и сразу определился порядок обязательных вечерних дел. Выполнить их все до свидания с Антоном уже не хватало времени. ______________ * В 70-е годы кладбище реконструировано под сквер. Он вышел на Маломонастырскую*. Улица спускалась к реке. Там, в каменных домах на Набережной** тихий человечек с воинственной фамилией Бомбардир держал скупочную одежную лавку. Однажды Скарга защитил старика от двух громил. Сын Бомбардира был боевиком бундовцев, он считал себя должником Скарги. Можно было попросить его о помощи, но нагружать малознакомого человека рискованными поручениями Скарга посовестился. Свои дела он сделает сам или вместе со своими. Разгадать загадку смерти Володи Панкевича обязана организация. Нет большего зла, чем предатель. У Пана хранились основные документы боевой дружины. Убить его мог тот, чья партийная кличка поставлена под решениями об экспроприациях и терактах. Такие бумаги - бесценный клад для полиции и вечная опасность каторжной тюрьмы для боевика, даже для отрекшегося. Если смоленский жандарм сознательно не наврал, то Пан погиб из-за его, Скарги, неожиданного возвращения в Минск. День приезда был известен только службе Живинского. Телеграфные депеши из Смоленска обгоняли ветер, минская полиция получила время для подготовки. Ротмистр потребовал от своего агента адреса квартир, где беглый будет искать убежище. Похоже на правду, думал Скарга, Володю убили они, чтобы создалась хаотическая ситуация. Возможно, убийство планировали приписать ему. Если бы он бросил так называемого Клима на вокзале и вошел в дом один. Неспроста там таскался некий стекольщик. Засада могла прятаться в соседнем доме. Отнести криминальное убийство на счет боевика - иезуитский ход ротмистра. Вошел - а следом полиция, понятые, свидетели, торжествующий Живинский. И - после короткого суда - виселица. Или расстрел, что проще, поскольку не требуется палач. Или вечная каторга при условии выдачи денег и чистосердечного предательства. Но адрес Володи дал полиции хорошо осведомленный информатор... ______________ * Маломонастырская - ныне улица Герцена. ** Торгово-Набережная занимала берег Свислочи между нынешней площадью 8 Марта и улицей Янки Купалы. Постройки снесены в 60-е годы. Из лавки старого Бомбардира Скарга вышел в офицерском кителе и полевой фуражке. Фуражка была великовата, китель - тесен. До неузнаваемости он не изменился, но филерское опознание этот наряд затруднял. Спускались сумерки. Неторопливая толпа легальных земляков вынесла Скаргу на Романовскую*. Он увидел Пищаловский тюремный замок, и чувство одиночества отрезало его от спокойного мира и мирных людей. Они - жили, он - шел на теракт. Он поднялся на холм. В двухэтажном тюремном замке были одни ворота и одна дверь в караулку. Через эти ворота его и Ольгу доставила на тюремный двор полицейская карета. Они вышли, его повели в пыточную. Появились Новак и Острович. Если Новак сегодня дежурит, думал Скарга, то после ужина, сдав камеры, он выйдет на улицу из караульной. Другого пути у него нет. Был среди надзирателей еще один отъявленный садист по фамилии Будкевич. В мае его убили матросы-дисциплинарцы. А сегодня Скарга казнит Новака. Или Островича. Или обоих, если ему повезет. Много эсеров, белорусских возрожденцев, эсдеков и бундовцев горюет за этими воротами свое арестантское горе. Завтра к ним придет новый надзиратель, они узнают, что прежний казнен, и, может быть, это укрепит их волю. Тяжело политическому терпеть муку тюрьмы; душа его лелеет детскую мечту стать птицей - не соколом, не соловьем, не буревестником над штормовым морем, но простой неуклюжей вороной. Ее свободный полет зрит из камеры его завистливое око, ее хриплый крик передает ему приветы от родных, в крике слышится сострадание матери и сочувствие друга, и тоскливо становится на сердце, когда стая ворон пролетает мимо тюремных окон в немом молчании. ______________ * Романовская - ныне улица Республиканская. Прошло не менее получаса, когда, наконец, двери отворились и чередой пошли надзиратели. Некоторых Скарга помнил. Новак вышел шестым, попрощался с коллегами и зашагал вниз по Серпуховской*. За пожарной частью он повернул на Койдановскую и тут же исчез в подворотне третьего дома. Скарга побежал. Из подворотни ему открылся небольшой дворик, закрытый двухэтажным, на два подъезда, аккуратным кирпичным домом. К нему примыкал неказистый флигелек с полуподвальным входом. Двери этого флигелька Новак отмыкал ключом. Поспешив, Скарга вошел в жилье надзирателя сразу за хозяином. Тот лишь успел снять фуражку и войти в комнату. "Кто?" - спросил Новак, слыша шаги. Комната была темной, небольшое окно едва освещало ее, но лицо надзирателя Скарга различал ясно. Скарга вынул пистолет. "Вспомни ноябрь, - сказал он. - Вспомни девушку". По глазам Новака Скарга прочел, что тот вспомнил. "Ее именем!" - сказал Скарга, поднял пистолет и выстрелил Новаку в сердце. ______________ * Серпуховская - ныне улица Урицкого. На улице он достал часы, но руки дрожали, он не мог открыть крышку. Тогда он посмотрел на закатное солнце, подумал, что справится, и торопливо зашагал в сторону Трубной. На углу он долго и жадно пил из колонки. Где-то неподалеку в полисаднике играл граммофон. Скарга узнал марш "Царица бала". Этот марш нравился Вите. Они гуляли в городском саду, военный оркестр играл вальсы, был воскресный день. Этот день, окрашенный счастьем, всплыл в памяти, но сердце не откликнулось ни радостью, ни болью. Образ Вити подержался перед глазами недолго: бесчувствие отстранило его, и он пропал. Скаргу захватила конкретность минуты. Он отметил тишину Тюремного переулка, запахи дыма и садов, смытую дождями на лопухи побелку заборов, свои тяжелые шаги по тропинке и мерное горячее биение крови в висках, отмечавшей каждое прожитое мгновение. Острович подбивал обручи на рассохшейся бочке. Он стоял возле высокого крыльца спиной к улице. От калитки вела к дому дорожка, обсаженная с одной стороны белыми астрами. Скарга шел по ней, опустив руку в карман; рукоять пистолета холодила ему ладонь. Надзиратель оглянулся. Старая рубаха, латаные штаны, деревянный молоток в руке придавали ему сходство с мастеровым. Возможно, он и был мастеровым до службы в тюрьме. "Вам кого?" - спросил он довольно приветливо. "Тебя!" - тихо ответил Скарга и приблизился. "Вспомни прошлую осень, ночь в тюрьме, девушку, которую ты насиловал и бил!" Он достал пистолет и держал его у бедра. "Вспомнил?" Надзиратель был готовым мертвецом. Скарга знал, что казнит его. Он хотел сказать "Ее именем!", но вдруг из-за дома появилась девочка лет десяти, тоненькая с печальными голубыми глазками, босая. Она держала миску с огурцами. Скарга спрятал руку с пистолетом за спину. Почувствовав что-то грозное, что исходило от Скарги, девочка остановилась. - Уходи, Ядя, уходи! - пробормотал Острович. Девочка послушно поднялась по ступенькам, на пороге еще раз оглянулась на отца и пришельца - бледная, тихая, несчастная, как сирота. Она заискивающе улыбнулась, и Скарга почувствовал, что не сможет спустить курок. Но пистолет не спрятал. - Сегодня казнили Новака, - сказал Скарга. - Ты тоже приговорен. Сейчас я пожалел твою дочь. Но если ты... хоть пальцем... Острович послушно кивал головой. Маленькие его глаза разрывал отчаянный ужас. Ужас свиньи, подумал Скарга. Его мутило от гадливости. Надзиратель был полная дрянь: вчера топтал Скаргу, сегодня мог бы, если приказать, ударом ножа убить Живинского. Кого угодно - лишь бы пощадили. Вспомнив жандарма, Скарга резко спросил: - Где живет Живинский? Ответ последовал немедленно. Скарга не сомневался, что он правдив. - В Захарьевском переулке*. Новый кирпичный дом. ______________ * Захарьевский переулок - ныне улица Урицкого. Имеется в виду пешеходная часть улицы - от табачной лавки на Ленинском проспекте до улицы К.Маркса. - Номер? - Не знаю, - тяжело выговорил Острович, страшась выстрела за это незнание. - Был у него? - Да, дрова ему пилили. - Нарисуй, - Скарга показал на землю. Острович поспешно наклонился и щепочкой стал чертить план. "Вот Захарьевская, - угодливо пояснил он, - вот тут поворачиваем, идем... первый дом, второй, третий, а четвертый и есть новый, с полукруглыми окнами". - Квартира? - На втором этаже. Справа. Девочка вновь вышла на крыльцо. Видимо, она решила не отходить от отца. - Иди в дом, - сказал Скарга Островичу. - Не вылезай! Надзиратель попятился и задом начал подниматься на крыльцо. Ноги не слушались его, сапоги цеплялись за ступени. Он еще не верил в свое спасение. Так, пятясь, он исчез в сенях. Девочка осталась стоять на пороге. - Прощай! - сказал Скарга. Он вышел на Трубную и повернул в город. Мысли его не могли оторваться от тихой, слабенькой девочки, которая ничего не знает об отце, по закону природы считает его лучшим из людей, любит его, верна ему, и ни перед кем на белом свете невиновна. Появись эта девочка минутой позже, и на весь век в ее память врезались бы окровавленный труп отца, встреча с его убийцей, она кричала бы во снах, видя лицо осиротившего ее человека. Скарга говорил себе, что и Ольга кричала, и ее жизнь растоптана, и вообще нет весов, на которых взвешиваются страдания, уравниваются возмездие и вызвавшее его зло. Мера революционной справедливости вытекает из древнего морального императива: не делай другому того, чего не желаешь себе. Теория политического убийства справедлива, думал Скарга, у партии нет иных средств отпора полицейским репрессиям, партию старательно и безжалостно уничтожают. Но конкретная практика террора разрушает душу, и путь боевика - это путь к трагическому самоуничтожению. Боевик - однодневка, динамит, который, подрывая устои рабства, должен взрываться и исчезать. Лица убитых держатся в памяти, как в фотоальбоме, память страдает от этого груза, душа обугливается. В светлое будущее, за которое сражаются социалисты-революционеры, не может войти легион людей, сознательно исполнявших функцию потусторонней силы. Общество должно будет назвать их мучениками борьбы. Если нас, думал Скарга, назовут героями и дети станут слушать наши рассказы о терактах, трагизм вынужденной жестокости исчезнет, она превратится в традиционную и станет чертой характера. Поэтому в час победы всех активных боевиков социалистических партий придется собрать на край оврага и силами войсковых пулеметных команд расстрелять. Но лучше бы не дожить до этого дня... Идти по Захарьевской Скарга не решился и пошел задворками. Дом, в котором снимал квартиру Живинский, точно соответствовал описанию надзирателя. Скарге не понравилось, что подъезд не имеет парадных дверей, но это неудобство исправлению не подлежало. Потом он обследовал все дыры в заборах, проходы в сараях, сквозные подъезды, которые выводили на Подгорную*. Определив маршрут отступления, он нашел тихую скамеечку и удовлетворенно, сладко закурил. Со скамеечки ему виделась часть торцовой стены, за которой могла быть спальня ротмистра, или кабинет, или гостиная, где под зеленым шелковым абажуром вечерние гости ротмистра играют в вист или благонадежно размышляют о событиях внешней политики. Скарга решил, что придет к Живинскому утром, часов около восьми: в утренних звонках никто не слышит опасности. Часов около восьми ротмистр будет собираться на службу. Это сейчас он скорее всего торчит в своем служебном кабинете на Петербургской, принимая малоприятные донесения филеров: "Исчез", "Не видно", "Не появлялся". А утром он обязательно должен побриться, наодеколониться, выпить кофе. И никаких гостей утром не бывает. Часов около восьми, когда ротмистр возьмет в руку бритву, он подъедет на Подгорную в пролетке, заплатит извозчику вперед за получасовую стоянку и отправится в этот аккуратный, с полукруглыми фрамугами дом. И будут отомщены сорок шесть рабочих, арестованных в одну ночь, и Фаня Гуревич, и онемевшая Ольга, и Адам, и Володя Пан, застреленный из нагана, и у тайного осведомителя завтра застрянет на языке предательское сообщение. Ему вспомнилось, как Адам, он, Пан и Святой ночью экспроприировали на Серпуховской наборную кассу и станок. А через две недели полиция нашла типографию, и Адам, который ее охранял, погиб в перестрелке. Тогда они съездили в Игумен** и в дворянском клубе взяли печатную машинку, тяжелую как станковый пулемет. А девяносто две тысячи, которые кассир и два охранника везли с поезда в Государственный банк, Святой и он экспроприировали за минуту. Операцию разработал Антон, Пан раздобыл коляску, он и Святой стояли у женской гимназии. Когда показалась банковская пролетка, Пан перегородил улицу, они прыгнули с двух сторон на ступеньки пролетки, ткнули револьверы в животы охранников, Святой разоружил их, а он взял портфель из рук окаменевшего кассира... А спустя три дня его взяли с листовками; на беду при нем оказался наган. И Живинский, у которого в пятом году сожгли фамильный фольварок, излил на него свою ненависть к эсеровскому лозунгу "Земля - крестьянам!". ______________ * Подгорная - ныне улица К.Маркса. ** Игумен - ныне город Червень Минской области. Внезапно Скаргу кольнуло опасение, что Острович ему наврал или со страху напутал, и Живинский живет не в этом доме, а в соседнем. Четкость продуманного действия заколебалась, в неплохом вроде бы плане многое, да почти все, было домыслено, воображено. Скарга решил обсудить свой план с Антоном, но первую проверку ему хотелось провести сейчас. Войдя в подъезд, он рассудил, что самая надежная проверка - звонок в указанную квартиру. Если надзиратель назвал адрес правильно, то останется в силе утренний вариант, если Острович схитрил - возникнет новая ситуация, придется вернуться в Тюремный переулок. На левой двери висела бронзовая табличка с гравировкой. Фамилия жильца была короткой, в четыре или пять букв, Скарга ею не заинтересовался. Правая дверь удовлетворила его анонимностью. Он решительно крутанул ручку звонка. Минуту квартира не отзывалась, потом послышались шаги, но не мужские, а какие-то шаркающие. Звякнула цепочка, дверь приотворилась, и он увидел пожилую женщину в накрахмаленном чепчике, в белом фартуке поверх синего платья. "Кухарка", - решил он и задал свой главный вопрос. - Господин Живинский дома? - спросил он в готовности принять любой из противоположных ответов: "Вы ошиблись квартирой" или "Его нет". - Обедают, - ответила кухарка и уставилась на Скаргу в ожидании какой-нибудь деловой просьбы. Скарга почувствовал, как предательски вспотели руки. Но обратной дороги уже не было. Он решился: - Передайте господину Живинскому, что к нему со срочным сообщением. Кухарка не торопясь прошла в конец коридора и открыла остекленную дверь. Скарга услышал ее слова: "Просят вас". Знакомый голос ответил: "Хорошо, Вера. Скажи - сейчас". Тогда Скарга достал пистолет, заложил руку за спину и вступил в квартиру. Квартира была средняя, в четыре комнаты. На вешалке бросалась в глаза шинель с серебряными погонами. В этой шинели ротмистр прибыл в тюрьму вести допрос. Мелькнувшее воспоминание вернуло Скарге холодную ненависть, сердце перестало дрожать. Кухарка с пустым суповником прошла на кухню. Скарга остался в прихожей один. В столовой смеялись, он отметил два женских голоса. Вдруг, как сигнал, услышалось вежливо-формальное извинение ротмистра: "Простите, господа. Я быстро". Да, надо быстро, подумал Скарга и, когда Живинский появился в прихожей, молча вскинул пистолет и нажал на курок. В столовой истерически закричали женщины. Живинский силился что-то спросить, в расширенных его глазах застывало недоумение. Скарга выстрелил еще раз и бросился на лестницу. Через десять минут он оказался у театра, остановил свободного извозчика и приказал ехать на Комаровку. Откинувшись на сиденье, он закурил. Где-то начиналась полицейская суета, составлялся протокол, кухарка описывала его внешность, доктор взрезывал ножом пропитанную кровью рубаху. Думать об этом не хотелось, жалости к Живинскому у Скарги не было. Хотелось вымыться, переодеться и покинуть Минск. Дела были сделаны, все долги он вернул. Витя живет своей жизнью, информатора раскроют и казнят без него. Сумерки сгустились, но освещение еще не зажгли; только окна электростанции тусклыми лучами оттесняли сумрак в низину перед мостом. Скарга посмотрел на часы: до встречи с Антоном оставалось сорок минут. Он велел вознице повернуть на Долгобродскую. На взгорочке проглядывали в кустах кресты, памятники и ограды Золотогорского кладбища. В глубине над деревьями поднимался темным силуэтом костел Святого Роха. За ним, в третьем ряду могил, спали вечным сном Скаргины дед и бабка. Над их общей могилой стоял памятник серого гранита в виде дерева со срезанной верхушкой и обрубленными ветвями. Бабушка пережила мужа на три года. В широкой ограде она оставила себе место и любила посидеть здесь на железной скамеечке, ведя мысленные беседы с тенью деда. Скарга тогда учился в четвертом классе и верил в силу молитвы. В университете он иногда молился, но чаще религиозная потребность спала. Вера развеялась на войне, когда он увидел тысячи мертвецов и калек. В бога, думал Скарга, верят дети и старики: дети - потому что все вокруг них загадка, старики - в силу того, что разгадка жизни оказалась неинтересной. Скарга вспомнил Старика. Пан Винцесь считал себя верующим. Основания его веры были просты. "Возможно, бога и нет, - говорил он с виноватой улыбкой, - но я в него верую. Скучно думать, что люди, которых я любил, бесследно растворились во тьме. Скажу тебе больше: я знаю, как мы встретимся, как радостно заплачем, о чем расскажем друг другу". С кем хотелось встретиться пану Винцесю на том свете, Скарга не знал. Старик об этом умалчивал. Скарга сошел за Военным кладбищем. Пролетка развернулась и покатила в город. Редкие прохожие шли в церковь. Никто не обращал на Скаргу внимания, никто за ним не следил. Он был свободен. Для полной уверенности он обошел квартал и свернул в Горный переулок. Тут он вошел в чей-то двор и попросил воды. Ему дали напиться. За воротами, в мирной тишине переулка он убежденно сказал себе: "Все. Ушел. Потерялся для них". Реденькие и еще слабые звездочки начинали мерцать в темнеющем небе. Скарге хотелось оказаться за городом, в одиночестве сжатого поля, лечь на землю, слиться с ней и ее глазами увидеть, как звезды будут множиться, укрупняться, выстраиваться в созвездия, как оттуда, из недостижимой высоты прольется прозрачный свет, коснется земли и превратится в очистительную росу. Ему хотелось очиститься. Три месяца со дня побега он стремился к этому вечеру и такому чувству. Он рисковал, был безжалостен и добился своего. Ему повезло, потому что он сильно желал свободы. Когда в харьковской тюрьме бывший семеновец Степанчук вел его в кабинет доктора, он верил, что убежит. Везет тому, кто решился. Среди арестантов доктор получил кличку "Червяк", вполне точную. На нем был светлый костюм, из кармана выглядывал платочек, волосы лоснились от бриллиантина, ботинки сверкали. Скарга его презирал. Доктор надел халат и сказал Степанчуку вернуться через десять минут. Надзиратель вышел, шаги его удалялись по гулкому коридору. Скарге же было велено лечь на топчан, задрать рубаху и дышать в сторону. И в то мгновение, когда доктор своей тонкой рукой надавил на живот, Скарга костяшками пальцев резко ударил его в кадык. Доктор задохнулся, обессилел, мгновенно был раздет и связан брючным ремнем, а во внутреннем кармане его пиджака обнаружился плоский никелированный бельгийский пистолет. И не пришлось воспользоваться пилой или бить надзирателя табуретом. Степанчук любил исполнительность, на десятой минуте он переступил порог и остолбенел. Повинуясь, он повернулся к стене, и тогда Скарга ударил его рукоятью пистолета в середину фуражки. Закрыв дверь на ключ, он согрел на спиртовке воду, побрился скальпелем, конфисковал у доктора костюм, деньги, часы, документы, а у Степанчука - наган, переоделся и примерил шляпу. До полудня оставался час. Скарга полистал недочитанную доктором книгу - это был "Роб Рой"; доктору нравились приключения. Сейчас он беззвучно плакал. Степанчук мрачно глядел в пол, у него болела голова; наверное, он проклинал себя за доверчивость; впридачу за побег политического его ожидало наказание. Возможно, он молился, чтобы Скаргу пристрелил часовой. Приготовив два марлевых кляпа, Скарга стал у окна, которое выходило во внутренний двор. Пусто было во дворе, время словно уснуло, душа томилась нетерпением. Наконец из караульной вышел солдат со связкой ключей. Тогда Скарга заткнул своим пленникам рты, закрыл на ключ комнату, вышел во двор и размеренно зашагал к уже отворенным воротам. Старик дернул вожжами, фургон тронулся и, когда лошадь закрыла солдата, Скарга оказался на улице. Он готов был отстреливаться, умереть, но никто его не окликнул, не лязгнул за спиной затвор, а тяжелые окованные створки ворот благожелательно проскрипели на ржавых петлях... В тот день он бежал, сегодня стал свободным. Ему дадут паспорт, средства, он доберется до Вильно, товарищи переправят его в Пруссию, и он сможет уехать в Цюрих или Париж. Там сильная эмиграция, дело найдется, но прежде он месяц отдохнет, будет бесцельно бродить по улицам, целые дни просиживать в библиотеках. Книги помогут сломить унизительную привычку у тусклому, конкретному мышлению, которая сложилась в тюрьме и за месяцы нелегальной жизни. Становишься машиной, первобытным охотником, когда изо дня в день голова забита сиюминутной заботой: где поесть, у кого переночевать, кто идет сзади, кто навстречу, каким подъездом уйти от филера, кого придется казнить. Каждую ночь одинаковые сны, каждый день одни и те же воспоминания, и перед глазами ограниченный, в два противоположных цвета, мир. Живешь внешним, думаешь о внешнем, даже собственное воображение довольствуется конкретной мечтой... Скарга достал часы и отщелкнул крышку; он прикинул, что подойдет к костелу ровно в девять, если не будет спешить. Антон педантичен, как немец; никогда не придет раньше, никогда не опоздает и более трех минут на месте встречи не простоит. Но и Белый не опоздает, и Святой. Таково выработанное ими золотое правило конспирации. Жизнь боевика требует железной дисциплины. Расхлябанность - дорога в тюрьму, что доказал его арест у депо. Скарга вышел на Золотогорскую. Деревянная кладбищенская ограда* в нескольких местах была повалена. Весной в этой части кладбища сладко пахло сиренью. Но букетов здесь не ломали, считалось - герх. Здесь были старые могилы, за которыми никто не ухаживал. Тут лежали полными семьями жертвы холеры. Прямо в ржавых оградах росли уже крепкие тополя и клены, сирень оплетала кресты и закрывала памятники, дожди и солнце стирали с камней имена, разрушая человеческую иллюзию о вечной памяти. На кладбище был народ: парочки прятались в кустах, кое-где Скарга различил одиночек, в костеле играл орган. Главные ворота Золотой Горки, построенные в готическом стиле, выходили на Захарьевскую. Антон уже мог подходить к ним или уже стоял в костеле, слушая вечерние размышления ксендза. Скарга вышел на плиточную дорожку, которая, как межевая полоса, отделяла святую костельную землю от беспорядка разномастных могил. Между дорожкой и костельной стеной тянулись в два ряда дорогие памятники самых именитых прихожан святорохской парафии. Он обогнул костел с тыла и медленно, лениво пошел вдоль знакомых памятников и крестов. Скамейка, которая днем служила местом сходки прикладбищенских старух, была свободна. Скарга присел. За спиной, в костеле**, басили жалобную молитву трубы органа. И тихой волной на Скаргу накатывала тоска. Он решил, что тоскует о Вите. Все здесь напоминало о ней. На этой скамейке они сидели, по этой дорожке гуляли, в костеле ставили свечки на счастье, в зарослях акации он в первый раз Витю поцеловал. Было начало лета, трава пахла свежестью жизни, серпик луны весело высвечивал белые стены костела, кресты и ограда казались балетной декорацией, вечными были соцветия звезд, красноватых, желтых и голубых, и они шептали друг другу вечные слова о своей вечной любви. Было таинство любви - тоскливо с ним расставаться. Слышатся чьи-то женские шаги - но это не Витя. И музыка пронизана печалью, и кресты, гранитные памятники, кованые и деревянные оградки означают оконченный век и оборванную радость. Можно любить то, что ушло, но нельзя в него верить. Вера - мост в будущее над омутами страданий. Лежишь в камере харьковской тюрьмы, кто-то сладко храпит, кто-то страшно стонет, а тебе вдруг пригрезятся ночной силуэт золотогорского костела, блики лунного света на его витражах, тихий плеск Свислочи в излучине у Архиерейской слободки, и вот ты уже там, на крыльце, и дверь открывается, и слышен спасительный шепот: "Входи! Я ждала, жду, буду ждать!" Голос Вити служил ему утешением, но этот голос он вообразил. "Жду!" - она не шептала. Может быть, "Жду!" шептала Ольга, когда ее, отравившуюся, спасали в Троицком госпитале, и она, шатаясь на паутинке, которая соединяет жизнь и смерть, вспоминала о нем и желала встречи, хотя бы последней. Скарга решил, что навестит Ольгу в Воложине. Только он может стать ее спасителем, вестником свершившегося суда, другом и братом, который даст ей покой и вернет отнятый голос... ______________ * Остатки Золотогорского кладбища снесены в 60-е годы. Сейчас на этом месте стоит Дворец искусств. ** Бывший костел Святого Роха оборудован под Зал камерной музыки филармонии. Скарга закурил и огоньком спички осветил часы. Антон опаздывал на шесть минут. Это Скарге не понравилось. "Арестован!" - подумал он. Потом подумал: "Путает филеров!" Он решил ждать еще пять минут, но чувство тревоги его не покинуло. Непредвиденная ситуация оставляла его без помощи, пусть ненадолго, на одну ночь, но эту ночь надо было где-то переждать, чтобы утром вновь отыскивать выход на своих. Но утром полицейская служба раскинет сеть, и все маневры по городу стократно усложнятся. Обзор этих малоприятных следствий вернул Скарге дневную настороженность. Он огляделся. На закруглениях дорожки, у костельного входа и апсиды стояли троицами некие мужчины. Перед ним в могильных зарослях как-то нехорошо, широким фронтом, шуршали невидимые люди. Все это могло быть стечением случайностей, однако и вполне походило на окружение. Скарга загасил папиросу, перекинул через скамейку ноги и рывком укрылся за гранитным памятником, тело его слилось с холодным, шершавым, надежным камнем. Напряженный, готовый к новому рывку, он ждал какого-нибудь обозначения опасности, которую ощущал вокруг себя, или явного доказательства спокойствия и мира. В костеле умолк орган. Потом на главной дорожке прозвучали затихающие шаги небольшой группки людей. Потом погас свет в стрельчатых окнах. И когда он погас, Скарга услышал громкую, решительную команду: "Булевич! Бросай оружие! Выходи!" Он лег на землю и переполз к соседнему памятнику. Командный голос объявил для засады: "Брать живьем! Стрелять в ноги!" Кто-то, пригибаясь, побежал по дорожке. Скарга выстрелил, человек шарахнулся в кусты. Прямо напротив него зловеще зашуршала трава, он нажал на курок, кто-то закричал от нестерпимой боли. Филеры открыли ответную стрельбу, не желая рисковать. Он прополз еще метра два и оказался за чугунным высоким памятником. Он с детства знал этот памятник, сделанный в виде часовенки, где богоматерь скорбела перед распятием. Тут он поднялся, прирос к чугунным плитам и стал ждать своего спасительного момента. Того счастливого мгновенья, когда он метнется в хаос оград, камней, крестов, и удача поможет ему, как помогла в тюрьме, и он прорвется, затеряется в зарослях сирени и уйдет дворами золотогорской слободы. Ночь и ноги спасут его. И пули, которых боятся филеры. "Скарга! Ты окружен! Сдавайся! - кричал ему все тот же командный голос. Жандарм, показалось Скарге, прятался за гранитной плитой и для команд привставал. Скарга словно увидел, как он держится руками за черный гранит и как осторожно высовывается над камнем его голова. "Сдавайся!" - вновь крикнули ему, и тогда Скарга прицельно, будто в мишень, послал в точку, откуда исходил голос, одну за другой, две пули. И понял, почувствовал, что попал, командовать некому, жандармский чин оползает по могильному камню. Ему ответили залпом, пули с хрустом выщербили костельную стену. Скарга решил - пора. Он достал из-за пояса наган, выбросил уже бесполезный, с опустевшей обоймой пистолет и изготовился к броску. Он знал, что прорвется. Это было обязательным условием спасения товарищей, необходимостью для справедливого революционного возмездия. Если он не прорвется, никто не узнает, не посмеет предположить, не догадается, что его предал Антон. Потому что только Антон знал время и место свидания. Он сам его назначил. В ту минуту, когда назначал, улыбался, обнимал. Вот эта кладбищенская засада и перестрелка были им предрешены. Он знал, что Скарга не сдастся. Он сам сдал его жандармам еще днем. Поэтому его не брали. Они были уверены - возьмут в девять на Золотой Горке. Наверное, и Адама предал он. И донес по телефону. И деньги заберет Антон, а Старика вновь поведут в Пищаловский замок, как и сорок лет назад. И Острович ногами выместит на нем свою злобу. Или же Антон сам убьет Старика, как утром убил Пана, потому что Старик знает настоящую фамилию человека, которому надо отдать пакет. И партийные деньги останутся у него, он будет обеспеченным и спокойным. Грех всех этих бедствий сжигал Скарге душу. Нет, подумал он, это Белый. Вот кто. Мстил за Олю. Нет, не он. Не знал. "Боже! Дай мне хоть час жизни! - помолился он. - Я все узнаю, все изменю!" И с этой молитвой Скарга рванулся через пустоту дорожки в мрак кустов, но невидимый раскаленный лом ударил его в спину... Он лежал на спине. Черный крест увиделся ему над головой, высоко в небе мерцала тусклая звезда, и боль разрывала грудь, принося успокоение. "Скарга!" - услышал он вкрадчивый голос и признал голос Клима. Но видеть Клима ему не хотелось, и он оказался на вокзальной площади: они втроем - он, Адам и Пан - шли в красных рубахах, молодые, сильные, гордые тем, что одеты в красное, потому что красный цвет - символ партии социалистов-революционеров, их знамя окрашено народной кровью. Эта кровь растекалась по площади, и он искал кого-то, кто просил о спасении. "Ольга!" - позвал он, и она появилась в светлом платье и светлом жакете. Она шла к нему, глаза лучились любовью, но земля не могла стонать под ее легкими шагами... Какая-то тень заслонила Ольгу и медленно к нему приближалась. Скарга слышал зловещие шорохи ее движения. Он понял, что крадется тот, кто назвал его имя. Он хотел выстрелить в него, но рука не поднимала наган. Он превозмог слабость руки и повел стволом на высокую тень, закрывшую звезду и Ольгу, и тогда эта тень выстрелила в него... 4. СВЯТОЙ Мы подходили к кладбищу, когда Белый сдвинул на левое ухо свою шляпку-канотье. Фиглярское положение шляпы на голове означало - опасность! филеры! Никогда Белый не отличался остротой зрения, и вдруг - пожалуйста, в последнюю минуту - прорезался оперативный инстинкт. Действительно, вдоль ограды прохаживался агент, я его тоже узнал. Типичный болван. Стало ясно, что план разваливается, теперь Антон за кладбищенскую калитку и ногой не ступит, тем более, что надо улицу переходить. Мы и последовали дальше, к мосту через Свислочь. Впереди шел Серж, наш гравер, мастер подделки гербовых документов, но совершенно бесполезная личность на улице, затем шел Белый, за ним в десяти шагах держался Антон, и замыкал группу я. По нашей стороне улицы тоже таскался филер. Это меня озадачило. Два филера параллельным курсом - это уже операция. Мы ступили на мост и увидели редкие звезды на черном зеркале воды, когда с кладбища донеслась перестрелка. Все наши буквально оцепенели. Я решил: "Уйдет!" Внезапно начали бить залпами. "Уходит! - подумал я. - Стараются уничтожить!" Мы разбились на пары и поспешили назад в Долгобродской. На углу столпилась дюжина любопытных, мы к ним примкнули, все вглядывались в завораживающую темень кладбищенских кустов, над которыми возвышались стены костела. Тихо было там, тишина усиливала напряжение. Я вообразил, как Скарга пробирается между памятников и могил. Шансов на спасение темнота оставляла достаточно. Если бы не тупость филера, сейчас меж могильных камней ползал бы и Антон. Белый спас ему жизнь, и, уж безусловно, уберег от ареста. Вдруг вновь залпом бахнули наганы, и я удивился - зачем залпом, по команде; неужели расстреливают? Спустя минуту прозвучал одиночный выстрел, и вдогонку ему второй. Он оказался последним. Кладбище ожило голосами и невнятными для нас распоряжениями. Меня подташнивало, такого исхода я не воображал. К воротам подкатили две коляски. Было видно, как городовые вынесли с кладбища чье-то тело и уложили на сиденье. Двое чинов стали на подножки, и извозчик помчал свой груз вниз по Захарьевской. Сразу же появилась другая четверка с раненым или мертвецом на руках. Зрелище своим обратным движением производило жутковатое впечатление - словно покойников возвращали с того света. В сгустившейся темноте различить кого несут городовые было невозможно. Слышались только их реплики, однако, содержательные. - А этого гада куда? - Куда! Куда! В морг! Опять на подножки вскочило по филеру, и пролетка покатила вслед за первой. Мы застыли в каком-то беспомощном молчании, как бывает после похорон. Следовало разойтись, но я ждал инициативных слов Антона. Было интересно узнать, в каком направлении движутся его мысли. Он думал о Скарге. - Белый, - сказал он, - у тебя, вроде, знакомая сестра есть в больнице. Пусть узнает... Тот пообещал разведать и напросился ночевать к Сержу. Нам с Антоном почти сразу попался поздний извозчик, который сам предложил услуги. Мы ехали молча. На Захарьевской возле синематографа я сошел. Напряжение прошедшего дня совершенно обессилило меня. Я брел, как старик, ноги подгибались, а все, что происходило днем, смешалось в кашу. Добравшись до своего подвала, я рухнул на топчан и мгновенно уснул. Начинало светать, когда я пробудился. На дворе, верно, уже стоял день, а светало в моем подвале, заглубленном в землю на три сажени. Мутный свет, проползавший сквозь небольшие оконца, высвечивал вопиющую убогость моей жизни. Убогость смысла и убогость заблуждений, которые привели меня в это кирпичное подземелье под низкий сводчатый потолок на самодельный топчан каторжной конструкции. И еще считается, что мне повезло: в подвал ведет отдельный вход, я обитаю в нем один, досчатая перегородка, оклеенная газетами, отделяет спальную часть от прихожей, от сеней. В подвале есть печь, в сенях хранятся дрова. Пол давно рассохся и скрипит, но все же это не земляной пол, а от мышей в каждом углу поставлена мышеловка. Возможно, так и должен существовать борец за царство свободы и светлое будущее. Пария. Ничто. Никто. Эсдеки любили петь, собираясь на сходки: "Кто был никем, тот станет всем!" Неплохо придумали: из грязи - в князи! Кто же откажется? Только партийными массами и боевыми дружинами из грязи в князи не ходят. Слава богу, что затхлая подвальная атмосфера лучше разрушает иллюзии, чем собственный, обустроенный дедом, домик, навроде того, на Немецкой улице, в котором живут Антон и его пес Ангел. Провести молодые годы в качестве рядового боевика - просто верх глупости. Нет уж, опротивело на побегушках: экспроприируем то, расклеим тут, попугаем этого, а того нашпигуем свинцом. Ради чего? Год назад я сообразил, что меня заразили мерзостью коллективизма и тупой верой в избранность партии. С какой стати мы воображаем, что нам суждено создать земной рай? Почему нам? Кем суждено? По какой это уважительной причине, жизнь не разотрет нас в порошок, как растерла до беспамятства миллионы бунтарей, если их сосчитать по столетиям? Чушь! Патология... Я поднялся и сварил на спиртовке кофе. Раздражение мое оно не смягчило... Все мне не нравилось. Особенно злил вчерашний дурак-филер. Кругом царит глупость. Какой осел поставил его при ограде? Посадили бы за куст или, по крайней мере, спрятали за ограду; Антон спокойно пошел бы на встречу, не случилось бы перестрелки, и Скарга остался бы жив. Белый, конечно, тоже порядочная скотина. Спрашивается: откуда он мог узнать, что стреляли в Живинского? Он, что, присутствовал? Видел? Слышал? Кто ему сообщил? Сорока на хвосте? Так нет же, примчался к Сержу и ошарашил всех, как дубиной: убит или тяжело ранен жандармский ротмистр, на Захарьевской наряды полиции. Кто стрелял неизвестно. Но, надо думать, Скарга. Никто другой не способен. Ладно, пусть Скарга. Ну и что? Ну, стрелял, убил. Не ты. Не тебя. Значит, как требовалось. Зачем же преувеличения: "наряды полиции", "наряды полиции!". Прямо-таки десятки нарядов. Антон, разумеется, ухо навострил и повел при себе всю компанию для большей надежности внимания. Впрочем, оно, может, и к лучшему. Шли вчетвером, каждый на виду, не придраться. Но и Скарга сам виноват, всегда любил бросаться под тарантас. Зачем было стрелять в Живинского за два часа до встречи? Не мог потерпеть. То же самое и в полночь несложно сделать. Хотя теракты сегодня - занятие пустое, себе во вред. Обыватель разлюбил перестрелки. Ему проще приспособиться к обстоятельствам и притерпеться к нужде. Христос терпел и нам велел! Большинству человечков приятнее сходить в синематограф, чем на тайную сходку. И они правы. В синематограф человек идет по собственной воле и для удовольствия, в борьбе против эксплуататоров он обязан стать нулем, а удовольствия никакого, потому что сотнями нулей правят единицы. Публика разочаровалась в политических увлечениях. Даже сознательная интеллигенция. Вообще решительных людей в народе стало мало. То есть решительных для партийной работы в условиях подполья и репрессий. Рабочие не умеют думать. Крестьяне еще в меньшей мере и не желают учиться. Возможно, здоровый инстинкт подсказывает им, что лучшей жизни они не дождутся, если и победят. Таков был опыт Французской революции, о которой они не имеют малейшего понятия. Большинство всегда проливает свою кровь даром и зря. Безумие войны втягивает их в батальоны, вооружает штыками, и они отчаянно стараются осуществить чужую волю, прикрытую заманчивыми фантазиями о светлом будущем, где каждый дурак и умный, профессор математики и круглый невежда будут одинаково равны и счастливы. На дорогах войны из калечат и убивают. Их дети вырастают сиротами, их вдовы работают за двоих. Пить чай за самоваром приятнее, чем получать по голове саблей. Такова банальная мудрость раба. Рабский рефлекс приучает никому не верить, чтобы не превратили в средство. Для капиталиста средство - деньги, для партий - масса, простаки. Не хочешь быть средством в ловких руках - держись в стороне. Другого способа самозащиты у нормального человека нет... Не верить любому, кто обещает счастье, равенство,