да, а до орды много поближе, сват. Не хочу зоставаться здесь, и все туточки! Вот який твой сват, Тит... Старички даже как будто испугались, когда высказана была роковая мысль, висевшая в воздухе. Думать каждый думал, а выговорить страшно. - Только вот што, старички, - говорил Деян Поперешный, - бабам ни гугу!.. Примутся стрекотать, как сороки, и все дело испортят. Подымут рев, забегают, как оглашенные. - А ну их, жинок, к нечистому! - подтвердил старый Коваль и даже благочестиво отплюнулся. - Конешно, не бабьего это ума дело, - авторитетно подтвердил Тит, державший своих баб в качестве бессловесной скотины. - Надо обмозговать дело. Долго толковали старички на эту тему, и только упорно "мовчал" один старый Коваль, хотя он первый и выговорил роковое слово. Он принадлежал к числу немногих стариков хохлов, которые помнили еще свою Украину. Когда Коваля-парубка погнали в Сибирь, он решил про себя "побегти у речку" и, вероятно, утопился бы, если бы не "карые очи" Ганны. Теперь уж поздно было думать об Украине, где все "ридненькое" давно "вмерло", а "втикать до орды" на старости лет стоило угона в Сибирь. В старом хохле боролось двойное чувство. - Что же ты, сват, этово-тово, молчишь? - спрашивал Тит, когда старики разошлись и они остались вдвоем с глазу на глаз. - Сказал слово и молчишь. - Щось таке, сват?.. Мовчу так мовчу... Вот о жинках ты сказал, а жинки наперед нас свой хлеб продумали. - Н-но-о? - Да я ж тоби говорю... Моя Ганна на стену лезе, як коза, що белены поела. Так и другие бабы... Э, плевать! А то я мовчу, сват, как мы с тобой будем: посватались, а може жених с невестой и разъедутся. Так-то... - Как разъедутся, этово-тово? - А так же... Може, я уеду в орду, а ты зостанешься, бо туляки ваши хитрые. - Вместе поедем, сват... Я избу поставлю, а ты, этово-тово, другую избу рядом. Я Федьку отделю, а Макар пусть в большаках остается. Замотался он в лесообъездчиках-то... - Добре, сват!.. - А на место Федьки женатым сыном будет Пашка, этово-тово... - Такочки, сват!.. - А все-таки бабам не надо ничего говорить, сват. Пусть болтают себе, а мы ничего не знаем... Поболтают и бросят. - Не можно, сват... Жинка завсегда хитрее. Да... А я слухал, как приказчичья Домна с Рачителихой в кабаке о своем хлебе толковали. Оттак! - Это хохлы баб распустили и парней также, а наши тулянки не посмеют. Дурни вы, хохлы, вот что, коли такую волю бабам даете!.. - Сват, не зачипляй! Сваты даже легонько повздорили и разошлись недовольные друг другом. Особенно недоволен был Тит: тоже послал бог свата, у которого семь пятниц на неделе. Да и бабы хороши! Те же хохлы наболтали, а теперь валят на баб. Во всяком случае, дело выходит скверное: еще не начали, а уж разговор пошел по всему заводу. IX Бабы-мочеганки действительно заговорили о своем хлебе раньше мужиков, и бабьи языки работали с особенным усердием. О переговорах стариков на покосе бабы тоже знали, что еще сильнее конфузило таких упрямых людей, как Тит Горбатый. Конечно, впереди всех оказались старухи тулянки, как Палагея, жена Деяна Фекла, жена Филиппа Чеботарева высокая Дарья. К тулянкам подбились и хохлушки, как Ганна Ковалиха, Горпина Канусик и др. Тулянки не очень-то жаловали ленивых хохлушек, да уж дело такое, что разбирать не приходилось, кто и чего стоит. И старух тулянок и старух хохлушек связывали теперь общие воспоминания: ведь их вместе пригнали на Ключевской завод и вместе они приживались здесь. Сколько горя было принято от одних кержаков, особенно в первое время. Проклятые обушники, бывало, ковша не дадут воды зачерпнуть: испоганят, слышь, мочегане... Деянова жена Фекла показывала всем иголку, которую еще из Расеи вынесла с собой, - сорок лет служила иголка-то. - Все свое будет, некупленное, - повторяли скопидомки-тулянки. - А хлебушко будет, так какого еще рожна надо! Сказывают, в этой самой орде аржаного хлеба и в заведенье нет, а все пшеничный едят. - Скотину, слышь, рожью-то кормят, бабоньки! Божий дар, а они его скотине травят... Урождай у них страшенные. - Теперь снохи одними ситцами разорят, - жаловалась старая Палагея. - И на сарафан ситца подай, и на подзоры к станушке подай, и на рубаху подай - одно разорение... А в хрестьянах во все свое одевайся: лен свой, шерсть своя. У баб, у хрестьянок, новин со сто набирается: и тебе холст, и тебе пестрядина, и сукно домашнее, и чулки, и варежки, и овчины. - Уж это што и говорить, - поддакивали старухи, - испотачились наши сношеньки. Пряменько сказать, вконец истварились! А по хрестьянам-то баба всему голова, без бабы мужику ни взад, ни вперед: оба к одной земле привязаны. Так-то... - И мужики из хрестьян лучше наших заводских. - А чтобы девки которые гулящие были по хрестьянам - ни-ни!.. Эта исконная тяга великорусского племени к своей земле сказалась в старых крестьянках с какою-то болезненною силой. Самые древние старушки поднялись на дыбы при одной вести о крестьянстве и своем хлебе. Сорока лет заводского житья точно не бывало. Старухи, по возможности, таились от снох и даже от родных дочерей, а молодые бабы шушукались между собой. Сказывалась какая-то скрытая рознь, пока еще не определенная никаким словом. Одни девки, как беспастушная скотина, ничего знать не хотели и только ждали вечера, чтобы горланить песни да с парнями зубы скалить. - Сбесились наши старухи, - судачили между собой снохи из большесемейных туляцких домов. - Туда же, беззубые, своего хлеба захотели!.. Теперь житья от них нет, а там поедом съедят! Молодые бабы-хохлушки слушали эти жалобы равнодушно, потому что в Хохлацком конце женатые сыновья жили почти все в отделе от стариков, за немногими исключениями, как семья Ковалей. Богатых семей в Хохлацком конце не было, но не было и такого утеснения снох и вообще баб, как у туляков. Тулянки, попадавшие замуж за хохла, сейчас же нагуливали тело. Замечательно было то, что как хохлушки, так и тулянки одевались совсем по-заводски, как кержанки: в подбористые сарафаны, в ситцевые рубашки, в юбки с ситцевым подзором, а щеголихи по праздникам разряжались даже в ситцевые кофты. Ни плахт, ни запасок, ни панев - ничего не осталось, кроме как у старух, донашивавших старое. Молодые бабы-мочеганки во всем подражали щеголихам-кержанкам. То же было и с языком и с песнями... Молодые все говорили "по-кержацки", а старинные хохлацкие и туляцкие песни пелись только на свадьбах. В общем гвалте, поднятом старухами, не участвовали только такие бобылки, как Мавра, мать Окулка. Этой уж некуда было ехать, да и незачем: вот бы сенца поставить для коровы - и то вперед. Сама Мавра не могла работать, а только подсобляла дочери Наташке, которая и косила, и гребла, и копнила сено, и метала зарод. Проворная была девка и управлялась за мужика, даром что зиму работала на фабрике дровосушкой. Нехорошая слава про фабричных девок, а над Наташкой никто не смел посмеяться: соблюдала она себя. В праздники, когда отцовские дочери гуляли по улице с песнями да шутками, Наташка сидела в своей избушке, и мать не могла ее дослаться на улицу. - Зачем я пойду: тряпицы свои показывать? - отговаривалась она. Семья только и держалась Наташкиной работой. Если бы не круглая бедность, быть бы Наташке замужем за хорошим мужиком, а теперь женихи ее обегали, потому что всякому лестно вывести жену из достаточной семьи, а тут вместо приданого два голодных рта - Мавра да Тараско. Наташка сама понимала свое положение, да и пора понимать: девке на двадцать второй год перевалило, а это уж перестарком свахи зовут. На покосе Наташке доставалось вдвое. Утром она едва поднималась, от натуги ломило поясницу, и руки, и ноги. Днем на работе молодое тело расходилось, а к вечеру Наташка точно вся немела от своей лошадиной работы. Не до песен тут, как на других покосах. Да и есть было надо, а достатков нет. Везде было занято, где можно, а до осени, когда начинается поденщина, еще далеко. Кусок черствого хлеба да ключевая вода - вот и вся еда... Больше всего не любила Наташка ходить с займами к богатым, как Тит Горбатый, а выворачивалась как-нибудь у своего же брата голытьбы. Мавра обходила с займами все покосы и всем надоела, а Наташка часто ложилась спать совсем голодная. Мавра тоже терпела голод, но молчала, а Тараско ревел и ругался, требуя хлеба. Была и у Наташки своя маленькая заручка, но она все опасалась ею пользоваться. Когда ей приходилось особенно тошно, она вечером завертывала на покос к Чеботаревым, - и люди они небогатые, свой брат, и потом товарка здесь была у Наташки, старшая дочь Филиппа, солдатка Аннушка, работавшая на фабрике вместе с Наташкой. Не велики были достатки у Чеботаревых, да солдатка Аннушка была добрая душа и готова отдать последнее. Через Тараску солдатка Аннушка давно засылала Наташке то пирожок с луком, то яичко, а то просто скажет: "Отчего это Наташка к нам не завернет?.. Удосужилась бы малым делом..." Но Наташка боялась особенно дружить с солдаткою Аннушкой, про которую шла нехорошая слава: подманивала она красивых девок для Палача. Может быть, это было и неправда, на фабрике мало ли что болтают, но Наташка все-таки боялась ласковой Аннушки, как огня. Раз под вечер Аннушка сама пришла на покос к Мавре и ласково принялась выговаривать Наташке: - Спесивая стала, Наташенька... Дозваться я не могла тебя, так сама пошла: солдатке не до спеси. Ох, гляжу я на тебя, как ты маешься, так вчуже жаль... Кожу бы с себя ровно сняла да помогла тебе! Вон Горбатые не знают, куда с деньгами деваться, а нет, чтобы послали хоть кобылу копны к зароду свозить. - Скоро управимся, Аннушка, - отвечала Наташка, подкупленная жалостливым словцом, - ведь ее никто не жалел. - Попрошу у вас же лошади, когда ослобонится. - Тятька беспременно даст... Своя нужда дома вплоть до крыши, так и чужую пожалеет. Это завсегда так, Наташенька... Ужо поговорю с тятькой. Трудно тебе, горюшке, одной-то весь покос воротить... хоть бы немудренького мужичонка вам. - Где его взять-то, Аннушка? Вот Тараско подрастет. Ноне его на фабрику сведу. Посидела Аннушка, потужила и ушла с тем же, с чем пришла. А Наташка долго ее провожала глазами: откуда только что берет Аннушка - одета чисто, сама здоровая, на шее разные бусы, и по праздникам в кофтах щеголяет. К пасхе шерстяное платье справила: то-то беспутная голова! Хорошо ей, солдатке! Позавидовала Наташка, как живут солдатки, да устыдилась. В середине покоса Наташка разнемоглась своею бабьею болезнью: все болит. Давно она разнемоглась, да все терпела. Оставалось докосить мокрый лужок к самой реке, но Наташка откладывала эту работу: трава по мокрым местам жесткая, а она косила босая. И то все ноги в крови к вечеру. Так лужок и оставался нескошенным, а Наташка лежала в балагане третий день, ни рукой, ни ногой пошевелить не может. Старуха Мавра, вместо того чтобы пожалеть девку, на нее же взъелась: ты и такая, ты и сякая. Не понимает того, старая, что от голодухи обессилела Наташка. Бедные люди поневоле делаются несправедливыми, как было и теперь. Оставалось одно: обратиться к Аннушке, но Наташка еще перемогалась: может, к утру полегчает. - Вон добрые люди в орду собираются уезжать, а ты лежишь, как колода, - корила обезумевшая Мавра единственную работницу. - Хоть бы умереть... Хлеба вон осталась одна-разъединая корочка, как хошь ее дели на троих-то. - Мамынька, завтра поправлюсь, даст бог... - Аннушка вон обещалась пособить, только, грит, пусть Наташка сама придет. Вон у нее какие сарафаны-то, а ты ее же обегаешь. Ваша-то, девичья-то, честь для богатых, а бедным не помирать же с голоду. - Опомнись, мамынька, какие слова ты выговариваешь? - стонала Наташка. - А такие... Не ты первая, не ты последняя: про всех про вас, дровосушек, одна слава-то... Как ни крепилась Наташка, как ни перемогалась, а старуха-таки доняла ее: заревела девка. Раньше хоть спала, а тут и ночь не спится, - обидела ее мать. К утру только заснула Наташка, так хорошо, крепко заснула. Давно ободняло уж, а Наташка спит, спит и сама дивится, что никто ее не будит. Что бы это такое значило? Солнышко уж в балаган стало заглядывать, значит время к обеду. Стыдно стало Наташке. Собралась она с силами, поднялась и вышла из балагана. Мать сидит у огонька, опустила голову на руки и горько-горько плачет. - Чего ты, мамынька родная? Старуха Мавра с удивлением посмотрела на дочь, что та ничего не знает, и только головой указала на лужок у реки. Там с косой Наташки лихо косил какой-то здоровенный мужик, так что слышно было, как жесткая болотная трава свистела у него под косой. - Да ведь это Окулко?! - крикнула Наташка, всплеснув руками. - Он самый. Утром даве я встаю, вышла из балагана, вот этак же гляжу, а у нас лужок мужик косит. Испугалась я по первоначалу-то, а потом разглядела: он, Окулко. Сам пришел и хлеба принес. Говорит, объявляться пришел... Докошу, говорит, вам лужок, а потом пойду прямо в контору к приказчику: вяжите меня... - Вот, мамынька, ты все жалилась да меня корила... - От голоду, родная, от голоду. Помутилась я разумом на старости лет... Ты погляди, как Окулко-то поворачивает: тебе бы на три дня колотиться над лужком, а он к вечеру управится. - Да ведь он мужик, мамынька. Окулко косил с раннего утра вплоть до обеда, без передышки. Маленький Тараско ходил по косеву за ним и молча любовался на молодецкую работу богатыря-брата. Обедать Окулко пришел к балагану, молча съел кусок ржаного хлеба и опять пошел косить. На других покосах уже заметили, что у Мавры косит какой-то мужик, и, конечно, полюбопытствовали узнать, какой такой новый работник объявился. Тит Горбатый даже подъехал верхом на своей буланой кобыле и вслух похвалил чистую Окулкину работу. - Здравствуй, Окулко, - проговорил он. - Ты, этово-тово, ладно надумал, в самый раз. - Ладно, так и примеривать не надо, - отрезал Окулко, продолжая работать. - Ты, этово-тово, правильно... Конечно, прибежала на той же ноге Аннушка. - Ну, вот и слава богу, мужик нашелся, - радовалась она. - А ты, Наташка, совсем затощала, лица на тебе нет... Ай да Окулко! Тоже и придумал ловко. Маврина семья сразу ожила, точно и день был светлее, и все помолодели. Мавра сбегала к Горбатым и выпросила целую ковригу хлеба, а у Деяна заняла луку да соли. К вечеру Окулко действительно кончил лужок, опять молча поужинал и улегся в балагане. Наташка радовалась: сгрести готовую кошенину не велика печаль, а старая Мавра опять горько плакала. Как-то Окулко пойдет объявляться в контору? Ушлют его опять в острог в Верхотурье, только и видела работничка. X По всем покосам широкою волной прокатилась молва о задуманном переселении в орду, и самым разнообразным толкам не было конца. - Надо засылать ходоков, старички, - повторял Филипп Чеботарев, когда собирались человек пять-шесть. - Страда в половине, которые семьи управились с кошениной, а ежели есть свои мужики, так поставят сено и без старика. Надо засылать. - Уж это што и говорить, - соглашались все. - Как по другим прочиим местам добрые люди делают, так и мы. Жалованье зададим ходокам, чтобы им не обидно было и чтобы неустойки не вышло. Тоже задарма кому охота болтаться... В аккурате надо дело делать. Все понимали, что в ходоки нужно выбрать обстоятельных стариков, а не кого-нибудь. Дело хлопотливое и ответственное, и не всякий на него пойдет. Раз под вечер, когда семья Горбатых дружно вершила первый зарод, к ним степенно подвалила артелька стариков. - Здорово, старички! - весело крикнул Тит с зарода. - Бог на помочь! Старички присели к сторонке и с достоинством обождали, пока Горбатые кончат свою работу. Макар и Федор продолжали свое дело, не обращая на гостей никакого внимания. Молодые мужики вообще как-то сторонились от стариков, а в больших туляцких семьях они не смели пикнуть, когда большак дома. Легко работали Горбатые около своего зарода, так что любо-дорого было смотреть. Филипп Чеботарев наблюдал их с тайною завистью: вот бы ему хоть одного сына в семью, а то с девками недалеко уедешь. Из туляков пришли Деян Поперешный и рыжий, как огонь, Шкарабура (прозвище за необыкновенный вид), а из хохлов Дорох Ковальчук, Канусик и Шикун. - Садитесь, этово-тово, на прясло-то, так гости будете, - кричал Тит, едва успевая принимать подкидываемое сыновьями сено. - Управляйся, дедушко, дело не к спеху. Подбиравшие граблями сено бабы молчали: они чувствовали, зачем приволоклись старички. Палагея сердито поглядывала на снох. Когда кончили вершить зарод, Макар и Федор ушли копнить поспевшее к вечеру сено, а за ними поплелись бабы. Тит спустился с зарода, обругал Пашку, который неладно покрывал верхушку зарода свежими березовыми ветками, и подошел к дожидавшим старичкам. - Ну, этово-тово, здравствуйте... - Мимо шли, так вот завернули, - объяснял Чеботарев. - Баско робите около зароду, ну, так мы и завернули поглядеть... Этакую-то семью да на пашню бы выгнать: загорелось бы все в руках. Прежде чем приступить к делу, старички поговорили о разных посторонних предметах, как и следует серьезным людям; не прямо же броситься на человека и хватать его за горло. - А мы, видно, к тебе, дедушко Тит... - заявил нерешительно один голос, когда были проделаны все предварительные церемонии. - Вижу, этово-тово... Старый Тит как-то весь съежился и только заморгал глазами. - Мы, значит, уж к тебе, дедушко, всем миром... послужи миру-то... В ходоки тебя мир выбрал, чтобы обследовать эту самую орду наскрозь. Тит замотал головой, точно взнузданная лошадь, и пошел на отпор: - Стар я, этово-тово... Семья у меня во какая, а замениться некем. Нет, уж вы ослобоните меня... Кого помогутнее надо выбрать. - Нет, мир тебя выбрал... Ты уж не корячься напрасно: без твоего слова не уйдем. - Посердитовал на меня мир, старички, не по годам моим служба. А только я один не пойду... Кто другой-то? - Другого уж ты сам выбирай: тебе с ним идти, тебе и выбирать. От Туляцкого конца, значит, ты пойдешь, а от Хохлацкого... - Вот разе сват... - нерешительно заявлял Тит, поглядывая на попятившегося Коваля. - Верное твое слово, дедушко; вы сваты, так заодно идти вам в орду. Старый Коваль не спорил и не артачился, как Тит: идти так идти... Нэхай буде так!.. Сваты, по обычаю, ударили по рукам. Дело уладилось сразу, так что все повеселели. Только охал один Тит, которому не хотелось оставлять недоконченный покос. - Коней двенадцать голов, куды я повернусь зимой-то без сена? - повторял он, мотая головой. - Ежели его куплять по зиме, сена-то, так, этово-тово, достатку не хватит... - Э, сват, буде тебе гвалтувати, - уговаривал Коваль. - Як уведем оба конца в орду, так усе наше сено кержакам зостанется... Нэхай твоему сену!.. Три дня ходил Тит темнее ночи и ничего не говорил своей семье. Его одолевали какие-то тяжелые предчувствия. Он веселел немного только в присутствии старого Коваля, который своим балагурством и хохлацкими "жартами" разгонял туляцкую скуку. Сваты даже уехали с покоса и за разговорами проводили время в кабаке у Рачителихи. На Тита нападали сомнения: как да что? Выпитая водка несколько ободряла его, но это искусственное оживление выкупалось наутро новым приступом малодушия. Раз он не вытерпел и заявил Ковалю решительным тоном: - Нет, сват, этово-тово, надо сходить к попу посоветовать... Он больше нас знает. - Пойдем и до попа, - соглашался Коваль, - письменный человек, усе знае... Поп Сергей жил напротив церкви, в большом пятистенном деревянном доме. Он принял ходоков ласково, как всегда, и первый заговорил: - Слышал, старички, про ваши затеи... Своего хлеба отведать захотели? - Так вот мы и пришли, батюшко, к тебе посоветовать. - Что же, доброе дело: ум - хорошо, а два - лучше того. Поп усадил гостей и повел длинную, душевную беседу, а ходоки слушали. - Отсоветовать вам я не могу, - говорил о.Сергей, разгуливая по комнате, - вы подумаете, что я это о себе буду хлопотать... А не сказать не могу. Есть хорошие земли в Оренбургской степи и можно там устроиться, только одно нехорошо: молодым-то не понравится тяжелая крестьянская работа. Особенно бабам непривычно покажется... Заводская баба только и знает, что свою домашность да ребят, а там они везде поспевай. - Это ты верно, батюшко: истварились наши бабы, набаловались и парни тоже... От этого самого и и орду уходим, - говорил Тит. - Верное твое слово. - Я не говорю: не ездите... С богом... Только нужно хорошо осмотреть все, сообразить, чтобы потом хуже не вышло. Побросаете дома, хозяйство, а там все новое придется заводить. Тоже и урожаи не каждый год бывают... Подумать нужно, старички. - Так ты уж нам скажи прямо: ехать али не ехать? - Ничего я не могу вам сказать: ваше дело... Там хорошо, где нас нет. Долго толковали старики с попом, добиваясь, чтобы он прямо посоветовал им уезжать, но о.Сергей отвечал уклончиво и скорее не советовал уезжать. - Не могу я вам сказать: уезжайте, - говорил он на прощанье. - После, если выйдет какая неудача, вы на меня и будете ссылаться. А если я окажу: оставайтесь, вы подумаете, что я о себе хлопочу. Подумайте сами... Ходоки ушли от попа недовольные, потому что он, видимо, гнул больше на свою сторону. - Обманывает нас поп, - решил Коваль. - Ему до себя, а не до нас... Грошей меньше буде добывать, як мы в орду уедем. - И то правда, - согласился Тит. - Не жадный поп, а правды сказать не хочет, этово-тово. К приказчику разе дойдем? - А пойдем до приказчика: тот усе окажет... Ему что, приказчику, он жалованье из казны берет. Старики отправились в господский дом и сначала завернули на кухню к Домнушке. Все же свой человек, может, и научит, как лучше подойти к приказчику. Домнушка сначала испугалась, когда завидела свекра Тита, который обыкновенно не обращал на нее никакого внимания, как и на сына Агапа. - Да вы садитесь... - упрашивала Домнушка. - Катря, пан дома? - крикнула она на лестницу вверх. - У кабинети, - ответил сверху голос Катри. Тит все время наблюдал Домнушку и только покачал головой: очень уж она разъелась на готовых хлебах. Коваль позвал внучку Катрю и долго разговаривал с ней. Горничная испугалась не меньше Домнушки: уж не сватать ли ее пришли старики? Но Домнушка так весело поглядывала на нее своими ласковыми глазами, что у Катри отлегло на душе. - Эге, гарна дивчина! - повторял Коваль, любуясь внучкой. Порывшись где-то в залавке, Домнушка достала бутылку с водкой и поставила ее гостям. - Пожалуйте, дорогие гости, - просила она, кланяясь. - Не обессудьте на угощенье. - Ото вумная баба! - хвалил Коваль, обрадовавшийся водке. Старики выпили по две рюмки, но Тит дольше не остался и потащил за собой упиравшегося Коваля: дело делать пришли, а не прохлаждаться у Домнушки. - Упрямый чоловик... - ворчал Коваль. Катря провела их в переднюю, куда к ним вышел и сам Петр Елисеич. Он только что оторвался от работы и не успел снять даже больших золотых очков. - Ну что, старички, скажете? Старики после некоторой заминки подробно рассказали свое дело, а Петр Елисеич внимательно их слушал. - Так вот мы и пришли, этово-тово, - повторял Тит. - Чего ты уж нам окажешь, Петр Елисеич? Петр Елисеич увел стариков к себе в кабинет и долго здесь толковал с ними, а потом сказал почти то же, что и поп. И не отговаривал от переселения, да и не советовал. Ходоки только уныло переглянулись между собой. - Так прямого твоего слова не будет, Петр Елисеич? - приставал Тит. - Трудно сказать, старички, - уклончиво отвечал Мухин. - Съездите, посмотрите и тогда сами увидите, где лучше. Выйдя от приказчика, старики долго шли молча и повернули прямо в кабак к Рачителихе. Выпив по стаканчику, они еще помолчали, и только потом уже Тит проговорил: - Из слова в слово, что поп, что приказчик, сват! Этово-тово, правды-то, видно, из них топором не вырубишь. - А они ж сговорились, сват, - объяснил Коваль. - Приказчику тоже не велика корысть, коли два конца уйдут, а зостанутся одни кержаки. Кто будет робить ему на фабрике?.. Так-то... Вообще ходоков охватило крепкое недоверие и к попу и к приказчику. Это чувство укрепило их в решении немедленно отправиться в путь. Об их замыслах знали пока одни старухи, которые всячески их поддерживали: старухи так и рвались к своему хлебу. Ровно через неделю после выбора ходоков Тит и Коваль шагали уже по дороге в Мурмос. Они отправились пешком, - не стоило маять лошадей целых пятьсот верст, да и какие же это ходоки разъезжают в телегах? Это была трогательная картина, когда оба ходока с котомками за плечами и длинными палками в руках шагали по стороне дороги, как два библейских соглядатая, отправлявшихся высматривать землю, текущую молоком и медом. - А ты, сват, иди наперед, - шутил Коваль, - а я за тобой, як журавель... XI Страда была на исходе, а положение заводских дел оставалось в самом неопределенном виде. Заводские управители ждали подробных инструкций от главного заводоуправления в Мурмосе, а главное заводоуправление в свою очередь ждало окончательной программы из главной конторы в Петербурге. Пока эта контора только требовала все новых и новых справок по разным статьям заводского хозяйства, статистических данных, смет и отчетов. Такая канцелярская политика возмущала до глубины души главного управляющего Луку Назарыча, ненавидевшего вообще канцелярские порядки. Раньше он все дела вершал единолично, а теперь пришлось устраивать съезды заводских управителей, отдельные совещания и просто интимные беседы. Вся эта кутерьма точно обессилила Луку Назарыча: от прежней грозы оставались жалкие развалины. - Все кончено... - повторял упрямый старик, удрученный крепостным горем. - Да... И ничего не будет! Всем этим подлецам теперь плати... за все плати... а что же Устюжанинову останется? - Лука Назарыч, вы напрасно так себя обеспокоиваете, - докладывал письмоводитель Овсянников, этот непременный член всех заводских заседаний. - Рабочие сами придут-с и еще нам же поклонятся... Пусть теперь порадуются, а там мы свое-с наверстаем. Вон в Кукарских заводах какую уставную грамоту составили: отдай все... - На словах-то ты, как гусь на воде... В течение лета Лука Назарыч несколько раз приезжал в Ключевской завод и вел длинные переговоры с Мухиным. - Ну, ты, француз, везде бывал и всякие порядки видывал, - говорил он с обычною своею грубостью, - на устюжаниновские денежки выучился... Ну, теперь и помогай. Ежели с крепостными нужно было строго, так с вольными-то вдвое строже. Главное, не надо им поддаваться... Лучше заводы остановить. Петр Елисеич был другого мнения, которое старался высказать по возможности в самой мягкой форме. В Западной Европе даровой крепостной труд давно уже не существует, а между тем заводское дело процветает благодаря машинам и улучшениям в производстве. Конечно, сразу нельзя обставить заводы, но постепенно все устроится. Даже будет выгоднее и для заводов эта новая система хозяйства. - Ну, уж это ты врешь! - резко спорил Лука Назарыч. - Нет, не вру... сами увидите. - Первая причина, Лука Назарыч, что мы не обязаны будем содержать ни сирот, ни престарелых, ни увечных, - почтительнейше докладывал Овсянников. - А побочных сколько было расходов: изба развалилась, лошадь пала, коровы нет, - все это мы заводили на заводский счет, чтобы не обессилить народ. А теперь пусть сами живут, как знают... - Знаю и без тебя... - Не нужно содержать хлебных и провиантских магазинов, не нужно запасчиков... - И это знаю!.. Только все это пустяки. Одной поденщины сколько мы должны теперь платить. Одним словом, бросай все и заживо ложись в могилу... Вот француз все своею заграницей утешает, да только там свое, а у нас свое. Машины-то денег стоят, а мы должны миллион каждый год послать владельцам... И без того заводы плелись кое-как, концы с концами сводили, а теперь где мы возьмем миллион наш? Последняя вспышка старой крепостной энергии произошла в Луке Назарыче, когда до Мурмоса дошла весть о переселении мочеган и о толках в Кержацком конце и на Самосадке о какой-то своей земле. Лука Назарыч поскакал в Ключевской завод, как на пожар. Он приехал в глухую полночь и не остановился в господском доме, как всегда, а проехал на медный рудник к молодому Палачу. Ранним утром Петр Елисеич потребован был на рудник к ответу. Он предчувствовал налетевшую грозу и отправился на рудник с тяжелым сердцем. Фабрика еще не действовала, и дымилась всего одна доменная печь. С плотины управительский экипаж повернул в Пеньковку с ее кривыми улицами и домишками. Эта часть завода всегда возмущала Петра Елисеича своим убогим видом. Самый рудник стоял в яме, и высокая зеленая труба вечно дымилась, как на фабрике домна. Кругом тянулись целые поленницы из рудничных "чурок" - деревянные крепи и подставки в шахте. По берегу Березайки шел громадный отвал из пустой породы, добытой из шахты. Во дворе самого рудника чернели неправильные кучи добытой медной руды и поленницы куренного долготья для отопления паровой машины, занимавшей отдельный корпус. Над шахтой горбился деревянный сарай с почерневшею железною крышей, а от него во все стороны разбегались узколинейные подъездные пути, по которым катились ручные вагоны - в шахту с чурками, а из шахты с рудой и пустою породой. В углу рудничного двора приткнулся домик Палача, весело глядевший своими светлыми окнами, зеленою крышей и небольшим палисадником. Петр Елисеич проехал прямо к этому домику, но Лука Назарыч ушел в шахту. На дворе копошились, как муравьи, рудниковые рабочие в своих желтых от рудничной глины холщовых балахонах, с жестяными блендочками на поясе и в пеньковых прядениках. Лица у всех были землистого цвета, точно они выцвели от постоянного пребывания под землей. Это был жалкий сброд по сравнению с ключевскою фабрикой, где работали такие молодцы. - Лука Назарыч в шахте... - повторила несколько раз "приказчица" Анисья, отворившая Мухину дверь. Это была цветущая женщина, напоминавшая фигурой Домнушку, но с мелкими чертами злого лица. Она была разодета в яркий сарафан из китайки с желтыми разводами по красному полю и кокетливо закрывала нижнюю часть лица концами красного кумачного платка, кое-как накинутого на голову. Оставив экипаж у дома, Петр Елисеич зашагал к рудничному корпусу, где хрипела работавшая штанговая машина. Корпус был грязный, как и все на медном руднике. Петр Елисеич нашел своего повелителя у отверстия шахты, где кучки рабочих разгружали поднятую из шахты железную бадью прямо в вагон. Лука Назарыч продолжал разговаривать с Палачом, не обращая внимания на поклонившегося ему Мухина, - это был скверный признак... Палач объяснял что-то относительно работавшей водокачки, и Лука Назарыч несколько раз наклонялся к черневшему отверстию шахты, откуда доносились подавленные хрипы, точно там, в неведомой глубине, в смертельной истоме билось какое-то чудовище. Откуда-то появился рудничный надзиратель, старичок Ефим Андреич, и молча вытянулся пред лицом грозного начальства. - Ты у меня смотри, сахар... - ласково ворчал Лука Назарыч, грозя Палачу пальцем. - Чурок не жалей, а то упустим шахту, так с ней не развяжешься. И ты, Ефим Андреич, не зевай... голубковскую штольню вода возьмет... Быстро обернувшись к Мухину, Лука Назарыч как-то визгливо закричал: - Что у тебя, бунт, а? Добился своего!.. распустил всех!.. Теперь полюбуйся... - Лука Назарыч... - Молчать! - завизжал неистовый старик и даже привскочил на месте. - Я все знаю!.. Родной брат на Самосадке смутьянит, а ты ему помогаешь... Может, и мочеган ты не подучал переселяться?.. Знаю, все знаю... в порошок изотру... всех законопачу в гору, а тебя первым... вышибу дурь из головы... Ежели мочегане уйдут, кто у тебя на фабрике будет работать? Ты подумал об этом... ты... ты... Петр Елисеич покраснел, молча повернулся и вышел из корпуса. В первую минуту Лука Назарыч онемел от изумления, потом ринулся было вдогонку за уходившим. Мухиным, но опомнился и как-то только застонал. Он даже зашатался на месте, так что Палач должен был его поддержать. - Вредно вам, Лука Назарыч... - заботливо проговорил Ефим Андреич, стараясь поддержать старика за рукав осеннего драпового пальто. - В гору! - хрипел Лука Назарыч, сам не понимая, что говорит. Рабочие, нагружавшие вагон, смотрели на эту сцену, разинув рты, так что Палач накинулся уже на них. - А вы что остановились, подлецы?! - заорал он своим протодьяконским басом. - Вот я вас, канальи!.. - В гору!.. - ослабевшим голосом шептал Лука Назарыч, закрывая глаза от охватившей его усталости. Из корпуса его увели в квартиру Палача под руки. Анисье пришлось и раздевать его и укладывать в постель. Страшный самодур, державший в железных тисках целый горный округ, теперь отдавался в ее руки, как грудной младенец, а по суровому лицу катились бессильные слезы. Анисья умелыми, ловкими руками уложила старика в постель, взбила подушки, укрыла одеялом, а сама все наговаривала ласковым полушепотом, каким убаюкивают малых ребят. - Ужо я тебя липовым цветом напою... - лепетала она, подтыкивая одеяло. - Да перцовочкой разотру... Луку Назарыча трепала жестокая лихорадка, так что стучали зубы. Он плохо понимал, что делалось кругом, и тупым, остановившимся взглядом смотрел куда-то в угол. Палач сидел в кабинете и прислушивался к каждому шороху. Когда мимо него проходила Анисья, он погрозил ей своим кулаком. Для Палача теперь было ясно, что звезда Мухина померкла, и Лука Назарыч не простит ему его дерзости. Следовательно, оставалось только воспользоваться этим удобным случаем, и в голове Палача зароились смелые планы. "Анисья, ты у меня не дыши, а то всю выворочу на левую сторону..." Приказчица старалась изо всех своих бабьих сил и только скалила зубы, когда Палач показывал ей кулаки. Знала она отлично эта кулаки, когда Палач был трезвый, но он пил запоем, и тогда была уже "вся воля" Анисьи. Домик, в котором жил Палач, точно замер до следующего утра. Расставленные в опасных пунктах сторожа не пропускали туда ни одной души. Так прошел целый день и вся ночь, а утром крепкий старик ни свет ни заря отправился в шахту. Караул был немедленно снят. Анисья знала все привычки Луки Назарыча, и в восемь часов утра уже был готов завтрак, Лука Назарыч смотрел довольным и даже милостиво пошутил с Анисьей. - Рюмочку анисовки... - предлагал Палач. - Отлично разбивает кровь, Лука Назарыч. Средство испытанное... - А ты сам что же? - Не могу, Лука Назарыч... У меня зарок. - Знаю, знаю... Ты, краля, не давай ему баловаться. - Кабы слушался он меня, Лука Назарыч... Палач только повел глазами, как Анисьин язык точно прилип. Завтрак вообще удался, и Лука Назарыч повеселел. В окна глядел светлый августовский день. В открытую форточку слышно было, как тяжело работали деревянные штанги. Прогудел свисток первой смены, - в шахте работали на три смены. - А этого француза я укорочу... - заметил Лука Назарыч, не говоря собственно ни с кем. - Я ему покажу, как со мной разговаривать. В прихожей осторожно скрипнула дверь, и послышалось тяжелое шептанье. - Кто там? - окликнул Палач. - А Луку Назарыча повидать бы, - ответил хриплый голос. - Мы до него пришли... Палач выскочил в переднюю, чтобы обругать смельчаков, нарушивших завтрак, но так и остановился в дверях с раскрытым ртом: перед ним стояли заводские разбойники Окулко, Челыш и Беспалый. Первая мысль, которая мелькнула в голове Палача, была та, что разбойники явились убить его, но он сейчас же услышал шептанье собравшегося у крыльца народа. - Нам бы Луку Назарыча... - Меня? Кто меня спрашивает? - повторял Лука Назарыч и тоже пошел в переднюю. - Лука Назарыч, не вели казнить, вели миловать, - проговорил Челыш, выступая вперед. - В чем дело? - удивлялся Лука Назарыч. - Это наши... заводские разбойники, - объяснил, наконец, Палач, стараясь заслонить собой управляющего. - Мы до твоей милости, Лука Назарыч, - заговорил Беспалый. - С повинной пришли... Што хошь, то и делай с нами. - В кандалы! в машинную!.. - заревел Лука Назарыч, поняв, в чем дело. - Лесообъездчиков сюда, конюхов!.. Палач тихонько отвел старика в гостиную и шепотом объяснил: - Нельзя-с, Лука Назарыч... Не прежняя пора! Надо их отправить в волостное правление, пусть там с ними делаются, как знают... В Ключевском заводе уже было открыто свое волостное правление, и крепостных разбойников отправили туда. За ними двинулась громадная толпа, так что, когда шли по плотине, не осталось места для проезда. Разбойники пришли сами "объявиться". - Вот оно что значит: "и разбойник придет с умиренною душой", - объяснял Петру Елисеичу приезжавший в Мурмос Груздев. - Недаром эти старцы слова-то свои говорят... XII Весь Ключевской завод с нетерпением ждал наступления успеньева дня, который, наконец, должен был самым делом выяснить взаимные отношения. Будут ли рабочие работать на фабрике и кто выйдет на работу, - все это оставалось пока неизвестным. Петр Елисеич прежде времени не старался заводить на эту тему никаких разговоров и надеялся, что все обставится помаленьку, при помощи маленьких взаимных уступок. Соединяющим звеном для всех трех концов явилась теперь только что открытая волость, где мужики и собирались потолковать и послушать. Первым старшиной был выбран старик Основа. На волостных сходах много было ненужного галденья, споров и пересудов, но было ясно одно, что весь Кержацкий конец выйдет на работу. Заводоуправление с своей стороны вывесило в конторе подробное объявление относительно новых поденных плат. Фабричные мастера были довольны ценами. Накануне успеньева дня в господский дом явились лесообъездчики с заявлением, что они желают остаться на своей службе. Петр Елисеич очень удивился, когда увидел среди них Макара Горбатого. - А ты как же, Макар? - спрашивал Петр Елисеич. - А уж так, Петр Елисеич... Как допрежь того был, так и останусь. - Так... да. Ну, а если отец вернется из орды и Туляцкий конец будет переселяться? - Пусть переселяется, Петр Елисеич, а мое дело - сторона... Конешно, родителев мы должны уважать завсегда, да только старики-то нас ведь не спрашивали, когда придумали эту самую орду. Ихнее это дело, Петр Елисеич, а я попрежнему... Должность лесообъездчика считалась доходной, и охотников нашлось бы много, тем более что сейчас им назначено было жалованье - с лошадью пятнадцать рублей в месяц. Это хоть кому лестно, да и работа не тяжелая. Прошел и успеньев день. Заводские служащие, отдыхавшие летом, заняли свои места в конторе, как всегда, - им было увеличено жалованье, как мастерам и лесообъездчикам. За контору никто и не опасался, потому что служащим, поколениями выраставшим при заводском деле и не знавшим ничего другого, некуда было и деваться, кроме своей конторы. Вся разница теперь была в том, что они были вольные и никакой Лука Назарыч не мог послать их в "гору". Все смотрели на фабрику, что скаже