, она с улыбкой откинулась на подушку. - Я любила только вас, - сказала она, - но как же они это допустили. Говорила она тихо, еле произнося слова, и Бенедикт внимал им, как пению ангелов, которое слышишь в сновидениях. - О моя любимая! - воскликнул он, склонившись над Валентиной. - Повторите эти слова еще раз, повторите их, чтобы я мог умереть от счастья у ваших ног! Но Валентина оттолкнула его. - Оставьте меня, - прошептала она. И снова пролепетала что-то невнятное. Бенедикт догадался, что теперь она принимает его за господина де Лансака. Несколько раз он повторил свое имя, и Валентина, витая где-то между сном и действительностью, то просыпаясь, то вновь засыпая, простодушно выдала ему все свои тайны. Потом ей показалось, будто ее преследует муж со шпагой в руке, она бросилась на грудь Бенедикту и, закинув руки ему на шею, сказала: - Хочешь, умрем вместе! - О, хочу! - воскликнул он. - Будь моей, а потом умрем. Положив пистолеты на столик, он заключил в свои объятия гибкое, податливое тело Валентины. Но она успела еще сказать: - Оставь меня, друг мой, я умираю от усталости. Дай мне поспать. Ее головка упала на грудь Бенедикта, и он не посмел шевельнуться, боясь нарушить сон Валентины. Каким невероятным счастьем было видеть, как она покоится в его объятиях! Он не мог поверить, что существует иное счастье на земле, кроме этого. - Спи, спи, моя жизнь! - твердил он, нежно касаясь губами ее лба. - Спи, мой ангел! Ты, без сомнения, видишь в небесах деву Марию, и она, твоя защитница, улыбается тебе. И мы с тобой соединимся там, в небесах! Он не мог устоять перед желанием снять с нее кружевной чепчик и коснуться ее рассыпавшихся роскошных пепельных волос, которыми он столько раз любовался с обожанием, такие они были шелковистые, так благоухали, что свежее их прикосновение зажгло в нем безумную и лихорадочную страсть! Десятки раз он вцеплялся зубами в край простыни, кусал собственные руки, чтобы острая боль заглушила в нем ликующий порыв страсти. Присев на край ложа и ощутив прикосновение тонкого душистого белья, он задрожал и бросился на колени возле постели, надеясь овладеть собой и удовольствоваться лицезрением Валентины. Целомудренно прикрыв волнами вышитого муслина ее юную, мирно дышавшую девственную грудь, Бенедикт даже чуть задернул занавески полога, лишь бы не видеть ее лица и найти в себе силы уйти прочь. Но Валентина, повинуясь бессознательной потребности глотнуть свежего воздуха, отодвинула мешавший ей полог и склонилась к Бенедикту, как бы ожидая его ласк с наивно-доверчивым видом. Он приподнял с подушки прядь ее волос, взял ее в рот, чтобы заглушить рвущиеся крики, он рыдал от ярости и любви. Наконец в приступе неслыханной муки он впился зубами в белое круглое плечо Валентины, выглядывавшее из-под муслина. Он больно укусил ее, и Валентина проснулась, но, видимо, не почувствовала боли. Увидев, что Валентина снова приподнялась в постели, что она внимательно всматривается в него и даже касается его рукой, как бы желая убедиться, что перед нею не призрак, Бенедикт, который сидел рядом с ней, решил, что он погиб; вся кровь его вскипела, потом застыла в жилах, он побледнел и сказал, сам не зная, что говорит: - Валентина, простите, я умираю, сжальтесь надо мной. - Сжалиться над тобой! - повторила она сильным и ясным голосом сомнамбулы. - Что с тобой? Ты страдаешь? Приди опять в мои объятия, приди! Разве ты не счастлив? - О Валентина! - воскликнул Бенедикт, теряя разум. - Ты действительно хочешь этого? Ты узнаешь меня? Знаешь ли ты, кто я? - Да, - ответила она, снова опустив головку на его плечо, - ты моя добрая нянюшка! - Нет, нет, я Бенедикт, слышишь, Бенедикт, человек, который любит тебя превыше жизни. Я Бенедикт! И он стал трясти ее за плечи, надеясь разбудить, но это оказалось невозможным. Напротив, он лишь разжег пламень ее снов. На сей раз она заговорила так разумно, что ввела Бенедикта в заблуждение: - Да, это ты! - сказала она, садясь в постели. - Ты мой супруг, я знаю это, Бенедикт, я тоже люблю тебя. Обними меня, но только не смотри на меня. Потуши свет, дай я спрячу лицо на твоей груди. С этими словами она обвила его шею и привлекла к себе с неестественно лихорадочной силой. На щеках ее играл живой румянец, губы пылали. В потухших глазах вспыхнул огонь - она, очевидно, была в бреду. Но разве мог Бенедикт отличить эту болезненную взволнованность от страстного опьянения, пожиравшего его самого? Он с отчаянием набросился на нее и, уже готовясь уступить своим бурным мукам, испустил нервный пронзительный крик. Сразу же за дверью послышались шаги, в замочной скважине скрипнул ключ, и Бенедикт едва успел спрятаться за постель, как вошла Катрин. Нянька оглядела Валентину, удивилась, увидев, что простыни сбиты и что сон ее так лихорадочен, затем пододвинула стул и с четверть часа просидела у кровати. Бенедикт вообразил, что она проведет здесь всю ночь и в душе проклинал ее. Тем временем Валентина, не смущаемая более огненным дыханием влюбленного, впала в мирный сон, оцепенела в неподвижности. Успокоенная Катрин решила, что ей во сне почудился крик, оправила постель, разгладила простыни, убрала косы Валентины под чепчик и запахнула на ее груди складки ночной кофты, желая уберечь девушку от свежего ночного ветерка, потом бесшумно вышла из спальни и дважды повернула ключ в замочной скважине. Таким образом, Бенедикту был отрезан путь к отступлению. Когда он вновь оказался полным властелином своей любимой, сознавая опасность своего положения, он с ужасом отошел от постели и рухнул на стул в дальнем углу спальни. Обхватив голову руками, он пытался разобраться в случившемся, взвесить последствия ночного приключения. Его покинула та жестокая отвага, которая несколько часов назад позволила бы ему хладнокровно убить Валентину. После того, как он любовался ее скромной и трогательной прелестью, он уже не найдет в себе силы уничтожить это прекрасное творение господне: убить надо господина де Лансака. Но Лансак не может умереть один, за ним должен последовать он сам; а что станется с Валентиной, лишившейся одновременно и мужа и возлюбленного? На что ей смерть одного, если не остается у нее того, другого? И потом, как знать, не проклянет ли она убийцу своего нелюбимого мужа? Она, такая чистая, набожная, с такой прямой и честной душой, поймет ли она всю возвышенность столь необузданно-жестокого преклонения? А что, если в сердце ее останется жить мрачное и страшное воспоминание о Бенедикте, запятнанном этой кровью и заклейменном ужасным словом "убийца"? "О, раз я никогда не смогу обладать ею, - подумал он, - пусть хоть она не возненавидит память обо мне! Я умру один, и, быть может, она осмелится оплакивать меня в тайных своих молитвах". Он подвинул стул к бюро Валентины; здесь было все, что требовалось для письма. Он зажег ночник, задернул полог постели, чтобы не видеть больше Валентины и найти в себе силы сказать ей последнее прости. Закрыв дверь на задвижку, чтобы его не застали врасплох, он стал писать письмо: "Сейчас два часа ночи, и я здесь один с вами, Валентина, один в вашей спальне, я полный ваш властелин, каким никогда не будет ваш муж; ибо вы сказали мне, что любите меня, вы призывали меня в тайнах ваших снов, вы отвечали на мои ласки, вы сделали меня, сами того не желая, самым счастливым и самым несчастным из людей, и, однако, Валентина, я не переставал почитать вас, даже находясь в страшном бреду, заглушавшем все человеческие чувства. Вы по-прежнему чисты и священны для меня, и вы можете встать поутру без краски стыда. О Валентина, видно, я действительно слишком люблю вас! Но как ни горестно и неполно было мое счастье, я обязан заплатить за него моею жизнью. После тех часов, что я, коленопреклоненный, провел возле вас, прильнув устами к вашей руке, к вашим кудрям, к легкой одежде, почти не скрывавшей вашей красы, я не могу прожить более ни одного дня. После неземных восторгов я не смогу вернуться к обычной жизни, к ненавистной жизни, что я вынужден буду отселе влачить вдали от вас. Успокойся, Валентина: человек, который в мечтах обладал тобой нынче ночью, не увидит восхода солнца. Не прими я заранее это неотвратимое решение, где бы нашел я мужество проникнуть сюда и мечтать о счастье? Разве осмелился бы я любоваться вами и с вами говорить, хотя бы даже во время вашего сна? Всей крови моей не хватит оплатить милость судьбы, подарившей мне такие мгновения. Вы должны знать все, Валентина. Я пришел сюда с целью убить вашего мужа. Когда же я увидел, что он ускользнул от меня, я решил убить вас и себя. Не бойтесь, когда вы будете читать эти строки, сердце мое уже перестанет биться, но этой ночью, Валентина, в тот самый миг, когда вы открыли мне свои объятия, заряженный пистолет был рядом с вашим виском. Но потом мне не хватило мужества, да никогда и не хватит его. Если бы я мог убить одним выстрелом вас и себя, это бы уже свершилось, но ведь мне пришлось бы видеть ваши муки, видеть, как хлещет у вас из раны кровь, видеть, как ваша душа борется со смертью, и пусть бы зрелище это длилось всего секунду, секунда эта вместила бы в себя больше страданий, нежели вся моя жизнь. Живите, и пусть также живет ваш муж! Жизнь, которую я ему дарю, дар еще больший, нежели преклонение, которое сковывало меня еще минуту тому назад, когда я умирал от желания у вашей постели. Мне гораздо труднее было победить свою любовь, чем отказаться от мысли удовлетворить свою ненависть, и удерживает меня то, что смерть его может обесчестить вас. Засвидетельствовать перед всем светом мою ревность - значит открыть людям также и вашу любовь, ибо вы любите меня, Валентина. Вы сами недавно сказали мне об этом вопреки своей воле. И когда вчера вечером вы рыдали на лугу в моих объятиях, разве это тоже не было любовью? О, не просыпайтесь, дайте мне унести эту мысль с собой в могилу. Мое самоубийство не скомпрометирует вас, вы одна будете знать, что послужило причиной моей смерти. Скальпель хирурга не обнаружит вашего имени, запечатленного в тайниках моего сердца, но знайте, последние его биения посвящены вам. Прощайте, Валентина, прощайте, первая и единственная любовь моей жизни! Еще многие будут вас любить, да и кто может вас не полюбить? Но единственный раз вы были любимы так, как должно вас любить. Душа, полная вами, обязана вернуться к богу, дабы не унизить себя земной грязью. Как будете вы жить, Валентина, когда меня не станет? Увы, мне это неизвестно. Без сомнения, вы покоритесь вашей участи, память обо мне изгладится, возможно, вы перенесете все, что еще сегодня кажется вам ненавистным, придется... О Валентина! Если я пощадил вашего мужа, то лишь затем, чтобы вы не проклинали меня, затем, чтобы бог не изгнал меня с небес, где уготовано вам место. Боже, спаси меня! Валентина, молитесь за меня! Прощайте... Я сейчас подходил к вам - вы спите, вы спокойны. О, если бы вы только знали, как вы прекрасны! О, никогда, никогда сердце человека не сможет вместить, не разорвавшись, всю ту любовь, какую я питаю к вам! Если душа не просто случайное дуновение, которое уносит ветер, моя душа будет вечно находиться с вами. Вечером, когда вы придете на луг, вспомните обо мне, если ветерок растреплет ваши кудри и в его холодной ласке вы вдруг ощутите пламенное дыхание; ночью, если вас разбудит ото сна таинственный поцелуй, вспомните о Бенедикте". Бенедикт свернул письмо и положил его на столик, там, где лежали пистолеты, которых почти коснулась Катрин, впрочем, их не заметив. Он разрядил пистолеты, спрятал их в карман, нагнулся над Валентиной, с восторгом поглядел на нее, запечатлел на ее губах свой первый и последний поцелуй, потом бросился к окну и, с отвагой человека, которому уже нечего терять, спустился вниз с опасностью для жизни. Он рисковал свалиться с высоты тридцати футов или получить пулю, так как его могли принять за вора; но до того ли ему было! Он боялся одного - скомпрометировать Валентину и поэтому старался действовать бесшумно и никого не разбудить. Отчаяние придало ему сверхъестественную силу, а тот, кто при свете дня хладнокровно измерил бы расстояние между первым и вторым этажом замка Рембо, осмотрел его голые стены, без единой точки опоры, тот счел бы поступок Бенедикта неправдоподобным. Однако Бенедикт спустился на землю, никого не разбудив, и, перескочив через ограду, скрылся в полях. Первые отблески утра забрезжили на горизонте, предвещая скорый рассвет. 24 Валентина, истомленная этим тревожным сном больше, чем истомила бы ее бессонница, проснулась поздно. Солнце, уже высоко стоявшее в небе, припекало довольно сильно, мириады насекомых жужжали в его лучах. Вся еще погруженная в вялое оцепенение, сопутствующее пробуждению, Валентина даже не пыталась собраться с мыслями; она рассеянно вслушивалась в многочисленные звуки, идущие с полей и носящиеся в воздухе. Она не страдала больше, так как забыла все и ничего еще не знала. Приподнявшись, чтобы взять стакан воды, стоявший на столике, она обнаружила письмо Бенедикта; нерешительно вертела она его в пальцах, не отдавая себе отчета в своих действиях. Наконец, бросив взгляд на письмо, она узнала почерк, вздрогнула и судорожной рукой развернула листок. Завеса разодралась: она увидела свою жизнь во всей ее неприкрытой наготе. На душераздирающий крик прибежала Катрин, лицо ее было искажено ужасом, и Валентина сразу почуяла правду. - Скажи, - вскричала она, - где Бенедикт? И что с ним сталось? И, видя смятение и растерянность кормилицы, Валентина проговорила, сложив руки: - О боже мой!.. Значит, это правда, значит, все кончено! - Увы, барышня, но вы-то откуда знаете? - сказала Катрин, присаживаясь на край постели. - Кто же мог сюда войти? Ключ-то ведь у меня в кармане. Может, вы что услышали? Но мадемуазель Божон говорила шепотом, боялась вас разбудить... Я-то знала, что эта весть принесет вам боль. - Ах, разве во мне дело! - нетерпеливо воскликнула Валентина, порывисто поднявшись в постели. - Скажи, что с Бенедиктом? Испуганная горячностью Валентины, кормилица потупила голову, не решаясь заговорить. - Он умер, я знаю, он умер, - твердила Валентина, побледнев и без сил падая на подушку, - давно ли? - Увы, никто ничего не знает, - ответила кормилица, - несчастного юношу нашли нынче рано утром на лугу. Он лежал во рву, весь залитый кровью. Батраки из Круа Бле пошли на заре на пастбище за быками, нашли его и тут же перенесли к нему домой. Он раздробил себе череп пулей и еще держал пистолет в руке. Тут же понаехало начальство. Ах, боже ты мой, горе-то какое! Какая беда довела его до такого отчаяния? Непохоже, чтобы от бедности, господин Лери любил его как родного сына. А что скажет госпожа Лери? Вот будет горевать! Валентина не слушала Катрин, она упала на подушки холодная и застывшая. Напрасно Катрин пыталась привести ее в чувство криками и поцелуями. Валентина была как мертвая. Стараясь разжать ее руки, добрая женщина обнаружила в ее пальцах смятое письмо. Читать она не умела, но она душой почуяла, что любимому ее ребенку грозит опасность, и, прежде чем позвать на помощь, вынула записку из судорожно сжатых пальцев и спрятала ее в надежное место. Вскоре спальня Валентины наполнилась людьми, но все усилия привести ее в чувство оказались напрасными. Срочно вызванный врач нашел у нее воспаление мозга. Но ему удалось пустить больной кровь, вызвать нормальное кровообращение, однако это состояние неестественной слабости вскоре сменилось конвульсиями, и в течение недели Валентина находилась между жизнью и смертью. Кормилица поостереглась выдать истинную причину пагубного смятения, она доверилась только врачу, взяв с него клятву хранить тайну; в конце концов она пришла к выводу, что между всеми этими событиями существует некая загадочная связь, которая не должна стать известной посторонним. Когда в день трагического события Валентина после кровопускания почувствовала себя немного лучше, Катрин тут же принялась размышлять над тем, каким сверхъестественным путем ее юная госпожа узнала обо всем. Письмо, которое она обнаружила в руке Валентины, напомнило ей, что накануне, перед самой свадьбой, старуха ключница Бенедикта вручила ей записочку и попросила передать барышне. Спустившись на минутку в людскую, Катрин прислушалась к разговорам прислуги, обсуждавшей причины самоубийства и шепотом передававшей друг другу, что вчера вечером между Пьером Блютти и Бенедиктом вспыхнула ссора из-за мадемуазель де Рембо. Слуги добавляли также, что Бенедикт пока еще жив, и врач, лечивший Валентину, нынче утром сделал раненому перевязку, но воздержался высказаться положительно о его состоянии. Пуля, раздробив лоб, вышла за ухом. Подобная рана, хоть и очень тяжелая, возможно, не смертельна, но никто не знал, сколько пуль находилось в пистолете. Возможно, что вторая пуля застряла в черепе, и в таком случае оттяжка лишь продлит муки умирающего. Таким образом, Катрин решила, что эта драма и предшествовавшие ей неприятности были непосредственно связаны с ужасающим состоянием Валентины. Славная женщина вбила себе в голову, что даже самый слабый луч надежды окажет более целебное действие, чем вся медицина с ее лекарствами. Сбегав в хижину к Бенедикту, расположенную не далее, чем в полулье от замка, она удостоверилась собственными глазами, что беднягу еще не покинуло дыхание жизни. Соседи, привлеченные скорее любопытством, нежели сочувствием, теснились в дверях, но врач распорядился, чтобы к умирающему никого не пускали, и дядюшка Лери, сидевший у изголовья Бенедикта, не без труда разрешил Катрин войти. До тетушки Лери еще не дошла эта печальная весть, она хлопотала на ферме Пьера Блютти, где полагалось отпраздновать переселение дочери к мужу. Поглядев на больного и выслушав соображения дядюшки Лери, Катрин поплелась обратно, по-прежнему не зная толком, выживет ли раненый Бенедикт, но уже полностью разгадавшая причины самоубийства. Покидая хижину Бенедикта, Катрин случайно взглянула на стул, куда бросили окровавленную одежду юноши, и задрожала всем телом. Как то бывает всегда, мы, сами того не сознавая, не можем отвести взгляд от предмета, вызвавшего в нас страх или отвращение, так и Катрин не могла отвести взгляд от стула и среди вещей Бенедикта разглядела косыночку индийского шелка, запятнанную кровью. Она тут же признала косынку, которую она сама накинула на плечи Валентины, когда та вечером накануне свадьбы вышла подышать свежим воздухом и которую потеряла, по ее словам, прогуливаясь по лугу. Ее как молнией осенило; улучив подходящий момент, когда все отвернулись, Катрин схватила косынку, которая могла скомпрометировать Валентину, и быстро сунула ее в карман. Вернувшись в замок, она поспешила спрятать косынку в своей комнате и перестала о ней думать. В те редкие мгновения, когда ей удавалось оставаться наедине с Валентиной, она пыталась втолковать своей питомице, что Бенедикт будет жить, но тщетно. Духовные силы Валентины, казалось, были полностью истощены, она не подымала даже век, чтобы посмотреть, кто с нею говорит. Если ее что-либо поддерживало, то лишь сознание того, что она умирает. Так прошла неделя. Валентине стало заметно лучше, к ней вернулась память, и благодетельные слезы хлынули из глаз, но так как никто не дознался у нее истинной причины недуга, родные решили, что разум ее еще не прояснился. Одна лишь кормилица подстерегала благоприятную минуту, чтобы поговорить с Валентиной, но господин де Лансак, собравшийся назавтра покинуть замок, счел своим долгом безвыходно сидеть в покоях жены. Недавно господин де Лансак получил назначение на пост первого секретаря посольства (до последнего времени он был лишь вторым секретарем) одновременно с приказом срочно прибыть в распоряжение своего начальника и выехать, с супругой или без оной, в Россию. В истинные намерения господина де Лансака отнюдь не входило увезти свою супругу в чужеземные страны. Еще в те времена, когда Валентина была околдована им, она спросила как-то жениха, возьмет ли он ее с собой в посольство; и, желая, удержаться на пьедестале, на который вознесла его невеста, он ответил, что самое заветное его желание - это никогда не разлучаться с ней. Но граф дал себе слово хитростью, а в случае надобности, так и силою супружеского авторитета, оградить свою кочевую жизнь от домашних хлопот. Эти обстоятельства - болезнь, которая, по словам врача, уже не была угрожающей, но могла затянуться надолго, необходимость немедленно уехать - как нельзя больше отвечали интересам и склонностям господина де Лансака. Хотя госпожа де Рембо была особой на редкость ловкой во всем, что касалось денежных дел, зять, намного превосходящий тещу в ловкости, без труда обвел ее вокруг пальца. После долгих споров, мерзких по существу и изысканно вежливых по форме, контракт был составлен в пользу господина де Лансака. Он сумел дать самое широкое толкование весьма гибкому закону, стал полным хозяином состояния жены и убедил "договаривающуюся сторону" дать его кредиторам нешуточные надежды на земли Рембо. Эти не слишком бросающиеся в глаза особенности его поведения чуть было не расстроили свадьбу, но господин де Лансак, потакая тщеславным притязаниям графини, сумел подавить ее своим авторитетом еще успешнее, чем раньше. Что касается Валентины, то она, не разбираясь в делах и чувствуя непреодолимое отвращение к подобного рода спорам, подписала, так ничего и не поняв, все, что от нее требовали. Убедившись, что долги, так сказать, уже уплачены, господин де Лансак уехал, не слишком сожалея о жене, и, потирая руки, хвалил себя в душе за то, что так ловко провел столь деликатное и выгодное дело. Приказ об отъезде пришелся как нельзя более кстати и избавил господина де Лансака от трудной роли, которую ему пришлось с первого же дня свадьбы играть в доме Рембо. Смутно догадываясь, что горе и самый недуг Валентины вызваны, быть может, тем, что ей пришлось подавить свою склонность к другому, и, во всяком случае, чувствуя себя оскорбленным до глубины души ее отношением к себе, граф тем не менее не имел пока что никаких оснований высказывать свою досаду. На глазах матери и бабушки, которые нашли прекрасный случай публично продемонстрировать свою тревогу и свою нежность к Валентине, он не осмеливался показать снедавшую его скуку и нетерпение. Таким образом, положение его было до крайности мучительным, тогда как отъезд на неопределенный срок избавлял его сверх того от неприятностей, неизбежно связанных с вынужденной продажей земель Рембо, так как главный его кредитор категорически требовал уплаты долга, выражавшегося в сумме примерно пятисот тысяч франков; и в ближайшее время этому прекрасному поместью, которое с таким тщеславным старанием округляла мадам Рембо, суждено было, к великому ее неудовольствию, быть раздробленным на жалкие наделы. В то же самое время господин де Лансак избавлялся от слез и капризов своей молодой супруги. "В мое отсутствие, - думал он, - она свыкнется с мыслью, что свобода ее потеряна. При ее безмятежном нраве, при ее склонности к уединению, она скоро привыкнет к спокойной и скромной жизни, какую я ей уготовал, а если некая романтическая любовь смущает покой ее души, ну что ж, у нее будет достаточно времени, чтобы исцелиться от нее до моего возвращения, если только все эти бредни не наскучат ей еще раньше". Господин де Лансак был человеком без предрассудков, в чьих глазах любое чувство, любой довод, любое убеждение определяются могущественным словом, которое правит миром: словом "деньги". У госпожи де Рембо были другие поместья в других провинциях и повсюду тяжбы. Тяжбы, можно сказать, заполняли жизнь графини; правда, она уверяла, что судебные разбирательства подрывают ее здоровье, что все эти хлопоты ее утомляют, но, не будь их, она умерла бы от скуки. С тех пор как графиня утратила былое величие, тяжбы стали единственной пищей ее деятельности и страсти к интригам; в них и изливала она всю свою желчь, накопившуюся за годы, с тех пор как ее положение в высшем свете пошатнулось. Сейчас в Солони она затеяла весьма важный процесс против жителей одного поселка, оспаривавших у графини большую пустошь, поросшую вереском. Слушание дела было уже назначено, и графине не терпелось укатить в Солонь, чтобы подстегнуть своего адвоката, повлиять на судей, пригрозить противной стороне, словом, отдаться той лихорадочной деятельности, которая, словно червь, подтачивает души, с юности вскормленные тщеславием. Не будь болезни Валентины, она умчалась бы в Солонь на следующий же день после свадьбы, чтобы заняться этим процессом; теперь, видя, что дочь вне опасности, и зная, что дела задержат ее ненадолго, она условилась уехать вместе с зятем, направлявшимся в Париж, и, распрощавшись с ним на полдороге, поспешила туда, где разбиралась ее жалоба. Валентина на несколько дней осталась одна вместе с бабушкой и нянькой в замке Рембо. 25 Как-то ночью Бенедикт, которого непрерывно мучили жесточайшие боли, не позволявшие ни на чем сосредоточиться, очнулся и, чувствуя себя более спокойным, попытался вызвать в памяти все случившееся. Голова его была забинтована, и даже половину лица захватывала повязка, почти не давая доступа воздуху. Он сделал движение, стараясь устранить эту помеху и вернуть себе способность видеть, что обычно опережает у нас даже потребность мыслить. И тут же чьи-то руки, легко коснувшиеся его лба, откололи булавки, ослабили повязку, чтобы помочь больному. Бенедикт увидел склоненную над ним бледную женщину и при мерцающем свете ночника различил благородный, чистый профиль, отдаленно напоминавший профиль Валентины. Ему почудилось, будто все это привиделось ему, и рука его невольно потянулась к руке призрака. Но призрак перехватил его руку и поднес к своим губам. - Кто вы? - проговорил, вздрогнув, Бенедикт. - И вы еще спрашиваете? - ответил голос Луизы. Добрая Луиза бросила все и примчалась выхаживать своего друга. Она не отходила от больного ни днем ни ночью, неохотно уступала свой пост тетушке Лери, приходившей по утрам ее сменять, самоотверженно выполняла печальный долг сиделки при умирающем, зная, что надежды на спасение почти нет. Однако благодаря самоотверженному уходу Луизы и собственной молодости Бенедикт избег почти неминуемой смерти и однажды нашел в себе достаточно силы не только поблагодарить Луизу, но и упрекнуть ее за то, что она спасла ему жизнь. - Друг мой, - сказала Луиза, испуганная этой душевной подавленностью, - если я, по вашим словам, с такой жестокостью постаралась вернуть вас к жизни, которую не способна скрасить моя любовь, то сделала это из преданности Валентине. Бенедикт затрепетал. - Сделала для того, - продолжала Луиза, - чтобы сохранить ее жизнь, которая, так же как и ваша, находится под угрозой. - Под угрозой? Но почему? - воскликнул Бенедикт. - Узнав о вашем безумном поступке, о вашем преступлении, Валентина, без сомнения питающая к вам самую нежную дружбу, внезапно заболела. Луч надежды, возможно, мог бы еще спасти ее, но она не знает, что вы живы. - Так пусть же никогда и не узнает! - воскликнул Бенедикт. - Коль скоро зло свершилось, коль скоро удар нанесен, дайте же ей умереть вместе со мной. С этими словами Бенедикт сорвал повязку, и рана вновь открылась бы, не будь здесь Луизы, которая мужественно боролась за жизнь раненого, спасая его от самого себя; потом, обессилев, она упала на стул, сраженная душевной болью. В другой раз Бенедикт, казалось, вышел из состояния глубокой летаргии и, схватив руку Луизы, проговорил: - Почему вы здесь? Ваша сестра умирает, и вы ухаживаете за мной, а не за ней! Не совладав со страстью, забыв все на свете, Луиза восторженно воскликнула: - А если я люблю вас больше, чем Валентину?! - В таком случае вы прокляты, - ответил Бенедикт, с помутившимся взором отталкивая ее руку, - вы предпочитаете хаос свету, демона архангелу. Вы сумасшедшая! Уходите прочь! Я и без того несчастлив, не надрывайте же мне душу своими горестями. Ошеломленная Луиза уткнулась лицом в занавеску и плотно закутала ее краем себе голову, чтобы заглушить рыдания; Бенедикт тоже плакал, и слезы успокоили его. Через минуту он позвал Луизу. - По-моему, я резко говорил с вами сейчас, - сказал он, - но следует простить бред, вызванный лихорадкой. Вместо ответа Луиза только поцеловала протянутую к ней руку Бенедикта. А ему пришлось собрать остаток всех своих душевных сил, чтобы без раздражения вынести это свидетельство любви и покорности. Объясняйте эту странность как можете, - присутствие Луизы не только не утешало Бенедикта, но, напротив, было ему неприятно, заботы ее раздражали больного. Признательность боролась в его душе с нетерпением и досадой. Принимать от Луизы все эти услуги, все эти знаки преданности было равносильно упреку, равносильно горькому осуждению той любви, что он питал к другой. Чем пагубнее была для него эта страсть, тем оскорбительнее казались ему любые попытки отговорить его от этого чувства; с гордостью отчаяния цеплялся он за свою любовь. И если в минуты счастья душа его была способна вместить симпатию и сочувствие к Луизе, то в горе он утратил это свойство. Он считал, что его собственное горе достаточно тяжело, и если любовь Луизы как бы взывала к его великодушию, то это казалось ему эгоистичным и притом неуместным требованием. Возможно, такая несправедливость была непростительна, но разве во всех обстоятельствах у человека хватает силы преодолеть свои беды? Таково утешение, обещанное Евангелием, но чьи руки будут держать весы, кто будет судьей? Разве господь бог раскрывает нам свои предначертания? Разве измеряет он чашу, которую мы испили до дна? Графиня де Рембо отсутствовала уже два дня, когда у Бенедикта возобновился лихорадочный бред еще небывалой силы. Приходилось привязывать его к кровати. Нет более жестокой тирании, чем тирания дружбы; подчас она силком навязывает нам существование, которое для нас хуже смерти, и не стесняется прибегнуть к произволу, лишь бы пригвоздить нас к позорному столбу жизни. Наконец Луизе, попросившей посторонних оставить ее наедине с больным, удалось успокоить Бенедикта, повторяя десятки раз имя Валентины. - А где она? - вдруг спросил Бенедикт, резким движением поднявшись на ложе, словно пораженный удивлением. - Бенедикт, - ответила Луиза, - она там же, где вы: на пороге могилы. Неужели вы хотите, приняв страшную кончину, отравить ее последние минуты? - Она умрет, - проговорил он с улыбкой, мучительно исказившей его лицо. - О, бог милосерден, значит, мы будем вместе! - А если она останется жива, - возразила Луиза, - если она прикажет вам жить, если, в награду за ваше послушание она вернет вам свою дружбу? - Дружбу? - с презрительным смехом отозвался Бенедикт. - На что мне ее дружба? Разве я не подарил вам свою дружбу? А какой вам в ней толк? - О, как вы жестоки, Бенедикт! - печально воскликнула Луиза. - Но чего бы я только не сделала ради вашего спасения. Скажите, а что, если Валентина вас любит, а что, если я ее видела, слышала произнесенные ею в бреду признания, на которые вы не смели даже надеяться? - Я сам слышал их! - ответил Бенедикт с внешним спокойствием, под каким он умел скрывать самые жгучие волнения. - Я знаю, что Валентина любит меня так, как я надеялся быть любимым. Надеюсь, вы теперь не будете насмехаться надо мной? - Упаси боже! - ответила удивленная Луиза. Предыдущей ночью Луиза проникла к Валентине. Ей без труда удалось предупредить и уговорить кормилицу, которая была предана также и Луизе и которая с умилением смотрела, как та сидит у изголовья сестры. Вот тогда-то им обеим удалось втолковать бедняжке, что Бенедикт жив. Сначала Валентина испытала бурную радость, целуя и обнимая этих двух преданных ей женщин, потом вновь ею овладело оцепенение, и на заре Луизе пришлось удалиться, так и не добившись от сестры ни слова, ни взгляда. Назавтра ей сообщили, что Валентина чувствует себя лучше, и поэтому Луиза всю ночь провела у постели Бенедикта, которому стало хуже; но на следующую ночь, узнав, что болезнь Валентины вновь приняла угрожающий оборот, она, оставив Бенедикта в пароксизме лихорадки, побежала к сестре. Разрываясь между двумя больными, печальная и мужественная Луиза забывала о самой себе. У изголовья Валентины она застала врача. Когда вошла Луиза, больная была спокойна и спала. Тут, отведя доктора в сторону, решив, что ее долг открыться ему, она доверила скромности врача тайну двух влюбленных, надеясь, что это поможет ему применить к ним более действенные способы лечения, лечения, так сказать, морального. - Вы поступили очень разумно, - ответил врач, - доверив мне эту тайну, но в этом не было необходимости, я все равно разгадал бы ее, если даже вы промолчали бы. Я отлично понимаю ваши затруднения в столь щекотливом деле, особенно принимая во внимание предрассудки и обычаи, но стараясь улучшить их физическое состояние, я берусь успокоить эти две заблудшие души и вылечить одного с помощью другого. В эту минуту Валентина открыла глаза и узнала сестру. Поцеловав ее, она слабым голосом спросила, как чувствует себя Бенедикт. Тут вмешался врач. - Сударыня, - начал он, - лишь я один могу сообщить вам это, поскольку я его лечил и мне, к счастью, до сих пор удавалось продлить его жизнь. Друг, о котором вы тревожитесь и о котором может с полным правом тревожиться такая благородная и великодушная душа, как ваша, сейчас вне опасности. Но его душевное состояние далеко от исцеления, и вы одна можете мне помочь. - О боже! - бледнея, произнесла Валентина, молитвенно складывая руки и устремив на врача печальный и глубокий взгляд тяжело больного человека. - Да, сударыня, - продолжал он, - лишь приказание, исходящее из ваших уст, лишь ваше слово утешения и бодрости могут залечить его рану, иначе она снова откроется из-за ужасного упорства больного, который каждый раз срывает швы, как только образуется рубец. Наш юный друг сражен глубочайшим унынием, и я не обладаю достаточно мощным средством против его душевного недуга. Я нуждаюсь в вашей помощи; не соблаговолите ли вы мне ее оказать? С этими словами добрый сельский врач, безвестный старик ученый, который сотни раз в своей жизни останавливал кровь и слезы, взял руку Валентины с почтительной лаской, не без примеси былой галантности, и, считая пульс, поцеловал эту ручку. Валентина, еще слишком слабая, чтобы понять его слова, глядела на доктора наивно изумленным взором, с печальной улыбкой на губах. - Так вот, дорогое дитя, - продолжал старик, - хотите стать моим подлекарем и помочь мне исцелить нашего больного? Валентина молча кивнула головой, простодушно и жадно глядя на врача. - Итак, завтра? - повторил он. - О нет, сейчас же, сегодня! - ответила она слабым, проникновенным голосом. - Сейчас, бедное мое дитя? - с улыбкой повторил врач. - Посмотрите на свечи, сейчас два часа ночи, но если вы обещаете мне быть умницей и хорошо выспитесь и если вас не будет завтра лихорадить, мы пойдем утром прогуляться по лесу Ваврэ. Там в укромном уголку стоит маленький домик, куда вы принесете надежду и жизнь. Валентина, в свою очередь, пожала руку старику доктору, покорно, как дитя, приняла все лекарства и, обняв за шею Луизу, заснула на ее груди мирным сном. - Что вы делаете, господин Фор? - спросила Луиза, убедившись, что сестра спит. - Где она найдет силы выйти из дому, когда еще несколько часов назад она находилась в агонии? - Найдет, не беспокойтесь, - ответил доктор Фор. - Нервные переживания ослабляют тело только во время приступов. Эти приступы столь очевидно связаны с душевными волнениями, что благодетельный переворот в мыслях должен соответственно отразиться на ходе болезни. Десятки раз с начала недуга я сам наблюдал как госпожа де Лансак переходила от глубочайшей прострации к невиданной энергии, которой мне хотелось бы дать выход. Те же