реты. -- Закурите и объясните, только без ученых слов пожалуйста. Их я и в словаре найти могу, а мне не словарь нужен. -- Скажите -- вот вы увидели эту розу. Что вы сделали? -- Ну, подумал, что таким, как вы, -- я к вам давно уже собирался зайти -- розы нужны, вы порадуетесь, и купил. -- Хорошо. А ведь могли не купить, или сорвать с куста, бросить и растоптать. Могли бы? -- Никогда не топтал. Ну предположим -- в теории. -- Пример простой, но самое большое в жизни -- очень простое. Из всего, что на земле живет, только у человека свободная воля. Дерево растет на том месте, где взошло его семя, и сдвинуться с места не может -- хотя все, что растет, тянется к небу, заметьте. Волк должен задрать козу или еще кого нибудь, потому что не может есть травы, и выбора у него нет. Своя граница опять таки. Но человек создан по образу и подобию, и это действительно так, потому что в своих границах, в своем мире мы тоже творцы и создатели, по своей воле. Вы могли растоптать розу, пройти равнодушно мимо, принести ее в подарок, или хлестать кого нибудь ее шипами, чтобы мучить -- все могли сделать, как хотите. Но в одном случае вы отгородились бы от мира со всем прекрасном в нем, ожесточаясь против него и его Творца. В другом -- ожесточение стало бы больше, разложением и искажением вашего человеческого духа, перешло бы в тупость безумия. Но был и третий путь -- увидеть, что роза красива, и принести ее в дар. -- Выходит, что Бог взял меня за руку и повел по правильному пути? -- А вы хотите всю жизнь оставаться глупым мальчишкой, который держится за материнский передник, и сам шагу ступить не может? Стыдитесь. Бог не дежурит у дверей цветочных магазинов. Только от самого человека зависит, по какому пути он пойдет, неизбежно одно: последствия содеянного. Иногда, в серьезных случаях, обратитесь к Богу за советом -- совесть подскажет, как надо поступать, но только подскажет. Последуете ли вы этому совету или нет -- дело ваше, вы свободны, до той границы, которая называется смертью. И нечего мешать имя Бога в наши грехи и преступления. -- А откуда может человек знать, в чем добро и зло? -- Вы о древе познания добра и зла слышали? Да, это аллегория, то есть образ, понятный и простому человеку, и ученому. В этом ее сила и смысл. А само познание заложено в душе каждого. Ребенок, едва умеющий говорить, знает уже, что поступил плохо, если солгал. Почему плохо -- он объяснить не может, но знает, и если вырастая, продолжает обманывать других, то старается обмануть и самого себя; подсознание своей неправоты. -- Значит по вашему выходит, что во всех человеческих страданиях и ужасах виноваты только сами люди? -- Если добраться до самой основы -- да. -- Если они сами совершают зло, и причиняют страдания другим -- допустим. Ну, а чем виноваты их жертвы? Жил человек, и может быть ничего особенно хорошего не делал, но и ничего плохого тоже. Ну там, грешил немного, выпивал по субботам, что ли... а потом на него посыпались со всех сторон несчастья, и все близкие и он сам погибли мучительной смертью. Это за что же? Только для того, чтобы, скажем, какой нибудь чекист мог измываться над ним, мучить и калечить, хотя бы он и расплачивался потом за это сам? Если мы при вашей розе останемся, то для чего же она цвела, если я растопчу ее? Мне за это полагается наказание -- хорошо. А розу карать за что же? Ведь бандиты и мучители Бога то не особенно ищут. Они безбожники. О Боге кричат, взывают к нему именно эти безвинные жертвы. Почему же, если Он милосерд, то допускает это? -- Скажите, вы оставались когда нибудь в школе на второй год? -- Один раз остался. -- Ну вот видите. Вам были заданы уроки, а вы их не выучили -- и пришлось второй раз повторять то же самое. Так и с жизнью. Существует много откровений о бессмертии душ, и все они, если вдуматься, сходятся на одном: если в нашей жизни мы не сделаем того, что надо, или совершим преступления, то потом будем искупать их, чтобы наконец понять, что добро и что зло. В Индии это называется кармой -- наследием добрых и злых дел человека, которое он получает при рождении в новой жизни. В христианстве говорится об аде -- о расплате за грехи, но где этот ад может быть -- не сказано. Загробный мир? Но душа бессмертна, и поскольку она живет в теле тоже, то тело, подверженное разрушению, может быть заменено новым, в новой жизни, и если человек не созрел для лучшего мира, того, что называется упрощенно раем, то он и возвращается на землю еще и еще раз, пока не поймет. Если вы продумаете это, сравните с тем, что видели, то все станет на свое место. Станут понятны и злодеи, остающиеся безнаказанными, и казалось бы ни в чем неповинные, но жестоко страдающие люди. Тяжелая карма значит досталась им от прошлого. Если же и при всем понимании останется что-то непонятное -- оставьте это. Есть предел нашему пониманию. Понять Бога до конца мы все равно не сможем, слишком мелкие песчинки для этого, и поверьте, что для каждой жизни, великий ли это человек или простой -- достаточно, если он поймет разницу между добром и злом и не будет совершать зла, ни в делах, ни в мыслях. А все остальное приложится, и нечего мудрствовать, потому что это действительно от лукавого. -- Тяжело мне ... выдохнул вдруг с трудом Сергей и дернулся в сторону, чтобы она не видела его глаз. -- Я, знаете, еще мальчишкой на фронт пошел... и уже хвастался, что мол, обстрелянный, только это все, как в фильме было, то есть не то, что в фильме, вот товарищ упал рядом, стонет, или уже сразу мертвый, и руки оторваны, но ведь не я его убил, я только вижу, как мучаются, и у самого ноги в кровь стерты ... а тут разрывы, зарываешься в землю -- даже Богу молишься, как умеешь, и это бывало... и потом все равно становится, только чтобы тишина настала -- одного хочешь -- глаза закрыть, и чтобы тихо было, чтобы снова дышать можно было... но и сам, если за пулеметом, или у пушки -- так ведь не видишь, по кому стреляешь, знаешь только, что так надо, смешно, но ведь не думаешь, что вот этой очередью, этим снарядом сейчас кого разорвет... очередь дашь, а там далеко на поле фигурки повалятся... фигурки, как игрушечные, не люди, понимаете? Даже иногда весело как то, зло становится. Да, я злым стал тоже. Но вот на той полянке -- это уж совсем под конец, ничего не думал, просто шел в итальянскую деревню за вином... и винтовка так зря болталась только. Солнечное утро было, птицы запели, потом смолкли, самолет загудел, потом сбили его, чужой или наш, не разобрать, и вот на полянке этой -- вижу белеет что-то, как облако, за сучья цепляется -- и вдруг понял -- летчик на парашюте приземлился, и чужая форма ... Я на него, а он руки поднял, кричит что-то. Не разобрал, но ведь понял, что кричал он, что сдается, не надо, не надо стрелять... честное слово, я ничего не соображал, руки сами ... и только тогда очнулся, когда он уже упал... в живот я его... и так мне страшно сразу стало, как обухом по голове, и он уже кончился, а я все его крик слышу... кинулся бежать, все бежал по этому лесу, заблудился, только к вечеру в свою часть попал, под арест посадили, но мне бы лучше прямо под военный суд, чтобы расстреляли. И вот с тех пор -- в том самом месте, -- вот здесь, в животе, куда я его... так и болит, часто резь такая, что кричать должен. А недавно еду на машине, сумерки уже были, туман -- и кто-то стоит у дороги. Я затормозил, подъезжаю медленно, -- думал, подвезти кто просит. Всегда подвожу людей, всех. Поверите, или нет, но вижу, что он стоит и руками машет -- не надо, не надо ... как тогда. И ведь не думал я о нем, а вот стоит же... Я сразу как газану, в туман, как в стену врезался, а потом пришел в себя, пот на лбу выступил, холодно стало -- ну, думаю, сейчас со мной катастрофа произойдет, за мной он пришел. Но ничего не случилось, спокойно доехал, как всегда. Может быть вы меня за сумасшедшего считаете, тоже сам так думал. Хорошо, -- галлюцинация, но должна же какая нибудь причина быть, горячка или что, воображение. А я тогда думал только, как бы не налететь на кого в тумане, больше ничего в голове не было. Ну, довольно, простите. Я знаю, что вы никому не скажете. Невольно вырвалось, вы меня тогда, с этими записками так сказать, разбередили. Но я постараюсь понять, спасибо. Знаете, не каждому скажешь. Я все такую девушку ищу, чтобы она... как лампа под оранжевым абажуром, не яркий свет, а тепло ... можно такую найти? Я знаю, вы скажете, можно. Только и у вас сказки далеко не всегда со счастливым концом, а я тоже такой -- бессчастный. Он встал и до боли тряхнул ей руку. -- Сергей -- неожиданно для себя сказала вдруг Демидова. -- Вы постоянно, я слышала, с Разбойником крутитесь. Отойдите от него. -- А деньги чем заработаешь? -- Сергей, вы молоды, вам эмиграция открыта... Засучите рукава и начните еще раз сначала, нельзя же началом войну считать, она душу искалечила, но руки, голова остались же. Учитесь, найдите профессию, которая вам по душе, а потом и девушка найдется, и оранжевый абажур тоже. Отойдите от Разбойника, Сергей. Все, что он во время войны проделывал -- хорошо, своей головой играл, ну и Бог с ним. Спекулировать потом -- этим мы все занимались, да и какой это грех для голодных людей -- доставать из под полы -- но теперь то? Он, мне кажется хочет не деньги зарабатывать, а сам их делать ... ну может быть раз-два и сделает, а потом что? Сядет, и с собой всех помощников втянет, а из тюрьмы куда путь? На дно? Вы вот мучаетесь -- сами сейчас говорили, а его не страх искалечил, а самонадеянная безнаказанность, именно то, что до сих пор всегда удавалось сухим из воды выходить, и не хочет он больше остановиться, за настоящее дело взяться, по настоящему работать. Но вы Сергей, можете. Если у вас никого близких больше не осталось -- подумайте о той девушке, которую еще встретите -- к ней тоже надо с чистыми руками подойти. Ради нее идите своей дорогой -- лучше совсем один, чем с Разбойником! Сергей стоял, отвернувшись, но все еще держал ее руку в своих. Она замолчала, от бессилья: нет, не те слова, и как показать, объяснить, чтобы не напрасно... И только когда он таким же неуклюжим рывком наклонился, и не поцеловал, а неумело зарылся губами и носом в ее руку -- она поняла, что его все таки проняло, и радостно вздохнула. -- Спасибо -- сказал Сергей -- и наткнувшись по дороге на стул, кинулся к двери. * * * Нет, это не было напрасным разговором. Через несколько недель Демидова получила открытку: Сергей уехал на курсы радиотехников и писал, что учит английский тоже, потому что собирается потом в Австралию. Теперь два года учиться будет! Еще через месяц полиция раскрыла "типографию ауслендеров", где печатались фальшивые банкноты по пять марок. Фотография Разбойника была во всех газетах. Его посадили на пять лет, остальным дали по три года. Через полтора года Сергей женился на такой славной девушке, что Демидова -- посаженная мать -- поняла, почему он мечтал "об оранжевом абажуре". Потом оба уехали в Австралию, и оттуда изредка приходили письма и блестящие яркие снимки: вот они на пляже, а вот на крыльце уже собственного домика ... ... -- А в какой армии он был? -- строго спросил "старый парижанин" из Дома Номер Первый. Он там остался, только переехал из прежней каморки у лестницы в большую светлую комнату на первом этаже. Дом Номер Первый был теперь выкрашен в светло серый, нарядный цвет, с белыми рамами окон, с белыми прозрачными занавесками, и все воспоминания о постояльцах-ауслендерах были тщательно заштукатурены и заклеены. Замызганный когда то паркет вычищен до блеска, несколько горничных в платочках-передничках бегают по коридорам в красном солидном ковре, на площадках лестниц в углу в выгнутых корзинках лакированные листья зеленых растений. ("Даже странно, что они зеленые -- говорила Таюнь -- терпеть не могу так называемых комнатных цветов. Дерево растет, гнется под ветром, живет, тянется к небу. Конечно, и эти выпускают листья, иная пальма или фикус до потолка дотянутся, но вот стоит такое недоразумение, его моют, полируют, и всегда оно одинаково как то, даже если расцветет каким нибудь неожиданным взрывом, как кактус ... Доведенное до блеска вегетирование мещанства, все вошло в свою колею, и не в колею даже, а знаете, как раньше бывали в витринах у часовщиков такие часы: ящик с циферблатом, внизу что-то вроде умывальника, а из циферблата бьет туда струя воды. Конечно это не вода, а витое стекло, и в нем пружинка дрожит от часового механизма -- получается впечатление льющейся воды, а воды то ни капли нет. Вот и эти фикусы-кактусы и прочие филодендроны -- такие же. Впечатление есть, а жизни нету, -- как у многих теперь -- успокоившихся, выползших и развернувшихся" ...) Старый парижанин держался молодцевато, кокетничал седой головой, как маркиз в напудренном парике, и походка у него была с отчетливым стуком каблучков, а не обычная старческая -- с хлопающейся бессильно, отваливающейся шарнирой, плоской ступней. Полковник работал теперь в пропагандном институте переводчиком, был очень доволен -- о парижском бистро, где работал гарсоном до войны, вспоминать не любил. Сейчас они встретились выпить кофе, поговорить о давно прошедшем, и Демидова дала ему австралийские марки с письма Сергея -- полковник был страстным филателистом. Австралия -- далеко, можно было рассказать о Сергее, все равно никогда не встретятся больше -- а полковник видал его вместе с Разбойником ... Но парижанин, как видно забыл -- кому ему только не приходилось ставить не совсем легальные печати для удостоверения личности на совсем фальшивых бумагах в те годы! -- В те годы вы не спрашивали, в какой армии был человек -- в советской ли, во Власовской, или в обеих, пополам с немецким Вермахтом -- вспыхнула она. -- И я вас о совсем другом спрашиваю: о возможности психических и физических последствий от нравственного шока, вызванного военными обстоятельствами. Вот почему и рассказала этот случай. Доктора тоже не спрашивают, на каком заводе была отлита пуля, которую они вынимают ... мы все были на разных фронтах, под разным огнем, вопрос в одном: как искалечены? Только это и важно, потому что война кончается, а калеки остаются ... * * * "... Вы мне вроде -- я о Вас, как о матери, вспоминаю -- писал Сергей. -- Так вот: такая уж язва в желудке, что на операцию ложиться надо. Операция, говорят, легкая, но хочется все таки сказать два слова, которые давно собирался, чтобы Вы знали: "Спасибо. Я понял ..." Потом пришло совсем короткое письмо -- от жены. Операцию сделали прекрасно -- но через два дня Сергей умер от воспаления легких. Все таки -- это был не напрасный вечер. Такое не бывает -- напрасным. -------- 13 По общему мнению Юкку Кивисилд, Викинг, с его энергией, самостоятельностью и прочее, должен был бы эмигрировать одним из первых, как только переселение началось. Не только эмигранты -- во многих странах многие люди переселялись, начинали жизнь, ставшую относительно нормальной и мирной, заново. Многие страны раскалывались, воздвигались новые границы. Переселение шло и в Палестине, и в границах могущественнейшей когда то империи, расшатанной теперь Великобритании, в Африке и в обеих Германиях, в Алжире и Индонезии. Пресловутая наша эпоха революций и войн, атомный век, -- эпоха эмиграции не тысяч, а миллионов людей. Французские эмигранты, бежавшие от гильотины, тысячи всего, вкрапливались кое где часто блестящими точками, в незыблемую тогда еще жизнь дружественных монархий, и при всей бедности, возбуждали своей редкостью сожаление и любопытство. Но не слишком много сожаления и понимания осталось для голландских плантаторов и французских колонизаторов, строивших Индонезию и Африку, военных всех колониальных армий и Иностранных легионов, оккупационных и бывших действующих войск на Дальнем и Ближнем Востоке, на Севере и Юге, на Востоке и Западе, оставшихся теперь за флагом, для бывших остовцев, власовцев, балтийцев, чехов, югославов, венгров, немцев ... Только Север Европы не был затронут переселением -- пока. Но век еще не кончился, и быть может, скандинавам предстоит то же самое... от эмиграции не страхует и английский Ллойд! Редкость привлекает всегда, а когда цифры доходят до десятков миллионов, новизна пропадает -- интерес тоже, и трагедии со столькими нулями рассыпаются на столько же песчинок... -- С одной стороны, я не хотел бы расставаться с Европой -- говорил Юкку. -- Я -- прирожденный традиционалист, а традиции здесь, хотя и поколеблены здорово, но на мой век еще хватит. Но на море мне полагается быть, и свет повидать тоже хочется. Канада понятнее всего балтийцам, по климату и природе. Земляки тоже есть. Вот, спишусь, и тогда... Списывался он несколько лет, особенно не торопясь. Для чего ехать непременно без гроша? Лес рубить можно начать и с границ собственного участка, -- была бы пачка долларов в кармане. "Пачку" он принимал всерьез, а не в шутку. У Юкку было два счастливых качества, за которые его не любили многие: романтический талант и практическая трезвость упорства человека, считающего, что главное в жизни -- работать и мыслить. Первому качеству завидовали, но могли еще кое-как простить, потому что любой талант дается не за какие нибудь заслуги, а неизвестно почему. Но второе было уже несомненно заслугой, и приводило многих просто в бешенство. Действительно: вместо того, чтобы распускаться в надрыве вообще, усугубляемом изгнанничеством в особенности, в мечтаньях не менее бесплодных, чем воспоминания -- а следовательно, по своеобразной логике таких натур, спиваться более или менее бурно -- этот, всего-навсего какой то там рыбак из картофельной республики, действительно работал, и ему везло ... О том, что при добросовестности и энергии "везет" так или иначе -- умалчивалось. Как, разумеется, не прощалось и того, что Юкку никогда не отказывался поставить желающим бутылку водки -- но никогда не ставил -- и не принимал сам -- второй, а как только начиналась настоящая "беседа", поднимался, расправлял плечи и категорически заявляя, что ему надо еще сегодня сдать спешный заказ -- уходил, несмотря ни на какие уговоры. Это раздражало, понятно, в особенности тех, кто предпочитал "махнуть рукой на все" и размахнуться вообще, по широте своей натуры и значения. Размах кончался обычно на дне бутылки. Заказов у Юкку было много. Как только стали выходить газеты, он предложил в самую крупную свои карикатуры. Они пошли. Как только стали выходить иллюстрированные журналы, он поставил на хвост так хорошо знакомых ему рыб, одел их в пальто и юбки -- и они, с совершенно по человечески глупо вытаращенными обалделыми глазами заплясали на страницах журналов, переживая необыкновенные, но весьма злободневные приключения. Купив на гонорар от первого же крупного заказа масляные краски и холсты -- как только их можно было достать, он, наконец то после войны смог писать и картины. Они продавались. Потом ему предложили роспись отстраивающегося мореходного училища. Потом... и так шло дальше. Юкку не брезговал ничем -- тоже в противоположность многим, считавшим ниже своего достоинства взяться за ремесло -- и время от времени даже охотно чертил диаграммы для пропагандного института, Остинформа, хотя главным его занятием в этом институте было пожалуй устройство в него своих друзей, которых убеждал, что пока что лучше иметь хоть какую работу, а там видно будет... Впрочем, действительных друзей Юкку уговаривать не пришлось. Демидова ухватилась сразу, за привычное дело: править и корректировать статьи, предназначавшиеся для разных изданий Института, -- и, получая регулярное жалованье, рискнуть взять на выплату старый линотип для своей, в маленькой компании, типографии. Таюнь вспомнила, что во время войны выучилась писать на машинке -- и оказалось, что пишет не хуже других, только грамотнее. Через несколько месяцев она уже строчила, как пулемет, часто оставаясь на сверхурочную работу -- и осторожно влезала в один долг за другим, чтобы перестраивать и приводить в порядок свою усадьбу. Пани Ирена, как и повсюду, скромно предложила переводы с китайского -- и хотя над ней смеялись, что она -- бумажный тигр, но она стала действительно не бумажной, а парадной лошадью всего заведения. Может быть она была единственным человеком, вздохнувшем о Разбойнике: с его организаторскими способностями, с его наглостью ярко-синих глаз он мог бы заведывать здесь хозяйственным отделом -- в таком то громадном доме! Но Владек-Разбойник уже не сидел, а лежал в тюремном госпитале, и кажется, вряд ли выйдет -- и куда? Некоторые из поэтов, -- одни в промежутках, другие срываясь реже, и только третьи, самые немногие -- терпеливо -- стали работать тоже, дружно сходясь на одном: возмущении статьями коллег, самими коллегами, и, разумеется начальством, то есть хозяевами организации, почему то считавшими, что устроив институт, обходящийся в громадные деньги, они могут распоряжаться в нем по собственному усмотрению, а не руководствуясь личным мнением служащих, получающих деньги не за это мнение, а за работу. Институт "Остинформ" занимал целое здание. Этажи, коридоры, кабинеты с коврами, клетушки стеклянных перегородок, и все стены в архивных полках. Работа шла кругами, захватывая все больше новых отделов, подотделов и секций, с общей целью: сбор сведений о Советском Союзе для его изучения. Здесь выпускался толстый ежемесячник с данными советской статистики и статьями специалистов -- на четырех языках; еженедельник научного и другой политического характера -- на двух; ежедневные бюллетени с обзорами печати и последними новостями -- на трех. Все издания рассылались для осведомления только по разным учреждениям всех стран мира -- от радиостанций и университетов до контр-разведок, затем известным специалистам всякого рода, и в продажу не поступали. Общество, тратившее всю эту массу бумаги, труда, подсобных материалов, стоивших громадных денег, носило невинно-теоретическое название, не обманывавшее никого: всем было известно, что хозяевами были американский государственный департамент и западно-германское министерство. Общий стиль не коммерческого, а казенного учреждения становился ясным даже самому наивному человеку. Обширный персональный отдел проверял каждого служащего -- что не мешало, конечно, проникать советским агентам. Многие не понимали, почему мелкие сообщения, выуживавшиеся из советских провинциальных газет, могут заинтересовать кого нибудь и складываются в разбухающий с каждым годом архив. Но где то -- большей частью не здесь, в центре только сбора информации -- все эти сведения поступали тому, кому следовало: ученым, журналистам, политикам, специальным комиссиям, кое что и в секретные сферы: для учета, обработки, изучения, дальнейших комментариев для широкой публики, и прочего и прочего... Служащие разделялись по категориям -- негласным, а неписанные законы крепче остальных. Фактическим начальством были, разумеется, американцы. Хозяйственной и технической частью заведывали немцы. Остальными работниками были эмигранты всех национальностей и сроков. Среди них нередко появлялись самые "новейшие", только что перешедшие на Запад. Они обычно вспыхивали метеорами. К сожалению, интеллигентные люди среди них попадались редко. Но с бывшими сержантами или вроде того сперва тоже возились, устраивали на удобные места, на которых они могли бы научиться чему нибудь, получая хорошие деньги; начальство хлопало их по плечу, приглашало в ресторан. Через некоторое время звезда многих закатывалась из-за слишком уж явной неспособности и пьянства. "Помощники редакторов" скатывались в шоферы или рабочих, или -- возвращались назад, на горячо любимую родину. Таких тоже было увы, немало -- к вящему злорадству тех, на кого не обращали внимания. Платили прилично -- всем. Несколько сот человек получили благодаря Остинформу постоянную работу, построив на ней свою жизнь на многие годы -- как оказалось потом. Сперва мало кто верил в прочность предприятия. Одни тянули лямку, другие делали карьеру -- как повсюду. Многие помоложе постепенно уезжали все таки за океан и потом, чтобы строить жизнь не начерно, а как следует -- иногда и учиться тоже. * * * Юкку Кивисилд повсюду входил, как к себе домой: по привычке откидывать со лба волосы чувствовалось, что ему нравилось быть выше других. С годами лоб становился все выше. Светлые волосы обхватывали его плотным шлемом. Из-за роста не замечалось как-то, что он протягивает руку только тем, кто ему нравится --, остальным обычно кивал только, чуть усмехаясь, и довольно скептически. Улыбался еще реже (но "на такую улыбку, как на диван ложиться можно" -- говорила потом Берта.) Тогда настороженность пропадала, и сразу становилось светлей. -- Одна моя профессия вас совершенно не интересует -- сказал он в самом начале, удобно усаживаясь в кресле перед письменным столом одного из редакторов -- Берты Штейн: полной, черноволосой, не слишком молодой женщины, и сразу охватывая ее взглядом. (Здоровая баба, с огоньком, и не без юмора, повидимому деловая, но одета плохо, -- значит не из знатных иностранок). -- Но у меня есть и вторая: я художник и между прочим карикатурист. Вот образцы. Английский знаю уже порядочно, и учусь дальше, немецкий и русский кажется хорошо. Сам я эстонец. Для пропагандных целей могу рассказать о Латвийском добровольном легионе, в котором был до конца -- попал в Либаву, а ее сдали только через месяц после капитуляции, это мало кому известная история ... -- О коллаборантах мы не пишем -- отрезала она, и посмотрев на него внимательнее, добавила: -- И вам не советую об этом слишком много говорить. -- А вы какой собственно пропагандой занимаетесь? -- спокойно спросил он. -- Конечно, антикоммунистической. -- Почему "конечно", не вижу. Бывает и другая. Но, раз так, то я думал, что вы заинтересованы в сотрудниках с антикоммунистическими взглядами. Они даже на этот счет у вас проверяются, я слышал? -- Разумеется, но этим занимается специальный отдел. Причем тут коллаборанты? -- При том, что нет большего доказательства своих взглядов, как защита их с оружием в руках. -- Сотрудничавшие с немцами считаются изменниками родины ... -- пробормотала она, внимательно рассматривая его рисунки, и вдруг искренно рассмеялась. -- Очень хорошо! Только здесь вы немножко заострили. Мы не должны задевать чувств других... -- А наши можно? -- вырвалось у него, и он сразу пожалел: не стоит, очевидно, при такой программе. Откуда она взялась? Из Парижа? Тягостный парижский скандал с русскими совпатриотами сразу после войны. Нет, не похожа -- была бы иначе одета, не обстрижена в кружок, и цвет лица слишком здоровый. Она откровенно рассмеялась. -- Послушайте, вы умный человек, я вижу. Ну, так и не рипайтесь. До сих пор мы не помещали карикатур, но почему бы нет... я поговорю с начальством. Вот эти две, хотя бы. Это оживит номер. А потом мы можем обсуждать темы, и сработаемся, если уж не так прямолинейно... Да, и вот что еще: вы умеете чертить? Нам понадобятся диаграммы... а какое у вас направление в живописи, между прочим? Срезались вторично -- на Кокошке и Пикассо. О живописи она тоже имела представление. Левизна чувствовалась во всем, но разговор был интересным. Заполнив анкету и оставив карикатуры, Викинг вышел из здания, и только тогда, засунув руки в карманы, приглушенно, но протяжно свистнул. Вот как, значит ... Вспомнил сразу "кунингатютар" с ее лебединым озером, поставил мысленно рядом с этой... затруднился с определением -- чекистки бывшей, что ли? Нет. У тех к этому возрасту нервы уже издерганы вконец, тут что-то другое... и пробормотал, совсем уж про себя, крепкое эстонское ругательство. * * * "Очевидно, особенность моей судьбы -- постоянные встречи с 'уродьем' -- определял Викинг, не с цинизмом, а просто: такие уж уродились. -- 'Отродье' -- бранное слово, а тут вроде ласкательного как бы. Оригиналы. Но они интереснее." Посмотрев в Нимфенбургском дворце "Галлерею красавиц" с Лолой Монтец во главе (а перед ее портретом стоял долго, и с восхищением говорил, что эта женщина стоила революции) -- он даже всерьез занялся мыслью написать свою собственную коллекцию "уродьев". Но как? Самый гениальный портретист может раскрыть сущность модели, показать характер -- но не его становленье, пройденный путь человека. Может быть, ввести новый жанр, и писать портрет на обложке альбомчика, складывающегося, как детские книжки, гармошкой, на каждой странице которого -- самые характерные этапы жизни? Нечто вроде романа в красках? Жаль, что он не писатель. Рассуждая здраво, он причислял и себя самого к таким же "уродьям". Но здравый смысл уберегал от заразы, иногда опасной для других: если романтика была не к месту, она быстро рассеивалась, оставляя только привкус горечи, с которым он справлялся юмором. Интерес же оставался всегда, и он никак не мог понять людей, жаловавшихся на серость обстановки и окружающих. -- Поставьте на стол синюю вазу с огненным цветком или листом и присмотритесь получше к ней, а потом к людям! -- советовал он, презрительно пожимая плечами над "недотыкомками". Да и присматриваться не надо, они сами попадаются на пути, подвертываются под руку. Одни исчезают быстро, другие застревают надолго -- но все оставляют след. Его романтизм не терпел никакого ущерба, если след оставлял чернильное пятно. Сейчас новым "уродьем" стала Берта Штейн. Еще два прихода в Остинформ, два разговора за письменным столом и один за чашкой кофе в кантине -- и Юкку был приглашен к Берте на дом, сварить настоящую рыбачью уху. Она не забыла, что он упомянул вначале еще об одной профессии, и спросила, кем он был раньше. -- Помимо Академии художеств, я рыбак по рождению -- лениво ответил Юкку. -- В мутной воде рыбку ловите? -- А это уж как придется -- поддержал он и чуть сузил глаза. Берта была довольно интересной еще женщиной, несмотря на расплывшуюся фигуру, но восточный тип никогда не привлекал его, а он, ярко выраженный северянин, именно таким и нравился. По одному ее взгляду ясно, что если бы захотел... но он не собирался хотеть. -- По рождению -- протянула она, уже серьезнее. -- Я вас за викинга считала, за кормилом ладьи с щитами по бокам, а вы оказывается, в утлом челне ... -- Не совсем. У моего отца сперва рыболовная шхуна, а потом и катер был. -- Из кулаков, значит? То-то у вас повадки такие -- цепкие... -- А вы -- из гнилой интеллигенции? То-то у вас взгляды такие -- народно-демократические! Следующий карикатурный набросок изображал его самого в виде громадного дворового пса из ошибившихся сенбернаров, а Берту -- распушившейся и наскакивавшей курицей. Сходство было только в фигуре: безмозглой ее даже в шутку назвать было трудно. Он охотно пришел к ней в свободную субботу, сварил из принесенных кореньев и угрей уху, действительно вкусную не только для нее и ее семьи, привыкшей, по всем признакам, к совершенно бездарной кухне, и познакомился со всеми. Берта только что переехала из пансиона в скромную и не очень удобную квартиру, но первым предметом обстановки была, конечно, книжная полка, на которой уже не умещались журналы и книги. Дети оказались молюзгой -- не по ее возрасту. Муж состоял из двух красок -- уныло коричневой и нудной серой. Единственной точкой соприкосновения с ним послужила трубка: Юкку угостил кепстеном. Хозяин курил очень простой табак, и трубку видимо из экономии. Иногда у него прорывались саркастические замечания, но больше от больной печени, чем от склонности к юмору. После нескольких посещений Юкку больше не интересовался им, быстро выяснив фон жизни по нескольким замечаниям: мальчиком тот спал в двухэтажной кровати с остальными братьями в квартирке северного предместья Берлина. Окно, мысленно дорисовал Юкку -- тоже наверно выходило на двор-колодец: типичный берлинский пролетариат иллюстраций Цилле. Человечность подменялась теориями, размахивавшимися на все человечество, которое надо было так же обезличить. Рожденные озлобленностью, эти идеи вытеснили все остальные стремления, и задушили живое, оставив место только для прокламаций и собраний за дешевой кружкой пива. Однако, он был достаточно умен, чтобы молчать с чужим человеком, от чего казался умнее, чем наверно был на самом деле. Во всяком случае разительный контраст с энергичной, жадно набрасывавшейся на жизнь, говорливой Бертой, интересовавшейся больше всего понятно политикой, в которой она прошла и полную теорию марксистской выучки, и даже основательную практику. Биография ее выяснилась, но проблема не разрешилась. -- Я и не скрываю того, что была коммунисткой -- заявила она. -- Это всем известно. Фамилия моя Штейн не по мужу, и не псевдоним, а девичья. Слышали когда нибудь о старой большевицкой гвардии? Так вот Леон Штейн, соратник Ленина -- мой отец. И мать была в партии конечно, она врач. Родилась я в Познани, потом жили в Лейпциге, Берлине, в двадцатых годах отец выписал нас в Москву, я тогда еще девочкой была. Выучила русский язык, и только начала работать журналисткой, как во время большой чистки родителей расстреляли, как троцкистов, а меня отправили на Колыму, в лагерь. Восемь лет Магадан строила, так вот просто и складывала стенки из кирпичей, на морозе... Надо было пятнадцать лет, но освободили досрочно, как польку. Потом приехала в восточный Берлин из Варшавы, два года прожила, уже работала в редакциях, но вот вышло так, что лучше было уехать. Муж не хотел, я в Берлине замуж вышла, он еще не видел сталинских лагерей, а мне хватает. Перешла на Запад, попала в карантин, проверили меня, я все рассказала, как есть, скрывать мне нечего и вот видите, теперь работаю ... нашла много старых друзей отца, его хорошо помнят: один в Лондоне, известный журналист, эксперт, другой здесь -- редактор большой газеты. Пробую повсюду работать, и вот в один большой политический журнал попала даже; это уже марка для журналистки. Съезжу в Париж сейчас на недельку, надо повидаться там кое с кем, и тогда подработаю на мебель, квартиру обставлять надо. Юкку, приглашенный на проводы в Париж, явился в самом деле с букетом роз, и заказал шампанское в вокзальном ресторане. Берта смеялась до слез над букетом ("Это мне то! Бантик на корову! Буржуазные замашки!") -- однако, нежно прижимала его к потрепанному пальтишке, в котором, кажется, еще с Колымы приехала. На внешность она не обращала внимания -- реминисценция молодости, когда кружевной воротничок или занавески на окне считались мещанским уклоном. Зато коробка конфет пригодилась -- и была с явной любовью сунута в повидавший виды портфель -- весь ее багаж. Но Берта, сама подсмеиваясь над собой, "шокирующей демократической богемой" ("советская" не говорила), была достаточно интеллигентна -- или все таки женщина, -- чтобы не оценить таких джентельменских мелочей. К "викингу" же у нее была определенная слабость, это она даже прямо заявляла. Из Парижа вернулась в восторге. Какой город, а главное -- другая атмосфера, не болото здесь. Столько друзей, даже не знала, что они живы! И почти все благоденствуют -- не то, что в Германии, где на марксистов часто смотрят искоса. "Остинформ" она считала, разумеется, болотом. Для того, чтобы разбираться, а тем более критиковать советскую политику, надо иметь настоящую марксистскую подкованность, а ей сколько раз приходится азбуку объяснять ... Новоселье Берта решила отпраздновать в день своего рожденья -- умалчивая год. "Сорок для приличия, а наверняка больше" -- решил про себя Юкку, забывая скостить добрый десяток лет с того, как она выглядит, на советские условия, особенно тяжелые для женщины, а лагерные -- тем более. Но его занимало другое: гости. Редакции трех отделов и гости еще со стороны разместились где попало, заняв обе комнаты, коридор, присаживаясь и на кухне. Дети были отправлены к знакомой, чтобы не мешали. Юкку надел кокетливый зеленый передничек, только что полученный в подарок хозяйкой, и заявил, что нанимается в кухонные мужики, опасаясь, что Берта наделает из одной коробки сардинок бутерброды на сорок человек. Поскольку бутылок было больше сорока, то закуска не имела уже значения. Пили по американски, под печенье с сыром, после которого есть не хотелось. Скинув передник, Юкку вытащил неизбежный блокнот, и сев по турецки в углу на пол, стал делать мгновенные зарисовки присутствующих. Американцы -- большей частью молодые, симпатичные, с улыбкой хлопавшие его по плечу, (впрочем, после недоуменно-предупреждающего взгляда -- только один раз) -- были в восторге. Они искренно веселились, разговаривая со всеми остальными при помощи нескольких русских и немецких слов и улыбок, а больше всего -- бутылок. "Вот здорово!" -- говорили другие, пожурившие сперва хозяйку ("чего не сказала, мы бы принесли жратвы"), но после нескольких стаканов водки (американцы с любопытством наблюдали за этим процессом) стали вопрошать, кто помнит дороги Смоленщины, и пытались гудеть о подмосковных вечерах -- к счастью, замененных хозяином грамофонными пластинками. Кто-то предложил даже включить радио и "выпить под Москву", но отклика не было, потому что трое уже спорило о гениальности Маяковского, и больше ничего нельзя было расслышать. -- У вас выдающийся талант! -- говорили с уважением немецкие гости, оценившие юмор и штрих, приличный костюм, умело повязанный галстук и манеры Юкку. Остальным они вежливо и безнадежно улыбались, кивая головами, если были постарше, или старались подделаться под тон, если помоложе. Ни американцев, ни русских понять невозможно. Над пониманием не задумывались только женщины -- для них мужчина не теряет значения, кто бы ни был, особенно после войны. В длинном полутемном коридоре усердно толклись под музыку пары, и всем было очень весело. * * * -- Надо оценивать человека по второму взгляду -- задумчиво рассуждал Юкку. Он попросил у знакомого американца машину, чтобы отвезти домой Таюнь, дико проскучавшую весь вечер. Выпил он по обыкновению мало, и ехал медленно, попыхивая трубкой и разглагольствуя, как всегда, со своей "кунингатютар". -- Вы, конечно, задавали все время себе вопрос: чего ради приняли приглашение и явились. Напрасно. Надо оценивать человека по второму взгляду. По первому вы охватываетет всего, в общем, безотчетно, главным образом интуицией. Если вы не брюзга, не обозленная плевательница, то есть не человек, который прежде всего видит во всем самое плохое, ожидает и даже в сущности удовлетворен и радуется, когда его подозрения оправдываются как будто, а он уж постарается, чтобы это стало для него неприятным -- тогда и говорить не о чем... А если без предубеждения, просто подходить к людям, то тогда по первому взгляду видишь, что у него прирожденное, от Бога, так сказать, данное. Может быть, не можешь сразу определить, чем он располагает к себе или отталкивает. Но подождите, не выносите суждения. Посмотрите второй раз. Тогда, если сможете подойти объективно: а что же дальше, что еще в нем есть? -- тогда видите его уже благоприобретенные качества, то, что он из себя сделал, в плохую ли, в хорошую ли сторону. Вроде как -- по первому взгляду человек виден таким, каким он должен быть, а по второму -- каким он есть на самом деле. Потому что хорошая душа, талант, ум -- это данное, и оно конечно остается. Но если у человека по существу сердце доброе, а он из себя тирана, хама, или тряпку сделал... если у него талант, но он его во з