поморщился. - Дуже ответственный, ще не привык, - сказал он о себе и усмехнулся. - Що ж тоби казаты? Дела идут нормально, наши дела. Ну, а я... Вдруг все лицо этого грубого человека задергалось такой мукой, что у Костиевича озноб пошел по спине. Валько махнул рукой и уткнул свое черное лицо в ладони. Глава тридцать третья С того самого дня, как Валько удалось установить связь с Филиппом Петровичем, ему, как человеку, хорошо знавшему шахты треста "Краснодонуголь", были переданы в руки все тайные нити саботажа и диверсий в районе. Близость инженера Баракова к дирекциону, к самому Швейде, а особенно к его заместителю Фельднеру, который в отличие от своего молчаливого начальника был болтлив, обеспечивала Баракову, а через него и Валько возможность всегда быть в курсе хозяйственных начинаний администрации. Постороннему; даже очень наблюдательному человеку трудно было бы установить связь, которая существовала между очередной встречей Баракова с Фельднером и тем, что несколько часов спустя на улицах Краснодона вдруг появлялась скромная, тихая девушка с неправильными чертами бронзового от загара лица - Оля Иванцова. В один домик скромная девушка занесет помидоры на продажу, в другой просто зайдет в гости к хозяевам, а через некоторое время странным образом рушатся все благие начинания немецкой администрации. Оля Иванцова работала теперь как связная Валько. Но не только о хозяйственных мероприятиях узнавал Бараков от Фельднера. В доме лейтенанта Швейде пьянствовали днями и ночами чины местной жандармерии. Все, о чем они небрежно болтали между собой, господин Фельднер так же небрежно выбалтывал Баракову. Не одну бессонную ночь провел Филипп Петрович, обдумывая, каким путем спасти Матвея Костиевича и других заключенных в краснодонской тюрьме. Но долгое время не удавалось ему установить даже связи с тюрьмой. Связь помог установить Иван Туркенич. Туркенич происходил из почтенной краснодонской семьи, хорошо известной Лютикову. Глава ее, Василий Игнатьевич, старый шахтер, уже вышедший на инвалидность, и жена его, Феона Ивановна, родом из обрусевших украинцев Воронежской губернии, перекочевали в Донбасс в неурожайном двадцать первом году. Ваня тогда еще был грудным. Феона Ивановна всю дорогу несла его на руках, а старшая сестренка шла пешком, держась за материнский подол. Они так бедствовали в пути, что приютившие их на ночь в Миллерове бездетные пожилые кооператор с женой стали упрашивать Феону Ивановну отдать младенца на воспитание. И родители было заколебались, а потом взбунтовались, поссорились, прослезились и не отдали сыночка, кровиночку. Так они добрались до рудника Сорокина и здесь осели. Когда Ваня подрос, уже кончал школу и выступал в драматическом кружке, Василий Игнатьевич и Феона Ивановна любили рассказывать гостям, как кооператор в Миллерове хотел взять их сына и как они не отдали его. В дни прорыва немцами Южного фронта лейтенант Туркенич, командир батареи противотанковых орудий, имея приказ стоять насмерть, отбивал атаки немецких танков в районе Калача-на-Дону до тех пор, пока все орудийные расчеты не выбыли из строя и сам он не свалился раненый. С остатками разрозненных рот и батарей он был взят в плен и, как раненый, не могущий передвигаться, был пристрелен немецким лейтенантом. Но недострелен. Вдова-казачка в две недели выходила Туркенича. И он появился дома, перебинтованный крест-накрест под сорочкой. Иван Туркенич установил связь с тюрьмой с помощью старинных своих приятелей по школе имени Горького - Анатолия Ковалева и Васи Пирожка. Трудно было найти друзей более разных и по физическому облику и по характеру. Ковалев был парень чудовищной силы, приземистый, как степной дуб, медлительный и добрый до наивности. С отроческих лет он решил стать знаменитым гиревиком, хотя девушка, за которой он ухаживал, и издевалась над этим: она говорила, что в спортивном мире на высшей ступени лестницы стоят шахматисты, а гиревики на самой низшей - ниже гиревиков идут уже просто амебы. Он вел размеренный образ жизни, не пил, не курил, ходил и зимой без пальто и шапки, по утрам купался в проруби и ежедневно упражнялся в подымании тяжестей. А Вася Пирожок был худощавый, подвижной, вспыльчивый, с черными, зверушечьими глазами, любимец и любитель девушек, драчун, и если что и интересовало его в спорте, так только бокс. Вообще он был склонен к авантюрам. Туркенич подослал к Пирожку младшую замужнюю сестру за пластинками для патефона, и она завлекла Васю вместе с пластинками, а Вася по дружбе притащил с собой Ковалева. К великому негодованию всех жителей Краснодона, особенно молодых людей, лично знавших Ковалева и Пирожка, их обоих вскоре увидели со свастикой на рукаве, среди "полицаев", упражнявшихся в новой своей специальности на пустыре возле парка под руководством немца - сержанта с голубоватыми погонами. Они специализировались по охране городского порядка. На их долю выпадали дежурства в городской управе, дирекционе, районной сельскохозяйственной комендатуре, на бирже труда, на рынке, ночные обходы по участкам. Повязка "полицая" была признаком благонадежности в их общении с немецкими солдатами из жандармерии. И Васе Пирожку удалось не только узнать, где сидит Шульга, но даже проникнуть к нему в камеру и дать понять, что друзья заботятся о том, чтобы освободить его. Освободить! Хитрость и подкуп были здесь бессильны. Освободить Матвея Костиевича и других можно было, только напав на тюрьму. Такая операция была теперь под силу районной подпольной организации. К этому времени организация пополнилась офицерами Красной Армии из числа раненых, лежавших в краснодонском госпитале, спасенных стараниями Сережки Тюленина, его сестры Нади и няни Луши. С появлением Туркенича группа молодежи, созданная Филиппом Петровичем при подпольном райкоме, получила боевого руководителя - боевого в прямом значении этого слова, то есть руководителя военного. Подобно тому как подпольный райком в случае боевых операций превращался в штаб, а руководители райкома Бараков и Лютиков становились соответственно командиром и комиссаром отряда, подобно этому они хотели построить и организацию молодежи. Все эти дни августа Бараков и Лютиков готовили боевую дружину к нападению на тюрьму. По их поручению Иван Туркенич и Олег подбирали группу молодежи для участия в этой операции. В помощь себе Ваня и Олег привлекли Земнухова, Сережку Тюленина, Любу Шевцову и Евгения Стаховича, как человека, уже нюхнувшего пороху. Как ни увлечена была Уля своей новой ролью и как ни понимала все значение скорейшей встречи о Олегом, она еще настолько не привыкла обманывать отца и мать и так погружена была в дела по дому, что выбралась к Олегу только на другой день после разговора с Виктором и Анатолием, уже под вечер, и не застала Олега дома. Генерал барон фон Венцель и штаб его выехали на восток. Дядя Коля, открывший Уле дверь, сразу узнал ее, но, как ей показалось, не проявил не только радости, но даже приветливости, после того, как они столько испытали вместе и так много дней не виделись... Бабушки Веры и Елены Николаевны не было дома. На стульях друг против друга сидели Марина и Оля Иванцова и мотали шерсть. Увидев Улю, Марина выронила моток и с криком кинулась ей на шею. - Улечка! Де ж ты пропала? Будь они прокляты, злыдни! - радостно говорила она с выступившими на глаза слезами. - Ось дивись, распустила жакет сыночку на костюмчик. Думаю, жакет все одно отберут, а у малого, може, не тронут!... И она такой же скороговоркой стала перебирать в памяти их совместный путь, гибель детей на переправе, и как разорвало заведующую детским домом, и как немцы отобрали у них шелковые вещи. Оля, держа перед собой шерсть на растопыренных, смуглых до черноты, сильных руках, с таинственным и, как показалось Уле, тревожным выражением молча смотрела перед собой немигающими глазами. Уля не сочла возможным объяснить, зачем она пришла, - сказала только об аресте отца Виктора. Оля, не меняя положения рук, быстро взглянула на дядю Колю, а дядя Коля на нее. И Уля вдруг поняла, что дядя Коля был не неприветлив, а встревожен чем-то, чего Уля не могла знать. И смутное чувство тревоги охватило и Улю. Оля все с тем же таинственным выражением, усмехнувшись как-то вбок, сказала, что она договорилась встретиться с сестрой Ниной у парка и они сейчас придут сюда вместе. Она сказала это, ни к кому не обращаясь, и тотчас же вышла. Марина все говорила, не подозревая того, что происходит вокруг нее. Через некоторое время Оля вернулась с Ниной. - Как раз о тебе вспоминали в одной компании. Хочешь, зайдем, сейчас же познакомлю? - сказала Нина без улыбки. Она молча повела Улю через улицы и дворы, куда-то в самый центр города. Она шла, не глядя на Улю; выражение ее широко открытых карих глаз было рассеянное и свирепое. - Нина, что случилось? - тихо спросила Уля. - Наверно, тебе скажут сейчас. А я ничего не могу сказать. - Ты знаешь, у Вити Петрова отца арестовали, - снова сказала Уля. - Да? Этого надо было ждать. - Нина махнула рукой. Они вошли в стандартный дом того же типа, что и все дома вокруг. Уля никогда не бывала здесь. Крупный старик полулежал на широкой деревянной кровати, одетый, голова его покоилась среди взбитых подушек, видны были только линия большого лба и мясистого носа и светлые густые ресницы. Пожилая худая женщина широкой кости, желтая от загара, сидела возле кровати на стуле и шила. Две молодые красивые женщины, с крупными босыми ногами, без дела сидели на лавке у окна; они с любопытством взглянули на Улю. Уля поздоровалась. Нина быстро провела ее в другую горницу. В большой комнате, за столом, уставленным закусками, кружками, бутылками с водкой, сидело несколько молодых людей и одна девушка. Уля узнала Олега, Ваню Земнухова и Евгения Стаховича, который как-то, перед войной, выступал у первомайцев с докладом. Двое ребят были неизвестны ей. А девушка была Люба, "Любка-артистка", которую Уля видела у калитки ее дома в тот памятный день. Обстоятельства их встречи так ярко встали перед Улей, что она поразилась, увидев Любу здесь. Но в то же мгновение она все поняла, и поведение Любы в тот день вдруг предстало перед ней в истинном свете. Нина ввела Улю и тотчас же вышла. Олег встал Уле навстречу, немного смутился, поискал глазами, куда бы посадить ее, и широко улыбнулся ей. И так вдруг согрела ее эта улыбка перед тем непонятным и тревожным, что предстояло ей узнать... Этой ночью, когда взяли отца Виктора, в городе и в районе были арестованы почти все не успевшие эвакуироваться члены партии, советские работники, люди, ведшие ту или иную общественную деятельность, многие учителя и инженеры, знатные шахтеры и кое-кто из военных, скрывавшихся в Краснодоне. Страшная весть эта с утра распространялась по городу. Но только Филипп Петрович и Бараков знали, какой урон эта, не вызванная чьим-либо провалом, а предупредительная операция немецкой жандармерии нанесла подпольной организации. В свой "частый бредень" полиция захватила многих из тех, кто должен был участвовать в нападении на тюремную охрану. К Олегу прибежали Оля и Нина Иванцовы. Бледность, проступившая на их бронзовых от загара, осунувшихся лицах, мгновенно передалась и ему. Со слов Ивана Кондратовича они сообщили, что ночью арестован дядя Андрей. Та никому, кроме Кондратовича, не известная квартира, где скрывался Валько, внезапно подверглась обыску. Как потом выяснилось, искали не Валько, а мужа хозяйки, который был в эвакуации. Дело происходило на одном из малых "шанхайчиков", обыск производил Игнат Фомин и сразу опознал Валько. По словам хозяйки, Валько при аресте держался спокойно, но, когда Фомин ударил его по лицу, Валько вспылил и сбил полицейского с ног. Тогда на Валько набросились солдаты из жандармерии. Оставив Олю с родными, Олег и Нина побежали к Туркеничу. Во что бы то ни стало нужно было повидать Васю Пирожка или Ковалева. Но то, что узнала младшая сестра Туркенича, сбегавшая на квартиру Пирожка и Ковалева, было уже вовсе непонятно и тревожно. По словам их родителей, оба они ушли вчера из дому рано вечером. А немного попозже на квартиры к ним забегал служивший вместе с ними полицейский Фомин, который расспрашивал, где они могут быть, и очень грубил оттого, что их не застал. Потом он забегал еще раз ночью и все говорил: "Вот ужо будет им!.." Ковалев и Вася вернулись по домам перед утром, совершенно пьяные, что было тем более поразительно, что Ковалев никогда не пил. Они сказали родным, что гуляли у шинкарки, и, не обращая внимания на переданные им угрозы Фомина, завалились спать. А утром пришли полицейские и арестовали их. Олег через Нину поставил в известность обо всем Полину Георгиевну Соколову, чтобы она при первой возможности рассказала все это Филиппу Петровичу. Они вызвали на совещание Сережку Тюленина, Любку, Ваню Земнухова и Стаховича. Совещание происходило на квартире Туркенича. В тот момент, когда вошла Уля, между Стаховичем и Ваней шел спор, сразу захвативший Улю. - Не понимаю, где же тут логика? - говорил Стахович. - Мы готовились освободить Остапчука, торопились, собрали оружие, мобилизовали ребят, а когда арестовали дядю Андрея и других, то есть назрела еще большая срочность и необходимость, нам предлагают ждать еще и еще... Должно быть, авторитет Стаховича среди ребят был велик. Ваня смущенно спросил своим глуховатым баском: - Что же ты предлагаешь? - Я предлагаю не дальше как в ночь на послезавтра напасть на тюрьму. Если бы мы вместо того, чтобы разговаривать, начали действовать с утра, нападение можно было бы произвести этой же ночью, - сказал Стахович. Он развил свою мысль. Уля отметила, что он сильно изменился с той поры, как она слышала его доклад на комсомольском собрании "Первомайки" перед войной. Правда, он и тогда свободно обращался с такими книжными словами, как "логика", "объективно", "проанализируем", но тогда он не держался так самоуверенно. Теперь он говорил спокойно, без жестов, прямо держа голову с свободно закинутыми светлыми волосами, положив на стол сжатые в кулаки длинные худые руки. Предложение его, видно, поразило всех, никто не решился сразу ответить ему. - Ты на чувства бьешь, вот что... - сказал наконец Ваня застенчиво, но очень твердым голосом. - И нечего в прятки играть. Хотя мы ни разу не говорили об этом, но я думаю, ты, как и все, достаточно хорошо понимаешь, что мы готовили ребят к такому серьезному делу не по своему личному почину. И, пока не будет новых указаний, мы не имеем права даже пальцем шевельнуть. Эдак можно не только людей не спасти, а еще и новых завалить... Не мальчики же мы в самом деле! - вдруг сказал он сердито. - Не знаю, может быть, мне не доверяют и не говорят всего. - Стахович самолюбиво поджал губы. - Во всяком случае, я до сих пор не получал ни одной четкой, боевой директивы. Все ждем, ждем. Дождемся того, что людей действительно убьют... Если уже не убили, - жестко сказал он. - Нам всем одинаково больно за людей, - сказал Ваня с обидой в голосе. - Но неужели ты действительно думаешь, что у нас у самих хватило бы сил?.. - У первомайцев найдутся смелые, преданные ребята? - вдруг спросил Стахович Улю, прямо взглянув ей в глаза с покровительственным выражением. - Да, конечно, - сказала Уля. Стахович безмолвно посмотрел на Ваню. Олег сидел, вобрав голову в плечи, и то внимательно-серьезно переводил свои большие глаза со Стаховича на Ваню, то, задумавшись, глядел прямо перед собой, и глаза его точно пеленой подергивались. Сережка, потупившись, молчал. Туркенич, не вмешиваясь в спор, неотрывно смотрел на Стаховича, словно изучая его. В это время Любка подсела к Уле. - Узнала меня? - шепотом спросила Любка. - Помнишь отца моего? - Это при мне было... - Уля шепотом передала подробности гибели Григория Ильича. - Ах, что только приходится переживать! - сказала Любка. - Ты знаешь, у меня к этим фашистам да полицаям такая ненависть, я бы их резала своими руками! - сказала она с наивным и жестоким выражением в глазах. - Да... да... - тихо сказала Уля. - Иногда я чувствую в душе такое мстительное чувство, что даже боюсь за себя. Боюсь, что сделаю что-нибудь опрометчивое. - Тебе Стахович нравится? - на ухо спросила ее Любка. Уля пожала плечами. - Знаешь, уж очень себя показывает. Но он прав. Ребят, конечно, можно найти, - сказала Любка, думая о Сергее Левашове. - Дело ведь не только в ребятах, а кто будет нами руководить, - шепотом отвечала Уля. И - точно она сговорилась с ним - Олег в это время сказал: - За ребятами дело не станет, смелые ребята всегда найдутся, а все дело в организации. - Он сказал это звучным юношеским голосом, заикаясь больше, чем обычно, и все посмотрели на него. - Ведь мы же не организация... Вот собрались и разговариваем! - сказал он с наивным выражением в глазах. - А ведь есть же партия. Как же мы можем действовать без нее, помимо нее? - С этого и надо было начинать, а то получается, что я против партии, - сказал Стахович, и на лице его появилось одновременное выражение смущения и досады. - До сих пор мы имели дело с тобой и с Ваней Туркеничем, а не с партией. По крайней мере скажите толково, зачем вы нас созвали? - А вот зачем, - сказал Туркенич таким тихим, спокойным голосом, что все повернулись к нему, - чтобы быть готовыми. Откуда ты знаешь, что нас действительно не призовут в эту ночь? - спросил он, в упор глядя на Стаховича. Стахович молчал. - Это первое. Второе, - продолжал Туркенич, - мы не знаем, что сталось с Ковалевым и Пирожком. А разве можно действовать вслепую? Я никогда не позволю себе сказать о ребятах плохое, но если они провалились? Разве можно предпринимать хоть что-нибудь, не связавшись с арестованными? - Я в-возьму это на себя, - быстро сказал Олег. - Родня, наверно, понесет передачи, можно будет кому-нибудь записку передать - в хлебе, в посуде. Я организую это ч-через маму... - Через маму! - фыркнул Стахович. Олег густо покраснел. - Немцев ты, видно, не знаешь, - презрительно сказал Стахович. - К немцам не надо применяться, надо заставить их применяться к нам. - Олег едва сдерживал себя и избегал смотреть на Стаховича. - К-как твое мнение, Сережа? - Лучше бы напасть, - сказал Сережка, смутившись. - То-то и есть... Силы найдутся, не беспокойся! Стахович сразу оживился, почувствовав поддержку. - Я и говорю, что у нас нет ни организации, ни дисциплины, - сказал Олег, весь красный, и встал. В это время Нина открыла дверь, и в комнату вошел Вася Пирожок. Все лицо его было в ссохшихся ссадинах, в кровоподтеках, и одна рука - на перевязи. Вид его был так тяжел и странен, что все привстали в невольном движении к нему. - Где тебя так? - после некоторого молчания спросил Туркенич. - В полиции. - Пирожок стоял у двери со своими черными зверушечьими глазами, полными детской горечи и смущения. - А Ковалев где? Наших там не видел? - спрашивали все у Пирожка. - И никого мы не видели: нас в кабинете начальника полиции били, - сказал Пирожок. - Ты из себя деточку не строй, а расскажи толково, - не повышая голоса, сердито сказал Туркенич. - Где Ковалев? - Дома... Отлеживается. А чего рассказывать? - сказал Пирожок с внезапным раздражением. - Днем, в аккурат перед этими арестами, нас вызвал Соликовский, приказал, чтобы к вечеру были у него с оружием - пошлет нас с арестом, а к кому - не сказал. Это в первый раз он нас наметил, а что не нас одних и что аресты будут большие, мы, понятно, не знали. Мы пошли домой, да и думаем: "Как же это мы пойдем какого-нибудь своего человека брать? Век себе не простим!" Я и сказал Тольке: "Пойдем к Синюхе, шинкарке, напьемся и не придем, - потом так и скажем: "запили". Ну, мы подумали, подумали, - что, в самом деле, с нами сделают? Мы не на подозрении. В крайнем случае морду набьют да выгонят. Так оно и получилось: продержали несколько часов, допросили, морду набили и выгнали, - сказал Пирожок в крайнем смущении. При всей серьезности положения вид Пирожка был так жалок и смешон и все вместе было так по-мальчишески глупо, что на лицах ребят появились смущенные улыбки. - А н-некоторые т-товарищи думают, что они способны ат-таковать немецкую жандармерию! - сильно заикаясь, сказал Олег, и в глазах его появилось беспощадное, злое выражение. Ему было стыдно перед Лютиковым, что в первом же серьезном деле, порученном молодежи, было проявлено столько ребяческого легкомыслия, неорганизованности, недисциплинированности. Ему было стыдно перед товарищами оттого, что все они чувствовали это так же, как он. Он негодовал на Стаховича за мелкое самолюбие и тщеславие, и в то же время ему казалось, что Стахович со своим боевым опытом имел право быть недовольным тем, как Олег организовал все дело. Олегу казалось, что дело провалилось из-за его слабости, по его вине, и он был полон такого морального осуждения себя, что презирал себя еще больше, чем Стаховича. Глава тридцать четвертая В то время, когда на квартире Туркенича шло совещание ребят, Андрей Валько и Матвей Шульга стояли перед майстером Брюкнером и его заместителем Балдером в том самом кабинете, где несколько дней назад делали очные ставки Шульге. Оба немолодые, невысокие, широкие в плечах, они стояли рядом, как два брата-дубка среди поляны. Валько был чуть посуше, черный, угрюмый, белки его глаз недобро сверкали из-под сросшихся бровей, а в крупном лице Костиевича, испещренном крапинами, несмотря на резкие мужественные очертания, было что-то светлое, покойное. Арестованных было так много, что в течение всех этих дней их допрашивали одновременно и в кабинете майстера Брюкнера, и вахтмайстера Балдера, и начальника полиции Соликовского. Но Валько и Костиевича еще не потревожили ни разу. Их даже кормили лучше, чем кормили до этого одного Шульгу. И все эти дни Балько и Матвей Костиевич слышали за стенами своей камеры стоны и ругательства, топот ног, возню и бряцание оружия, и звон тазов и ведер, и плескание воды, когда подмывали кровь на полу. Иногда из какой-то дальней камеры едва доносился детский плач. Их повели на допрос, не связав им рук, и отсюда они оба заключили, что их попробуют подкупить и обмануть мягкостью и хитростью. Но, чтобы они не нарушили порядка, Ordnung'a, в кабинете майстера Брюкнера находилось, кроме переводчика, еще четыре вооруженных солдата, а унтер Фенбонг, приведший арестованных, стоял за их спиной с револьвером в руке. Допрос начался с установления личности Валько, и Валько назвал себя. Он был человек известный в городе, его знал даже Шурка Рейбанд, и, когда переводили ему вопросы майстера Брюкнера, Валько видел в черных глазах Шурки Рейбанда выражение испуга и острого, почти личного любопытства. Потом майстер Брюкнер спросил Валько, давно ли он знает человека, стоящего рядом, и кто этот человек. Валько чуть усмехнулся. - Познакомились в камере, - сказал он. - Кто он? - Скажи своему хозяину, чтоб он ваньку не валял, - хмуро сказал Валько Рейбанду. - Он же понимает, что я знаю только то, что мне этот гражданин сам сказал. Майстер Брюкнер помолчал, округлив глаза, как филин, и по этому выражению его глаз стало ясно, что он не знает, о чем еще спросить, и не умеет спрашивать, если человек не связан и человека не бьют, и что от этого майстеру Брюкнеру очень тяжело и скучно. Потом он сказал: - Если он хочет рассчитывать на обращение, соответствующее его положению, пусть назовет людей, которые оставлены вместе, с ним для подрывной работы. Рейбанд перевел. - Этих людей не знаю. И не мыслю, чтобы их успели оставить. Я вернулся из-под Донца, не успел эвакуироваться. Каждый человек может это подтвердить, - сказал Валько, прямо глядя сначала на Рейбанда, потом на майстера Брюкнера цыганскими черными глазами. В нижней части лица майстера Брюкнера, там, где оно переходило в шею, собрались толстые надменные складки. Так он постоял некоторое время, потом взял из портсигара на столе сигару без этикетки и, держа ее посредине двумя пальцами, протянул к Валько с вопросом: - Вы инженер? Валько был старый хозяйственник, выдвинутый из рабочих-шахтеров еще по окончании гражданской войны и уже в тридцатых годах окончивший Промышленную академию. Но бессмысленно было бы рассказывать все это немцу, и Валько, сделав вид, что не замечает протянутой ему сигары, ответил на вопрос майстера Брюкнера утвердительно. - Человек вашего образования и опыта мог бы занять более высокое и материально обеспеченное положение при новом порядке, если бы он этого захотел, - сказал майстер Брюкнер и грустно свесил голову набок, по-прежнему держа перед Валько сигару. Валько молчал. - Возьмите, возьмите сигару... - с испугом в глазах сказал Шурка Рейбанд свистящим шепотом. Валько, как бы не слыша его, продолжал молча смотреть на майстера Брюкнера с веселым выражением в черных цыганских глазах. Большая желтая морщинистая рука майстера Брюкнера, державшая сигару, начала дрожать. - Весь Донецкий угольный район со всеми шахтами и заводами перешел в ведение Восточного общества по эксплуатации угольных и металлургических предприятий, - сказал майстер Брюкнер и вздохнул так, точно ему трудно было произнести это. Потом он еще ниже свесил голову набок и, решительным жестом протянув Валько сигару, сказал: - По поручению общества я предлагаю вам место главного инженера при местном дирекционе. При этих его словах Шурка Рейбанд так и обмер, втянув голову в плечи, и перевел слова майстера Брюкнера так, будто у него в горле першило. Валько некоторое время молча смотрел на майстера Брюкнера. Черные глаза Валько сузились. - Я согласился бы на это предложение... - сказал Валько. - Если мне создадут хорошие условия для работы... Он даже нашел в себе силы придать голосу выражение вкрадчивости. Больше всего он боялся, что Шульга не поймет, какие перспективы открывает это неожиданное предложение майстера Брюкнера. Но Шульга не сделал никакого движения в сторону Валько и не взглянул на него, - должно быть, понял все, как нужно. - Условия? - На лице майстера Брюкнера возникла усмешка, придавшая лицу зверское выражение. - Условия обыкновенные: вы раскроете мне вашу организацию - всю, всю!.. Вы сделаете это! Вы сделаете это сию минуту! - Майстер Брюкнер взглянул на часы. - А через пятнадцать минут вы будете на свободе и через час - сидеть в вашем кабинете в дирекционе. Валько сразу все понял. - Я не знаю никакой организации, я попал сюда случайно, - сказал Валько обычным своим голосом. - А-а, ти подлец! - злорадно вскричал майстер Брюкнер, как бы торопясь подтвердить, насколько Валько правильно его понял. - Ти глявний! Ми все знайт!.. - И не в силах сдержать себя, он ткнул сигарой в лицо дяди Андрея. Сигара сломалась, и сжатые щепотью пальцы жандарма, пахнущие отвратительными духами, ткнулись дяде Андрею в губы. В то же мгновение Валько, широко и резко замахнувшись смуглой сильной рукой, ударил майстера Брюкнера между глаз. Майстер Брюкнер обиженно хрюкнул, сломанная сигара выпала из его рук, и он прямо, массивно опрокинулся на пол. Прошло несколько мгновений всеобщего оцепенения, в течение которых майстер Брюкнер недвижимо лежал на полу с выпукло обозначившимся над всей его массивной фигурой круглым тугим животом. Потом все невообразимо перемешалось в кабинете майстера Брюкнера. Вахтмайстер Балдер, невысокий, очень тучный, спокойный, во все время допроса молча стоял у стола, медленно и сонно поводя набрякшими влагой многоопытными голубыми глазами, мерно сопел, и при каждом вдохе и выдохе его тучное покойное тело, облаченное в серый мундир, то всходило, то опадало, как опара. Когда прошло оцепенение, вахтмайстер Балдер вдруг весь налился кровью, затрясся на месте и закричал: - Возьмите его! Унтер Фенбонг, за ним солдаты кинулись на Валько. Но, хотя унтер Фенбонг стоял ближе всех, ему так и не удалось схватить Валько, потому что в это мгновение Матвей Костиевич с ужасным хриплым непонятным возгласом: "Ах ты, Сибир нашого царя!" - одним ударом отправил унтера Фенбонга вперед головой в дальний угол кабинета и, склонив широкое темя, как разъяренный вол, ринулся на солдат. - Ах, то дуже добре, Матвей! - с восторгом сказал Валько, порываясь из рук немецких солдат к тучному, багровому вахтмайстеру Балдеру, который, выставив перед собой маленькие плотные сизые ладошки, кричал солдатам: - Не стрелять!.. Держите, держите их, будь они прокляты! Матвей Костиевич, с необычайной силой и яростью работая кулаками, ногами и головой, раскидал солдат, и освобожденный Валько все-таки ринулся на вахтмайстера Балдера, который с неожиданной в его тучном теле подвижностью и энергией побежал от него вокруг стола. Унтер Фенбонг снова попытался прийти на помощь к шефу, но Валько с оскаленными зубами, словно огрызнувшись, ударил его сапогом между ног, и унтер Фенбонг упал. - Ах, то дуже добре, Андрий! - с удовольствием сказал Матвей Костиевич, ворочаясь справа налево, как вол, и при каждом повороте отбрасывая от себя солдат. - Прыгай у викно, чуешь! - Да там проволока... А ты ж пробивайся до мене! - Ух, Сибир нашого царя! - взревел Костиевич и, могучим рывком вырвавшись из рук солдат, очутился возле Валько и, схватив кресло майстера Брюкнера, занес его над головой. Солдаты, кинувшиеся было за ним, отпрянули, Валько, с оскаленными зубами и восторженно-свирепым выражением в черных глазах, срывал со стола все, что стояло на нем, - чернильный прибор, пресс-папье, металлический подстаканник, - и во весь замах руки швырял все это в противника с такой разгульной яростью, с таким грохотом и звоном, что вахтмайстер Балдер упал на пол, прикрыв полными руками лысоватую голову, а Шурка Рейбанд, дотоле жавшийся у стенки, тихо взвизгнув, полез под диван. Вначале, когда Валько и Костиевич кинулись в битву, ими владело то последнее чувство освобождения, какое возникает у смелых и сильных людей, знающих, что они обречены на смерть. И этот последний отчаянный всплеск жизни удесятерил их силы. Но в ходе битвы они вдруг поняли, что враг не может, не имеет права, не получил распоряжения от начальства убить их, и это наполнило их души таким торжеством, чувством такой полной свободы и безнаказанности, что они были уже непобедимы. Окровавленные, разгульные, страшные, они стояли плечо к плечу, упершись спинами в стену, и никто не решался к ним подступиться. Потом майстер Брюкнер, пришедший в чувство, опять натравил на них солдат. Воспользовавшись свалкой, Шурка Рейбанд выскользнул из-под дивана за дверь. Через несколько минут в кабинет ворвалось еще несколько солдат, и все жандармы и полицейские, какие были в комнате, скопом обрушились на Валько и Костиевича. Они свалили рыцарей на пол и, дав выход ярости своей, стали мять, давить и бить их кулаками, ступнями, коленями и долго еще терзали их и после того, как свет померк в очах Валько и Костиевича. Был тот темный тихий предрассветный час, когда молодой месяц уже сошел с неба, а утренняя чиста" звезда, которую в народе зовут зорянкой, еще не взошла на небо, когда сама природа, как бы притомившись, уже крепко спит с закрытыми глазами и самый сладкий сон сковывает очи людей, и даже в тюрьмах спят уставшие палачи и жертвы. В этот темный тихий предрассветный час первым очнулся от сна, глубокого, безмятежного, такого далекого от той страшной жизни-судьбы, что предстояла ему, Матвей Шульга, - очнулся, заворочался на темном полу и сел. И почти в то же мгновение с беззвучным стоном, - это был даже не стон, а вздох, такой он был тихий, - проснулся и Андрей Валько. Оба они присели на темном полу и приблизили друг к другу лица, распухшие, запекшиеся в крови. Ни проблеска света не брезжило в темной и тесной камере, но им казалось, что они видят друг друга. Они видели друг друга сильными и прекрасными. - А ты дюжий козак, Матвей, дай тоби господи силы! - хрипло сказал Валько. И вдруг, откинувшись всем корпусом на руки, захохотал так, точно оба они были на воле. И Шульга завторил ему хриплым добродушным смехом. - И ты добрый сечевик, Андрий, ох, добрый! В ночной тишине и темноте их страшный богатырский хохот сотрясал стены тюремного барака. Утром им не принесли поесть и днем не повели на допрос. И никого не допрашивали в этот день. В тюрьме было тихо; какой-то смутный говор, как журчание ручья под листвою, доносился из-за стен камеры. В полдень к тюрьме подошла легковая машина с приглушенным звуком мотора и через некоторое время отбыла. Костиевич, привыкший различать все звуки за стенами своей камеры, знал, что эта машина подходит и уходит, когда майстер Брюкнер или его заместитель, или они оба выезжают из тюрьмы. - До начальства поихалы, - тихо, серьезно сказал Шульга. Валько и Костиевич переглянулись и не сказали ни слова, но взгляды их сказали друг другу, что оба они, Валько и Костиевич, знают, что конец их близок в они готовы к нему. И, должно быть, это знали все люди в тюрьме - такое тихое, торжественное молчание воцарилось вокруг. Так просидели они молча несколько часов, наедине со своей совестью. Уже сумерки близились. - Андрий, - тихо сказал Шульга, - я еще не говорил тебе, как я сюда попал. Послухай меня... Все это он уже не раз обдумал наедине. Но теперь, когда он рассказывал все это вслух человеку, с которым его соединяли узы, более чистые и неразрывные, чем какие-либо другие узы на свете, Матвей Шульга едва не застонал от мучительного сожаления, когда снова увидел перед собой прямодушное лицо друга своей молодости Лизы Рыбаловой, с запечатленными на нем морщинами труда и этим резким и матерински добрым выражением, с каким она встретила и проводила его. И, не щадя себя, он рассказал Валько о том, что говорила ему Лиза Рыбалова и что Шульга отвечал ей в своей самонадеянности, и как ей не хотелось, чтобы он уходил, и она смотрела на него, как мать, а он ушел, поверив больше неверным явкам, чем простому и естественному голосу своего сердца. По мере того как он говорил, лицо Валько делалось все сумрачней. - Бумага! - воскликнул Валько. - Помнишь, що казав нам Иван Федорович?.. Поверил бумаге больше, чем человеку, - сказал он с мужественной печалью в голосе. - Да, так бывает у нас частенько... Мы ж сами ее пишем, а потом не бачим, як вона берет верх над нами... - То ж не все, Андрий, - грустно сказал Шульга, - я маю ще рассказать тебе о Кондратовиче... И он рассказал Валько, как усомнился в Кондратовиче, которого знал с молодых лет, усомнился, узнав историю с сыном Кондратовича и то, что Кондратович скрыл ее, когда давал согласие предоставить свою квартиру подпольной организации. Матвей Костиевич снова вспомнил все это и ужаснулся тому, как могло получиться, что простая жизненная история, каких немало бывает в жизни простых людей, могла очернить в его глазах Кондратовича. А в то же время ему мог понравиться Игнат Фомин, которого он совсем не знал и в котором было столько неприятного. И Валько, который знал все это из уст Кондратовича, стал еще мрачнее. - Форма! - хрипло сказал Валько. - Привычка до формы... Многие из нас так привыкли, что народ живет лучше, чем жили наши батьки при старом времени, что каждого человека любят видеть по форме - чистеньким да гладеньким. Кондратович, божья душа, из формы выпал и показался тебе черненьким. А тот Фомин, будь он проклят, в аккурат пришелся по форме, чистенький да гладенький, а он-то и был чернее ночи... Мы когда-то проглядели его черноту, сами набелили его, выдвинули, прославили, подогнали под форму, а потом она же застила нам глаза... А теперь за то ты расплачиваешься жизнью. - То правда, то святая правда, Андрий, - сказал Матвей Костиевич, и, как ни тяжело было то, о чем они говорили, глаза его вдруг брызнули ясным светом. - Сколько дней и ночей я тут сижу, а не было часа, чтобы я не думал об этом... Андрий! Андрий! Я же низовой человек, и не мне говорить, сколько труда пало в жизни на мои плечи. А как оглянусь я сейчас на свою жизнь, вижу, в чем моя ошибка, и вижу, что не сегодня я ее сделал. Мне вот уже сорок шестой пошел, а я все кручусь, кручусь на одном месте, як кажуть, в уездном масштабе - лет двадцать! И все в чьих-нибудь заместителях... Ей-богу! Про нас раньше так и казали - укомщики, а теперь кажуть - райкомщики, - с усмешкой сказал Шульга. - Вокруг меня столько новых работников поднялось, столько товарищей моих, таких же райкомщиков, пошло в гору, а я все тащу, тащу тот же воз. И привык! Сам не знаю - як колысь воно началось, а привык. А привык - значит, отстал... Голос Шульги вдруг пресекся, и он в волнении схватился за голову большими своими руками. Валько понимал, что Матвей Костиевич очищает душу свою перед смертью и нельзя теперь его уже ни укорять, ни оправдывать, и молча слушал его. - Что может быть у нас самого дорогого на свете, - снова заговорил Шульга, - ради чего стоит жить, трудиться, умирать? То ж наши люди, человек! Да есть ли на свете что-нибудь красивше нашего человека? Сколько труда, невзгоды принял он на свои плечи за наше государство, за народное дело! В гражданскую войну осьмушку хлеба ел - не роптал, в реконструкцию стоял в очередях, драную одежу носил, а не променял своего советского первородства на галантерею. И в эту Отечественную войну со счастьем, с гордостью в сердце понес он свою голову на смерть, принял любую невзгоду, труд, - даже ребенок принял это на себя, не говоря уже о женщине, - а это же все наши люди, такие же, як мы с тобой. Мы вышли из них, все лучшие, самые умные, талантливые, знатные наши люди, - все вышли из них, из простых людей!.. Не тебе говорить, что всю мою жизнь трудился я ради них... Да ведь знаешь, как у нас бывает: вертишься, вертишься ты в этих делах, а дела все самые важные, самые срочные, и вот уже не замечаешь, что дела идут сами по себе, а человек живет сам по себе... Ах, Андрий! Як уходил я от Лизы Рыбаловой, видал я там трех парубков и дивчину, сына ее и дочь та двух их товарищей, як я понимаю... Андрий!.. Какие были у них глаза! Як воны подивились на меня! Как-то ночью проснулся я здесь, у камере, меня аж в дрожь кинуло. Комсомольцы! То ж наверняка комсомольцы! Як же я прошел мимо них? Как то могло случиться? Почему? А я знаю, почему. Сколько раз ко мне обращались комсомольцы района: "Дядько Матвий, сделай доклад ребятам об уборке, о севе, о плане развития нашего района, об областном съезде Советов, да мало ли о чем". А я им: "Да некогда мне, да ну вас, комсомолия, - сами управляйтесь!" А иной раз не отбрыкаешься, согласишься, а потом так трудно этот доклад сделать. Тут, понимаешь, сводка в облземотдел, там очередная комиссия по согласованию и размежеванию, а тут еще надо успеть к директору рудоуправления хоть на часок, - ему, видишь ли, пятьдесят лет стукнуло, а мальчишке его исполнился год, и он так этим гордится, что справляет вроде именины и крестины; не придешь - обидится... Вот ты промежду этих дел, не подготовившись, и бежишь к комсомольцам на доклад. Говоришь по памяти, "в общем и целом", вытягиваешь из себя слова такие, що у самого скулы воротит, а у молодых людей и подавно. Ай, стыд! - вдруг сказал Матвей Костиевич, и его большое лицо побагровело, и он спрятал его в ладони. - Они ждут от тебя доброго слова, як им жить, а ты - "в общем и целом"... Кто есть первы