дила, и снадобий перепила разных - все без пользы... А вот как-то мой старшой взял да повез меня в Турну, к дохтуру. Бородатый такой дохтур. Не то чтоб борода как борода, а так, клинышком. Уложил он меня на столе и усыпил. Не знаю уж, чего он там мне в нос накапал, только сделалось мне тошно. А перед тем, значит, как усыпить-то меня, велел ни о чем не тревожиться. Он, дескать, только надрез на голове сделает, чтоб поезд-от вынуть. Не знаю, сколько я проспала, по-моему, целый век. Так мне показалось. Просыпаюсь - голова у меня вся завязана, а подле меня, на подушке - паровозик лежит жестяный. Берет дохтур-от паровозик в руки, показывает мне. "Смотри, - говорит, - бабуся, что в голове-то у тебя было. Это я голову тебе раскрыл и паровозик вытащил. А потом голову снова зашил. Болит?" "Нет, милок, не болит..." "И не должно болеть, бабуся. Гудит в голове-то?" "Да нет, милок..." Продержал меня в больнице немного. Потом выпустил, и воротилась я домой здоровехонька... У дохтура-то золотые руки... - А где паровозик, тетушка Чуря? - спрашиваю я. - Вот бы мне с ним поиграть... - Паровозик-то? У дохтура остался. Он сказывал, в музей его сдаст. Сыновья тетушки Чури прибыли на свадьбу с женами и старшими детьми. На четырех телегах приехали. И хорошо, что приехали!.. Ох и здоровы они есть, только подавай!.. На свадьбе как на свадьбе... Коли пригласил - угощай, не скупись. С Олта гостей мало - только дядя Гэбуня с женой, тетей Аретией. С Кэлмэцуя прикатили сестры и племянники отца. Где только мы их спать уложим? Придется по соседям размещать, у односельчан... Один ведь раз Евангелина замуж выходит!.. Один раз ей свадьбу справляем!.. Вот и суббота. Вечер. Все родственники собрались у нас. Поесть и выпить. И повеселиться... Музыканты остались в доме жениха. Я лечу туда вместе с сестренками Рицей и Елизабетой. Елизабета совсем еще малышка, семенит ножонками, зато Рица впереди всех. У дяди Альвицэ собрались самые близкие родственники, двоюродные братья и сестры. Нет пока еще посаженой матери. Приглашения к свадьбе составил Верде, которого Альвицэ назначил дружкой. Прошелся дружка по селу с полной бутылью, мигом созвал родственников. Ночь прошла. И до самого рассвета в доме жениха играли музыканты. Как и все, я задремал лишь на заре. Свадьба начинается в воскресенье утром. Но настоящее разгулье - только с обеда и особенно к вечеру. Я держусь поближе к сестре Евангелине. Никогда прежде она не казалась мне такой красавицей. У нее собрались подружки. Верде явился с большой веткой черешни - срезал в роще верхушку дерева. Девушки украшают деревце веточками базилика, цветными лентами, обвязывают базилик ниточками канители. Канитель блестит, словно серебряная. Но никакое это не серебро. - Ишь как украсили невестину елочку, - слышу я голосок Рицы. - Когда я подрасту, тоже замуж выйду. Тогда и для меня нарядят деревце. Вот невестино деревце уже наряжено... Наряжали его в сенях... И теперь выносят и ставят перед домом. Все село, собравшееся на улице, смотрит и одобряет: - Красивое у невесты деревце!.. Евангелину ведут в комнату. Я верчусь среди девушек как чертенок. Облепив мою сестру, они галдят, ну чисто сороки, раздевают ее догола, щекочут, щиплют, надевают извлеченную из сундука рубаху. Поверх рубахи - белое подвенечное платье из тонкого полотна. На ноги натягивают белые чулки и белые туфли; расчесывают волосы и заплетают косы. Втыкают в косы веточки базилика, прикрепляют к волосам купленную на базаре подвенечную фату, белую и прозрачную. Невеста походит теперь на фею. Фея - да и только... Сестра встает. Туфли жмут. Всем девушкам в нашем селе, когда они выходят замуж, туфли жмут ноги... Туфли узкие, на высоких каблуках. А ноги толстые, в стопе широкие. Еще бы - вечно ходишь босиком, вот ноги и грубеют, пальцы становятся толстыми и уродливыми. Фата Евангелины спускается до самой земли. Лоб невесты украшает белый венок из бумажных цветов - красных, желтых, зеленых, синих... Теперь ей и на стул не присесть. Так до самого вечера, как на постель идти, придется в этом убранстве на ногах маяться - ни тебе сесть, ни нагнуться - словно аршин проглотила. Невеста готова. Стоит перед домом убранное деревце. Приходит Верде - женихов дружка, берет Евангелину за руку, ведет к колодцу, что перед примарией, из которого отныне она будет брать воду для своего дома. И верно - со дня своей свадьбы Евангелина каждый день носила воду только из этого колодца. К колодцу и ведет ее теперь дружка. Несет высоко над головой убранное деревце невесты. Впереди музыканты, их четверо, они наяривают не переставая. Музыка разносится по всему селу. Я еще ни на чьей свадьбе не видел городских музыкантов. Нынче - в первый раз. На свадьбе у сестры Евангелины... - Этот шельмец Альвицэ совсем возгордился, ишь свадьбу отгрохал - попову сыну не угнаться! - Коли есть на что, отчего же не отгрохать!.. - Невеста, видно, очень по душе пришлась... - Может, и так, а может, просто из бахвальства... На плече у Евангелины новое коромысло. На коромысле - одно спереди, другое за спиной - ведра, она получила их в приданое; ведра не лудили, не красили - пусть все видят, что они из чистой меди и совсем новые. А полудят и пустят в дело уже после свадьбы. Сегодня нужно, чтобы все село узнало - невеста принесла в дом от родителей медные ведра, новые, а в том, что висит спереди, медный ковш с длинной ручкой. Ковш положен так, чтобы можно было рассмотреть его ручку, на которой городской мастер искусно выбил узоры. Девушки и дружка ведут мою сестру за руки к колодцу, ведут торжественно, под музыку, чтобы и она тоже знала - отныне это и есть ее путь от дома до колодца, из этого колодца носить ей теперь воду домой, для своего хозяйства. Берет сестра бадью и опускает колодезный журавль... Бадья коснулась дна; набрав воду, сестра вытягивает ее, наполняет одно ведро. Потом снова достает воду и наполняет второе. Вот она, прислонив коромысло к колодезному срубу, поднимает ведра, на несколько шагов относит их от колодца. Ставит на землю. Играет музыка... Невеста, дружка, девушки и парни становятся в круг. Трижды обходят они ведра и расходятся. Сестра снова берет ведра, цепляет на коромысло, поднимает его на плечи. Гнется у нее спина. Тяжелы ведра, ведь из меди сделаны, у них толстые стенки, толстое дно, и к тому же они полны воды. Невеста должна знать: нелегко ей замужем-то придется. Пусть привыкает к бремени семейной жизни. Склонилась было Евангелина под тяжестью ведер, но собрала все силы и вот уже идет гордо и прямо. Доходит до дверей дома. На пороге Толстуха встречает ее с хлебом-солью. Сестра опускает ведра, откусывает хлеб, сперва обмакнув его в соль. И принимается плакать как глупенькая. Музыкант, что играет на цимбалах, поет: Эй, невеста, горьких слез не лей, Я сведу тебя к матушке твоей, То ли сегодня, то ли в ту пору, Когда речка-река потечет в гору. Музыканты уходят. Идут к соседям за посажеными отцом и матерью, чтобы с песнями привести их в дом Альвицэ, моего свояка. Уходит с ними и дружка... Накрыт праздничный стол. Сестру подсаживают на телегу. Влезаю и я - назойливым довеском. - От тебя, видать, не отделаться... - Поглядеть-то охота... - Смотри уж, больше не доведется... Телега с грохотом подкатывает к нашему дому. Мать выносит невестино приданое, грузит в телегу красного цвета сундук, купленный в городе, куда уложили все наряды Евангелины, сколько есть. Поверх сундука кладут перины, подушки, одеяла. Рядом с сестрой усаживается дружка. По краям телеги сели парни. Нашлось место и для двоих музыкантов. Музыканты наяривают так, что струны гудят. Телега разъезжает по селу. До самого обеда. Солнце перевалило за полдень. Во дворе жениха собрались родственники, пришли все, кто хотел. Музыканты уж исходят потом. А хора все растет, все ширится... Дело к вечеру. И снова катают жениха и невесту... Целый поезд телег, одна за другой. Бренчат под дугами колокольцы, хлопают кнуты, гремят выстрелы. Процессия останавливается перед примерией. Жених с невестой и посаженые идут к примару. Примар делает запись в книге. Потом - в церковь. Вот уже и поп обвенчал их. Теперь домой. Хора возле дома в самом разгаре. Музыканты начинают свадебную. В середине круга невеста, по правую руку жених, по левую дружка. Рядом посаженые с большими горящими свечами. Свечи белые, перевязанные красными лентами. Трижды обходит их хора. Потом толпа, окружавшая хору, расступается. По образовавшемуся проходу валит целая ватага цыган с медведями на цепях. Перепуганные дети с визгом бросаются врассыпную. Проход становится еще шире. Разрывается я круг танцующих. Цыгане и их медведи теперь в центре, возле музыкантов. Я считаю медведей - их двенадцать... Цыгане водят медведей вокруг музыкантов, стуча в бубны. Медведи глухо рычат, топчутся в нерешительности; цыгане шепчут им на ухо какие-то чудные слова, подбадривают, толкают коленом, ласково почесывают палкой загривок и спину. Медведи смелеют, встают на задние лапы. Подают лапу друг другу, совсем как люди - руки... А музыканты все не прерывают игры. Вот запели цыгане. Кружится и кружится хора. Вновь плотной стеной сомкнулась вокруг танцующих толпа. Совсем как люди пляшут медведи. Не спуская с них глаз, бьют в свои бубны цыгане. Звенят цепи. Но вот медведи остановились. Останавливается и хора. Кто не знает Грую Дудэу, старого цыгана-медвежатника! Все прочие медвежатники - его ученики или зятья... В таборе двенадцать медведей. Медведицу Дидину Дудэу держит на цепи. Я уже знаю, какая она. Когти на ее лапах от долгого бродяжничества сточились, шерсть местами вытерлась и проглядывает желтая кожа, потерты и изъязвлены веки вокруг карих медвежьих глазок. Стара уже Дидина, но все еще крепка - старейшина таборских медведей. Остальные одиннадцать помельче, помоложе, попроворнее... - Пусть счастлива будет эта свадьба! - провозглашает Груя Дудэу. Он стягивает с головы кэчулу и передает ее медведице. То же делают и другие цыгане. Медведи, стоя на задних лапах, протягивают хозяйские кэчулы зрителям. Те швыряют туда монетки. Медведи рычат. Но дети их уже не боятся. Подходят к ним вплотную и дергают из шкуры волоски. Медвежий волос - хорошее средство от испуга. Стоит его поджечь, окурить себя дымом - и ты уже не ведаешь страха. - Пойдем в дом, Дидина, изобразим невесту!.. Груя Дудэу тянет медведицу за цепь и входит с нею в дом Альвицэ... Жених, невеста и гости следуют за медведицей. Любопытствующие прижимаются к окнам - так виднее. Медведица одним прыжком взбирается на постель невесты. Сворачивается клубком. Потом поднимает задние лапы. Передними закрывает морду. Она очень стыдлива. Груя что-то напевает. Гремит бубен. Бренчат бубенчики. Дидина вытягивается, рычит. Показывает свой облезлый живот, старые высохшие сосцы. Угодливо извивается, дрожа всем телом... Снова закрывает лапами морду. Чуть слышно урчит. Потом сползает вниз, ткнувшись мордой об пол. - Родятся у тебя красивые и здоровые дети, невестушка, - объявляет цыган Евангелине. - Медведица благословила твое ложе. Он ведет Дидину на скотный двор, к птичьему загону - надо отвратить болезни от животных. Потом в амбар - чтобы на полях жениха рос богатый урожай... Бешку, один из гостей, ложится наземь возле дома. - Кости ноют, Дудэу, пусть медведица помнет меня. Взобравшись Бешку на спину, медведица разминает ему кости от затылка до пят. Наваливается всей своей тяжестью, кости лежащего трещат... Бешку поднимается, хрустя суставами... - Как рукой сняло... И бросает в цыганскую шапку монетку. Толстуха, мать Альвицэ, наливает два корыта разведенных отрубей. Медведи суют в корыта морды и пожирают месиво. Цыгане из глиняных кружек потягивают вино... На село опускаются сумерки. У Альвицэ, моего свояка, накрыт большущий стол, за столом полно родственников и друзей. Стол завален подарками. Люди едят и пьют, а как наедятся - выходят в сени или во двор вместе с музыкантами и пляшут, пока не свалятся с ног. Пора раздавать подарки. Посаженый отец получает рубаху. Посаженой матери тоже преподносят рубаху. И вместе с рубахами - длинные и широкие полотенца, расшитые по краям большими красными цветами. Полотенца вытканы из тонкого полотна. Посаженый отец достает из кошелька серебряный рубль и кладет на покрытое салфеткой блюдо. Гости следуют его примеру. Каждый вынимает из пояса сколько может - серебряную монетку, медяк - и вносит свою лепту. Эти подношения и покрывают расходы на свадьбу. Минула ночь. Близится рассвет. Но пока еще не рассвело, две женщины и двое мужчин вместе с музыкантами идут к родителям невесты. Идут с доброй вестью - невеста оказалась девушкой. Таких гонцов угощают вином. Посланцы берут двух белых кур, красят в красный цвет и с шумным ликованием возвращаются в дом жениха. После их возвращения невеста и жених с посаженым отцом, матерью и дружкой проделывают обратный путь к родительскому дому. Тем временем мама успевает накрыть на стол и поставить подкрашенную ракию. Все принимаются за угощенье. Ночь была долгой. И всю ночь продолжались танцы. Как тут не проголодаться. Пока у нас распивают красную ракию, у Альвицэ во дворе под музыку оставшихся музыкантов парни затевают пляски вокруг костра. Авендря выкрикивает: Гоп, гоп, а-ча-ча! Как невеста горяча... До самого полудня пьют и едят в обоих домах. Наступает вечер понедельника. Родители жениха и невесты, собравшись вместе, подсчитывают, во что обошлась свадьба, подбивают счет и уточняют, каким состоянием владеют молодожены. Разъезжаются по домам родственники и другие гости. Но свадьба еще не кончилась. Во вторник утром Евангелина приготавливает три подарка: один приносит нам домой - как откуп; такой же откуп - посаженым отцу с матерью; третий - дружке за все хлопоты, доставшиеся ему на свадьбе. Прошло несколько дней, и глядь - Евангелина у нас на пороге. Она похудела, лицо у нее вытянулось, под правым глазом темнеет синяк. - Что случилось, дочка? Сестра присаживается на край постели рядом с матерью. Закрывает лицо руками и плачет. Плачет беззвучно, не в силах унять слезы. - Ну что стряслось? - Ион это... - С Ионом поругалась? - Да не-ет... Приходит он сегодня ночью домой пьяный. Я только и спросила - где, мол, был. А он и давай меня бить. Если бы не спрятала лицо, слепой бы осталась. Великий пост!.. Как долго длится великий пост! Мы питаемся только мамалыгой и похлебкой из порея. Ждем весну. Крестьяне уже и не помышляют о восстании, не то что прошлый год. Еще не забыты те, кто погиб совсем недавно. А из тех, кто выжил, многие еще не пришли в себя после полученных увечий, не залечили душевных ран, не избыли страданий. Жандармы все время настороже. Мы ждем весну. Весной станет полегче. Будем есть мамалыгу и щи из крапивы или щавеля. В канаве, что в глубине нашего двора, крапива и щавель растут в изобилии. Весной к нам во двор приходят женщины даже с другого конца села - за крапивой и щавелем; пусть их рвут сколько влезет. VIII ГЛИНЯНЫЕ ГОРШКИ Мы решили жать вместе с семьей Беки, Мисирлиу и Уйе. С ними и ни с кем другим. Дело в том, что у Беков новая жатка, очень легкая; пара быков свободно тянет ее по полю, называется жатка "Альбион". Режет как бритва и звенит, звенит... Ее звук издали узнаешь: "Слышь, это Беков "Альбион"". Мисирлиу мы выбрали потому, что в семье у них, как и у нас, десять рабочих рук, а Уйе очень трудолюбивы: работников двое, но вкалывают за четверых. - Постой, Уйе, да ведь у тебя жена на сносях... - Ну и что... Мы все рассчитали. Ребенка после жатвы ждем. - Ладно, коли так, возьмем и тебя в нашу упряжку. С молотьбой и одни управимся... - Вот спасибо... Жать нам приходится у самой Бэдулясы, от нас километров пять на телеге тащиться. Встаем мы около полуночи. Вместе со всем селом. Будят нас петухи, а может, страх опоздать - с помещиком шутки плохи... - Н-но, сердешные... Дорога устлана мягкой белой пылью. Шлепают копыта, гремит телега. Сон смежает веки; накрывшись дерюжкой, мы клюем носом. - Н-но, сердешные!.. Отец высекает огонь, закуривает. Над нами - бездонный свод неба. На ветвях невидимого дерева - дерева ночи - созревшими плодами висят звезды. А луна? Лупы нет. В безлунную ночь воздух словно подернут дымкой. И звезды в безлунную ночь кажутся больше. В безлунную ночь они будто ближе к земле. Но попробуй-ка залезть на тополь, на самую верхушку, и протянуть руку - дотянешься ли хоть до одной? Не дотянешься! А зачем тогда говоришь, что звезды ближе к земле? Да так, для красного словца. Одни звезды белые - вот-вот упадут, как снежки. Другие желтые - как айва. Звезды усыпали все небо - до самой той черты, где оно сливается с землей. И несть им числа... Бездна... Сверху звезды, Снизу звезды. Ветер там гуляет поздно. Брат мой бродит среди них И красавиц рой моих... - Что это ты бормочешь, Дарие? - Да так, ничего. Мама, погляди, вот это - Млечный Путь, это - Телец, вон - Стожары, это - Большая Медведица, рядом Малая. Мама, а где Лев? Покажи мне Льва... - Да помолчи ты, бесенок... Я замолчал. Вот падает звезда. Оставляет за собой яркий синий хвост. Хвост еще виден, а звезда уже сгинула. Распалась и растаяла. Вот исчезает и хвост. Кто-нибудь умер. Падает еще одна звезда, и еще одна... Теперь они падают непрестанно. Даже с Млечного Пути. - Ион, я нашел Льва! - Так хватай его за хвост! - У-у-уй!.. Это кто-то ткнул меня кулаком под ребро. Ион разозлился, что я помешал ему спать. Он слезает с телеги и плетется сзади. Теперь уже не уснешь. Так лучше уж совсем стряхнуть сон и хоть немного согреться. - Но-о-о, сердешные... Мы переехали железнодорожную линию. Поднимаемся на холм. - Ты налил в бочку воды? - Налил. - И в бидон? - И в бидон. Спереди и сзади, справа и слева от нас по всем дорогам тянутся телеги. Не слышно песен - ни детских, ни девичьих, ни женских голосов. Поет только ширь полей. Может, поет и небо. Но мы песни неба не слышим. - Эй, кто это? - Я это, Никулае... - Огонька не найдется? Я кремень потерял. - Найдем... Смотри-ка, звездопад прекратился. Звезды бледнеют и уносятся ввысь. Наверно, уходят спать за небесный полог. Днем звезды отсыпаются. Их время ночное. Вылезают вечером из-под своего покрывала и смотрят на землю, следят, как отдыхают люди, холмы и долы, поля и леса... - Тять, звезды днем спят? - Может, и так... Как знать? Одному богу известно... Если он есть. На востоке молочно белеет полоска зари. Постепенно она желтеет, становится красной. Надо поторапливаться. - Но-о-о! Сердешные... Волы ускоряют шаг. И еще усерднее обмахиваются кисточками хвостов. Наконец мы на месте. Распрягаем волов. Поспешно рвем траву - надо подкормить животных. Вот бы задать им зерна... Хотя бы несколько колосков!.. Но нельзя. Зерно - не про нас. Если волы зайдут в пшеницу, на орехи достанется нам... Помню по прошлому лету. Пас я тогда волов на жнивье, уже к вечеру. Лежу, гляжу на небо, мечтаю. В небе тучи громоздятся друг на друга, и любопытно мне, как они сталкиваются черными лбами, - быки да и только! А в это время вол, пятнистый, хвать пук пшеницы и жует себе... Как вдруг - вж-ж-ж-ик... Фью-ю-ить... Хлесть... - О-о-ой!.. - взвыл я. Оглядываюсь, а это приказчик Гынцэ меня хлыстом огрел. Кожа на спине так пузырями и пошла, вздулась и сочится кровью. Словно ожгло меня хлыстом-то. Не знал я до тех пор, каков хлыст на вкус. Теперь познакомился. След и по сей день видно. Может, показать? Вот только сброшу сермягу да рубашку. Похоже, будто молнией резануло от правого плеча аж до левого бока. Что, неохота смотреть? Ну и ладно. Так вот, вскочил мой отец да как схватит шкворень, чем ярмо затягивают. А шкворень-то железный. - Ах ты, сволочь! - кричит. - Ты же мне парня убил! Гынцэ - он верхом был - отвечает: - Убить не убил. Ударил только... А сам пришпорил своего задастого и иноходью - поскорее прочь. Не поспеши он тогда - лежать бы ему с раскроенным черепом. Считай, повезло. Вообще-то он моего отца боялся. Верно, в голове помутилось от злобы, вот и ударил. А то бы нипочем не ударил. Моего отца даже помещик не смел обругать, не то что приказчик, а тем более уродец Гынцэ. Года два назад накинулся на отца жандарм Жувете. Из-за пустяка - отец перед ним шапку не снял. Отец тогда на рожон не полез. Даже не спросил, за что попало. В руках у него только палка была, чтоб от собак отбиваться, даже не палка - ивовый прут, а у жандарма - карабин за спиной. Зато ночью подстерег отец жандарма на мосту - разузнал, что тому на хутор надо. Сбил с ног. Карабин в реку бросил, а самого жандарма, потоптав как следует, стащил к воде и усадил сапогами в речку - пусть рыбу голенищами ловит. У отца и в мыслях не было человека убить, хотя тот этого и заслужил. Стражники нашли Жувете в бесчувственном состоянии и на руках отнесли обмякшее тело в участок. Там Жувете пришел в себя. - Кто это вас так? - Никто. Просто оступился в темноте и упал с моста. Бездельники! Нет, чтоб перила на мосту поставить. - Да есть там перила, господин начальник... - Коли я говорю нет, стало быть, нет. - Стало быть, нет... Жувете стонал и кусал себе губы. Грыз усы. Уложили его в постель. Поправившись, пошел он в управление и попросил перевода. Перевели Жувете в другую деревню. А на его место поставили Мьелушела, старшину Никулае Мьелушела. Но и от него добра не жди. - Вот так-так!.. Нас опередили. Бека уже жатку смазывает. Знает в ней толк, что твой механик. А вот и Мисирлиу с женой, дочерьми и сыном. Жена у него баба ядреная. Ее настоящее имя Илина, но все зовут ее Семипупка. Да и дочери тоже хороши. Парни вечно лапают и тискают их. А то и юбку задерут. Будто никогда не видели. Но чтобы посвататься - ищи дурака. Сын у Мисирлиу один. На селе его прозвали Щенком. Сестры говорят про него "братик", мамаша - "сыночек мой", а отец - "горюшко мое"... Если у кого есть к нему дело, то окликают попросту: "Эй, ты". Щенок все слышит, все понимает. Только говорить не может. Из горла у него вырываются какие-то ломаные, рваные, совсем бессвязные звуки. Не разберешь, то ли неведомая болотная птица кричит, то ли собака лает... Ребятишкам почудилось в его звуках щенячье тявканье, вот и прозвали сына Мисирлиу Щенком. А имя забылось. Сколько уже затерялось, забылось имен, а мир - глянь-ка - живет себе и живет. И будет жить, сколько отпущено. Прилипла к парнишке эта кличка. Я, как и все, тоже Щенком его называю, и он не обижается. Душа у парня добрая. И красив он, разрази его гром!.. Брови сплошной полосой тянутся, длинные-предлинные и густые, пышные. А глаза зеленые, как у ящерицы. Работает Щенок с ожесточением. Плохого не скажешь. - Пришел Уйе? - Нет еще... Придет небось... Трава пока росная. И пшеница вся в росе. Похоже, будто и небо само умывалось росой, что пала нынче ночью, "Спать пора... Спать пора..." - кричит в пшенице перепел. Вверху, точно повиснув на невидимой нити под небесами, раскачивается и поет жаворонок. Просовывают меж колосьев свои красные шляпы черноголовые маки. Черные головни с красными шляпками на широколистом стебле - это и есть маки. Я рву их, чтоб украсить себе шляпу. Только вот шляпы у меня никакой и нет. - Запрягай волов, того и гляди солнце взойдет, а мы все прохлаждаемся... Отмеряем участки. Прозрачный, будто родниковая вода, свет затопляет все вокруг. Стрекочет и стрекочет "Альбион" Василе Беки... Стрекочут неподалеку и другие жатки. Падает валок за валком пшеница. Кладешь один валок на другой. Добавляешь третий. Крепко сжимаешь все три вместе и скручиваешь перевяслом. Ставишь готовый сноп колосьями вверх, чтобы до вечера прожарились на солнце, а там можно и в скирду складывать. Если бы мы не объединились с односельчанами, жали бы теперь вручную. Не одну неделю сряду скакали бы на четвереньках, как лягушки, обдирая об острую стерню голые коленки, подставляя палящему солнцу спины и макушки... Теперь ползать на четвереньках приходится меньше. Словом, если кто сам пшеницы не жал, тот не знает истинной цены хлеба. Только вкус. Появился Тицэ Уйе, весь взмокший от пота. Следом за ним, еле переводя дух, точно загнанная лошадь, поспешает его жена с котомкой на спине, несет еду. Еда известно какая: мамалыга, яйцо, пучок зеленого лука. Уйе кувшин воды притащил. Красивый кувшин, с двумя горлышками. - Где наш участок? - спрашивает Уйе. - Вон там, недалече... Чуть ли не до самого Дуная, насколько хватает взгляд, раскинулись поля, сплошное море пшеницы. Колосья у нее рыжеватые, как воробьи. На север, до дороги на Рушь-де-Веде, зеленеют заросли высоченной кукурузы. Ветер шуршит кукурузными листьями, раскачивает початки, оскалившие свои зубы-зерна из-под шелковистой обертки. - Эй, ы-ы-ы там! Это голос Гынцэ, безгубого приказчика. Фасолины зубов вечно торчат у него наружу, и слюна промеж них течет прямо на подбородок. Губ-то нет. Выклевали куры, когда еще младенцем был. - Начинай, ы-ы там!.. - Давно начали... Не разгибаясь, мы подбираем валки, складываем, вяжем снопы. Солнце палит вовсю. Колет ноги стерня. Ноет согнутая спина. Из царапин и порезов сочится кровь. Порезы мы присыпаем горячей землей. Кровь, перемешавшись с землей, останавливается. Закрываются раны. Если порез глубокий, до кости, - отходишь подальше от чужих глаз и мочишься прямо на рану. Сначала очень больно. Но стиснешь зубы. Поболит... и пройдет. - Э-э-э-й, ы-ы-ы, ше-элись!.. Мы шевелимся. Гынцэ орет издали. Все еще побаивается отцовского шкворня. Отец ничего не забывает. И ничего не прощает. Долги выплачивает с лихвой. С большими процентами. Как в банке. А иначе давно втоптали бы его сапогами в грязь приказчики и жандармы. Даже писарь, и тот топтал бы его своими скрипучими ботинками, хоть считает себя городским и носит высокий, как труба, воротничок - белый, блестящий и грязный. Рубаха на мне - хоть выжимай. Прилипла к телу. Ладони горят. Ноги обожжены. Кожа свербит. Голова отяжелела и клонится книзу. Пот льет ручьем. Как его вытрешь? И чем? Затекает в рот, приходится то и дело с губ слизывать. Пот горький, соленый... Пусть уж лучше капает прямо на землю, глядишь - смочит ее, охладит. Куда там! Прохлады от него никакой. А солнце поднимается все выше и выше. Вот Илина направляется в кукурузные заросли. Следом за ней исчезает Ион. Пропадают в кукурузе ненадолго - только-только окурок докурить. Чего им прятаться? Из кукурузы выходят порознь - Илина с одной стороны. Ион с другой. Возвращаются на свои места и опять работают усердно и споро. Перепрягаем волов. До сих пор жатку тянули волы Беки. Теперь черед работать нашим. А после обеда впряжем волов Мисирлиу, и уж до конца дня. У Мисирлиу волы сильные, из Фэлчу, из Молдовы, как и его жена. Когда Илина приехала к нам в село, голос у нее был совсем другой. Певучий был, как флейта. Сейчас от прежнего голоса ничего не осталось. И не узнаешь, что издалека приехала. По разговору от местных не отличишь. Однако кое в чем она не как все, во всяком случае не как все женщины. По ее словам, в животе у нее все время жжет и потому бесперечь продувка требуется. Мисирлиу на ее прихоти давно уже рукой махнул, а насчет жжения в животе бабы такой слух распустили, будто у Илины семь пупков, прозвали ее Семипупкой... Вот теперь, чтоб развеять нелепый слух, она показывает свое пузо мужикам, всем, кому только вздумается на него взглянуть, - будь то светлым днем или темной ночью. Пупок у нее один, но слух о семи пупках так и остался. А главная беда в том, что все три дочери в мать уродились. - Н-н-н-о, левей, левей давай!.. Н-н-н-о, пегий, пегий, н-н-н-о-о! Это я направляю волов. Разворачиваюсь на делянке, которая становится все уже. А сжатое поле - все шире. Снопы стоят дыбком, точно люди - только потолще и покороче, со взъерошенными волосами. Когда я прохожу мимо Илины, она зазывает меня: - Пойдем в кукурузу, Дарие, что-то покажу... - Пупок, что ли? Так у тебя их семь, тетя Илина... Нас слышит Тицэ Уйе. - Постыдилась бы, эй! Старуха ведь. Хоть к ребятишкам-то не приставай... - Полно, не такой уж он и ребятенок. Да и я вовсе не старуха. Пошли, Дарие... - Найди себе другого, - отвечаю я и веду волов дальше. Звенит и звонит Беков "Альбион"... Илина уходит в кукурузу с сыном Беки - Гогоем, самым старшим в семье, у него все лицо словно изъедено жуками... До вечера она побывает там еще не один раз. Облака вроде бы сгущаются. Хорошо бы сейчас дождика... Чтоб пролился и тут же перестал. Легче б стало дышать. И жара бы спала. И охладилась бы земля, обжигающая пятки. Ноги мои - сплошные саднящие раны. Не помогает уже и присыпание землей. Кровь сначала перестает сочиться, а потом течет снова. Если бы нас накрыло мокрой простыней дождя!.. Или если бы в телеге нашлась попона пошире и две жерди подлиннее, чтоб растянуть по небу и закрыть солнце! Только и всего... Но облака поплыли к Дунаю. Перенеслись через Дунай. И потерялись где-то у Балкан - в ясные дни, если подняться на курган, можно разглядеть, как блестят и сверкают в солнечном свете их каменистые горбатые спины - серые, пестрые, лишенные растительности. Я ни разу не был на болгарской стороне. Но в Дунае купался. Через месяц, осенью, после молотьбы, снова поеду купаться в Дунае. Не хватает помещику амбаров. Мало ему даже пристанционных складов. Негде хранить пшеницу. Часть ее он сразу же отправляет за Дунай. Вернее, отдает распоряжение, чтобы его пшеницу погрузили на баржи. Везем же ее мы - Бека, Мисирлиу, - все те барщинные крестьяне, у кого есть телега и лошадь. У Тицэ Уйе нет ни телеги, ни волов. Жаль его. Он так и не видал ни барж, ни Дуная. Баржи черные, пузатые. И в них надо без передышки швырять мешки с зерном. Дунай поверху гладкий, но глубокий и мутный. Когда ветер против течения, по середине реки ходят пенистые волны... Перевезешь за Дунай пшеницу - получишь деньги. Кое-какую мелочь за каждый мешок. Съездил туда и обратно, разгрузил мешки - вот уже и лея, а то и больше. Нет у тебя, к примеру, постолов - за эти деньги один уже твой. Съездил еще раз - вот уже и другая нога обута. Нужна тебе телогрейка или кожух, пожалуйста: перевези за Дунай пшеницу с пяти участков. Если, конечно, осилишь такую прорву!.. А не осилишь - гуляй в дырявой шляпе или вовсе с непокрытой головой. Вместо кожуха обойдешься и зипуном - ништо тебе, не сдохнешь. Уплати сборщику податей, государству, либо корчмарю. А коли все корчмарю снесешь - тоже неплохо. На целый вечер о своих горестях позабудешь. Привольно на Дунае. Воды - море разливанное, купайся сколько влезет. Можешь рыбкой до дна нырять. Только смотри, даже если ты и хороший пловец, как бы на дне не остаться. Бывает, тонут ребята. А случается, тонут и взрослые - стоит только им, ослабевшим, усталым, оступиться на мостках, перекинутых с баржи на каменный мол; так прямо с мешком и во всей одежде срываются в водную пучину между барж. Попробуй спаси... Приказчик Гынцэ в такие минуты ругается на чем свет стоит. Не удивляйтесь. Не потому ругается, что человек утонул - в конце концов его распухшее тело где-нибудь прибьет к берегу. Гынцэ ругается из-за потопленного мешка пшеницы, за который ему придется отвечать: ведь стоимость этого мешка управляющий удержит из его жалованья. - Плохо смотрел, Гынцэ, не сберег хозяйское добро. - Да смотрел я, господин управляющий. Кабы не случай... - Вот и смотри, чтобы не было случаев... - Эй, ты там, поднажми!.. Мы и так нажимаем. Больше некуда. Поле теперь - сущий ад. Тело у нас сожжено до мяса. Мы чувствуем, как, крошась на мелкие щепы, раскалываются кости, как рвутся суставы. Голова что кипящий котел. От волов идет пар, горячий пар. Мы еле переводим дух. Тяжко дышат и волы. У них подламываются ноги. Разве подымется рука их ударить?.. - Н-но, милые! Н-но, сердешные!.. - Эй, а ну поднажми!.. Эх, залепить бы Гынцэ глиной его безобразную пасть... - Уф, хватит... Перестала стрекотать наша жатка. Умолкли и другие. Замерли, задрав крылья, словно мельницы в безветрие, и стоят мертвыми чудищами. - Э-гей, обедать!.. Я втягиваю воздух, и у меня такое чувство, словно я пью из ведра жидкое пламя. - Э-гей, пора обедать!.. В поисках тени мы забираемся под телегу. Тень там есть. Но тени ищет и саранча. И ящерицы. И всякая мелкая нечисть, что кишит в траве. Мы откупориваем бочку и поим полумертвых волов. Единым духом выпивают они по ведру воды. Пучком соломы мы протираем им бока. Из рук в руки переходит кувшин. Вода теплая, тухлая. Мы надуваемся водой, чтобы обмануть голод. Вот и стол накрыт - рядком положены тряпицы. На шесть ртов Мисирлиу достает из торбы три вареных яйца, круг мамалыги, несколько пучков зеленого лука, один огурец, бутылочку с уксусом синеватого цвета. Куда как богатый стол! Состоятельный мужик этот Мисирлиу. У него даже свой надел есть. Василе Бека и того богаче - выкладывает рядом с мамалыгой большие круглые луковицы, а в одной плошке у него обнаруживается даже головка сладкой брынзы. В деревянной миске толчем пестиком три головки чесноку. Посыпаем их солью и заливаем кружкой воды. Вот и готов муждей - чесночный соус. Теперь макай в него кусок мамалыги и отправляй в рот. Главное - не коснуться губами, они все в трещинах. Лучше есть потихоньку - ведь не к спеху. Оказывается, спешу я один. Куски мамалыги с чесночным соусом я проглатываю не жуя... Соус, в который накрошена мамалыга, ужасно крепкий. Тут, в поле, каждый ест то, что принес из дому. Уйе разбивает яйцо и очищает его. Половину съедает сам, половину отдает жене - та с трудом переводит дух из-за своего огромного живота... Чтобы отвлечься от своих мыслей, Уйе заводит разговор: - Хороша у тебя жатка, Бека. - Дай бог здоровья Янку Агане... И моей жене... Жена Беки раздирает луковицу, вонзает в нее зубы. Зачерпывает ложкой соус из миски и прихлебывает. Семипупка смеется. - А что за история с "Альбионом", Рада?.. - Пусть лучше он расскажет, ему нравится, пусть сам и рассказывает... И она кивает головой в сторону мужа. - Что за история? А вот какая. Прошлой зимой пришла как-то жена и жалуется: дескать Агана к ней пристает. Хорошо же, говорю. А у Аганы лавка напротив нашего дома. И еще корчма. И скорняжное дело. Денег - куры не клюют. Стало быть, ты ему по вкусу пришлась? Тогда пусть приходит ночью в овчарню, через калитку. Собаки его знают. Лаять не станут. Я тоже там спрячусь и палку прихвачу. А ты скажешь - спит, мол, как зарезанный. Жена послушалась. Ну, Агана постригся, побрился, белье сменил - все честь по чести. И пришел, как договорились. Собаки даже не тявкнули, еще и хвостами завиляли - от радости, что им костей принесли. "Ты здесь, Рада?" "Здесь, дядюшка Янку..." "Не зови меня дядюшкой, какой я тебе дядюшка. Не такой уж я и старый. Мужчина в самом соку..." Тут-то и вышел я из своего укрытия, распахнул пошире дверь, чтоб в овчарне посветлее стало от белого снега. "Добрый вечер, дядя Янку. Смотри-ка, уж не с моей ли ты женой?" Тот так к месту и прирос. А я палкой размахиваю и стою, дверь охраняю. "Не убивай меня, Бека". "Не буду. Скидавай кожух!" Скинул он кожух, положил на землю. "Снимай штаны!" Снял он и штаны. "Клади на них шапку". Положил Янку сверху шапку. "Скидавай и сапоги!" "Прости меня, братец". "Скидавай сапоги, тебе говорю, а не то черт попутает - прибью..." Взялся он за сапоги, а сапоги-то новые, еле с ног стянул. Самого от холода трясет. "Что ты со мной сделать хочешь, братец?.." "Ничего. Беги домой и принеси триста лей - хочу купить "Альбион"..." "А может, я принесу тебе двести, и ты купишь "Клейтон", если уж тебе жатка нужна..." "Не хочу "Клейтон", желаю "Альбион"... До сих пор только помещик "Альбион" имел. Теперь, раз тебе пришла охота миловаться с моей "госпожой", почему бы и мне "Альбион" не завести..." "Братец..." "Никакой я тебе не братец..." Поплелся он домой, принес деньги. В дом пробирался крадучись и обратно выбирался тоже крадучись... Пересчитал я денежки, лею за леей - все точно... "Сходи-ка еще раз!" "Это еще зачем?" "Принесешь еще сорок лей". "А для чего?" "Съезжу в город за "Альбионом" и заодно выпью в трактире, с музыкой, как полагается..." "Братец..." "Какой я тебе братец..." И я потряс дубиной. Что ему оставалось делать?! Опять потащился он домой и принес еще сорок лей. "По миру меня пустить задумал, разбойник..." "Это я-то разбойник? Сам ты разбойник, обдираешь нас в своей лавке..." Ушел он в одних подштанниках, накинув на плечи кожух и нахлобучив кое-как шапку. В одной руке - сапоги, в другой - штаны, поплелся в чулках по снегу... А я поехал в город и купил на ярмарке "Альбион". Пообедал и выпил в трактире. И музыка для меня играла. А за все жене спасибо... Мы изнываем от зноя. Стряхиваем салфетки. Обеденного стола как и не бывало. На крошки мамалыги набрасываются жуки, мухи, муравьи... Снова стрекочет "Альбион" Беки. Повсюду - насколько хватает глаз - стрекочут жатки. Вдруг Уйе вскрикивает и машет рукой - знак подает. - Сюда! Скорее сюда!.. Его жена в обмороке. Земля - словно раскаленная плита. Воздух - жгучее пламя. Мы столпились вокруг бедняжки. Женщина пришла в сознание, приподнялась с земли. Заговорила. - Наверно, время приспело!.. Женщины раздевают ее, ощупывают. - Еще нет. К вечеру разродишься... Большой опытностью в таких делах славится Семипупка. Люди говорят, будто она своих дочерей обучила делать себе выкидыш. - Отведи меня домой, Тицэ. - Отведу, отведу... Тицэ Уйе берет жену под руку. - Захватите мою одежу. Женщину шатает. Все в ней замерло - как в природе от зноя. Муж поддерживает ее. Почти несет. - Воды! - стонет женщина. - Дарие, мигом тащи кувшин. Понесешь его до самого их дома... Дело дрянь. Путь не близкий, а дорожная пыль - как горячая зола. Я тащу кувшин, в котором и воды-то - на самом донышке. Время от времени мы останавливаемся, присаживаемся на минутку, женщина смачивает водой горло. - Плохо тебе, Флоаря? - Ох, плохо, муженек... Далеко позади остались телеги и жатки. Слышно лишь жужжание мух, они роем вьются над головой, преследуя нас с тех самых пор, как мы отправились в путь. А до села еще топать да топать. По раскаленной дороге. И мы бредем. Они двое впереди, я - стригунком за ними. Только бы не споткнуться, не упасть, не разбить кувшин. Этого мне только недоставало... - Воды, - снова стонет женщина. Я протягиваю кувшин. А путь неблизкий. Идти да идти... Возле ивы - тут пролегает граница помещичьих владений - жена Уйе с криком падает на колени. Я слышу этот крик. Слышит и Тицэ Уйе. Слышит трава и ее обитатели. Слышит черная земля, опаленная солнцем. Внемлет воздух. Коли б стояла ночь, этот крик услышали бы и звезды. Но теперь день. Днем звезды спят. Звезды бодрствуют лишь по ночам... - Воды!.. Меж колен ее слышен плач. Из-под юбки, задранной до пояса, Тицэ Уйе извлекает на свет живой комочек мяса.