еских теорий, есть человеческое сердце, а для него естественна тяга к добру. По существу, единственное, что способно заглушить эту тягу - как раз и есть подчинение человеческой жизни идее. И, если заглянуть в историю, то наибольшее зло приходило именно от таких людей - от фанатиков той или иной теории, веры. Ведь и атеизм на самом деле есть не отсутствие веры, как кажется самим атеистам, но вера во вполне определенную схему мироздания. И, если задуматься, то вера гораздо более слепая, чем вера в Бога, потому что атеистическая схема - схема, в которой отсутствует Высший Разум, настолько много оставляет заведомо неразрешимых вопросов о мире и о нас самих, что, по-существу, во много раз более фантастична в сравнении с любой другой, предполагающей наличие более высокой формы жизни, чем человек. Паша правильно сказал сегодня: фанатик, "сильный человек" - это тот, кто действует до конца согласно своим убеждениям. Но такие люди, к счастью, исключение, а не правило. Поэтому судить о человеке нужно не по убеждениям его, а по делам. И можно, наверное, сказать, что добрый атеист - уже и не атеист вполне, также, как зло творящий христианин - не христианин, какие бы теории ни выстраивались у него в мозгу. По асфальтовой мостовой Советской улицы журчали быстрые ручейки. Вера Андреевна неважно чувствовала себя. Выпитая напоследок водка выветрилась, оставив по себе боль в виске. Было совсем не весело после этого праздника. Насквозь промокшая, очень уставшая, свернула она, наконец, на Валабуева, затем - во двор к себе. Зайдя в подъезд, разулась и с туфлями в руках поднялась по холодным ступеням. Войдя в квартиру, сначала прошла она в ванную и отмыла грязь с каблуков. Голова, когда нагибалась она над раковиной, болела уже не только в виске, но и где-то позади левого глаза. Отперев свою комнату, она не включила свет, не сняла даже промокшего платья, а сразу легла на кровать, поверх покрывала, болью в подушку. Дождь за окном на слух то стихал чуть-чуть, то пускался пуще прежнего. Поскрипывал фонарь над подъездом - забытый всеми в ненастьи, привычно жаловался самому себе на что-то. - Бестолковый какой-то день, - прошептала Вера Андреевна, стараясь представлять себе, как по каплям просачивается в мякоть подушки боль из виска. Невозможной была мысль о том, что придется еще вставать и раздеваться, прежде чем уснуть. Часы у Борисовых пробили полночь. "Так еще рано, - подумала она. - Завтра высплюсь. Завтра воскресенье. Слава Богу, что завтра воскресенье." Она вздохнула и стала повторять про себя, что надо вставать, обязательно надо вставать, не то она уснет в мокром платье и наверняка простудится. Надо вставать. - Надо вставать, - прошептала она уже во сне, а в дверь тихонько постучали. - Вера Андреевна. Мелькнули и остались во сне какие-то лица, непонятые слова... - Да, Аркадий Исаевич, - сказала она, вздрогнув. - Заходите. Свет, если можно, не включайте только. Фигура старика в нерешительности замялась на пороге. - Вы уже спите? - спросил он, вглядываясь в темноту. - Нет, нет, заходите. Прикрыв за собою дверь, осторожно ступая, Эйслер прошел к столу. Тихонько отодвинув стул, присел, еще, по-видимому, не различая Веру Андреевну в темноте. Она тем временем теснее подобрала к себе колени, поежилась и совсем проснулась от этих движений. Аркадий Исаевич помолчал минуту. - Ну, что хорошего видели вы на этом дне рождения? - спросил он затем. Он нередко заходил к ней так вот по вечерам, чтобы посидеть полчасика, поговорить о разном. Чаще всего, замечала Вера Андреевна - это случалось, если за окном шел дождь или снег. Должно быть, он чувствовал себя одиноким в такие вечера, должно быть, одолевали его какие-нибудь ненастные мысли, и он все ходил по своей комнате от окна к двери. Ей слышно было его шаги, и она наверняка уже знала, что через сколько-то времени он постучится к ней. И когда действительно он стучался и заходил, то сначала никак нельзя было поймать его взгляд. И начинал он разговор почти всегда одинаково: - Ну, что хорошего приключилось с вами за день? Или: - Ну, что хорошего видели сегодня в Зольске? Слабый свет фонаря за окном освещал теперь половину его лица, от этого казалось оно совсем старым. - Хорошего было мало, - сказала Вера Андреевна. - Фейерверк, впрочем, был хороший. - Неужели фейерверк? - удивился Аркадий Исаевич. - Да, там был фейерверк, и даже цыгане. - На широкую ногу справляли. Ну, что же, человек заслуженный, может себе позволить. - И еще хороший был скандал, - добавила она, вздохнув. - Появилась мама одного из гостей и объявила все собрание шабашом сатаны. Она немного не в себе. Вы, конечно, не одобряете, что я пошла на этот день рождения? - Неужели? - оживился Эйслер. - Что, прямо так и объявила? Это великолепно! А что же они? А как она прошла? Там разве не было охраны? Вы обязательно познакомьте меня с этой женщиной. Впрочем, завтра же ее, конечно, уберут, - он ненадолго задумался, покачал головой. - Нет, Вера, я не не одобряю вас - отнюдь. Я думаю, я и сам бы пошел туда на вашем месте - если бы пригласили меня... в качестве гостя. - А что, вас пригласили туда в каком-то ином качестве? Он не ответил. На секунду приподняв голову, Вера Андреевна сразу почувствовала, как острый буравчик входит в левый висок ее. Эйслер, конечно, умышленно сделал это замечание мимоходом о Зинаиде Олеговне - с расчетом, чтобы нужно было возражать ему: мол, почему же непременно уберут ее завтра - и разговор немедленно перешел бы к этой теме. Почти всегда, когда приходит он поговорить с ней под вечер, в голове у него именно эта тема, к которой рано или поздно и сводится все. Но ей совсем не хотелось сейчас этой темы. Ей хотелось спать. И будто невзначай сделанное замечание Эйслера нисколько не раздразнило ее. Она решила ничего не возражать ему. И минуту они молчали. - Меня пригласили туда в качестве тапера, - сказал вдруг Аркадий Исаевич. - Я должен был прийти туда к десяти часам, играть до одиннадцати и сразу удалиться. Оплата очень неплохая - барская оплата. - Вы что, серьезно? - поразилась Вера Андреевна. - Ну, для чего же мне вас разыгрывать? - И Баев сам вам это предложил? - Ну, нет, не сам, врать не стану - не удостоен был чести. Когда последний раз ходил к ним отмечаться, уполномоченный передал. Нахальный такой мальчишка - надутый, как пузырь, собственной значимостью. Сначала вручил мне деньги, потом дождался моего вопроса и потом уже сообщил - мол, "предлагается явиться". - И вы? - А что мне было делать? Оставил ему деньги и ушел. - Знаете, - сказала Вера Андреевна, подумав, - возможно, что все это помимо Баева было предпринято. Мне кажется, он не стал бы так грубо и так, очевидно, глупо, это обставлять. Скорее всего, это кто-нибудь из приближенных хотел ему преподнести сюрприз. Какой-нибудь Мумриков. Там есть у них такой Мумриков - вот этот уж точно - надутый, как пузырь. Эйслер невесело усмехнулся и покачал головой. - Не так уж это было и глупо, Верочка, - сказал он. - В грубости, к вашему сведенью, заключена огромная психологическая сила - особенно, когда исходит она от имеющих власть. Всякий на моем месте безусловно должен был принять приглашение. И, в сущности, я напрасно его не принял. Какая разница - Баев или не Баев. Они теперь убьют меня, а это обидно из-за такой ерунды... Вот видите, они заставили меня нервничать - разве это не психология? - Господи, - сказала Вера Андреевна. - Почему вы так это говорите всегда - "убьют", "они"? Ну, с какой стати могут "они" вас "убить"? - Верочка, Верочка, - вздохнул Аркадий Исаевич. - Знаете, иногда мне кажется, что, приволоки я однажды от них сюда чей-нибудь труп, вы стали бы говорить: ну почему же это непременно труп; да, может, он просто уснул. Не обижайтесь. Но неужели вы не видите, что происходит вокруг? Когда я жил еще там, в Твери, я, признаться, думал сперва, что это из-за меня, из-за того, что ходили ко мне. Я думал - они боятся сборищ, или моего влияния, или просто слова "стоверстник". Я мучился совестью, я хотел понять, хотел, чтобы мне объяснили. Когда они предложили мне убраться; вы понимаете - не пристрелили, не арестовали - предложили убраться - я сказал им тогда: я не уеду, пока вы не ответите мне - это из-за меня? Тот лейтенант, Вера, он посмотрел на меня, как на ненормального. Он усмехнулся и пальцем постучал о висок. Он так посмотрел на меня, что я и вправду почувствовал себя дураком. Кто я такой, Вера, ну, кто я такой? Член политбюро? Народный комиссар? Стоверстников в Калинине тысячи, знакомых у них десятки тысяч. И не пристрелили меня тогда на Лубянке только потому, что кое-кому на Западе известна моя фамилия. Но что же тогда? А тогда выходит, они берут нормальный среднестатистический процент. Если в Калинине у меня была сотня знакомых, а взяли четверых, то это четыре процента. Четыре процента в год. Здесь за полтора года сколько уже? Я считал - Гвоздев в феврале был пятым. Допустим ту же сотню, которой, по правде, и нету. Все равно это те же четыре процента. И вы полагаете, что в каждом отдельном случае им нужна для этого какая-то "стать"? Какая-то особенная причина? Самое большее, им нужен повод, и если уж мой отказ - не повод, то где тогда и найти их на всех? Вера Андреевна поморщилась в темноте от боли и села на кровати. - Аркадий Исаевич, - сказала она, - послушайте. Вы ведь отлично знаете - я не хуже вас вижу, что происходит вокруг. У меня полгорода в библиотечной картотеке, как на ладони. Я также, как и вы, вижу - происходит что-то немыслимое, чудовищное. И все же вы напрасно так говорите - "они". Вот я была сегодня "у них", ну и что? Если бы вы согласились играть, вы шли бы туда, как в логово людоедов. А когда пришли, увидели бы, что это самые обыкновенные люди - как вы, и как я - простые советские служащие. Поймите, Аркадий Исаевич, эти люди делают только то, что им положено делать. Они никого не убивают, они работают. Что-либо изменить в происходящем вокруг они бессильны, как и мы с вами. И как у нас с вами, у них единственный выбор - либо не вмешиваться, либо пожертвовать своей жизнью, прекрасно зная, что ничего от этого не изменится. Требовать от них сопротивления механизму, в котором они оказались, значит требовать от них самопожертвования; на мой взгляд, это безнравственно - особенно, когда мы сами забились по углам и только шепчемся потихоньку. У многих из них семьи, дети - им нужно было бы пожертвовать не только собой. Разумеется, есть среди них всякие, есть такие, которым все это вполне по вкусу, но далеко не всем, уверяю вас... Да если бы все было так просто, как говорите вы, что только "мы" и "они". Но вы же сами знаете - это ровным счетом ничего не объясняет. Все бесконечно сложнее. - Очень трогательно вы изъясняетесь, Верочка, - заметил Аркадий Исаевич. - Но, видите ли в чем дело - как бы все это ни было сложно, всегда нужен человек, который может подписать приговор невиновному; и всегда нужен человек, который может пристрелить того, кому подписан этот приговор. А происходит это как раз очень просто - ручкой по листу бумаги, пистолетом в затылок. И, не знаю, как вам, но лично мне глубоко наплевать, "по вкусу" приходится вурдалаку моя кровь или его воротит с нее. "Я все-таки ввязалась в этот разговор, - подумала Вера Андреевна. - Я давно бы уже разделась и спала. Надо было не отвечать ему, когда он постучался." В полумраке комнаты, в полусвете из окна старик казался сейчас не таким, каким она знала его. Трудно было угадать привычную мягкость в глазах его. В острых чертах лица мерещилось ей что-то недоброе. - Ведь что страшно, Вера, - продолжил он. - Они действительно берут без разбора. Мы с вами мучаемся, пытаемся что-то понять, а они вовсе не заботятся о том, чтобы кто-нибудь что-нибудь понимал. Они берут без раз-бо-ра. Но ведь если теми же темпами они продолжат и дальше, то через двадцать лет от страны ничего не останется. Ничего и никого. Скажите, вы полагаете, хоть сами себе отдают они отчет в том, что делают? Вы, безусловно, лучше меня знаете этих "обыкновенных людей" - так скажите мне, думают они о чем-нибудь? - О ком вы говорите, Аркадий Исаевич? - Об этих, Вера. Вы же были сегодня у них. И вообще последнее время вы так мило общаетесь с ними - вот хоть с Павлом Ивановичем. Значит, видимо, он неглупый человек. Что он говорит вам? - Павел Иванович - очень порядочный человек, - произнесла Вера Андреевна, следя за тем, чтобы голос ее не дрогнул. Старик, казалось, от души рассмеялся. Потом наклонил слегка голову и посмотрел на нее с прищуром. - Ну, что же, повезло, значит, городу Зольску, - заметил он. - Порядочный прокурор попался. Повезло, нечего сказать. Только ведь... берут ведь, Вера. Как брали, так и берут. В частности - могу вас поздравить со сменой руководства. Он выждал паузу, но она ни о чем не спросила. - Вольфа вашего сегодня тоже взяли. - Что?! - через секунду вздрогнула она. - Кто вам сказал? - Да я сам видел, своими глазами. Возвращался сегодня с набережной - его по улице провожали двое - в сторону Краснопролетарского переулка. Телохранителей, я полагаю, он не держит. - Не может этого быть! Аркадий Исаевич! Что же вы молчали до сих пор? - Но, Вера... По-моему, не такая уж грандиозная новость; можно было бы и привыкнуть. Мне всегда казалось, что вы его тоже недолюбливали. - Причем здесь это? - Нет, разумеется, ни при чем. Вера Андреевна почувствовала, что не способна теперь сообразить значение того, что сказал Эйслер. Мысли ее рассыпались. - В котором часу это было? - Около пяти. Похоже, его с работы взяли. Он шел при галстуке и с портфелем. - Он не работает по субботам. Не работал... Около пяти? Почему же вы мне сразу, когда я из библиотеки пришла, не сказали? - Да вот поэтому и не сказал. Еще не хватало, чтобы вы там за него заступаться стали. - Да ведь он же, он настолько... свой, вы понимаете?! Настолько... Уж если его брать... - Кому это свой? - Им, им! Не надо, Аркадий Исаевич. Нет, это действительно, должно быть, ошибка. Или... я ничего не понимаю. Эйслер вдруг встал, прошелся по комнате, остановился у окна, глядя на улицу. - Признаться, я тоже, - сказал он, вздохнув, и голос его оказался другим. - Никогда бы не подумал, но мне жаль его. В сущности, он был не злой. Пугливый только очень, ну, так что же? Я все вспоминал сегодня, как он мне Свиста привел на концерт. Он так боялся тогда, чтобы я не сказал чего-нибудь лишнего. Он так смотрел на меня из-за его плеча. Совсем как кролик, ушами только что не шевелил. Леночка все спрашивала потом: кто этого дядю обижает? У меня с утра сегодня настроение играть что-нибудь пасмурное. - Вы о нем, как о покойнике, уже, - прошептала Вера Андреевна. - Господи, какое ужасное время! - вырвалось у нее. Эйслер обернулся к ней. - Похоже на быстроходный танк, - сказал он. - Что? - У меня такое чувство иногда - оно похоже на быстроходный танк. - В киножурналах про Красную Армию, знаете, показывают. Ломится напролом сквозь березняк, все сметает на пути; на секунду расслабься только, не увернись - увлечет и раздавит тебя, намотает на гусеницы, ничего не останется. Глаза его смотрели сквозь нее. Теперь - при свете у окна - ей было видно опять, что он беззащитный и добрый. - Сказать вам правду, я устал, Вера, - покачал он головой. - Я постоянно в напряжении, я все время жду, откуда он выскочит, ломая деревья, дымя и громыхая. Я чувствую себя обложенным зверем. Я должен уворачиваться, это невозможно. Я очень устал. А ведь я музыкант, я артист, я художник, Вера, мне это противопоказано. Художник должен быть свободен снаружи. Внутри себя он раб, внутри себя он шагу не смеет ступить без напряжения, без воли, без мысли. Но в мире внешнем ему, как воздух, необходима свобода - иначе нельзя, поверьте. "Как жалко Вольфа, - думала Вера Андреевна, следя за движениями губ пианиста. - Такой он всегда, действительно, был напуганный и беспомощный. Надо будет сходить к его жене. Впрочем, я ведь не знаю даже, есть ли у него жена. А вдруг еще отпустят? Может быть, поговорить с Пашей? Господи..." Эйслер смотрел на нее печальными глазами. - Если есть, - говорил он, - у этого сумасшедшего мира какая-либо конечная цель, то степень приближенности к ней не может определяться ни чем иным, как степенью свободы человека. И в первую очередь, да - в первую очередь, свободы художника. Знаете, Вера, что самое страшное в нашем времени? Нет, не аресты, не расстрелы, не ссылки, не слезы, не кровь. Все это жуткий кошмар, но этот кошмар пройдет. Слезы и кровь были в России всегда, и, вероятно, всегда будут - сегодня больше, завтра меньше. Самое страшное в нашем времени то, что оно навсегда уничтожит русскую культуру. Великую культуру! Равной которой не было и нет в мире. И никогда больше не родится в этой земле Пушкин, Репин, Чайковский. И десятки поколений пройдут, а русская культура останется мертвой. Потому что наше время навсегда унизило ее страхом... Вас всегда удивляло, Вера, зачем я приношу домой эти журналы из киоска, зачем листаю их. Вам самой не хочется даже коснуться их, и, конечно, вы правы. Но вы поймите, мне больно верить, что все уже кончено. И как же быстро! Вы не можете этого знать; для вас, и для детей ваших, и для внуков, все современное - теперь уже навсегда ненастоящее. Но я-то ведь помню! Я отлично помню это чувство - грандиозное чувство - того, что ты живешь в эпицентре духовности человеческой. И во что превратилось все за какие-нибудь четверть века? Во что?! Я вам скажу во что - в Вольфа. Да, да, именно в Вольфа! В напуганного чиновника, который смотрит на вас кроличьими глазами, выглядывает жалобно из-за широкой спины большевика-чапаевца. Никогда, никогда уже не оправиться русской культуре от этого позора! И, продолжая аллегорию, может быть к лучшему, что даже такую ее сегодня забрали, может быть, к лучшему... Поэтому-то говорю я: не кровью, не террором ужасно наше время. Смерть не страшна сама по себе, я не боюсь смерти. Смерть страшна тем унизительным состоянием духа, в которое погружает человека напряженное ожидание ее. Униженный человек - не вполне уже человек. Униженный художник - разлагающийся труп. - А по-моему, - тихо сказала Вера Андреевна, - человека можно унизить ровно настолько, насколько он сам себя может унизить. Аркадий Исаевич перевел дух. - Это вы где-нибудь прочитали? - Нет, мне так кажется. - Это, вообще-то, хорошая мысль, - сказал он, помолчав немного. - Ее стоит обдумать. - Обдумать? - почему-то переспросила она и посмотрела прямо в глаза пианисту. - Знаете, чем еще ужасно это время? Тем, что мы привыкаем к нему. Мы с вами можем рассуждать и теоретизировать сколько угодно, а невинный человек тем временем будет сидеть в тюрьме. Сегодня мы еще повозмущаемся, завтра повспоминаем об этом, а послезавтра забудем и думать. О скольких мы уже забыли. - Вот, кстати, Верочка, - заметил Эйслер. - Об этом-то как раз придется помнить. Я ведь имею опыт - когда берут начальника, скоро принимаются и за ведомство. Вы, конечно, махнете рукой, но я прошу вас, очень прошу, хоть ради меня, будьте сейчас предельно осторожны. А, если есть возможность, лучше всего - берите отпуск и уезжайте куда-нибудь на пару недель. Вы у нас в городе хотя и на особом положении, но, кто его знает, даже хорошо ли это теперь. - Да, да, - ответила она неопределенно, думая, очевидно, о другом. - Я что хочу сказать: если вы, Аркадий Исаевич, в самом деле ищете в этих журналах русскую культуру, то это очень похоже на то, как ищут кольцо под фонарем, потеряв его в темноте, - она вздохнула и поднялась. - Вы меня извините, но я, как пришла, до сих пор еще в мокром платье. Мне нужно переодеться. - Что же вы так? - развел руками Эйслер. - Простудитесь моментально. Да, кстати, я ведь к вам нынче почти по делу зашел. Тут вам просили письмо передать. И он достал из кармана конверт. - Кто просил? - Мальчишка заходил лет десяти, светленький, с серьезными такими глазами. Минут за десять до вас, не больше. - Включите свет, пожалуйста. На конверте с изображением крейсера "Аврора" выведено было печатными буквами: "библиотекарше Вере Андреевне". И, Бог весть, отчего, но очень отчетливо, она почувствовала тревожное. "Здравствуйте, Вера Андреевна, - прочитала она на тетрадном листке в косую линейку. - Когда вы получите это письмо, меня уже не будет в живых. Но я бы очень хотел, чтобы вы иногда вспоминали обо мне. Я часто заходил к вам в библиотеку, но так и не решился заговорить с вами. Моя мама давно умерла, и я ее совсем не помню, но мне казалось всегда, что вы на нее похожи. Сегодня вы были возле нашей школы вместе с Павлом Ивановичем. Вы дружите с ним, но вы не знаете, что он очень плохой человек. Мы дрались сегодня с Игорем, потому что мне дали справку с его подписью, о том, что моего отца расстреляли, потому что он враг народа. И Игорь в классе рассказал, будто он подсыпал яд в консервы. Но это все неправда. Мой отец - хороший и добрый человек. Он был хотя и не член партии, но с ним разговаривал товарищ Серго Орджоникидзе и хвалил его. Поэтому я решил, что повешусь на Парадной площади, иначе меня заберут в специальный интернат, а я не хочу. Мне все равно, но чтобы все знали правду. Если вы можете, то я хочу, чтобы вы меня вынули из веревки и были на похоронах вместе с моей троюродной тетей. Потому что никого у меня больше нет, и я вас всегда любил, и думал о вас всегда, как о маме. Прощайте. Саша Шубин." - Спокойной ночи, Верочка? - как-то вопросительно сказал ей Эйслер, а она потерялась. Аркадий Исаевич, включив свет, хотел было уже выйти, но увидев ее лицо, когда она прочитала первую строчку, остался стоять на пороге. - Что-нибудь еще случилось? - спросил он. Через какое-то время она тихонько простонала. Потом как будто в полусне она медленно подошла к нему, несколько секунд смотрела ему в глаза, часто моргая. Потом положила ему письмо и конверт в разные руки. И вдруг, как была босиком, бросилась в коридор, распахнула входную дверь, и только и слышал он, как хлопнуло парадное. глава 14. НА ПЛОЩАДИ Ветер усилился. Кроны тополей во дворе кренились и ходили волнами. В сиреневых всполохах то и дело видны становились низкие тучи. Над Зольском шла гроза. У выхода со двора прямо перед Верой Андреевной оказались вдруг Паша и Надя. Они брели домой под проливным дождем. У Нади над головой был Пашин пиджак, Паша был в насквозь промокшей, прилипшей к телу сорочке. Она споткнулась и едва не упала прямо перед ними. - Паша, ради Бога! - закричала она, схватив его за руку. - Ничего не спрашивайте! Бегите на Парадную площадь! Там этот мальчик - Шубин, Шубин! Ради Бога, Паша, бегите, бегите же! Неизвестно, что понял он или предположил из крика ее. Но, посмотрев ей в глаза, он развернулся и побежал, побежал очень быстро. - Надя, простите, я потом объясню, - несколько секунд еще она стояла, глотая воздух. - Там беда! Беда! - выкрикнула она уже на бегу. Молнии рвали черное небо над городом, дождь хлестал по раскисшей земле злыми косыми струями. В первую же минуту Вера Андреевна разбила босые ступни о невидимые в лужах камни. Дыхания своего она не знала и не умела рассчитать, поэтому очень скоро почувствовала, что задыхается и готова упасть. На бегу она беззвучно плакала, закрывала глаза и запрокидывала голову. Уже на Валабуева Паша далеко опередил ее. Свернув на каменную мостовую Советской, она едва могла различить фигуру его сквозь дождь. Через минуту он исчез в коротком переулке, ведущем к Парадной площади, и на одно мгновение вдруг ощутила она себя одиноко и неприютно - в пустынном городе, среди дождя, в слезах. Раскачивались темные деревья вдоль улицы, в домах горело несколько окон, тускло светились редкие фонари. Хорошо знакомый манекен в витрине универсама, одетый в полосатую футболку со шнурком, с вежливо-настороженным лицом, со странно растопыренными руками и пальцами, косился ей вслед. Все это осталось в голове ее помимо мыслей - там, откуда берутся потом неясные воспоминания и сны. Позади остались кинотеатр, подвальные окна библиотеки. Через минуту она свернула в безымянный переулок, и ей видна стала площадь. На площади горели два фонаря - у дальнего конца, по обе стороны от деревянной трибуны. Фонари освещали огромный кумачовый транспарант. Черный силуэт колокольни с отбитым крестом вырос на мгновение в подожженном молнией небе позади транспаранта. Вера Андреевна бежала теперь, не чувствуя ни разбитых ног, ни боли в груди. Ей видны становились силуэты под фонарем. Приближаясь, различала она, как неловко расставив ноги, откинув плечи назад, Паша стоит у трибуны и обнимает за колени детскую фигурку, словно бы подсаживая ее. И от фигурки наверх, к светильнику, уходит веревка. И только уже возле самой трибуны, за громовым раскатом, за шумом дождя, услышала она вдруг высокий отчаянный детский визг. Сердце ее рванулось, дыхание кончилось, и она схватилась руками за край трибуны. - Вера, да помогите вы! - кричал ей Паша. Она отпустила мокрые доски, в глазах ее потемнело; делая шаг, она не знала, упадет сейчас или нет. Белобрысая, с оттопыренными ушами голова Шурика повернута была набок. Лицо его целиком состояло из крика - из глаз и рта, раскрытого сверх всякой возможности. Паша держал его высоко - ей трудно было дотянуться до шеи. Намокший узел оказался тугим, веревка не хотела выходить из него. Мальчишка визжал оглушительно. - Держите вы! - приказал ей Паша. - Вот здесь. Да нет же, вот здесь! Крепче держите! Она прижала к себе ноги Шурика ниже колен, и Паша отпустил. Мальчишка оказался страшно тяжелый. Он вцепился пальцами в волосы ее, и ноги его отчаянно дергались. Ей показалось в первую секунду, она не выдержит. "Господи, помоги!" - успела она простонать про себя. Паша, обеими руками схватившись за петлю, с силою дергая в разные стороны, растягивал ее. Наконец, она прошла вкруг головы Шурика и заплясала в воздухе. Паша принял мальчика на грудь и опустил. В ту же секунду ноги Веры Андреевны подкосились сами собой, и она села на брусчатку. Еще какое-то время потом все происходило как бы не с ней. Шурик задыхался, ревел и ладонями размазывал грязь по щекам. Паша, отпустив его, на секунду как будто потерялся, но потом схватил мальчишку за воротник и затряс, как куклу. - Щенок! - крикнул он ему прямо в лицо. - Шутки вздумал шутить?! Вы представляете, Вера, он на краю трибуны стоял с веревкой на шее - дожидался. А когда меня увидел, сиганул. - Вовсе я не дожидался, - всхлипывал Шурик. - Я... я веревку не мог... Я не нарочно, Вера Андреевна!.. Я не буду... Я не буду вам ничего!.. Вы... Вы... - Что я?! - Вы знали, почему я с Игорем подрался. Вы все знали, все знали! - Ну и что? - Вы знали, что мой отец не виноват! Знали, знали! Его товарищ Орджоникидзе хвалил. Вы знали, а справку подписали! - Не болтай ерунды! - Я вас ненавижу! Я вам не буду ничего... Я только Вере Андреевне! Он принялся изворачиваться, вырываться, ударил Пашу по рукам. - Пустите! Я вас ненавижу! Я вашего Игоря еще побью! Он вырвался, наконец, и отскочил в сторону. - Побью, побью! Вера Андреевна, он все знал, все знал! Похоже было, он собрался удрать. - Шурик, подойди ко мне, - попросила она. - Пожалуйста, подойди! Не сразу, но он подошел, встал рядом, она взяла его за руку и вдруг он снова заревел в голос. - Ну, все уже, все. Не надо, - говорила Вера Андреевна, прижимая его ладонь к лицу, и сама тоже плакала. - Скажи, ты где живешь сейчас? - У... у тетки. - Где это? - Я не пойду туда! Нет, нет, я не хочу! - Хорошо, конечно, - сразу согласилась она. - Будешь ночевать сегодня у меня - ладно? Только надо ведь предупредить ее. Она уже тебя, наверное, ищет. - Не ищет она, ей все равно. Я часто не ночую... Вера Андреевна! Я не нарочно!.. Это неправда, что он говорит. Честное слово! Я же не думал... Я веревку не мог забросить. - Да, да, конечно, я это знаю. Мы обо всем поговорим с тобой. Теперь все будет хорошо. Она плакала, гладила его по голове и видела, как через площадь вприпрыжку ковыляет к ним Аркадий Исаевич. Она хотела было встать, но не смогла. Кружилась голова, и ноги ее были ватными. Она только села иначе. Паша отошел в это время к другому краю трибуны и что-то осматривал там. - Господи, господи! - задыхаясь, бормотал подбежавший Аркадий Исаевич. - Вы успели. Ну, слава богу, слава богу! Я бы себе не простил, Вера, никогда не простил бы. Столько времени языком чесать, а письмо в кармане... Вы правы, мы только и делаем что болтаем, только и можем, что языком! Все мы одинаковы... Но вы успели. Она сумела даже удивиться немного - не слышала никогда, чтобы Эйслер изъяснялся столь бессвязно. И как-то это помогло ей самой собраться. Она подумала вдруг, что не стоит им возвращаться домой всем вместе - Эйслеру, Паше и Шурику - все возбуждены, что-нибудь может выйти нехорошее. - Шурик, - сказала она. - Это Аркадий Исаевич, мой сосед, да ты его знаешь. Вы сейчас идите домой, поставьте чаю. И я тоже скоро приду. Мы обо всем с тобой поговорим еще. Ладно? Ты можешь жить у меня сколько захочешь. Мы обо всем, обо всем с тобой поговорим теперь. Он плакал. - Ну, идите, - повторила она и подала его руку Аркадию Исаевичу. Эйслер и сам казался сейчас ребенком. Так был растерян и, кажется, с трудом понимал, что требуется от него. - А вы что же? - спросил он. Паша в это время, обойдя трибуну, проверив, по-видимому, не осталось ли от Шурика каких-нибудь следов, встал под фонарем и озабочено смотрел на веревку. Аркадий Исаевич, кажется, только теперь заметил его. Он посмотрел еще поочередно на Веру Андреевну, на Шурика. - Ну, пойдем? - спросил он его нерешительно. Они повернулись и медленно пошли через площадь. Шурик продолжал всхлипывать, и пока не скрылись они в переулке, несколько раз оглянулся. - Что теперь с этой штукой прикажете делать? - через некоторое время произнес Паша, не глядя на Веру Андреевну. - Придется лезть. Он подошел вплотную к столбу, потерев ладони, обхватил его и быстро полез наверх. Скоро он оказался уже возле светильника. Веревка упала в лужу. Соскользнув вниз, Паша поднял ее и принялся зачем-то распутывать узлы. - Простудитесь, Вера, - сказал он, по-прежнему не глядя на нее. - Сядьте хотя бы на трибуну. Было что-то странное и в словах его, и в том, что он делал. Ей казалось, все это совсем не подходит к месту. Ей хотелось посмотреть в глаза ему, но он не оборачивался. "Почему он ни о чем не спросит? - подумала Вера Андреевна. - Ему не интересно, откуда я узнала о Шурике? Что ему эта веревка?" - Паша, - позвала она. - Что? Ярко сверкнула молния над церковью, и на секунду она испугалась того, что хотела спросить. - Паша, - повторила она. - Ведь отец его действительно, должно быть, ни в чем не виноват. - Не виноват? - как будто удивился он, но опять не посмотрел на нее и даже не обернулся. - Я сам читал его показания. - Что же там было? Ему пришлось переждать долгий громовой раскат. - Он признался, что подсыпал крысиный яд в консервы. Никто и подсчитать не сможет, сколько жизней на его совести. - Вы в это верите, Паша? - Да я же говорю вам, что читал его показания. - Вы в это верите, Паша? Он все дергал веревку, пытаясь растянуть последний узел. - Что значит - верите? - Вы - в это - верите - Паша? - в третий раз повторила она. Но, наконец, он скомкал ее и, размахнувшись, забросил за транспарант - за церковную ограду. Затем почему-то испуганно огляделся вокруг. - Это странный город, - сказал он. - Никогда в нем не знаешь, что с тобой случится через минуту. Чужой и странный город. "Что он говорит?" - подумала Вера Андреевна. Паша поморщился, как от боли, покачал головой. Потом присел на край трибуны и впервые посмотрел на нее прямо - сверху вниз - тоскливо посмотрел. И вдруг она заметила, что он пьян. - Вам в самом деле хочется, чтобы я сказал, что он не подсыпал яду? Что я подписал приговор невиновному человеку? Ну да, я подписал. Ну да, я знаю, что он невиновен. И вы это знаете. Что же дальше? - Ничего, - покачала она головой. - Должно быть, я зря спросила... Конечно, зря. Я все понимаю, Паша. Не будем об этом. - Нет, будем! - прошептал он вдруг как-то особенно. - Теперь уж непременно будем. Вы уже начали, и я хочу вам сказать, что как раз-таки ровным счетом ничего вы не понимаете. Вы, может быть, думаете - что-нибудь меняется от того, верю я или не верю в эти бумажки? Вы думаете, они вообще что-нибудь могут значить - эти бумажки? Для чего вы спросили об этом, если сами знаете ответ? Хотели пристыдить меня? Ну что же, время сейчас, конечно, самое подходящее. Ведь что же было бы, если б мы не успели? То есть, если бы он действительно?.. Ведь за замученного ребенка -"расстрелять", правда? А хотите, я между прочим расскажу вам, как расстреливают здесь у нас в Зольске, в Краснопролетарском переулке - метрах в пятистах всего от нашего дома?.. Да нет, что же, вы послушайте, я расскажу! Делается это так. Осужденного выводят из камеры, проводят в подвал и, ничего ему не разъясняя, ведут по подвальному коридору. Он не очень длинный, и в дальнем конце его есть поворот - он ведет в тупик, но осужденный этого не знает. Он поворачивает в него вслед за конвоиром, и тогда из темной ниши за поворотом выходит человек, которого зовут Савелий Горохов... Нет, нет, вы послушайте! Раз уж вы все понимаете... Так вот, Савелий Горохов - он живет в Москве, а сюда приезжает по вторникам. Ему уже за шестьдесят, и из них сорок он занимается одним и тем же делом. Весьма благообразный старичок. В револьвере у Савелия два патрона. Он выходит из темной ниши и стреляет осужденному в затылок. После делает контрольный выстрел. Он профессионал, и в этом выстреле нет нужды, но таковы правила. Следом появляется тюремный врач, для вида осматривает тело и ставит свою подпись на акте. Все не очень романтично, но вполне гуманно. И очень продуманно. Врач и конвоир закуривают. Савелий - нет, он некурящий. Вот так это происходит. А теперь я вам скажу, какова во всем этом моя функция. Моя функция - это функция врача. Я ставлю подпись в протоколе и свидетельствую смерть. Когда мне приносят эти бумаги, человек уже мертв. Расстрел произведен по всем правилам. Палача зовут, правда, не Савелий Горохов, а Степан Баев. Или, точнее, их несколько: Василий Мумриков, Григол Тигранян, нежно обожающий вас Харитон Спасский. Да и врач не я один. На приговоре полагается три подписи: Баева, моя и Свиста. Я в отличие от Свиста должен, правда, читать эти бумаги. Свист их вовсе не читает, и правильно делает. Но вы думаете, что-нибудь изменится, если я не поверю в то, что осужденный мертв, и не поставлю подпись? Вы думаете, он оживет от этого? - Не нужно, Паша, перестаньте! Пожалуйста! - плакала Вера Андреевна. - Поверьте, я ни в чем не хотела вас обвинить! - А вы и не можете ни в чем меня обвинить. Скажу вам более того: вы никого не можете ни в чем обвинить. Вы, может быть, полагаете, Савелий Горохов, Баев или Харитон в чем-нибудь виноваты? Вы полагаете, от них что-нибудь зависит? Да ничуть не больше, чем от меня, от вас или, скажем, вашего Эйслера. Если вам интересно знать правду, то все мы, все до единого в этом городе, делаем общее дело. Есть, впрочем, должности более чистые, есть менее чистые - ну, так и на скотобойне разделение труда. Я ставлю подписи на приговорах, вы ставите подписи на корешках книг, но, если б вы действительно понимали, насколько невелика здесь разница! Разве не в каждой второй из книг, которые стоят у вас там, на полках, написано, что так все и нужно. Но главное - ведь главное то, что никто в отдельности, ни все мы вместе, даже если бы вдруг захотели, не смогли бы в этом ничего изменить. Вы, говорите, вы все понимаете. Но, если вы все понимаете, что же вы сегодня делали там, на дне рождения? Почему так мило улыбались всей этой компании? Вам случайно не приходило в голову, что гарднеровский сервиз, на котором вы кушали поросенка, реквизирован у главврача нашей ЦРБ Бурятова? Вы не читали о банде врачей в газете "Вперед!"? Нет, разумеется, ничего особенного здесь нет - все совершенно по правилам - это называется: высшая мера наказания с конфискацией имущества. Супругу Бурятова Харитон раскрутил чуть позже - на восемь лет. Я разговаривал с ней, когда только приехал сюда. Она отправилась в этап с надеждой разыскать в лагерях мужа - ей сказали, что он получил "червонец". У них осталось двое детей - мальчик и девочка - примерно того же возраста, что и Шурик. Девочка жива, а мальчик умер - не вешался, не топился, просто заболел и через неделю умер. Скажите, вы - верите в то, что ваша - я не говорю, моя - ваша жизнь может иметь какой-то смысл, после этого? Даже если вообразить, что Бурятов был врагом. Чтобы вы действительно поняли - мы все в нашем городе ходим по костям этого мальчика! И дети, и внуки, и правнуки наши будут ходить по его костям. Но я вам скажу, Вера - никто не виноват больше остальных. Ни я, ни Савелий, ни Баев - никто не отдавал приказа "травить ребенка собаками". И в кого бы, и как бы высоко, вы ни ткнули пальцем, никто такого приказа не отдавал. Все мы поголовно только безмозглые борзые в этой травле. Ну, а если вам очень хочется ткнуть в точку, то тычьте туда, куда тыкал Павел Кузьмич - в Того, кому грозил он пальцем. А я при этом только повторю вам, что он был прав! Вера Андреевна, плача, попыталась подняться на ноги. Ей не сразу удалось это. Всхлипывая и дрожа, она пошла через площадь. Ее пошатывало. Скоро она споткнулась и упала на колени возле ручейка, бегущего по булыжникам. Сверкнула молния, вырезала на мгновение контуры низко висящих туч. - Господи! - простонала Вера Андреевна, заглушенная громом и шумом дождя, никем не услышанная. Голова ее закружилась вдруг. Она упала ничком, создав собой преграду ручейку, забурлившему и запенившемуся вокруг нее. Когда Паша подбежал к ней, она была уже в обмороке. глава 15. СОБЕСЕДНИК "Надо только выстоять во чтобы то ни стало", - прижавшись лицом к прохладному стеклу, мысленно повторял про себя отец Иннокентий. Выстоять, выждать время, сохранить последний приход. Несмотря ни на что - сохранить. Эта цель оправдает когда-нибудь все, ибо не может же Господь, не должен, оставить Россию навечно. Невидимо, тайно он подаст им помощь - воинам своим. И, может быть, появится тогда новая цель у тех, кто не ослаб в любви к Нему, кто готов отдать все за эту любовь - и даже душу свою. Ибо, если есть в мироздании неумолимый закон, по которому душа, так или иначе преступившая грань греха, погибает, он, отец Иннокентий, готов отдать свою душу ради любви к Нему, ради службы Ему теперь, когда все отвернулись от Него - слабого. Это и есть его служба. Это и есть вера его. В такое-то время она и нужна - подлинная, сыновья. В эту секунду вздрогнул отец Иннокентий и в ужасе отшатнулся от окна. Занес было руку для крестного знамения, но только медленно провел ладонью по волосам. С той стороны окна, неожиданно возникнув из темноты, прилипла к стеклу, в упор смотрела на него и улыбалась незнакомая небритая и, показалось ему, жуликоватая физиономия. Отец Иннокентий с неп