спина белухи* [Млекопитающее морское животное.] и снова исчезала в пенных кружевах. Слушая шуршанье волн, умирающий разведчик закрывал глаза и снова видел бирюзовую бухту с беломраморными дворцами, затерянными в изумрудной зелени листвы. А за ними, сверкая золотом и переливаясь всеми цветами радуги, поднимался купол величественной мечети с двумя вылепленными, словно ласточкины гнезда, минаретами. Справа от мечети, в европейской части города, виднелся отель "Золотой олень", где полковник так часто встречался с друзьями, и однажды, за день до своего несчастья, ужинал с коварной Мерием. Ее настоящее имя, конечно, Мария, а не Мерием. Это он понял еще там, в пограничном лесу, при первом и последнем их любовном свидании. Несомненно, эта красавица с беломраморным телом -- не немка и не гречанка, а русская. И как он сразу не догадался! Если бы не она, не эта ужалившая его в самое сердце змея, он был бы свободным, счастливым, богатым человеком и не харкал бы по утрам кровью на затерянных где-то на краю света Соловецких островах. За восемь лет пребывания в этой проклятой аллахом бухте Благополучия он изучил историю Соловков. Изучил досконально, как профессиональный разведчик. Гафаров знал, что Соловецкие острова с расположенными на них тремястами озер находятся в Кемском уезде Архангельской области, что слово "Кемь" появилось якобы после того, когда взбешенный безобразным поведением своего денщика император всероссийский Петр I начертать соизволил: "Выслать полковника Сысоева к е. м. к поморам". Что стены кремля начали строить в 1484 году и что Соловки в 1694 и 1702 годах посещал Петр Первый, предусмотрительно пожаловав монастырю двести пудов пороху. Знал также Гафаров и то, что Соловки с незапамятных времен являлись местом заточения непокорных старообрядцев, попов-расстриг, провинившихся игуменов и некоторых особо важных государственных преступников, таких как Петр Толстой, Василий Долгорукий, декабрист Александр Горожанский... В предпраздничные и праздничные дни, когда вся монастырская братия замаливала свои и чужие грехи в соборе, Гафаров выходил на главный двор Соловецкого кремля -- "на прогулку". Здесь он не раз сидел и отдыхал на скамье у надгробной плиты из серого отполированного гранита. Знал Гафаров и то, что Соловки с древних времен привлекали многие европейские государства, в особенности Великобританию. Пользуясь занятостью русского флота в Крымской войне и вступлением Англии в войну с Россией, 7-го июля 1854 года к бухте Благополучия подошли два английских трехмачтовых фрегата и с боем попытались овладеть Соловками. Открыв огонь по монастырю из тридцати пяти орудий, англичане потребовали сдачи "крепости", но игумен - архимандрит Александр повелел имевшейся в кремле военной команде, состоявшей из одного сотника и пятидесяти казаков, принять бой. Из восьми пушек, установленных в амбразурах кремлевских башен, было дано несколько залпов, не причинивших, однако, фрегатам никакого вреда. Ядра английских батарей били по стенам кремля, попадали в Преображенский собор и во двор монастыря, а картечь крепостных орудий не долетала до английских кораблей. Тогда игумен приказал выпустить из Головленковской башни и всех застенков монастырского каземата заключенных -- расстриженных попов и монахов -- и объявил им, что если под огнем "аглицких батарей" они выкатят за монастырские стены пушки, подведут их ближе к фрегатам и заставят врага отступить, то "родина не забудет своих сынов, защитивших отечество от супостата". Заключенным терять было нечего, и они решили, что лучше умереть в неравном бою, чем сгнить в каменном мешке каземата. Годами не видевшие дневного света, босые, лохматые люди в рваных подрясниках выкатили два полевых орудия за ворота кремля и, установив их на холмах, бесстрашно сражались с цивилизованными пиратами в течение девяти часов. Англичане стреляли залпами из тридцати пяти орудий последнего образца, по всем правилам военной науки, стреляли по горсточке полуголых людей, прячущихся за двумя холмами. В ответ на эти залпы попы - расстриги и монахи, осеняя себя двуперстным старообрядческим крестом, били прямой наводкой по качавшимся на волнах величавым фрегатам. Во время этого боя на первом фрегате была сбита одна из мачт, на палубе второго взорвалась бочка с порохом, после чего английские корабли ушли в открытое море и уже никогда больше не подходили к Соловецкому архипелагу. Победу над англичанами торжественно отпраздновали в монастыре. К литургии ударили в большой тысячестопудовый колокол с двадцативосьмисаженной высоты главной колокольни, затем стали звонить во все тридцать пять колоколов, словно бы по числу пушек на ушедших вражеских фрегатах. В большом Преображенском соборе был отслужен благодарственный молебен с песнопением и акафистом. Молились за всех "в бозе почивших убиенных" и за здравие уцелевшего "христианского воинствам. Архимандрит Александр тогда же обратился в святейший Синод с ходатайством об освобождении из темниц заключенных героев и временно разрешил им поселиться в кельях. Через два месяца из Синода пришел строгий приказ о "водворении всех татей и богоотступников" в казематы, "в коих они пребывали до 7 июля сего года". Предписывалось "содержать оных в строгости и повиновении". А через несколько лет у южной стены кремля одна за другой стали появляться скромные могилы забытых героев... Дул холодный северный ветер. Рамазан взглянул на серый, как солдатская шинель, горизонт чужого, неприветливого неба и снова ощутил на языке привкус крови. Вдруг Гафарову показалось, что валун под ним дрогнул и опустился. Рамазан вскочил и внимательно осмотрел гранитную глыбу. Убедившись, что камень по непонятной причине действительно осел, полковник взял палку и ковырнул порыхлевшую землю. В ту же секунду он услышал звон металла и увидел край золотого креста. Удивленный неожиданной находкой, Гафаров присел на карточки и, оглядевшись по сторонам, стал руками отгребать щебень и землю. Ломая ногти и царапая о щебенку пальцы, Рамазан отбрасывал комья суглинка, забыв о своей болезни, не слыша звона колоколов, не видя расстилавшегося перед ним моря... Наконец находка была извлечена из-под валуна. Ею оказалась та самая осыпанная жемчугом, самоцветами и украшенная непревзойденным александритом некогда пропавшая из монастыря золотая митра. От долгого нахождения в земле жемчуг пожух, самоцветы, припорошенные желтоватой пылью, поблекли, и лишь огромный александрит сверкал своим ярким переливчатым блеском. Не задумываясь, почти машинально, Гафаров начал отгибать острой галькой плоские лапки, охватывавшие александрит. Он понимал, что главную ценность представляет не золото митры с массивным крестом, не жемчуг и самоцветы, а этот изумрудно-зеленый камень. И вот александрит оказался на ладони Рамазана. Что делать с митрой? Решение было найдено почти мгновенно: "преступник, оставляющий след, не преступник, а самоубийца". Обтерев платком камень и заложив его за щеку, Гафаров взял митру и, подойдя к морю, швырнул ее в набежавшие волны. Митра упала крестом вниз, покачалась несколько секунд в мутной пене и исчезла под водой. Слушая шуршание волн и глядя в даль, где плескались в дымке тумана неуклюжие, поросшие каким-то рыжим мхом тюлени, умирающий разведчик невольно сравнил их с грациозными дельфинами, играющими в солнечных лучах голубого моря. Мгновенно потускнела радость находки, и тотчас с удивительной ясностью вспомнил он всю историю своего падения в бездну... Он познакомился с Мерием в высшем аристократическом обществе, в доме одного из членов правительства. Потом несколько раз Рамазан и Мерием случайно встречались то в театре, то в парке, и вскоре полковник почувствовал, что она -- именно та женщина, которую он давно искал, о которой мечтал всю жизнь. Мерием при встрече всегда ласково улыбалась, обнажая свои чуть влажные жемчужные зубы, иногда позволяла Гафарову провожать себя, а при прощании как-то особенно дружески отвечала на его рукопожатие... В тот роковой майский день, когда полковник выходил из одной подозрительной транспортной конторы, расположенной в порту и занимающейся, по имевшимся сведениям, контрабандой, он вдруг увидел Мерием в светлом спортивном костюме. Она непринужденно поднималась по трапу на сверкающую белизной яхту. Рамазан окликнул Мерием в тот момент, когда яхта собиралась отчалить от берега. -- Счастливого плавания,-- сказал полковник. -- Благодарю, -- ответила Мерием и помахала ему рукой. -- А может быть, и меня возьмете с собой на прогулку? -- в шутку предложил полковник, -- Садитесь! Рамазан прыгнул в яхту, и она с раздутыми паруса - ми понеслась по бирюзовому зеркалу бухты, мимо стоящих на якорях иностранных пароходов с разноцветными флажками. Что же было дальше?.. В памяти остался удивительный полет чайки -- словно пущенный бумеранг; кружева морской пены за кормой лодки и нежный, как лепесток розы, поцелуй. Потом расшалившейся Мерием захотелось уплыть из бухты в открытое море. Там, в открытом море, к ним подплыла лодка, и сидевший в ней бородатый человек в зеленой фуражке с гербом потребовал предъявить документы. Гафаров показал таможенному чиновнику свой служебный пропуск. Человек кивнул головой и исчез со своей лодкой. Потом Мерием почувствовала себя плохо и попросила подплыть к берегу. Все это полковник отлично помнил. Вот они вышли на берег. В поисках тени вошли в лесок. Там Мерием прилегла на траву и вдруг протянула к нему свои полуобнаженные руки. Все это было как во сне, а когда он очнулся, то увидел, что вокруг стоят с ружьями наперевес какие-то люди. Их было много, этих вооруженных людей. Пожалуй, более десяти, а он -- один, если не считать отбежавшей в сторону Мерием. И все же полковник выхватил свой пистолет, но тут же сильный удар в голову свалил его с ног. Потом солдаты набросили на Гафарова какие-то ковры и долго заворачивали его в эти пахнувшие нафталином и махоркой противные тряпки. Затем тюк опустили на дно фелюги. Помнил еще Гафаров, что его качало, как в люльке, и кто-то, издеваясь, пел над ним, изменяя слова, колыбельную песню. Да готовясь в бой опасный, помни мать твою... И слышался хохот, похожий на лошадиное ржанье. А потом тюрьмы, допросы, этапы, пересылки. Неосторожный шаг полковника одной из стран Ближнего Востока, начальника оперативного отдела разведки Рамазана Гафарова, привел его на Соловки. На первом допросе арестованный потребовал, чтобы пригласили прокурора. Его просьба была удовлетворена, и полковник высказал прокурору свое презрение к недопустимым методам русской контрразведки. Ведь даже у цирковых борцов есть запрещенный прием "ключ", с жаром говорил Гафаров, а боксерам не разрешается наносить противникам удары ниже пояса. И то, что сделали с ним, профессиональным разведчиком, схватив его на чужой территории во время любовного свидания, он считает нечестным, недопустимым приемом борьбы со стороны уважающего себя государства. Прокурор был предупредительно вежлив. Выслушав тираду полковника, он спокойно сказал: -- Видите ли, в вашем деле имеется акт, из которого явствует, что вас взяли на территории Российской империи. Возможно, это случилось вблизи границы, но суть дела от этого не меняется. Отпив глоток воды из толстого граненого стакана, прокурор продолжал: -- В своих любовных отношениях, судя по тому, что указано в акте, вы зашли слишком далеко и, возможно, не заметили, как перешагнули территориальную границу Российской империи. Что же касается приемов разведок и контрразведок, то они никогда не отличались кристальной чистотой. Говоря по существу поднятого вами вопроса, должен заметить, что он лишен необходимой аргументации... Если у вас будут какие-либопретензии, касающиеся неправильности ведения дела, я к вашим услугам. На этом аудиенция была закончена, и прокурор, вежливо кивнув головой, удалился. Гафаров понял, что апеллировать не к кому, что вся надежда -- на счастливый случай. А случая этого в течение восьми лет так и не произошло. Иногда по ночам Гафарова мучила мысль: что, если не Мерием, а кто-то другой предал его? Но нет, этого не могло быть! Кто еще знал о его прогулке по морю и откуда так внезапно в лесу появились русские солдаты и белобрысый подпоручик с наглой улыбкой? Мысль эта лишала Гафарова сна, густая темень ночи незаметно превращалась в белесое утро. Эти переходы света и тени -- от дня к ночи -- всякий раз напоминали полковнику о надежно спрятанном в трещине стены александрите. Рамазан любил помечтать о той перемене в жизни, какую может дать ему этот бесценный камень. Если все окончится благополучно и Гафарову удастся выжить и вывезти самоцвет на родину, какой фантастически сказочной станет его жизнь! Ведь на деньги, полученные за камень, можно будет купить любой дворец с мандариновой рощей, фонтанами и беседками. Не зря ведь так славятся уральские александриты. Впервые этот редкий и красивый самоцвет был найден на Урале в слюдяном сланце при разработке изумрудных копей, в ста километрах от Екатеринбурга. Камень назван финским минералогом Н. Норденшильдом александритом в честь Александра II в связи с тем, что первый его кристалл был обнаружен в день совершеннолетия императора -- 17 апреля 1834 года (если только эта дата не подтасована придворной камарильей, всячески угождавшей царю). И хотя камень молод, о нем уже сложено немало легенд... Проснувшись однажды ночью в своей сырой узкой камере, похожей на каменный склеп, полковник зажег огарок восковой свечи, достал спрятанный камень и долго любовался его кроваво-красными переливами. Этот меняющий свою окраску самоцвет мог быть талисманом шпионов и актеров: как и они, он живет двойственной жизнью . Гафаров вдруг вспомнил давний эпизод, ничем, в сущности, не примечательный, но оставивший в его юношеском сердце тихую печаль. В то далекое время, когда он учился еще в корпусе, отец подарил ему мелкокалиберное ружье. Как-то ранней весной, когда неожиданно выпавший снег еще не весь растаял, он услышал за окном в саду удивительно звонкое пение какой-то птицы. Схватив свое ружьецо, Рамазан выскочил на террасу и увидел птицу с зеленовато - голубыми перьями на крыльях и белой грудкой. Птица сидела высоко на дереве, пела и била крыльями, подзывая к себе серенькую, скромно оперенную самку. Рамазан прицелился и выстрелил. Самка мгновенно улетела, а красавец самец лишь покачнулся на ветке, но не упал. "Должно быть, я промахнулся, а птица эта, как глухарь во время своей любовной песни, не услышала выстрела", -- решил юноша. Но что это? Под деревом, на клочке нерастаявшего снега, зардела маленькая искорка крови, потом рядом заалела вторая, третья, четвертая, а птица, словно прикованная к ветке, все сидела не шевелясь, медленно истекая кровью. Потом она упала, как тряпка, в красную лужицу, и белая ее грудка окрасилась в ярко-рубиновый цвет, стала такой же, как александрит при свете огарка свечи. Рамазан не подошел к убитой птице, не поднял ее. На душе было какое-то гнетущее чувство, словно что-то омерзительно - гадкое совершил он: никому нельзя об этом рассказать, но и забыть невозможно, Почему он вспомнил сейчас, через десятки лет, об этой птице, о кроваво-рубиновых каплях на снегу? Вероятно, потому, что полковник сам теперь, как та птица, умирает, истекая кровью. Еще месяц, два, три, в лучшем случае год, и не станет Рамазана Гафарова, Ведь чудес на свете не бывает. Но чудо случилось. В один из ничем не примечательных дней, перед заутреней, в камеру к больному Гафарову пришли сам настоятель монастыря и начальник охраны. Подойдя к краю топчана, игумен заговорил вкрадчивым голосом. -- Вас затребовали в Петербург, в Правительственную канцелярию. Умудренный опытом, склонен думать, что сие на предмет вашего обмена. Полагаю, что вы на нас не в обиде. Мы к вам относились с христианским милосердием, невзирая на ваше иноверие. Надеюсь, жалоб с вашей стороны ни в Синод, ни в канцелярию не последует. И, не дожидаясь ответа, вышел из камеры. Поручик козырнул и, щелкнув каблуками, удалился вслед за архимандритом. Рамазану захотелось вскочить с постели, выбежать во двор кремля и ходить, ходить быстрыми шагами вперед и назад, вперед и назад... Но он отлично понимал, что двигаться -- даже на постели -- ему нужно медленно, не напрягаясь, иначе может случиться... Все может случиться с больным человеком, харкающим кровью. А хочется, до безумия хочется еще хоть раз в жизни взглянуть на голубой зеркальный залив, на золотой купол родной мечети, узнать хоть что-нибудь о предавшей его Мерием. Ах, если бы его только действительно обменяли! Он бы подлечился немного, поехал в качестве обыкновенного "купца" в Россию, отыскал Мерием -- хоть на дне моря -- и задушил бы эту игравшую в любовь женщину. Взбудораженный мозг вдруг обожгла шальная мысль: а что, если Гафарова хотят обменять на попавшую в тенета его разведки Мерием? Нет, такого совпадения не могло быть!.. Огромным усилием воли Рамазан заставил себя успокоиться, погасил нелепую мысль и уснул... В день отъезда из Соловков Гафаров спрятал александрит в ломоть обгрызенного ржаного хлеба и положил его в котомку вместе с этапным пайком, полученным на дорогу. Идя в порт в сопровождении вооруженных солдат, Рамазан невольно улыбнулся: эти тюремщики и не подозревают, что охраняют они не только его, но и драгоценный александрит, перед которым блекнут самые яркие самоцветы мира. Нет, он не считает себя вором. Пусть вывозимый им из России уникальный камень будет хотя бы частичным вознаграждением за восемь тяжелых унизительных лет, проведенных в неволе, за потерянное здоровье, за ту омерзительную жизнь, которую ему уготовила несправедливая судьба. Когда плыли в пароходном трюме в Архангельск, а затем с тем же конвоем ехали в пустом товарном вагоне, пахнущем сеном, Гафаров думал: почему именно теперь обе державы решили предоставить Рамазану свободу и вернуть ему родину? Может быть, это александрит, как талисман, принес ему счастье?! Нет, вероятнее всего в его стране произошли какие-то коренные изменения, а правительство России удостоверилось в том, что некогда грозный полковник, бывший начальник оперативного отдела одной из восточных разведок, превратился в безвредного, умирающего льва, которого теперь можно спокойно погладить голой рукой, Вспомнил еще Гафаров, что когда он был совсем молодым офицером и интересовался архивом разведки, то обнаружил однажды в нем копию письма начальника Петербургского главного штаба Дибича, адресованного архангельскому губернатору Миницкому по поводу Соловецкого монастыря. Эта тихая обитель с расположенной внутри ее тюрьмой, по-видимому, заинтересовала палача декабристов Николая I, и Дибич запрашивал губернатора: "Сколько возможно будет в оной обители поместить арестантов офицерского звания?" Самодержец считал, что не только декабристы, но всякий инакомыслящий человек должен быть изъят из обращения, как фальшивая монета. На другой день по прибытии в Санкт-Петербург Гафарову было предоставлено личное свидание с торговым атташе аккредитованного в России посольства. Поздоровавшись с Рамазаном и назвав себя Мустафой Усмановым, атташе рассказал полковнику о переменах, происшедших в организации, в которой некогда работал Гафаров. -- Три месяца тому назад умер начальник разведки Музафар-бей, властный старик, неоднократно возражавший против вашего обмена,-- заявил атташе. -- Конечно, я понимаю,-- сказал Рамазан,-- старик не мог простить мне мой неосторожный шаг. -- На место Музафар-бея назначили вашего старого друга -- Сали Сулеймана. Он-то и потребовал вашего обмена. -- Так, значит, Сулейман начальник отдела! -- обрадовано воскликнул полковник и закашлялся. -- Не надо так волноваться,-- тихо произнес Мустафа Усманов.-- У вас все плохое теперь позади, а впереди много светлого и радостного. Завтра утром мы с вами поедем в один из черноморских портов, а там на пароходе поплывем в нашу столицу. Вы ее теперь не узнаете. "Неужели это не сон? -- думал Гафаров.-- Неужели я снова буду свободным человеком и смогу ходить куда захочу?! Буду, как прежде, бывать на банкетах, в театрах, ужинать в отеле "Золотой олень", спать на подогретых простынях и встречаться с женщинами?!" От этих мыслей кровь ударила ему в голову. Рамазан улыбнулся и, чтобы не прерывать милой беседы, как бы между прочим спросил: --А не скажете ли вы, уважаемый Мустафа, -- если, конечно, это не секрет,-- на кого меня обменивают? -- Извините, но обменивают не вас, а Османа Шерафеттина на Павла Каратомерова. -- В таком случае не понимаю, при чем тут я? -- Вы? Видите ли... Этот Павел Каратомеров -- очень крупная фигура, и за него дают Османа Шерафеттина, ну и вас... если можно так выразиться... вместо довеска. -- Что?! -- воскликнул Гафаров и, вскочив на ноги, заметался по комнате. Ему показалось, будто его ударили хлыстом по лицу. -- Нет! -- вдруг закричал он.-- Я никуда не поеду! Вы не посмеете обменять меня насильно! -- Что с вами? -- спросил атташе и тоже поднялся. -- Ничего. Ровным счетом ничего,-- сдерживая себя, ответил полковник.-- Я прошу вас передать моим коллегам, что Гафаров -- выжатый лимон, изношенная перчатка, труп. Его незачем и не для чего обменивать. Он не может уже дать родине ни грамма пользы...-- И, припав к подоконнику, Рамазан закрыл лицо руками. -- Успокойтесь, успокойтесь же,-- сказал атташе.-- Нельзя в такой радостный момент впадать в истерику. -- Извините... Нервы... Восемь лет... Это слишком много для одного человека,-- пояснил Гафаров. -- Простите, мне кажется, мы отвлеклись от основной темы, Итак, разрешите продолжать, На меня, как на официальное лицо, возложили миссию доставить вас на родину. Вы понимаете, что если мы поедем на одном пароходе, то будем находиться не только в разных каютах, но и в разных классах. Подходить ко мне во время пути не следует. Я думаю, это вам понятно. В силу некоторых, быть может, случайно сложившихся обстоятельств, мы стоим с вами в настоящее время на разных ступенях. Полагаю, мое предупреждение вас не обидело. Эти слова окончательно вывели Рамазана из равновесия. Ему мучительно захотелось показать вывезенный из Соловков уникальный александрит этому жирному индюку и крикнуть, что Гафаров будет на родине богачом, а чиновник--лебезящим перед ним пресмыкающимся! Он взглянул на выхоленное лицо атташе, на его тонкие пальцы с выкрашенными хной ногтями и подумал: не сказать ли этой "важной персоне", что оба они -- птицы одного полета? -- А не ответите ли вы мне,-- спросил Рамазан,-- почему некоторые аккредитованные полпреды и атташе могут безнаказанно заниматься шпионажем? -- Если в комнате нет часового, из этого не следует, что нас никто не слышит,-- сдержанно произнес атташе. -- Почему эти счастливчики,-- все более воспламеняясь, почти выкрикивал Гафаров, -- пользуются правом неприкосновенности личности? Кто придумал им эту бесчестную привилегию? Чем они лучше нас, профессиональных шпионов, рискующих жизнью?! -- Извините, господин полковник, я отказываюсь продолжать с вами беседу на тему, не имеющую никакого отношения к вашему личному делу. Меня на это никто не уполномочивал. -- И, помолчав, добавил: -- Судя по всему, вы отказываетесь ехать на родину? -- Да! И скажите моим друзьям,-- задыхаясь, ответил полковник, -- передайте им, что я, знаете, привык жить за решеткой, привык в тюрьме ходить на прогулку по кругу, как цирковая лошадь по манежу. Мне все это безумно нравится, и я не хочу расставаться с предоставленной мне "привилегией". Передайте им также, что когда человек умирает, не все ли ему равно, где умирать! -- Имею честь откланяться,-- сказал атташе и вышел из комнаты. ...Обратно в Соловки Гафарова везли по этапам. По прибытии он был уже в безнадежном состоянии. За день до смерти умирающий полковник попросил часового татарина Хадзыбатыра пригласить к нему игумена монастыря по весьма важному делу. Святой отец не замедлил явиться. -- Вот тот драгоценный камень,-- пробормотал умирающий полковник,-- о котором говорили... А ваш церковный цилиндр лежит на дне моря в семи шагах от берега... против валуна, на котором я обычно отдыхал. Пораженный игумен схватил камень и зажал его в кулак, как ребенок, у которого хотят отнять игрушку. --Неужели?! -- воскликнул епископ. -- Как же вам это удалось?! Впрочем, вы по сыскной части служить изволили, вам и карты в руки. Завтра же из схимников русалок сделаю, достанут со дна моря митру драгоценную! -- И, помолчав, добавил: -- А вор-то, ссыльный монах, Иуда, намедни в лесу удавился. Украсть-то сумел, а потери не перенес. О том ножичком, подлец, на березе начертал. На той, на которой, окаянный, повесился. Поблагодарив Гафарова за неоценимую услугу и пообещав прислать кварту целебного церковного вина, его преосвященство удалился. Утром полковник Гафаров умер в своей маленькой камере, похожей на каменный склеп. Похоронили его у южной стены кремля, рядом с безвестными героями, попами-расстригами и монахами, некогда защищавшими родину от иноземных захватчиков. А однажды, вместе с прибывшими в бухту Благополучия богомольцами, у стен кремля появился какой-то восточного типа человек в чалме. На закате солнца он расстелил у могилы Гафарова старую черную бурку, стал на колени, поднял руки к холодному небу, и стены православного монастыря впервые за сотни лет услышали молитву правоверных: "Ашхаду ан ла иллаха илла аллах. Уо шхаду анна Мухаммедан расулу аллах"*[ Нет бога, кроме аллаха, И Магомет -- его пророк.].
РАССКАЗЫ

Юность

ам, славной украинской девушке, я посвящаю этот рассказ о нашем путешествии по астраханской степи. Вы, вероятно, помните о нем столько же, сколько и я. Неизвестным осталось вам лишь одно обстоятельство. Обстоятельство, из-за которого ваша жизнь могла тогда легко оборваться. К счастью, случаю угодно было пощадить вас... Конечно, эту тайну я должен был открыть вам если не тогда же, то давным-давно, но годы мчались, как всадники, и некогда было обернуться. Лишь теперь, спустя полвека, вспомнилась мне до мельчайших подробностей наша давняя случайная встреча. Когда я думаю о вас, милая Лида, мне совершенно отчетливо представляется бескрайний океан золотого песка, оранжевое солнце, кутающееся в мохнатую тучу, и веселый калмык, едущий рядом с нашей повозкой на низкорослой лошаденке и поющий одну и ту же песенку: Ах, как низко летит стая гусей! Побегу, догоню последнего, Вырву перо белое, Пошлю весточку любимой... Когда калмык с трудом перевел вам слова этой песенки, вы заплакали. Ваши слезы не удивили меня. Я считал себя уже вполне взрослым мужчиной (так как я еще в прошлом году окончил реальное училище), вы же только что оставили дортуар Института благородных девиц, забыв там томик сентиментальных повестей Чарской и навсегда распрощавшись со своими милыми наивными подругами. Ваш институт, заброшенный вихрем революции из Полтавы во Владикавказ, должен был эвакуироваться в Сербию от "страшных" большевиков. Вы, конечно, хорошо помните необычный разговор в тот январский день с вашей начальницей и случайную встречу со мной. Как могло случиться, что вы, такая тихая, скромная девушка, с двенадцатью баллами по поведению, вышли вдруг из повиновения и наотрез отказались покинуть родину?! Но не будем забегать вперед -- начнем все по порядку. В середине января 1920 года я бродил по городскому саду маленького приветливого городка Владикавказа. Городок этот расположился на обоих берегах шумного Терека, ворочающего огромные валуны и несущего из Дарьяльского ущелья обломки скал, сорванных мощным потоком необузданной, вечно пенящейся горной реки. На окраине города, за чугунным мостом, Молоканской слободкой и кадетским корпусом, начиналась Военно-Грузинская дорога, связывающая Предкавказье с Закавказьем. Город Владикавказ был построен в 1784 году на месте осетинского селения Дзауджикау и фактически являлся крепостью и форпостом для продвижения русских войск в глубь Кавказа. В годы, когда я учился в реальном училище, город Владикавказ представлял собой сплошной зеленый сад: огромный трек с двумя прудами и тополевыми аллеями примыкал к самому Тереку, за которым сверкали ажурные окна персидской мечети, увенчанной бирюзовым куполом. Городской сад с ротондой и летним театром, фруктовые сады, скверы и бульвар главного проспекта, начинающийся от памятника Архипу Осипову и кончающийся у Осетинской слободки,-- все это было украшением Владикавказа. Большинство "отцов города" были отставные полковники и генералы, а также состарившиеся петербургские и московские чиновники, накопившие за свою трудную жизнь скромные капиталы и удалившиеся от суетного света в тихую предгорную обитель. Кроме небольших капитальцев, отставные генералы и чиновники привезли с собой в провинциальный городок дородных Татьян Кузьминичных и Полин Дормидонтовных с целыми выводками Олечек, Манечек, Лизочек, Володей и Шуриков. Молодое поколение, поступив в женские и мужские гимназии и реальные училища, задавало тон в городе и увлекалось поэзией, театром и Шопенгауэром. В трудные дни революции город, состоящий из центральных улиц, Шалдона, Осетинской и Молоканской слободок, как упавший наземь праздничный пирог, расслоился и распался на куски. Пролетарский Шалдон и Осетинская слободка всеми своими помыслами и деяниями примкнули к большевикам, а центр города и Молоканская слободка, которую населяли в основном владельцы фруктовых садов и легковых извозчичьих фаэтонов, оставались верны "единой неделимой". То, что полгорода, где был лишь один медно - цинковый завод со считанным количеством рабочих, безоговорочно примкнуло к большевикам, являлось заслугой С. М. Кострикова (Кирова) и его русских и осетинских друзей -- убежденных революционеров, живших в те годы в тихом заштатном городке Владикавказе и накапливающих силы для борьбы с самодержавием. К этому времени Олечки, Танечки и Лизочки, закончив свои гимназии и епархиальные училища, повыходили замуж -- кто за талантливого присяжного поверенного, кто за блестящего офицера, а кто даже за сына нефтепромышленника, случайно посетившего Владикавказ как раз в пору расцвета Олечек и Танечек. Что же касается Володей и Шуриков, то они, возмужав, разошлись разными дорогами: одни пошли в юнкера, другие к большевикам. Прежние однокашники стали непримиримыми врагами. Итак, я продолжу свое повествование. Гуляя по городскому саду, я встретил Костю Гатуева. Мне хорошо было известно, что старший его брат Николай работал вместе с Кировым в газете "Терек" и что Сергей Киров часто бывал как в нашем, так и в их доме. Вспоминаю курьезный случай из жизни этих двух журналистов. Газета "Терек" была либерально - прогрессивной. Издателем и редактором ее был Казаров -- малограмотный, но весьма изворотливый делец, обладавший недюжинным умом и приличным капиталом. Основными сотрудниками газеты "Терек" были Сергей Киров и Николай Гатуев. Киров писал главным образом политические и экономические статьи, а также литературные и театральные рецензии. Николай Гатуев специализировался на очерках и фельетонах. Оплата за статьи, очерки и фельетоны была мизерной, и лишь заметки в рубрике "Убийства и грабежи" оплачивались по повышенному тарифу. Интерес к этому разделу был на Кавказе велик еще со времени Зелимхана, знаменитого абрека, терроризировавшего в течение нескольких лет имущее население Владикавказа, Грозного и полицию аулов и городов. Этот атаман, принимая в свою шайку новых абреков, требовал от них клятвы в известной степени революционного содержания: "Клянемся, что белое -- черное, а черное -- белое и что реки текут не вниз, а вверх". Этой фразой Зелимхан, видимо, хотел сказать, что построение существующего государственного строя считает неправильным и что его нужно перекроить до основания. Зелимхан совершал дерзкие налеты и однажды ограбил Кизлярское казначейство. За его голову царское правительство предлагало большие деньги, но абрек был неуловим. Позднее, уже после революции, я видел у Константина Гатуева найденную им в одном из чеченских аулов печать Зелимхана. Знаменитый абрек был настигнут отрядом подполковника Кибирова и убит в неравной схватке. Получив шесть ранений, абрек продолжал отстреливаться, и лишь седьмая пуля сразила его. Позднее Константин Гатуев стал профессиональным писателем, автором книг "Гага-аул", "Осада Найората", "Ингуши" и др. Он написал и сценарий о Зелимхане. Картина, заснятая "Мосфильмом", прошла на экранах с большим успехом. Так вот, однажды, явившись в редакцию, Киров и Гатуев потребовали у издателя увеличения авторского гонорара на две копейки за строчку. Казаров категорически отказался. Тогда наши юные газетчики, зная, что если они не напишут статьи и фельетоны, то завтра газета ни при каких обстоятельствах не выйдет,-- объявили забастовку. Каково же было их удивление, когда на следующий день "Терек" вышел с прекрасной передовой статьей, отличным фельетоном, и даже "Убийства и грабежи" были занимательны. Забастовщики с повинной вернулись в редакцию на работу, и Казаров, смеясь, рассказал о том, что передовую он перепечатал из "Самарских ведомостей", фельетон из саратовской газеты, а "Убийства и грабежи" выдумал сам. Но вернемся к повествованию. Константин Гатуев, шатен с бледным лицом, высоким лбом и ясными серыми глазами, был старше меня лет на десять. Подойдя ко мне в городском саду, он спросил: -- Ну, что поделываешь и как жить думаешь? Этот вопрос меня озадачил -- уже несколько месяцев я думал над тем, что же будет со мной дальше, что мне предпринять... -- Полагаю, в ближайшие дни меня мобилизуют в армию,-- ответил я. -- В Добровольческую армию, так нужно понимать? -- А в какую же, Костя, если я нахожусь на территории белых? -- Пойдешь воевать против своих, за романовское дерево, сгнившее на корню, и за "единую неделимую"? -- Не от меня же это зависит. Сам понимаешь, какое сейчас время. -- Вот что, дружище. Ты знаешь мои убеждения или, возможно, догадываешься о них. Болезнь не позволяет мне делать то, что должен делать большевик. ТБЦ сковывает меня. Нужно махнуть через всю астраханскую степь, а степь эта голая, пустынная, голодная... -- Ты хочешь, чтобы я?.. -- Необходимо срочно выполнить одно задание Сергея Мироновича. Я говорю с тобой так откровенно потому, что оба мы осетины, а наш народ никогда никого не предавал... У тебя в Саратове мать и младший брат Ростислав, поезжай к ним. -- Как, через фронт?! -- Вот именно, через фронт. По пути выполнишь поручение Сергея Мироновича. Правда, для такого шага необходима некоторая подготовка... -- А именно? -- Тебе нужна будет попутчица, у которой якобы погиб брат - офицер за Георгиевском, где-нибудь в районе Святого Креста. Она едет на могилу брата. Ты -- жених и сопровождаешь свою невесту. Это очень важно -- чтобы была девушка. Белые могут тебя обыскать, а женщин без дела они не трогают. "Вежливенький" народ -- белогвардейские офицеры. В тот день была решена моя судьба, а на другой -- и ваша, милая, славная Лида. Вы помните, мы познакомились в городском саду. Вы сидели одна на скамейке и тихо плакали. Я поинтересовался, что у вас за горе, и вы рассказали мне, что отказались эвакуироваться в Сербию со своим институтом, а начальница поставила вопрос о вашем исключении. -- Куда же вы хотите ехать? Или думаете остаться здесь, в этом городе? -- спросил я. -- Я хочу домой, в Полтаву! Свою родину я не променяю ни на какие блага, -- ответили вы и разрыдались. Вечером мы опять встретились. Я предложил вам идти со мной через фронт и пятисоткилометровую степь в Астрахань, а затем в Саратов, откуда вы уже сравнительно легко могли добраться до Полтавы. Эту ночь мы провели в уютной квартире Кости Гатуева. И пока вы спали, жена Константина зашила в ваше пальто план расположений войск на территории белых и доклад о военно-политических событиях на Северном Кавказе. Вот о чем я хотел рассказать вам, дорогая моя сообщница. В то время, милая Лида, вы оказали революции немалую услугу! Мне в Астрахани, в политотделе 11-й армии, выдали тогда о моих заслугах официальную бумагу за подписями Кирова и Квиркелия, а о вас забыли. Это, конечно, несправедливо. Ведь если бы вас обыскали в Георгиевске, где на станции курсировал бронированный вагон - штаб генерала Эрдели, или же тот офицер, выскочивший без шапки из окопа под Воронцово-Александровском, заподозрил бы неладное, то на первой же березке или яблоне... Но нам посчастливилось благополучно пересечь линию фронта и попасть в объятия златокудрого Хаджи-Мурата Мугуева. Вспоминаю наш ночной переход через линию фронта у старой мельницы: помните, мы дождались, когда луна зашла за тучку, и пошли по шаткому скользкому мостику, у которого не было даже перил. Вы шли впереди со своей шкатулочкой, в которой хранили свои сокровища: письма от гимназиста Васи Голубева и две секретки, переданные вам на балу кадетом Алмахситом Хуцистовым. Странная память -- она хранит такие мелочи: письма были перевязаны розовой, а секретки голубой ленточкой. Неожиданно луна вышла из-за облачка, с бугра нас заметили казаки и открыли по движущимся через мостик мишеням сначала ружейный, а потом пулеметный огонь. Пули, просвистев над нашими головами, с хрустом врезались в тонкую ледяную корку, покрывавшую речонку. Но вы шли гордо со своей драгоценной ношей - шкатулкой и даже не попытались вернуться под защиту старой мельницы. Наконец мы перешли мостик и перебежали мимо штабелей бревен в улочку села, занятого красными. Нас окликнули часовые и повели в штаб. И вот тут-то нас встретил Хаджи-Мурат Мугуев. Он, как и я, был уроженцем станицы Черноярской. Этот веселый коренастый человек с копной золотых волос на голове и в очках держал тогда в своих руках пульс всей астраханской степи, Кизляра, Георгиевска и других пунктов по линии фронта. Были у него люди, работавшие и за пределами Одиннадцатой армии, в тихих казачьих станицах и хуторах. Все сведения стекались к нему, как ручьи в полноводную речку, и маленькая карта, лежавшая у Мугуева на столе, была, пожалуй, самой точной и верной. От Мугуева мы узнали, что 19 января передовые части Одиннадцатой армии заняли Святой Крест и что находившийся там отряд под командованием полковника Панченко разгромлен, и теперь путь на Георгиевск для Красной Армии открыт. Позднее Хаджи-Мурат Мугуев, как и Константин (Дзахо) Гатуев, стал писателем и в одной из своих книг описал это наступление. Встретил нас Хаджи-Мурат радушно, я бы даже сказал, ласково. Вероятно, он уже знал о цели нашего путешествия, поэтому ни о чем меня не расспрашивал. Сказал лишь, что насчет подводы уже распорядился и что на каждом этапе нам будут менять лошадей и верблюдов. Но прошел час, другой, а обещанной Хаджи-Муратом подводы все не было. Вы, милая Лида, за это время успели подружиться с хозяйской дочерью и, сбросив пальто, пошли с ней в ее комнату. Воспользовавшись удобным моментом, я распорол по