ради нашего отделения, вовсе не ради каких-то долгов. Но я не могу, да и не хочу ничего от вас скрывать. Скрытность была бы оскорблением для той любви, что живет в моем сердце. Тайна, которую я вам сейчас открою, возможно, свяжет нас еще крепче, ибо тут идет речь о жизни многих людей и моей тоже... Мой дядя и его друзья, люди весьма могущественные, поручили мне спрятать в надежном месте бумаги, которые важны равно как для государства, так и для их собственного спасения. Сейчас, конечно, меня уже повсюду разыскивают лучники, - добавил Гуччо, не удержавшись от былой привычки слегка преувеличить свою роль. - Я мог бы схоронить документы в десяти, в двадцати надежнейших убежищах, но я приехал сюда, Мари, к вам. Отныне моя жизнь зависит от вашего умения хранить тайны. - Вы ошибаетесь, - возразила Мари, - это я завишу от вас, мессир. Я верю только в Господа Бога и в того, кто первым держал меня в своих объятиях. Моя жизнь принадлежит ему. Убеждая Мари, Гуччо и сам поверил в глубину своих чувств - он испытывал к девушке огромную благодарность, нежность и страстно желал ее. При всем своем самомнении он не переставал дивиться, что сумел зажечь в женском сердце пламя такой верной и надежной любви. - Моя жизнь отныне ваша жизнь, - повторила Мари. - Ваша тайна станет моей, буду таить про себя то, что вы прикажете мне таить, я промолчу обо всем, о чем вы мне прикажете молчать, и ваша тайна умрет со мной. На прекрасных темно-синих глазах девушки блеснула слезинка. "Вот так она похожа на весеннее утро, когда сквозь дождевые капли пробивается солнышко", - подумал Гуччо. Потом, вспомнив о деле, он произнес: - То, что я должен спрятать, заключено в свинцовый ларец величиной в две мои ладони. Найдется ли для него подходящее место? Мари задумалась. - Найдется, - наконец сказала она, - найдется в часовне. Завтра мы с вами пойдем туда на рассвете. Братья, по обыкновению, отправятся затемно на охоту. А завтра с ними уедет и матушка: ей нужно сделать в городе покупки. Только бы она не взяла меня с собой! Ничего, я скажу, что у меня болит горло. Едва только Гуччо успел прошептать "спасибо", как раздались тяжелые шаги мадам Элиабель. На сей раз, поскольку Гуччо предстояло провести в Крессэ несколько дней, ему отвели во втором этаже просторную горницу, холодную, но чистую. Он улегся в постель, положив рядом кинжал, а свинцовый ларец, в котором хранилась расписка архиепископа Санского, спрятал под подушку. Он решил бодрствовать до рассвета. Юноша и не подозревал, что в этот час между братьями Мариньи вспыхнула жестокая перебранка и ордонанс касательно ломбардцев превратился в пепел. Борясь с дремотой, Гуччо лежал с широко открытыми глазами и считал, сколько у него в жизни было любовных связей (так как ему не исполнилось еще девятнадцати, счет оказался недолгим), затем вспомнил о двух молоденьких горожанках, которым он помогал обманывать мужей, и, сравнив их с Мари, решил, что они куда ниже ее душевными качествами и куда менее совершенны физически. Он и не заметил, как к нему подкрался сон. Его разбудило конское ржанье: Гуччо подумал, что это явились стражи арестовать его, и опрометью бросился к окну. Но во дворе он увидел Пьера и Жана де Крессэ, которые, держа на руке новых своих соколов, в сопровождении двух крестьян отправлялись на охоту. Потом заскрипели ворота: к крыльцу подали серую, разбитую на ноги кобылу, предназначавшуюся для мадам Элиабель; вслед за сыновьями отправилась со двора и хозяйка Крессэ, захватив с собой хромого слугу. Тогда Гуччо быстро надел сапоги и стал ждать. Через несколько минут его снизу окликнула Мари, и Гуччо спустился в первый этаж, прикрыв для верности свинцовый ларец полой плаща. Часовня оказалась маленькой комнаткой со сводчатым потолком, расположенной в самом же замке, в той его части, что была обращена на восток. Стены были побелены известью. Мари зажгла свечу от лампады, теплившейся перед статуей евангелиста Иоанна, грубо вырезанной из дерева. В роду Крессэ старшего сына по традиции называли Иоанном, Жаном, в честь этого святителя. - Я обнаружила тайник еще давно, в детстве, когда играла здесь с братьями в прятки, - сказала Мари. - Войдем. Она подвела Гуччо к боковой стенке алтаря. - Толкните вот этот камень, - обратилась она к юноше, наклоняя свечу, чтобы тот мог лучше разглядеть нужное место. Гуччо нажал на камень, но он не поддался. - Нет, не так. Передав свечу Гуччо, Мари ловко нажала на камень, он обернулся вокруг своей оси, и за ним открылась пещерка, идущая под алтарем. При тусклом свете свечи Гуччо успел разглядеть череп и кости. - Кто это? - спросил он. И, желая оградить себя от дурного глаза, суеверный Гуччо сделал за спиной двумя пальцами рожки. - Не знаю, - ответила Мари, - никто не знает. Гуччо осторожно поставил рядом с белеющим в темноте черепом свинцовый ящичек, в котором таилась погибель могущественнейшего из всех французских священнослужителей. Затем камень был водворен на место, и никто бы не мог отличить его от соседних камней, никто бы не подумал, что его только что сдвигали. - Наша тайна погребена у подножия Господа Бога, - сказала Мари. Юноша протянул к ней руки и хотел обнять. - Нет, нет, только не здесь, - воскликнула Мари, и в голосе ее послышался страх. - Нет, только не в часовне. Молодые люди вернулись в залу, где служанка уже приготовляла завтрак - молоко и свежий хлеб. Гуччо отошел к камину; когда они остались одни, Мари приблизилась к нему. Тут руки их сплелись. Мари положила головку на плечо Гуччо и долго стояла, прижавшись к нему, стараясь понять, каков же ее избранник, первый мужчина, которого она обняла, первый и последний. - Я буду вас любить всегда, даже если вы меня разлюбите, - шепнула она. Потом, отойдя к столу, Мари разлила по мискам молоко и накрошила туда хлеба. Каждый ее жест говорил о безграничном счастье. А Гуччо думал о полуистлевшем, белом как мел черепе там, под вращающимся камнем... Четыре дня пролетели незаметно. Гуччо ездил с братьями Крессэ на охоту и показал себя метким стрелком. Несколько раз заглядывал он в Нофльское отделение, чтобы оправдать свое пребывание в замке Крессэ. Как-то он встретил прево Портфрюи, который, узнав молодого итальянца, еще издали подобострастно поклонился ему. Эта встреча приободрила Гуччо. Значит, ломбардцев не тронули, раз мессир Портфрюи так любезен. "А если ему поручено меня арестовать, - подумал Гуччо, - то с помощью дядюшкиной тысячи ливров я сумею умерить его рвение". Мадам Элиабель, по-видимому, вовсе не замечала, что ее дочь и юного сиеннца связывают нежные узы: Гуччо убедился в этом из случайно услышанного разговора этой милейшей дамы с ее младшим сыном. Гость находился в своей комнате на втором этаже. Мадам Элиабель и Пьер де Крессэ беседовали в зале у камелька, и их голоса доносились к нему по каминной трубе. - Какая жалость, что Гуччо не знатного рода, - говорил Пьер. - Он был бы прекрасным мужем для нашей Мари. Сложен хорошо, образован, завидное положение в свете. Я и то начинаю подумывать, что это, пожалуй, важнее всего. Мадам Элиабель и слушать не желала соображений Пьера. - Ни за что! - воскликнула она. - Тебе, сын мой, деньги окончательно вскружили голову. Да, мы сейчас бедны, но по праву рождения можем рассчитывать на самую блестящую партию, и никогда я не отдам дочь за какого-то молокососа-торгаша, да к тому же еще не француза. Не спорю, мальчик мил, весьма мил, но пусть и не мечтает любезничать с Мари. Я живо сумею поставить его на место. Ломбардец! Отдать дочь какому-то ломбардцу!.. Впрочем, он об этом и не помышляет, и, если бы не приличествующая моему возрасту скромность, я бы открыла тебе глаза - сказала бы, что он заглядывается на меня, а не на Мари и прижился-то он у нас только по этой причине. Хотя Гуччо не мог сдержать улыбки, услышав слова самонадеянной хозяйки Крессэ, он оскорбился презрительным отзывом мадам Элиабель о его происхождении и занятиях. "Деньги эти сеньоры у нас берут, чтобы не подохнуть с голоду, а долгов платить не думают, да еще смотрят на тебя как на последнего холопа. А что бы вы стали делать, прелестная дама, без этих самых ломбардцев? - сердито думал он. - Ну что ж, попытайтесь-ка выдать вашу дочку за вельможу и увидите, согласится она или нет". И тем не менее он не мог не гордиться своей победой над дворянской дочкой, и в этот вечер в голове его созрело решение жениться на Мари вопреки всем преградам и помехам, а пожалуй, даже именно из-за этих преград и помех. В доказательство разумности своего решения он привел десятки доводов, кроме одного, самого существенного: он просто любил Мари. За ужином, глядя на девушку, он твердил про себя: "Она моя, моя!" И лицо Мари, и ее прекрасные загнутые вверх ресницы, и ее зрачки в золотистых точечках, и ее полуоткрытые губы - все, все, казалось, отвечало: "Я ваша". И Гуччо удивлялся: "Как это родные ничего не замечают?" На следующий день Гуччо передали в Нофле послание от дяди Толомеи, который извещал племянника, что опасность пока миновала и что пора немедленно возвращаться в Париж. Итак, молодому человеку пришлось заявить гостеприимным хозяевам, что неотложные дела призывают его в столицу. Мадам Элиабель, Пьер и Жан немало огорчились. Мари ничего не сказала, даже не выпустила из рук вышивание, над которым усердно трудилась. Но, оставшись наедине с Гуччо, не выдержала и тревожно стала расспрашивать его о причинах внезапного отъезда. Может быть, случилось какое-нибудь несчастье? Уж не грозит ли Гуччо опасность? Гуччо успокоил Мари. Совсем напротив, благодаря ему, благодаря ей, благодаря бумагам, спрятанным в тайнике, люди, искавшие погибели итальянских банкиров, побеждены. Тут Мари залилась слезами, на сей раз по поводу близкого прощания. - Вы меня покидаете, - твердила она, - а разлука с вами для меня та же смерть. - Я скоро вернусь, - уверял ее Гуччо. Он осыпал поцелуями нежное личико Мари. Теперь он готов был проклинать все дела и события, которые разлучали его с любимой. То обстоятельство, что ломбардские банки благополучно уцелели, отнюдь не радовало его - куда там! Ему хотелось, чтобы им по-прежнему грозила опасность, тогда он на законном основании остался бы в Крессэ, и он упрекал себя за то, что не успел насладиться этим прекрасным телом, так покорно, так доверчиво покоившимся в его объятиях. "Не мужское дело - выжидать в любви", - думалось ему. - Я вернусь, прелестная Мари, - твердил он, - клянусь вам, ибо впервые в жизни я испытываю подобное чувство. И на этот раз он говорил правду. Приехал он в Крессэ искать тайник для дядюшкиных бумаг, а уезжает с сердцем, уязвленным любовью. Так как дядя Толомеи в своем послании ни словом не обмолвился о расписке архиепископа Санского, Гуччо притворился перед самим собой, что бумагу необходимо оставить пока что в часовенке; на самом же деле он просто искал благовидного предлога, чтобы поскорее вернуться в Крессэ. Но уже близились события, которым суждено было изменить судьбу всех наших героев. 8. ВСТРЕЧА В ЛЕСУ ПОН-СЕНТ-МАКСАНС Четвертого ноября король решил поохотиться в лесу Пон-Сент-Максанс. Захватив с собой первого камергера Юга де Бувилля, своего личного писца Майара и кое-кого из близких, он выехал в замок Клермон, в двух лье от места назначенной охоты, где и заночевал. В тот вечер король был мягок не в пример предыдущим дням - в таком добром расположении духа его уже давно не видели. Он мог наконец немного отдохнуть от государственных дел. Золото, взятое у ломбардцев, пополнило казну. А зимой утихомирятся бароны, мутившие Шампань, утихомирятся горожане, мутившие Фландрию. Ночью выпал снег, первый снег в этом году, выпал неожиданно, до времени; утренним заморозком прихватило этот пушистый снежок, и все вокруг до самого небосклона стало точно безбрежное белое море. Каждый невольно переживал то странное чувство изумления, которое охватывает человека перед ежегодно возобновляющимся чудом - все краски поменялись местами: там, где глаз привычно ищет света, легла тень, полуденное небо становится вдруг темнее посветлевшей земли. От дыхания людей, охотничьих псов, коней подымалась белая дымка и распускалась в морозном воздухе огромными кудрявыми цветами. Борзая по кличке Ломбардец трусила рядом с королевским конем. Натасканный на зайцев пес гонял также оленя и кабана, действуя, так сказать, на свой страх и риск, и, бывало, выводил на верный след сбившуюся свору. Обычно считается, что борзые берут зоркостью и резвостью в гоне, зато чутьем природа их обделила, однако ж Ломбардец был чутьист не хуже пуатвенской гончей. Насколько холодно и отчужденно держал себя Филипп Красивый в отношении людей, настолько ласков был он с животными; они понимали друг друга без слов. Даже к самым близким своим родственникам король не выказывал таких теплых чувств. В душе каждого Капетинга жил крестьянин, сын земли. Только среди деревьев, трав и зверей король Филипп ощущал полноту жизни и даже безмятежность. На поляне, где должна была состояться встреча охотников, среди конского топота и ржанья, среди нестройного хора голосов и собачьего лая, король ловко осадил коня, чтобы полюбоваться великолепной сворой, справиться у доезжачего о здоровье недавно ощенившейся суки, а главное, поговорить со своими собаками. - Ах вы шалуны! Ах вы мои красавцы! Ату, мои красавчики! - приговаривал он. Егермейстер, окруженный псарями, доложил королю о положении дел. На заре соследили несколько оленей, и среди них одного десятилетка, у которого загонщики насчитали на рогах целых двенадцать отростков, - так называемого королевского десятилетка, ибо нет в лесах более благородного животного. Десятилеток этот, кроме того, был "одинец" - другими словами, олень, отбившийся от стада и окончательно одичавший во время своих одиноких скитаний. - Взять его! - приказал король. Собак рассворили, пустили по следу, и охотники рассеялись по лесу, спеша занять те места, где мог появиться олень. - Ату! Ату! - раздался вскоре крик. Охотники заметили оленя; весь лес наполнил заливистый лай собак и призывный звук рогов; настороженную тишину вспугнул тяжелый лошадиный галоп и треск ломаемых ветвей. Обычно старый олень держится сначала поблизости от того места, где его соследили, кружит по лесу, старается запутать следы и найти молодого оленя, с которым бежит рядом, надеясь обмануть собак. Королевский десятилеток побежал прямо к северу, и благодаря этому ему удалось сбить своих преследователей. Почуяв опасность, одинец инстинктивно бросился к дальнему Арденнскому бору, откуда он, должно быть, и явился в здешние леса. Король, увлеченный погоней, пересек наискось лес, стремясь преградить путь зверю, добрался до опушки и стал поджидать оленя, который неминуемо должен был выскочить на равнину. Нет ничего легче, как потерять своих во время охоты. Кажется, что обогнал всего на какую-нибудь сотню туазов собак и ловчих, даже слышишь их голоса, а через минуту вокруг тебя глубокая тишина, полное одиночество, и ты один в этом храме сосен и дубов, и никак не угадать, куда же запропастилась свора, которая только что надрывалась от лая, и какая фея, какое волшебство унесло твоих товарищей по охоте. Особенно же легко отбиться от своих в такой день, как этот, когда морозный воздух скрадывает звуки, а покрывший землю снег затрудняет поиск, сбивает собак со следа. Король заблудился и, глядя на бескрайнюю белую равнину, на луга, разделенные недлинными изгородями, на сжатые полосы, на крыши неизвестной деревеньки и на верхушки соседнего леса, которые мерно раскачивались на ветру, - глядя на весь этот пейзаж, укрытый девственно чистой и сверкающей пеленой, он почувствовал легкое головокружение. Под солнечными лучами, пробившимися сквозь тучи, все вокруг заблистало, и король внезапно понял, что он устал, что он чужой, совсем чужой всему этому миру. Впрочем, он пренебрег этим мгновенным недомоганием, ибо был крепок телом и ни разу еще ему не изменили силы. "Должно быть, чересчур разгорячился во время скачки", - подумал он. Подстрекаемый желанием узнать, ушел ли его олень или нет, Филипп пустил коня шагом вдоль опушки и, пригнувшись в седле, искал следов пробежавшего зверя. "На такой пороше его след заметить нетрудно", - твердил он про себя. Вдруг невдалеке показалась фигура крестьянина, - видимо, он торопился куда-то по своим делам. - Эй, человече! Крестьянин обернулся и подошел на зов. Это был широкоплечий коротконогий мужичок лет под пятьдесят, с коричневым от загара лицом в глубоких морщинах; на ноги он для тепла натянул голенища из грубой ткани, а в правой руке держал дубинку. Мужик поспешно стащил шапку, обнажив седовласую голову. - Не пробегал ли здесь олень? - спросил король. Крестьянин закивал головой. - Как не пробегать, пробегал, ваша милость. Под самым моим носом промчался - не успел я перекреститься, как его и след простыл. Видать, часа два бежал, потому что рога совсем на спину закинул и язык высунул. Это как раз ваш олень и есть. Он далеко не ушел, потому как воду ищет. Вы его возле пруда Фонтан найдете, это уж верно. - А собаки за ним гнались? - Нет, не гнались, ваша милость. След его вы увидите возле вон той белой березы. А самого оленя у пруда застигнете, будь вы с собаками или без собак. Король подивился словам своего собеседника. - Ты, я вижу, хорошо знаешь здешние края, да и в охоте смыслишь, - сказал он. Темное мужицкое лицо осветилось доброй улыбкой. Маленькие, карие, с хитринкой глаза уставились на короля. - Я ведь здешний и тоже вроде охотник, - ответил он. - И желаю я, чтобы такой великий государь, как вы, ваше величество, забавлялись подольше, будь на то милость Господня. - Значит, ты меня узнал? Поселянин снова покачал головой и ответил со сдержанной гордостью: - Так я же благодаря вам, государь, свободным человеком стал, а родился крепостным. Я знаю цифры и умею держать в руках стиль, ежели что понадобится сосчитать. Как-то раз я видел его высочество Валуа, когда он освобождал местных крестьян, вспомнил, как о вас говорят, да и по вашему облику сразу решил, что вы его брат. - А ты рад свободе? - Рад... еще бы не рад. Другим себя человеком чувствуешь, раньше был точно мертвец при жизни. Мы, крестьяне то есть, знали, что бумага, какую нам читали по приказу его высочества Валуа, вами писана; мы теперь слова ваши, как молитву, твердим: "Пусть каждое человеческое существо, созданное по образу и подобию Божию, будет свободно, ибо таков закон естества..." Как не радоваться таким словам, если раньше сам себя ничем не лучше зверя считал. - А сколько ты внес за себя выкупа? - Семьдесят пять ливров. - Они у тебя были? - Всю жизнь трудился, чтобы их заработать, государь. - А как тебя звать? - Андре... Андре-лесовик, вот как меня звать, потому что я здесь, в лесу, живу. Королю, не склонному обычно к щедрости, захотелось дать что-нибудь этому человеку. Нет, не милостыню, а подарок. - Будь и впредь верным слугой королевства, Андре-лесовик, - сказал Филипп, - и возьми вот это на память обо мне. Король отцепил от пояса охотничий рог и протянул его крестьянину. Тот благоговейно принял дар - кусок слоновой кости, покрытый затейливой инкрустацией, в серебряной оправе, ценность которого в несколько раз превышала ту сумму, что пришлось ему внести в качестве выкупа. Руки Андре-лесовика тряслись от гордости и волнения. - Ну и ну! Ну и ну! - бормотал он. - Повешу-ка его у подножия статуи Пресвятой Богоматери, чтобы защитить дом от дурного глаза. Да хранит вас Бог, государь. Король пустил коня рысью, душу его переполняла радость, какой он не ведал уже давно. В лесной глуши он поговорил с человеком, и человек этот свободен и счастлив благодаря ему, Филиппу. Тяжелое бремя власти и прожитых лет сразу стало легким. "Когда разишь кого-нибудь, об этом всегда знаешь, - думал он, - но как узнать с высоты трона, действительно ли сделано добро, которое хотел сделать, и кому оно принесло радость?" И это нежданное одобрение своим действиям, пришедшее из гущи народной, было ему дороже и ценнее шумной хвалы придворных. "Когда брат нуждался в деньгах, я сказал ему: "Не набирай себе новых душ, не дав ничего взамен. Освободи рабов в твоих владениях, как освободил я рабов в Анже, в Руэрге, в Гаскони и в сенешальствах Каркассоннском и Тулузском..." Следовало бы освободить всех рабов во всем государстве... Если бы этого крестьянина учили с малых лет, он мог бы стать прево или капитаном в городе и служил бы лучше, чем очень многие". Он размышлял обо всех Андре-лесовиках и тех Андре, что живут в долинах и лугах, обо всех Жанах-Луи и всех Жаках с полей, хуторов и сел и подумал, что, если дети их выйдут из рабского состояния, какой мощный людской резерв получит королевство, сколько вольется в него новой силы. "Непременно издам указ об отмене рабства и в других округах". Да, эта случайная встреча внесла в его сердце успокоение, прогнала прочь навязчивые мысли, которые не покидали его со дня смерти папы и Ногарэ. Ему показалось, что Господь Бог избрал одного из малых сил, дабы устами его, последнего человека в государстве, одобрить труды короля. В эту самую минуту он услышал хриплый, отрывистый лай и узнал голос своего Ломбардца. - Вперед, красавец, вперед! Ату его, ату! - закричал король. Ломбардец несся по следу зверя, делая длинные скачки, низко пригнув щипец к земле. Значит, король не заблудился вовсе, а заблудились остальные участники охоты; и Филипп Красивый почувствовал мальчишескую радость при мысли, что один вместе с любимой своей борзой нагонит и убьет десятилетка. Он поднял лошадь в галоп и поскакал вслед за Ломбардцем; около часа неслись они через поля и долины, прыгали с откосов, с ходу брали препятствия. Королю стало жарко, обильный пот струился вдоль спины. Внезапно у опушки перелеска он заметил впереди что-то черное, убегающее со всех ног. - Ату! - закричал король. - Захода с головы, мой Ломбардец, с головы заходи! Конечно, это был тот самый десятилеток, рослое черное животное с песочно-желтым брюхом. Бежал олень уже не так легко, как в начале охоты; теперь он передвигался с трудом, то и дело останавливался, оглядывался на преследователей и тяжело прыгал вперед. Он направлялся к пруду, о котором говорил крестьянин. Он бежал к воде, к той самой гибельной для загнанных животных воде, которая коварно сковывает все их члены и откуда им уже не выбраться живыми. Сейчас, когда Ломбардец видел зверя, он лаял еще громче и быстро продвигался вперед. Все участники этой бешеной гонки: король, его конь, его собака и олень - совсем выбились из сил. Король то и дело с любопытством взглядывал на разветвленные рога оленя: временами на них что-то блестело, потом гасло. Не мог же в самом деле этот десятилеток оказаться волшебным оленем, о котором рассказывают в сказках, но которого никто никогда еще не видел своими глазами, вроде знаменитого оленя святого Губерта с золотым крестом на лбу! Тот, что бежал перед королем, был обыкновенный загнанный олень, он даже не старался провести охотника, а несся куда-то, гонимый страхом, прямо через поля, и скоро он так ослабеет, что не сможет бежать. Ломбардец наседал на зверя, тот свернул в боковую рощицу и скрылся там. Но почти тут же король услышал голос своей борзой; теперь она, как и все собаки, когда они загонят оленя, лаяла громче, заливистее, яростнее и тревожнее. Король тоже въехал в рощицу. Сквозь ветви буков проникали холодные солнечные лучи, окрашивавшие хрустящий под конским копытом снег в розоватые тона. Филипп осадил коня и до половины вытащил из ножен свой короткий меч. Ломбардец по-прежнему надрывался. Огромный олень был здесь, он стоял, прислонясь к дереву, и готовился дорого продать свою жизнь; он низко опустил голову, и морда его почти касалась земли; от его густой шерсти валил пар. Между мощными рогами блестел крест величиной с запрестольный крест. Этот мираж длился меньше секунды, ибо тут же оцепенение, охватившее короля, сменилось ужасом: он почувствовал, что не владеет больше своим телом. Он хотел сойти с коня, но ступня застыла в стремени; ноги, сжимавшие бока лошади, окаменели. Тогда в страхе он хотел схватить рог и позвать на помощь, но где он, рог? Рога не было, и король не знал, куда он делся, и руки его, из которых выпали поводья, не повиновались. Он попытался крикнуть, но с его губ не сорвалось ни звука. Олень поднял голову и, вывалив язык, смотрел трагически-печальными глазами на этого всадника, который нес ему смерть и вдруг застыл на месте. В его раскидистых рогах снова блеснул крест. Король глядел на эти деревья, внезапно переставшие быть деревьями, на непохожую на себя землю, на весь этот неузнаваемый мир. Что-то вспыхнуло на мгновение в его мозгу, а затем надвинулась сплошная черная мгла. Когда через несколько минут отставшие охотники прискакали в рощу, они увидели тело Филиппа, недвижно лежавшее на земле возле коня. Ломбардец по-прежнему яростно лаял на оленя-одинца, в раскидистых рогах которого застряли две сухие ветки, - он, очевидно, подцепил их, когда бежал по мелколесью, они-то и образовывали крест, а покрывавший их иней ослепительно сиял на солнце. Но сейчас охотникам было не до оленя; пока доезжачие собирали собак, олень, передохнувший за это время, пустился бежать. Вслед ему бросились только две-три особенно разъярившиеся собаки, которые так и будут носиться за ним до ночи или же загонят его в пруд, где суждено погибнуть королевскому десятилетку. Первым к телу Филиппа Красивого подбежал Юг де Бувилль. Заметив, что государь еще дышит, он воскликнул: - Король жив! С помощью поясов, плащей и стволов молодых деревьев, срубленных ударами меча, смастерили носилки, на которые и уложили короля. А он по-прежнему не шевелился, но затем его вырвало и пронесло, как утку, которую душат. Его остекленевшие глаза смотрели из-под полуопущенных век. Что сталось с этим силачом, который, бывало, пригибал к земле двух человек в полном воинском облачении, надавив им на плечи? Его отнесли в Клермонский замок, и к вечеру он обрел дар речи. Спешно вызванные лекари пустили королю кровь. Первое слово, которое он сумел произнести, было обращено к Бувиллю: - Крест... Крест... - прошептал Филипп. Бувилль, решив, что король хочет помолиться, бросился за распятием. Потом Филипп Красивый сказал: - Пить. На заре он, с трудом выговаривая слова, велел перевезти себя в Фонтенбло, где впервые увидел свет. Придворные не преминули по этому случаю вспомнить папу Климента V, который, почуяв приближение смерти, пожелал вернуться в Кагор и умер в дороге. Решено было везти Филиппа водой, чтобы избежать тряски и толчков, и на следующий же день его перенесли на большую плоскодонную лодку, и она поплыла вниз по Уазе. Приближенные короля, его слуги и лучники из охраны следовали в других лодках или двигались берегом в конном строю. Новость уже разнеслась по всем округам, и, когда печальная процессия проплывала мимо прибрежных деревень, отовсюду сбегались жители поглазеть на Филиппа, на эту огромную поверженную статую. Крестьяне, работавшие на полях, поспешно сдергивали шапки, как во время крестного хода. В каждом селе лучников посылали за топливом, чтобы хоть немного обогреть больного короля, и они приносили в огромных лоханях горящие угли. А королевскому взору представало серое-серое небо, по которому шли тяжелые тучи, грозившие просыпаться снегом. Владелец Вореаля прибыл из своего замка, стоявшего у излучины Уазы: он явился приветствовать короля, бескровное лицо которого напоминало лицо покойника. На его приветствие король ответил легким движением ресниц. Короток осенний день. Вечерами на носу лодки зажигали факелы, их красноватый дрожащий свет падал на окрестные берега, и казалось, это горят в ночи траурные факелы. Так добрались до слияния Уазы с Сеной, а оттуда до Пуасси. Короля перенесли в замок, где родился его дед Людовик Святой. Монахи-доминиканцы и две покровительствующие королям обители возносили моления о здравии Филиппа. Здесь он провел десять дней и к концу пребывания в Пуасси немного оправился. К нему вернулась речь. Он уже мог вставать, однако в движениях осталась скованность и затрудненность. Он по-прежнему настаивал на переезде в Фонтенбло - это желание стало у него навязчивой идеей, и, победив слабость огромным усилием воли, король потребовал, чтобы ему подали коня. Так он осторожно доехал до Эссона, но тут, как ни напрягал силы, пришлось сдаться: королевская плоть перестала повиноваться королевской воле. Дальнейший путь он проделал на носилках. Выпавший снег заглушал стук лошадиных копыт. Высланные вперед конные гонцы передали приказ развести огонь во всех покоях замка. Вскоре сюда прибыл почти весь двор, опередив короля, а сам он, едва переступив порог опочивальни, пробормотал: - Солнце, Бувилль, солнце... 9. ТЕНЬ ПРОСТЕРЛАСЬ НАД КОРОЛЕВСТВОМ Как путник, сбившийся с тропы, король плутал среди привычных, знакомых мыслей и чувств и нигде не находил просвета. Так продолжалось около двух недель. Временами прежний Филипп воскресал в нем - деятельный, вникавший во все дела королевства, - в такие часы он требовал счета и внимательно просматривал их, настаивал властно и нетерпеливо на том, чтобы все ордонансы и письма приносились ему на подпись. Никогда еще он так не упивался процедурой подписывания бумаг. Иной раз, неожиданно для окружающих, Филипп впадал в странное оцепенение: в такие минуты он почти переставал говорить или бросал короткие, не относящиеся к делу слова. Он часто проводил по влажному лбу рукой с негнущимися пальцами. При дворе прошел слух, что король не в себе. Но это было неверно, он просто был уже вне этого мира. За короткое время болезнь превратила этого крепкого сорокашестилетнего мужчину в глубокого старца с ввалившимся ртом и щеками, который жил - нет, не жил, а доживал последние дни - в огромной опочивальне замка Фонтенбло. И по-прежнему эта томительная жажда - король, не переставая, просил пить. Людям, не близким ко двору, которые требовали новостей, неизменно отвечали, что государь упал с лошади и его помял олень. Но правда начинала просачиваться за стены королевских апартаментов, и кое-кто уже уверял втихомолку, что-де рука Божья поразила королевский разум. Лекари определенно говорили, что больной не выздоровеет, а знаменитый астролог Мартэн в весьма туманных и весьма осторожных выражениях объявил о том, что к концу сего месяца на долю некоего могущественного владыки Запада выпадут неслыханные испытания, кои совпадут с затмением солнца. "В тот день, - писал мэтр Мартэн, - великая тень закроет своими крылами государство". И как-то вечером Филипп Красивый неожиданно снова почувствовал, как мгла ворвалась, заполнила мозг, и снова ощутил тот страшный провал во мрак, куда он впервые погрузился тогда, в лесу Пон-Сент-Максанс. Но на сей раз не было ни оленя, ни креста. Было только распростертое на постели, сломленное недугом тело, уже неспособное чувствовать заботы ближних. Когда Филипп вновь вынырнул из этой мглы, обволакивающей сознание, не зная, владела ли она им час или день, первое, что увидел он, была какая-то крупная фигура в белом, склонившаяся над постелью. И он услышал голос, взывавший к нему. - А, это вы, брат Рено, - слабым голосом произнес король, - я вас узнал... Но почему-то мне показалась, что вокруг вас туман. И тут же попросил: - Пить. Брат Рено из доминиканского монастыря в Пуасси, Великий инквизитор Франции, смочил уста больного святой водой. - Вызвали вы епископа Пьера? Приехал он? - спросил затем король. В силу странного хода мыслей, который нередко уводит умирающих от их настоящего к самым далеким воспоминаниям, король Филипп в те последние дни, что оставалось ему жить, с неестественной настойчивостью требовал к смертному своему ложу Пьера де Латиля, епископа Шалонского, товарища своих детских игр. Почему именно понадобился ему Пьер де Латиль? Приближенные короля недоумевали по поводу столь неожиданного желания, искали тайных мотивов, тогда как это была простая игра памяти. И к этой именно навязчивой мысли вернулся король, выйдя из оцепенения, которым сопровождался второй удар. - Да, государь, вызвали, - ответил брат Рено, - удивительно, что он еще не прибыл. Он лгал; он действительно отрядил гонца в Шалонь, но по соглашению с его высочеством Валуа приказал ехать гонцу самым дальним путем с тем расчетом, чтобы епископ Пьер прибыл к королю с запозданием. Брату Рено предстояло сыграть слишком важную роль, и он не желал делиться ею с каким бы то ни было другим священнослужителем. И впрямь, исповедником короля полагалось быть лишь Великому инквизитору Франции, и никому иному. Слишком много общих тайн связывало их, и нельзя было допустить, чтобы тайны эти в момент кончины короля достигли чужих ушей. Итак, могущественному владыке было отказано видеть друга, того, кого он пожелал избрать в провожатые, отправляясь в последний путь. - Вы долго беседовали со мной, брат Рено? - спросил король. Брат Рено, толстяк с жирным отвислым подбородком, с черными маленькими глазками, с голым черепом, окруженным косицами жестких пожелтевших волос, должен был, ссылаясь на волю небес, довести до сознания короля то, что хотели слышать от него живые. - Государь, - начал он, - если Господь Бог призовет вас к себе, как может призвать он любого из нас в любое время, он отблагодарит вас за то, что вы оставляете государственные дела в полном порядке. Король ничего не ответил. - Я уже исповедовался, брат Рено? - спросил он, помолчав. - Да, государь, еще позавчера, - ответил доминиканец. - Исповедь, достойная вас, она привела всех нас в восхищение, и те же чувства вызовет у всех ваших подданных. Вы сказали, что раскаиваетесь в том, что обложили ваш народ и особенно Святую Церковь непомерными налогами, но что вы не просите прощения у тех, кто, возможно, и погиб в результате ваших действий, ибо вера и справедливость должны идти рука об руку. Великий инквизитор повысил голос с таким расчетом, чтобы его слышали все присутствующие в опочивальне. - Я говорил это? - спросил король. - Действительно говорил? Он уже не знал, действительно ли произнес он эти слова, или же брат Рено измыслил их, дабы королевская кончина была поучительной, как то полагается великим мира сего. Он только прошептал "погиб", но оспаривать слова брата Рено не хватило сил. Он знал, что скоро сам войдет в сонм погибших. - Необходимо, чтобы вы сообщили нам вашу последнюю волю, государь, - терпеливо, но настойчиво продолжал брат Рено. Он немного отступил, чтобы не застить королю, и тот внезапно заметил, что опочивальня полна народу. - А-а, я всех вас узнаю, всех, кто находится здесь. Казалось, он сам удивлялся тому, что способен еще узнавать людей. А они все собрались вокруг его смертного одра: три его сына, два его брата, и лекари, державшие наготове тазы и ланцеты, и первый камергер, и Ангерран де Мариньи. Позади толпились пэры Франции, вся высшая знать и какие-то люди помельче - всех их свели здесь обстоятельства или обязанности. Присутствующие перешептывались. - Да, да, - повторил король, - я вас всех хорошо узнаю. Но видел он сквозь дымку, застилавшую взор. Кто этот великан, что стоит у стены и на целую голову выше всех остальных? Ах, да это же Робер Артуа, забияка, шелопут, который причинял ему столько хлопот... А эта крупная женщина, которая стоит неподалеку от постели и засучивает рукава жестом повивальной бабки? Он узнал и ее - это его кузина, зловещая графиня Маго. Король подумал о всех незавершенных делах, о всех этих противоречивых интересах, которые и есть жизнь народа. - А папу еще не выбрали, - пробормотал он. А сколько других вопросов толпилось и сталкивалось в его уже помутневшем сознании. Не улажено еще дело с принцессами-прелюбодейками; сыновья его не имеют жен, но не могут вступить в новый брак. Не решен еще фландрский вопрос. Каждый человек отчасти склонен думать, что мир родился вместе с ним, и мучится, прощаясь с жизнью, так как ему кажется, что вместе с ним обрываются пути Вселенной. Король задвигался на подушках, ища глазами Людовика Наваррского. Тот стоял, безжизненно опустив руки, тяжело дыша впалой грудью; он не отрывал глаз от отца, но думал только о себе. - Вникните, Людовик, вникните, - шептал Филипп Красивый, - что значит быть королем Франции! Как можно скорее ознакомьтесь с состоянием вашего королевства. Граф Пуатье старался сохранить обычное бесстрастие, а Карл, младший сын короля, с трудом удерживался от слез. Брат Рено обменялся с его высочеством Валуа заговорщическим взглядом, который говорил: "Пора вам вмешаться, ибо времени не остается!" Все эти последние дни Великий инквизитор зорко следил за процессом перехода власти в новые руки. Филипп Красивый умирает. Наследует ему Людовик Наваррский, а, как известно, его высочество Валуа имеет на племянника неограниченное влияние. Поэтому Великий инквизитор каждым своим жестом, каждым своим словом подтверждал любое мнение Валуа и выказывал все большее уважение к его особе. Валуа приблизился к умирающему и произнес: - Брат мой, считаете ли вы, что ничего не должно быть изменено в вашем завещании, составленном в тысяча триста одиннадцатом году? - Ногарэ умер, - ответил король. Брат Рено и Валуа снова переглянулись, решив, что король не в своем уме и что они совершили ошибку, так безбожно затянув разрешение столь неотложного дела. Но Филипп Красивый добавил: - Ведь он был исполнителем моей воли. Карл Валуа незаметно махнул Майару, личному писцу короля, и тот приблизился к кровати, неся чернильницу и отточенные гусиные перья. - Было бы хорошо, брат мой, сделать приписку к вашему завещанию, чтобы внести в него новых исполнителей вашей воли, - наставительно заметил Валуа. - Пить, - прошептал король. И снова ему смочили губы святой водой. - Угодно ли вам, чтобы я лично наблюдал за неукоснительным исполнением вашей воли? - продолжал Валуа. - Конечно, - ответил король. - И вы также, мой брат, - добавил он, повернувшись к его высочеству Людовику д'Эвре, который ничего не требовал, ни о чем не просил и молча думал о смерти. Майар начал писать. Веки короля по-прежнему не шевелились. Глаза смотрели все с той же пугающей неподвижностью, но теперь эти огромные голубые глаза были как бы подернуты тусклой пеленой. Король медленно обводил взглядом толпившихся вокруг людей и еле слышно произносил их имена, сначала Людовика д'Эвре, потом других: каноника собора Парижской Богоматери Филиппа де Конвера, который явился сюда помочь брату Рено при выполнении его печальных обязанностей, затем Пьера де Шабли, приближенного старшего королевского сына, и еще Юга де Бувилля, первого камергера. Тут к одру умирающего приблизился Ангерран де Мариньи и встал с таким расчетом, чтобы закрыть своей мощной фигурой от взоров Филиппа всех присутствующих в королевской опочивальне. Мариньи отлично знал, что в течение всех этих дней брат короля Карл Валуа усердно старался опорочить его, пользуясь тем, что сознание Филиппа омрачено. Коадъютору сообщили о направленных против него обвинениях. "Причина вашей болезни, брат мой, - твердил Валуа, - все те заботы, которые причинил вам недостойный слуга, коадъютор. Это он удалил от вас всех, кто вас любит, и ради личной своей выгоды довел королевство до того плачевного состояния, в каком находится оно ныне. И это он, брат мой, посовето