и в западной традиции глубочайшей духовной медитации. Тот факт, что столь многообещающая карьера в такой полезной области, как математика, могла быть принесена в жертву религиозным созерцаниям, особенно злила одного американского биографа, который предположил, что если бы только Паскаль позволил себе "соскочить с цели... он смог бы реализовать все, что в нем было, а не сгноить лучшую половину этого под массой бессмысленного мистицизма и банальных наблюдений о ничтожестве и достоинстве человека".463 "Раньше весь мир был сумасшедшим", -- говорят наиболее утонченные из последних людей. Если Ницше больше всего боялся, что "американский образ жизни" победит, то Токвиль смирился с его неизбежностью и с тем, что он будет распространяться. В отличие от Ницше он был чувствителен к мелким улучшениям жизни больших масс при демократии. И в любом случае он чувствовал, что победный марш демократии настолько неудержим, что любое сопротивление и безнадежно, и контрпродуктивно: самое большее, на что можно было надеяться, -- это обучить яростных приверженцев демократии, что есть у демократии серьезные альтернативы, которые можно сохранить, несколько умерив саму демократию. Александр Кожев разделял веру Токвиля в неизбежность современной демократии, хотя он тоже в аналогичных терминах понимал ее цену. Потому что если человек определяется своим желанием бороться за признание и своей работой по покорению природы и если в конце истории он достигнет одновременно признания себя как человека и материального изобилия, то "Человек, носящий это имя по праву", прекратит существовать, потому что прекратит работать и бороться. "Исчезновение Человека в конце Истории не будет поэтому космической катастрофой: природный Мир останется таким, каким был извечно. И потому оно не будет также биологической катастрофой: Человек останется жить как животное в гармонии с Природой или данным ему Бытием. Что исчезнет -- это Человек, носящий это имя по праву, то есть исчезнет Действие, отрицающее данность, и Ошибка, или, более общо, Субъект как противоположность Объекту..."464 Конец истории будет означать конец войнам и кровавым революциям. Согласившись о целях, люди не будут иметь великих дел, за которые можно воевать.465 Они будут удовлетворять свои потребности путем экономической деятельности, но не будут рисковать жизнью в бою. Иными словами, они снова станут животными, какими были до того, как кровавые битвы начали историю. Пес рад, что спит на солнышке и в миске есть еда, и у него нет недовольства своим положением. Его не волнует, что другие собаки работают: лучше, или что он застрял на карьерной лестнице, или что где-то на другом конце света собак угнетают. Если человек сможет создать общество, из которого изгнана несправедливость, его жизнь станет похожей на жизнь этого пса. То есть человеческая жизнь включает любопытный парадокс: она вроде бы требует несправедливости, чтобы было против чего бороться, потому что лишь эта борьба зовет человека к более высокому состоянию. В отличие от Ницше Кожей не впадает в ярость по поводу животного состояния в конце истории; он даже доволен был провести остаток своей жизни в чиновничьей структуре, созданной для надзора за строительством последнего дома для последнего человека; в Европейской Комиссии. В нескольких иронических сносках к своим комментариям Гегеля Кожев указывал, что конец истории означает также конец искусства и философии, то есть конец его деятельности. Уже не будет возможно создавать великое искусство, передающее величайшие стремления эпохи, как "Илиада" Гомера, Мадонны Леонардо да Винчи или Микеланджело, или гигантский Будда в Камакуре, потому что не будет больше новых эпох и никаких особых различий в человеческом духе, которые могли бы изображать художники. Можно будет писать бесконечные стихи о красоте весны или изящной выпуклости груди юной девушки, но ничего фундаментально нового о положении человека уже не скажешь. Философия тоже станет невозможной, поскольку в системе Гегеля она получила статус истины. "Философы" будущего, если захотят сказать что-то отличное от Гегеля, ничего нового сказать не смогут, будут лишь повторять прежние формы незнания.467 Но более того: "Что еще исчезнет... это не только философия или поиск изменчивой Мудрости, но и сама Мудрость. Потому что у этих постисторических животных не будет более никакого [изменчивого] понимания Мира и самих себя"".468 Революционеры, боровшиеся против "Секуритате" Чаушеску в Румынии, храбрые китайские студенты, стоявшие против танков на площади Тяньаньмынь, литовцы, воевавшие с Москвой за национальную, независимость, русские, защищавшие свой парламент и президента, не были самыми свободными и потому самыми "человеческими" из людей. Это были бывшие рабы, доказавшие, что готовы рисковать жизнью в кровавой битве за свободу. Но когда они победят, как это и должно быть в конце юнцов, они создадут себе стабильное демократическое общество, в котором борьба и труд в старом смысле станут ненужными и в котором сама возможность когда-нибудь стать столь же свободными и полными человеческого достоинства, как в период революционной борьбы, существовать не будет.469 Сегодня они воображают, что будут счастливы, когда доберутся до этой земли обетованной, потому что многие потребности и желания, существующие в сегодняшних Румынии или Китае, будут удовлетворены. Когда-нибудь у этих людей тоже появятся посудомоечные машины, видеомагнитофоны и личные автомобили. Но будут ли люди этим удовлетворены? Или окажется, что удовлетворение человека в отличие от счастья дает не сама цель, а борьба и труд на пути к ней? Когда Заратустра у Ницше говорил толпе о последнем человеке, поднялся крик: "Дай нам этого последнего человека, о Заратустра!"; "Преврати нас в этих последних людей!" Жизнь последнего человека -- это жизнь физической безопасности и материального изобилия -- именно то, что так любят обещать своему электорату западные политики. И это действительно "суть и цель" многотысячелетней истории человека на; земле? Не следует ли нам бояться, что мы будем и счастливы, и удовлетворены нашим положением и не будем больше людьми, но животными, вида Homo sapiens Или есть опасность, что на каком-то уровне мы будем счастливы, но все же не удовлетворены сами собой на ином уровне, и потому будем готовы снова потянуть мир обратно в историю со всеми ее войнами, несправедливостями и революциями? 29. СВОБОДНЫЕ И НЕРАВНЫЕ Для тех, кто верит в либеральную демократию, трудно пройти за Ницше достаточно далеко по той дороге, по которой он ведет. Он был открытым -- противником демократии и рациональности, на которой она зиждется. Он надеялся на рождение новой морали, предпочитающей сильных слабым, которая возвысит социальное неравенство и даже внесет в жизнь определенный род жесткости. Чтобы быть истинными ницшеанцами, надо закалить себя телом и духом; Ницше -- у которого зимой синели пальцы, потому что он отказывался топить свою комнату, и который еще за много лет до наступления безумия вряд ли хоть один день из десяти проводил без мучительных головных болей -- зовет к образу жизни, не смягченному ни уютом, ни миром. С другой стороны, мы можем охотно признать некоторые острые психологические наблюдения Ницше, даже отвергая его мораль. То, что наше желание справедливости и кары слишком часто коренится в негодовании слабых против сильных, то, что ощущение сочувствия и равенства может ослабить дух, тот факт, что некоторые люди намеренно не ищут уюта и безопасности и не удовлетворяются счастьем, как его понимает англосаксонская утилитарная традиция, то, что желание борьбы и риска -- составные части души человека, отношение между желанием быть выше других и возможности личного совершенства и преодоления себя, -- все эти глубокие суждения могут считаться точным отражением состояния человека, и их можно воспринять, не порывая с христианско-либеральной традицией, в которой мы живем. Разумеется, глубокие психологические мысли Ницше нам знакомы, поскольку он говорит о жажде признания. В центре внимания Ницше, можно сказать, будущее тимоса, для которого он видит угрозу со стороны исторического чувства человека и распространения демократии. Философию Ницше можно в широком смысле рассматривать как радикализацию историзма Гегеля; точно так же и его психология может считаться радикализацией внимания Гегеля к признанию. Хотя мы не обязаны разделять ненависть Ницше к либеральной демократии, но мы можем воспользоваться его проницательными суждениями относительно нелегких отношений между демократией и жаждой признания. То есть в той степени, в которой либеральная демократия эффективно изгоняет из жизни мегалотимию и заменяет ее рациональным потреблением, мы становился последними людьми. Но против этой мысли люди восстают, они восстают против идеи стать недифференцированными членами универсального и однородного государства, где каждый подобен другому, куда ни подайся на земле. Люди хотят быть гражданами, а не буржуа,, ведущими жизнь рабов без господ, жизнь рационального потребления, скучную жизнь, наконец. Люди захотят иметь идеалы, ради которых можно жить и умирать, пусть даже самые великие идеалы уже, по существу, реализованы на земле, и они захотят рисковать жизнью, пусть даже международная система преуспеет в отмене войн. Вот это и есть "противоречие", которое либеральная демократия до сих пор не разрешила. В долгосрочной перспективе либеральная демократия может быть подорвана изнутри либо избытком мегалотимии, либо избытком изотимии -- то есть фанатическим желанием равного признания. Интуиция мне подсказывает, что первое будет представлять в конечном счете большую угрозу демократии, чем второе. Цивилизация, которая предается необузданной изотимии, фанатически стремится исключить любые проявления неравного признания, быстро упрется в пределы, положенные самой природой. Мы находимся в конце периода, в котором коммунизм стремился использовать мощь государства для искоренения экономического неравенства и тем подорвал основы современной экономической жизни. Если завтрашние изотимические страсти попытаются объявить вне закона различие между уродами и красавцами или притвориться, что безногий не только духовно, но и физически равен человеку здоровому, то такие утверждения сами себя со временем опровергнут, как случилось с коммунизмом. Это не слишком хорошее утешение, поскольку опровержение изотимических предпосылок марксизма-ленинизма заняло почти полтора века. Но здесь природа -- наш союзник, и если кто-то допытается изгнать природу в дверь, она влезет в окно. С другой стороны, природа постарается сохранить существенную степень мегалотимии даже в нашем эгалитарном и демократическом мире. Ибо Ницше был абсолютно прав в своем мнении, что некоторая степень мегалотимии есть необходимое условие для самой жизни. Цивилизация, лишенная тех, кто желает быть признанным выше других, которая не подтверждает каким-либо образом здравость и добрую природу такого желание, будет бедна литературой и искусством, музыкой и интеллектуальной жизнью. Ею будут править некомпетентные, потому что мало кто из качественных людей выберет службу обществу. В смысле экономического динамизма от нее тоже многого ждать не приходится: ремесла и промышленность будут в ней косны и неизменны, а технология -- второго сорта. И что, наверное, самое важное, она не сможет защитить себя от другой цивилизации, зараженной мегалотимией в высокой степени граждане которой будут готовы расстаться с уютом и безопасностью и не побоятся рискнуть жизнью ради господства. Мегалотимия остается, как и раньше, морально неоднозначным явлением: она рождает и добро, и зло одновременно и неизбежно. Если либеральная демократтия будет когда-нибудь подорвана мегалотимией, это произойдет потому, что мегалотимия нужна для либеральной демократии, а на основе одного только универсального и равного признания ей не выжить. И потому неудивительно, что современная либеральная демократия вроде Соединенных Штатов допускает заметную свободу для тех, кто желает быть признанным более великим, чем другие. Усилия демократии по изгнанию мегалотимии или ее превращению в изотимию в лучшем случае неполны. И действительно, долговременное здоровье и стабильность демократии можно считать находящимися в прямой зависимости от того, какие отдушины для мегалотимии доступны ее гражданам. Эти отдушины не только отводят латентную энергию тимоса и направляют ее на полезные цели, они еще служат проводами заземления, сбрасывающими избыточную энергию, которая иначе разорвала бы общество на части. Первая и самая важная из этих отдушин в либеральном обществе -- это предпринимательство и иные формы экономической деятельности. Работа выполняется прежде всего и главным образом для удовлетворения "системы потребностей" -- желаний, а не тимоса. Но, как мы видели ранее, она быстро становится и ареной тимотической борьбы: поведение предпринимателей и промышленников трудно было бы понять просто как дело удовлетворения собственных потребностей. Капитализм не просто позволяет, но положительно требует некоторой подконтрольной и сублимированной мегалотимии в борьбе предприятий за то, чтобы стать лучше соперников. На том уровне, на котором действуют такие предприниматели, как Генри Форд, Эндрю Карнеги или Тед Тернер, потребление не является существенным мотивом: человек может заиметь лишь сколько-то домов, машин и жен, а потом потеряет счет. Конечно, такие люди "жадны" и желают получать все большие суммы денег, но деньги здесь скорее знак или символ их умелости как предпринимателей, а не средство приобретения товаров или личного потребления. Эти люди не рискуют жизнью, но они рискуют своим состоянием, положением и репутацией, преследуя некоего рода славу; они работают до и изнеможения и отказываются от маленьких удовольствий ради больших и нематериальных, их труд часто воплощается в изделиях и машинах, показывающих поразительное господство над суровейшим из господ -- природой, и хотя они не одержимы гражданственным духом в классическом смысле слова, они по необходимости участвуют в жизни гражданского общества. Поэтому классический капиталист-предприниматель, описанный Йозефом Шумпетером, не является последним человеком Ницше. Сама структура демократических капиталистических стран вроде Соединенных Штатов манит наиболее талантливые и честолюбивые натуры в бизнес, а не в политику, в армию, в университет или в церковь. И это кажется не так плохо для долговременной стабильности демократической политики, что экономическая деятельность может занять такие честолюбивые натуры на все время жизни. Это не просто потому что такие люди создают богатство, распределяющееся по экономике в целом, но и потому что этих людей удерживают подальше от политики и армии. В этих профессиях дух исканий привел бы их к попыткам предложить новации во внутренней или авантюры во внешней политике -- с потенциально катастрофическими последствиями для гражданского устройства. Именно такую ситуацию, конечно, и планировали первые основатели либерализма, которые надеялись противопоставить интересы страстям. Древними республиками вроде Спарты, Афин и Рима много восхищались за порожденные ими патриотизм и гражданственность: они рождали граждан, а не буржуа. Но дело в том, что до промышленной революции у этих граждан выбор был невелик: жизнь торговца или ремесленника, не предусматривающая славы, динамизма, новизны или господства, человек продолжал то же ремесло или торговлю, которыми занимались его отец и дед. Неудивительно, что честолюбивый Алкивиад пошел в политику, где, отвергнув советы благоразумного Никия, вторгся на Сицилию и навлек крушение на афинское государство. Основатели современного либерализма понимали, что, в сущности, алкивиадову жажду признания лучше было бы направить на создание первой паровой машины или микропроцессора. Тимотические возможности экономической жизни не обязательно воспринимать узко. Проект покорения природы с помощью современной науки, который всегда был тесно переплетен с экономической жизнью капитализма, по самой своей природе есть высокотимотическая деятельность. Она требует желания господства над "почти бросовыми материалами природы" и жажды признания себя более великим, чем другие ученые и инженеры. Наука как область деятельности вряд ли может считаться лишенной риска, как для отдельного ученого, так и для общества, поскольку природа вполне способна огрызнуться ядерным оружием или вирусами СП И Да. Демократическая политика также дает отдушину для честолюбивых натур. Электоральная политика -- это тимотическая деятельность, поскольку человек конкурирует с другими за общественное признание на основе конфликтующих точек зрения на то, что правильно и неправильно, справедливо и несправедливо. Но создатели современных демократических конституций вроде Гамильтона и Мэдисона понимали потенциальную опасность мегалотимии в политике и знали, как тиранические амбиции уничтожали древние демократии, а потому последовательно окружили лидеров демократий современным изобилием институциональных ограничений власти. Первым и наиболее важным из них является, конечно, суверенность народа: современный руководитель считает себя первым министром, то есть первым среди слуг народа, а не господином народа.470 Руководитель обращается к страстям людей, будь эти люди низки или благородны, невежественны или информированы, и должен делать много унизительных вещей, чтобы быть избранным или переизбранным. В результате современные лидеры редко правят: они реагируют, организуют, рулят, но при этом институционально ограничены в возможности действовать, а потому им затруднительно оставить свой личный отпечаток на народе, которым они якобы управляют. Более того, в самых передовых демократиях главные вопросы относительно общественного управления уже решены, и это еще больше сужает и без того узкие политические различия между политическими партиями в Соединенных Штатах или в других демократиях. Не очевидно, что те честолюбивые; натуры, которые в прежние времена стремились бы стать господами или государственными деятелями, так же охотно пойдут заниматься демократической политикой. Но в первую очередь во внешней политике демократические политики могут еще достичь определенной степени признания, невозможной практически в любой из остальных областей общественной жизни, ибо внешняя политика традиционно является ареной важных решений и столкновения больших идей, даже если масштаб таких столкновений сейчас уменьшается благодаря победе демократии. Уинстон Черчилль, проведший свою страну через Вторую мировую войну, показал умение господствовать ничуть не менее великое, чем у государственных деятелей додемократических времен, и за это получил признание всемирного масштаба. Война Америки в Персидском заливе в 1991 году показывает, что политик вроде Джорджа Буша, непоследовательный и ограниченный во внутренних вопросах, может тем не менее создать в мире новую реальность, пользуясь своим конституционным мандатом на власть как глава государства и главнокомандующий. Хотя из-за многих неудачных президентств за последние десятилетия блеск этой должности сильно полинял, такой успех президента, как победа в войне, приносит широкое публичное признание, абсолютно недоступное самому преуспевающему промышленнику или предпринимателю. Так что демократическая политика будет по-прежнему привлекать к себе людей, которые хотят получить признание выше, чем у других. Рядом с постисторическим миром существует огромный исторический мир, и он продолжает манить к себе определенные личности именно потому, что остается царством борьбы, войны, несправедливости и нищеты. Орд Уингейт ощущал себя оппозиционером и чужаком в Великобритании между двумя войнами, но добровольно пошел помогать евреям в Палестине организовать армию, помогал эфиопам в борьбе за независимость с Италией и погиб подобающей смертью в 1943 году в авиационной катастрофе в дебрях бирманских джунглей, сражаясь с японцами. Регис Дебрэ смог найти выход своим тимотическим стремлениям, полностью невозможный в процветающей Франции среднего класса, сражаясь в джунглях Боливии бок о бок с Че Геварой. Наверное, для здоровья либеральных демократий полезно, что третий мир существует и поглощает энергии и амбиции подобных людей. Другое дело -- хорошо ли это для самого третьего мира. Помимо экономического царства и политической жизни, мегалотимия все чаще находит отдушины в таких чисто формальных видах деятельности, как спорт, альпинизм, автогонки и тому подобное. Спортивное соревнование не имеет "смысла" или цели иных, кроме как сделать одних победителями, а других -- проигравшими -- иными словами, удовлетворить желание быть признанным в качестве высшего. Уровень или вид соревнования совершенно произволен, как и правила спортивных игр. Рассмотрим такой спорт, как альпинизм, которым занимаются почти только жители процветающих постисторических стран. Чтобы сохранять форму, альпинисты должны неустанно тренироваться, мышцы торса и плечевого пояса у скалолазов развиты так, что при неосторожности могут оторвать сухожилия от кости. В ходе подъема восходители в Гималаях должны выдержать атаки дизентерии и снежных бурь в тесных палатках в предгорьях. Процент жертв при подъемах выше четырех тысяч метров весьма значителен; каждый год около дюжины людей погибают на таких пиках, как Монблан или Миттерхорн. Короче говоря, альпинист воссоздает для себя все условия исторической борьбы: опасность, болезни, тяжелую работу и, наконец, -- риск насильственной смерти. Но цель уже перестала быть исторической и стала чисто формальной: например, быть первым американцем или немцем, поднявшимся на вершину Канчен-джонгу-2 или Нанга Парбат, а если это уже достигнуто, быть первым, кто поднимется без запаса кислорода, и так далее. Для большей части постисторической Европы Кубок мира заменил военную конкуренцию в качестве главной отдушины для националистического стремления стать первыми. Как однажды сказал Кожев, его цель -- восстановить Римскую империю, но на этот раз -- в виде многонациональной футбольной команды. И, наверное, не случайно в одном из самых постисторических штатов США, Калифорнии, так распространены весьма рискованные виды отдыха, не имеющие иной цели, как вытряхнуть участника из комфорта буржуазного существования: скалолазание, скайдайвинг, полеты на дельтапланах, марафонский бег, бега "железных людей" и так далее. Потому что там, где невозможны традиционные формы борьбы вроде войны и где всеобщее материальное процветание снимает необходимость в борьбе экономической, тимотические личности начинают искать иные виды бессодержательной деятельности, которые принесут им признание. В очередной иронической сноске к своим лекциям по Гегелю Кожев замечает, что был вынужден пересмотреть свои прежние взгляды насчет того, что человек перестанет быть человеком и вернется в животное состояние, в результате поездки в Японию и случившегося у него там романа в 1958 году. Он утверждал, что после возвышения в пятнадцатом веке сегуна Хидееси Япония пережила состояние внутреннего и внешнего мира в несколько сот лет, очень похожего на постулированный Гегелем конец истории. Ни высшие, ни низшие классы не боролись друг с другом, и необходимости работать слишком тяжело тоже не было. Но вместо того чтобы предаваться любви и инстинктивным играм, как молодые животные, -- иными словами, вместо того чтобы превратиться в общество последних людей, японцы показали, что возможно оставаться людьми, изобретя для этого множество совершенно бессодержательных формальных искусств -- театр Но, чайную церемонию, икебану и тому подобное.471 Чайную церемонию не служит никакой явной политической или экономической цели; и даже ее символический смысл со временем утрачен. И псе же она является ареной для мегалотимии и форме чистого снобизма: существуют противоборствующие школы чайной церемонии и икебаны, с собственными учителями, послушниками, традициями и канонами хорошего и плохого. Сам формализм этой деятельности -- создание новых правил и ценностей, отделенных от любых утилитарный целей, как в спорте -- навел Кожева на мысль о специфически человеческой деятельности даже после конца истории. Кожев полушутливо предлагает, чтобы вместо вестернизации Японии Запад (включая Россию) сам японизировался (и этот процесс уже идет вовсю, хотя не в том смысле, в котором имел в виду Кожев). Иными словами, в мире, где борьба вокруг всех крупных вопросов в основном закончена, главной формой мегалотимии, желании человека быть признанным выше своих собратьев, станет чисто формальный снобизм.472 У нас в Соединенных Штатах утилитарные традиции мешают даже изящным искусствам стать чисто формальными. Художники любят убеждать себя, что они не только привержены эстетическим ценностям, но еще и социально ответственны. Но конец истории будет означать (в числе прочего) конец искусства, которое может считаться социально полезным, и потому сползание художественной деятельности в пустой формализм традиционных японских искусств. Таковы отдушины для мегалотимии в современных либеральных демократиях. Тяга быть признанным выше других не исчезла из жизни людей, но место и степень ее проявления изменились. Мегалотимические личности ищут признания не тем, что завоевывают чужие народы и земли, но пытаются победить Аннапурну, или СПИД, или технологию рентгеновской литографии. Фактически единственной формой мегалотимии, недозволенной при либеральной демократии, остается та, которая ведет к тирании. Разница между демократическим обществом и предшествовавшим ему аристократическим состоит не в том, что мегалотимия изгнана из жизни, но в том, что она загнана, так сказать, в подполье. Демократическое общество привержено утверждению, что все люди созданы равными, и господствующий Этос для них -- этос равенства. Хотя никому не запрещено законом хотеть быть признанным выше других, никого к этому и не поощряют. Таким образом, уцелевшие в современном обществе проявления мегалотимии существуют в некоторых натянутых отношениях с публично сформулированными идеалами общества. 30. ПОЛНЫЕ ПРАВА И УЩЕРБНЫЕ ОБЯЗАННОСТИ Хотя президентские гонки или подъем на Эверест могут привлечь некоторые честолюбивые натуры, есть иная широкая область современной жизни, предлагающая жажде признания более ординарное удовлетворение. Это -- общественность, то есть общественная жизнь в масштабе более скромном, чем вся страна. И Токвиль, и Гегель подчеркивали важность общественной жизни как средоточия гражданственности в современном государстве. В целом в современных национальных государствах гражданственность для широких масс ограничена выборами представительной власти раз в несколько лет. Правительство далеко и безлично в системе, где число прямых участников политического процесса ограничено кандидатами, соревнующимися за выборную должность, и, быть может, еще их избирательным штабом и журналистами, которые сделали политику своей профессией. Это составляет резкий контраст с маленькими республиками античности, требовавшими практически от всех граждан активного участия в жизни общества -- от принятия политических решений и до военной, службы. В нынешние времена гражданственность лучше всего выражается через "институты посредничества" -- политические партии, частные корпорации, профсоюзы, гражданские ассоциации, профессиональные организации, церкви, ассоциации учителей и родителей, школьные советы, литературные общества и так далее. Именно посредством таких гражданских организаций людей удается отвлечь от себя и собственных эгоистических забот. Мы обычно понимаем утверждения Токвиля в том смысле, что общественная жизнь в гражданском обществе полезна, так как служит школой для демократической политики на более высоком уровне. Но он также чувствовал, что она и сама по себе хороша, поскольку не дает демократическому человеку стать всего лишь буржуа. Частная ассоциация, сколь бы мала они ни была, составляет общество и в качестве такового служит моделью более масштабных объединений, ради которых личность может работать и жертвовать своими эгоистическими желаниями. Пусть американская общественная жизнь не зовет на великие дела доблести и самопожертвования, прославленные Плутархом, она ведет к "ежедневным небольшим актам самоотверженности", которые доступны куда большему количеству людей.473 Жизнь частной ассоциации дает куда более непосредственное удовлетворение, чем простое гражданство в большой современной демократии. Признание личности со стороны государства по необходимости безлично; а вот общественная жизнь содержит куда больше возможностей индивидуального признания со стороны людей, имеющих с этой личностью общие интересы, а зачастую и ценности, религию, национальность и так далее. Община признает человека не просто за его универсальную "личность", а за многие конкретные качества, эту личность составляющие. Можно черпать ежедневную гордость в том, чтобы быть членом союза ветеранов, местной церковной общины, общества трезвости, организации борьбы за права женщин или противораковой ассоциации, и каждая из этих организаций "признает" своих членов вполне личностно.474 Но если активная общественная жизнь, как подразумевает Токвиль, является лучшей гарантией, что члены демократического общества не превратятся в последних людей, то в современных обществах она находится под постоянной угрозой. А угрожает общественной жизни не какая-то сила вне общины, но самые принципы свободы и равенства, на которых эта община основана и которые становятся общими для всего мира. По англосаксонской версии либеральной теории, на основе которой созданы Соединенные Штаты, люди имеют по отношению к своей общине совершенные права, но не совершенные обязанности. Обязанности эти несовершенны, поскольку выводятся из прав, и община существует лишь для защиты этих прав. Поэтому моральные обязательства полностью договорные. Они не подписаны Господом Богом, не вытекают из страха человека за свою вечную жизнь или из естественного порядка космоса, а продиктованы тем, что сторона, подписавшая контракт, заинтересована в выполнении этого контракта остальными сторонами, Возможность общественной жизни в долгосрочной перспективе ослабляется демократическим принципом равенства. Если сильнейшие общины объединены некими моральными законами, определяющими для членов общин дурное и доброе, то те же моральные законы определяют, кто может войти в общину, а кто нет. И если они имеют хоть какое-то значение, то люди, исключенные из общины благодаря нежеланию эти законы принять, будут иметь иную ценность или моральный статус, нежели члены общины. Однако в демократическом обществе наблюдается постоянная тенденция сдвига от простой толерантности к любому альтернативному образу жизни в сторону утверждения равенства всех образов жизни. Оно сопротивляется морали, которая оспаривает ценность или допустимость некоторых альтернатив, а потому противостоит и тому виду исключительности, который свойствен сильным и спаянным общинам. Ясно, что общины, соединенные лишь просвещенным эгоистическим интересом, имеют некоторые слабости по сравнению с теми, что спаяны абсолютным обязательством. Семья составляет самый нижний уровень общественной жизни, но во многих отношениях и самый важный. Очевидно, Токвиль не считал семью особенным барьером на пути демократического общества к социальной атомизации --быть может, потому, что рассматривал ее как расширение личности и считал естественной для общества любого вида. Но для многих американцев семья, уже не в широком смысле, а в очень узком ("ядерная" семья), является практически единственной знакомой формой общественной жизни или единственной общиной. Столь презираемая пригородная американская семья пятидесятых годов была на самом деле средоточием некой моральной жизни, потому что американцы, не желая бороться, жертвовать собой или терпеть трудности ради своей страны или великого международного дела, часто готовы на это ради своих детей. Но семья не бывает действенной, если построена на либеральных принципах -- то есть когда члены семьи относятся к ней как к акционерному обществу, созданному ради их пользы, а не как к семье, основанной на долге и любви. Воспитание детей или сохранение брака на всю жизнь требует личных жертв, которые выглядят иррациональными с точки зрения расчета затрат и выгод, поскольку истинные плоды прочной семейной жизни зачастую пожинаются не теми, кто берет на себя самые трудные обязанности, а только последующими поколениями. Многие проблемы современной американской семьи -- высокий процент разводов, отсутствие родительского авторитета, отчужденность детей и так далее -- возникают именно из того факта, что отношение семьи к своим членам строится на строго либеральной почве. То есть когда семейные обязанности выходят за те рамки, на которые подписывался участник контракта, он пытается условия этого контракта отменить. На уровне самой большой ассоциации, самой страны, либеральные принципы могут оказаться деструктивными для высших форм патриотизма, необходимых для самого выживания общества. Ибо в англосаксонской либеральной теории есть широко признаваемый дефект: люди ни за что не станут погибать ради страны, основанной только на принципе рационального самосохранения. Аргумент, что люди будут рисковать жизнью ради защиты своей собственности или семьи, оказывается в конечном счете несостоятельным, поскольку по либеральной теории собственность существует ради самосохранения, но не наоборот. И всегда будет возможно покинуть страну, увезя с собой семью и деньги, чтобы уклониться от призыва. И тот факт, что жители либеральных стран не псе пытаются уклониться от военной службы, отражает другой факт. ими движут такие мотивы, как гордость и честь. А гордость, как мы знаем, есть именно то качество, которому надлежит быть подавленным мощным левиафаном либерального государства. Возможность активной общественной жизни также подвергается серьезному давлению капиталистического рынка. Принципы либеральной экономики не обеспечивают никакой поддержки традиционным общественным объединениям; наоборот, они стремятся разъединять и атомизировать людей. Требования образованности и подвижности рабочей силы означают, что люди современного общества все меньше связаны с общинами, в которых они выросли или где жили до того их семьи.475 Их жизнь и социальные связи менее стабильны, потому что динамизм капиталистической экономики требует постоянного изменения места и характера производства, а потому -- и работы. В этих условиях людям труднее пустить корни в общине или установить постоянные связи с товарищами по работе или соседями. Личность должна постоянно готовить себя к новой карьере в новом городе. Чувство идентичности, которое давал региональный и местный патриотизм, слабеет, и человек вновь оказывается в микроскопическом мире своей семьи, которую возит с собой с места на место, как садовую мебель. В отличие от либерального общества община, имеющая общий "язык добра и зла", может соединять людей более сильным клеем, чем та, что основана только на общем интересе. Те группы и общины в Юго-Восточной Азии, которые кажутся столь важными для внутренней дисциплины и экономического успеха, основаны не на контракте между сторонами, преследующими свой интерес. Ориентированность на общину в азиатских культурах имеет корни в религии или в таких учениях, как конфуционизм, приобретший в многосотлетней традиции статус религии. Аналогично наиболее сильные формы общественной жизни в Соединенных Штатах имеют корни в общих религиозных ценностях, а не в рациональном эгоистическом интересе. Общины пилигримов и других пуритан, основавшие Новую Англию, были связаны общей заинтересованностью не в материальном благосостоянии, но в прославлении Бога. Американцы любят возводить свою любовь к свободе именно к этим нонконформистским сектам, бежавшим от религиозных преследований из Европы семнадцатого века. Но хотя эти религиозные общины были весьма независимы по своему нраву, они никак не были либеральными в том смысле, в котором понимало либерализм поколение, осуществившее Революцию. Они искали свободу исповедовать свою религию, а не свободу религии как таковую. Мы могли бы, как часто и бывает, счесть их группами нетерпимых и узколобых фанатиков.476 Когда Токвиль посетил Америку в тридцатых годах девятнадцатого века, локковский либерализм уже завоевал интеллектуальную жизнь страны, но подавляющее, большинство гражданских объединений, которые Токвиль наблюдал, остались религиозными по своим корням или целям. Либералы локковского толка, совершившие Американскую революцию, например, Джефферсон или Франклин, или страстно веровавшие в свободу и равенство, как Авраам Линкольн, заявляли не колеблясь, что свобода требует веры в Бога. Иначе говоря, общественный договор между индивидами, преследующими, свой рациональный интерес, не был самоподдерживающимся, он требовал дополнительно веры в божественные награду и наказание. Сегодня мы прошли путь к тому, что по праву считается чистейшей формой либерализма; Верховный суд США решил, что даже не уточняющее вероисповедание определение "вера в Бога" может оскорбить атеистов, а потому в общественных школах недопустимо. В ситуации, когда любой морализм или религиозный фанатизм обуздывается ради толерантности, в интеллектуальном климате, ослабляющем возможность веры в какую-то одну доктрину из-за более важной обязанности быть открытым всем верованиям и "системам ценностей" мира, нас не должно удивлять, что сила общественной жизни в Америке идет на спад. Этот спад произошел не вопреки либеральным принципам, но благодаря им. Такая ситуация приводит к мысли, что никакое фундаментальное усиление общественной жизни не будет возможно, если личности не вернут некоторые права объединениям и не примут вновь определенные исторические формы нетерпимости.477 Другими словами, либеральная демократия не самодостаточна: общественная жизнь, на которой она основана, должна в конечном счете исходить из источника, отличающегося от либерализма.478 Люди, составлявшие американское общество в момент основания Соединенных Штатов, не были изолированными, рациональными личностями, подсчитывающими собственный интерес. Наоборот, в основном это были члены религиозных общин, спаянные общим моральным кодексом и верой в Бога. Рациональный либерализм, который они в конце концов приняли, не был защитой их прежней культуры, но существовал с ней в некоторых трениях. "Правильно понятый собственный интерес" стал широко понимаемым принципом, который положил низкое, но твердое основание общественной добродетели в Соединенных Штатах, зачастую более твердое, чем могл