редь добрыми друзьями. Чашку шоколада
пану. Так вы выздоровели?
-- Вполне, только вот пальцы плохо шевелятся, но это еще на год.
-- Вы доблестно сражались с хирургами и были правы, сказав кому-то, что
эти глупцы желали вас изуродовать, чтоб доставить мне удовольствие. Они
судят по себе. Поздравляю, вы победили и сберегли руку; но я в толк не
возьму, как пуля, зацепив живот, попала в руку.
Тут подали шоколад, и с улыбкой на устах вошел светлейший
обер-камергер. Через пять или шесть минут комнату заполнили дамы и господа,
кои, узнав, что я у ловчего, явились, влекомые любопытством. Они никак не
ожидали, что застанут нас в добром согласии, и были тем премного довольны.
Браницкий вновь воротился к прерванной нашей беседе.
-- Так как же пуля вам в руку угодила?
-- Вы позволите мне стать в ту самую позицию?
-- Прошу вас.
Я подымаюсь, показываю, как стоял, и все становится понятно.
-- Надо было заложить руку за спину, -- говорит мне одна из дам.
-- Я предпочел, сударыня, заложить назад себя.
-- Вы хотели убить моего брата, вы метили в голову.
-- Боже упаси, сударыня, в интересах моих было, чтоб он остался жив и
сумел защитить меня, как это он и сделал, от спутников своих.
-- Но вы сказали ему, что выстрелите в голову.
-- Так всегда говорят, но умный человек метит в центр, а не в край.
Поднимая пистолет, я остановил дуло ровно на середине.
-- Верно, -- сказал Браницкий, -- ваша тактика лучше моей, вы преподали
мне урок.
-- Урок доблести и самообладания, что вы преподали мне. Ваше
Сиятельство, стоит много дороже.
-- Видно, -- продолжала сестра его Сапега, -- вы постоянно упражняетесь
в стрельбе?
-- Никогда. То был первый мой и несчастливый выстрел, но я всегда мог
провести прямую линию, глаз верный, рука не дрожит.
-- Ничего иного и не требуется, -- подтвердил Браницкий, -- я обычно
промаха не даю, но тут рад, что стрелял неважнецки.
-- Ваше Сиятельство, пуля разбила мне первую фалангу и расплющилась о
кость. Вот она. Позвольте вернуть ее вам.
-- Жаль, что не могу вернуть вам вашу.
-- Мне говорили, что рана ваша заживает.
-- Она очень скверно зарубцовывается. Если б я в тот день взял с вас
пример, дуэль стоила бы мне жизни. Вы, говорят, тогда плотно поели.
-- Я боялся, что это будет мой последний обед.
-- Если б я пообедал, пуля пробила бы мне желудок, но он был пуст и
пуля его не задела.
Узнал я наверное, что Браницкий, поняв, что в три часа ему предстоит
драться, пошел в костел исповедаться и причаститься. Духовнику пришлось
отпустить ему грех, коль он сказал, что честь его задета. Такова стародавняя
рыцарская выучка. Что до меня, христианина не хуже и не лучше Браницкого, то
я сказал Богу всего несколько слов: "Господи, если противник, убьет меня, я
отправлюсь в ад; сделай так, чтоб я остался жив". После многих забавных и
поучительных речей я распрощался с героем, чтоб отправиться к великому
коронному маршалу Белинскому (графиня Сальмур была сестра ему),
девяностолетнему старику, что по должности своей единовластно вершил
правосудие в Польше. Я ни разу с ним не говорил, а он защитил меня от улан
Браницкого, даровав жизнь, и я обязан был поцеловать ему руку.
Я велю доложить, вхожу, он спрашивает, что мне угодно.
-- Я пришел поцеловать руку, подписавшую мое помилование, и обещать
Вашему Превосходительству впредь быть благоразумнее.
-- Настоятельно вам это советую. Но что до помилования вашего, то
благодарите короля: если б он не просил за вас, я велел бы отрубить вам
голову.
-- Несмотря на смягчающие обстоятельства. Ваше Превосходительство?
-- Какие такие обстоятельства? Вы дрались или нет?
-- Да, но только потому, что принужден был защищаться. Сие можно было
бы счесть дуэлью, кабы Браницкий увез меня за пределы староства, как я писал
ему в первом своем картеле и как мы условились. Смею надеяться, что Ваше
Превосходительство, разобравшись во всем, не велели бы мне голову рубить.
-- Не знаю, не знаю. Государь повелеть соизволил, дабы я вас помиловал;
он счел, что вы достойны сего отличия, и я вас с тем поздравляю. Буду рад
видеть вас завтра у себя за обедом.
-- Покорнейше благодарю.
Старец был знаменит и умен. Он водил дружбу со славным Понятовским,
отцом короля. Назавтра за обедом он много о нем порассказал.
-- Какая радость была бы для вашего достойного друга, -- сказал я, --
если б дожил до того дня, когда корона увенчала чело сына!
-- Он не пожелал бы сего.
С такой страстью ответствовал он, что невольно распахнул предо мной
душу. Он принадлежал к саксонской партии. В тот самый день я обедал у князя
воеводы, который сказал, что по политическим резонам не мог навестить меня в
монастыре, но я не должен сомневаться в его дружбе, он все время помнил обо
мне.
-- Я велел приуготовить для вас покои в моем доме. Жена ценит ваше
общество; но все будет обустроено лишь через шесть недель.
-- Я тем воспользуюсь, Ваша Светлость, чтоб нанести визит воеводе
киевскому, каковой оказал мне честь своим приглашением.
-- А кто передал вам его?
-- Староста, граф фон Брюль, что живет в Дрездене; он женат на дочери
воеводы.
-- Небольшое путешествие сослужит вам добрую службу, после дуэли вы
обрели тьму врагов, что всенепременно будут искать с вами ссоры, а Боже вас
упаси драться вновь. Я вас предупреждаю. Будьте настороже и никуда не ходите
пешком, особливо ночью.
Я провел две недели, разъезжая по обедам и ужинам, где все желали в
подробностях послушать мой рассказ о дуэли. Частенько там бывал и король,
делавший вид, что меня не слушает; но однажды он не утерпел и спросил,
вызвал бы я на дуэль обидчика на родине своей, в Венеции, если б им был
знатный венецианец.
-- Нет, Ваше Величество, ведь он не стал бы драться.
-- А что бы вы сделали?
-- Обуздал себя. Но если бы тот знатный венецианец посмел оскорбить
меня в чужом краю, он бы ответил мне за это.
Приехав с визитом к графу Мошинскому, я застал Бинетти, которая, увидев
меня, тотчас скрылась.
-- Что она имеет против меня? -- спросил я Мошинского.
-- Из-за нее вы дрались на дуэли, а из-за вас она утеряла любовника,
Браницкий слышать о ней не хочет. Она надеялась, что он проучит вас, как
Томатиса, а вы чуть не убили храбреца. Она клянет его во всеуслышание, зачем
принял вызов, но ей не видать его, как своих ушей.
Граф Мошинский был человек донельзя обходительный, умный, как никто, но
в щедрости своей не знал удержу и разорялся, одаривая всех наперебой. Раны
его уже начали зарубцовываться. Казалось, лучше других должен был относиться
ко мне Томатис, но все наоборот, после дуэли он стал меньше радоваться нашим
встречам. Во мне он видел немой укор своей трусости, тому, что деньги
предпочел чести. Ему, верно, было бы лучше, если б Браницкий убил меня, ибо
тогда человек, опозоривший его, стал бы ненавистен всей Польше и ему легче
извинили ту легкость, с которой он, не смыв бесчестья, продолжал посещать
самые знатные дома, где его привечали; к нему относились благосклонно только
ради Катаи, что пробуждала фанатичное поклонение своею красотой, скромным и
ласковым обхождением и отчасти талантом.
Решивши посетить недовольных, кои признали нового короля, лишь
подчинясь силе, а многие так и не пожелали признать, я поехал вместе с
Кампиони, чтоб иметь с собой смелого и преданного человека, и слугой. В
кошельке у меня было двести цехинов, сто из них вручил мне с глазу на глаз
воевода российский столь благородным манером, что я был бы кругом не прав,
если б отказался. Сто других я приобрел, войдя в долю с графом Клари,
который играл в пятнадцать со старостой Снятынским, с легкой душой
проматывавшим в Варшаве состояние. Граф Клари, который один на один никогда
не проигрывал, выиграл у него в тот день две тысячи дукатов, каковые юнец
уплатил завтра же. Принц Карл Курляндский уехал в Венецию, где я
рекомендовал его влиятельным моим друзьям, чему он был впоследствии весьма
рад. Англиканский пастор, рекомендовавший меня князю Адаму, прибыл тогда в
Варшаву из Петербурга. Я обедал с ним у князя, и король, знавший его, тоже
пожелал быть. Поговаривали, что должна приехать в Варшаву г-жа Жофрен,
давняя приятельница государева, кою он пригласил и сам оплатил ей расходы;
хотя не проходило и дня, чтоб недруги не досаждали ему, он всегда был душою
общества, каковое желал почтить своим присутствием. Он сказал мне однажды,
задумчиво и грустно, что польский венец -- венец мученический. И все же
государь, к которому я по справедливости отношусь с величайшим почтением,
имел слабость поверить клевете, что сгубила мою удачу. Я имел счастье
разубедить его. Я расскажу о том в свой черед, через час или два.
Я прибыл в Леополь через шесть дней после отъезда из Варшавы, поскольку
на пару дней задержался у молодого графа Замойского, владельца майората
Замосць, что имел сорок тысяч дукатов доходу и мучился падучей. Он уверял,
что готов отдать все свое состояние врачу, который вернул бы ему здоровье.
Мне было жаль его молодую жену. Она любила его и боялась спать с ним, ибо он
любил ее и болезнь нападала именно тогда, когда он желал выказать свою
нежность; она была в отчаянии, что ей приходилось отказывать и даже
спасаться бегством, когда он пытался настаивать. Этот магнат, который вскоре
после того скончался, отвел мне великолепные покои, но совершенно пустые.
Так заведено у поляков, порядочный шляхтич берет с собой в дорогу все
необходимое.
В Леополе, что они прозывают Лембергом, я остановился в трактире,
откуда пришлось съехать, чтоб поселиться в доме славной кастеланши
Каменецкой, великой супротивницы Браницкого, короля и всей его партии. Она
была изрядно богата, но конфедерация разорила ее. Я гостил у нее неделю, и
нельзя сказать, чтоб к обоюдному удовольствию, ибо она изъяснялась только
по-польски и немецки. Из Леополя я поехал в небольшой городок, название
которого я запамятовал, где жил гетман Юзеф Ржевуский, коему я привез письмо
от стражника, князя Любомирского; то был крепкий старик, носивший длинную
бороду, дабы выказать друзьям своим, какую досаду чинят ему новейшие
перемены, возмущающие отчизну. Человек он был богатый, ученый, набожный до
суеверия, вежливый до черезвычайности. Я пробыл у него три дня. Он, как и
следовало ожидать, командовал небольшой крепостию с гарнизоном в пятьсот
человек. На первый день жительства моего за час до полудня я был в комнате
его с тремя или четырьмя офицерами. Я рассказываю ему о чем-то любопытном,
тут является офицер, подходит к нему, он говорит ему что-то шепотом, а
офицер на ухо мне:
-- Венеция и Святой Марк.
Я во всеуслышание отвечаю, что Святой Марк -- покровитель Венеции; все
вокруг смеются, а я смекаю, что это пароль на сегодня, который комендант
назначил в мою честь, а мне сообщили. Я приношу извинения, и пароль меняют.
Сей магнат непрестанно беседовал со мной о политике; он не был никогда при
дворе, но решил поехать в сейм, чтобы противудействовать российским указам,
потворствующим иноверцам. Он был одним из четверых, кого князь Репнин
повелел схватить и отправить в Сибирь.
Распрощавшись с великим республиканцем, я отправился в Кристианополь,
где проживал славный воевода киевский, Потоцкий, что был некогда одним из
фаворитов императрицы российской Анны Иоанновны. Он сам воздвиг сей град,
назвал Кристианополем по имени своему. Вельможа был все еще красив, держал
пышный двор; он с уважением отнесся к письму графа фон Брюля, приютив меня
на две недели; всякий день я путешествовал в обществе его врача, знаменитого
Гирнеуса, заклятого врага еще более знаменитого ван Свитена. Человек он был
ученый, но отчасти сумасшедший, отчасти шарлатан; он отстаивал учение
Асклепиада, кое утратило всякий смысл после великого Буграве, и, несмотря ни
на что, лечил на диво. Возвращаясь вечерами в Кристианополь, я обхаживал
панну воеводшу, каковая вовсе не спускалась к ужину, а молилась без отдыху в
своей комнате. Я видел ее не иначе как в окружении трех дочерей и двух
францисканцев, поочередно ее исповедовавших.
В Леополе я неделю забавлялся с прелестной девицею, что в скором
времени так сумела приворожить графа Потоцкого, старосту Снятына, что он на
ней женился. Из Леополя я на неделю поехал в Пулавы, великолепный замок на
Висле в восемнадцати милях от Варшавы, принадлежавший князю воеводе
российскому. Он сам выстроил его. Там Кампиони оставил меня и поехал в
Варшаву. Самое расчудесное место нагонит смертную тоску на человека,
принужденного жить в одиночестве, если только нет книг под рукой. В Пулавах
мне приглянулась крестьяночка, прибиравшаяся в моей комнате, и как-то утром
она убежала, крича, что я хотел с ней что-то содеять; тотчас является
кастелян и холодно интересуется, почему я не желаю действовать обыкновенным
путем, ежели крестьянка мне по нраву.
-- Что значит обыкновенным путем?
-- Поговорить с ее отцом, что живет здесь, узнать у него по-хорошему,
во что он ценит ее девство.
-- Я не говорю по-польски, покончите сами с этим делом.
-- Охотно. Пятьдесят флоринов дадите?
-- Вы шутите? Если девственница и послушна, как овечка, я дам сто.
Дело было слажено в тот же день после ужина. Она потом умчалась
опрометью, как воровка. Мне сказывали, что отцу пришлось поколотить ее, чтоб
принудить слушаться. На утро мне стали предлагать других, даже их не
показывая.
-- Но где сама девица? -- спрашивал я у кастеляна.
-- Вам с лица не воду пить, целая, и весь сказ.
-- Так лицо-то важнее всего. Уродливая дева -- тяжкое бремя, я на том
стою.
Тут их стали ко мне водить и накануне отъезда я еще с одной уговорился.
А в общем, женщины в тех краях некрасивые. Так повидал я Подолию, Покутье и
Волынь, что через несколько лет стали именоваться Галицией и Лодомерией, ибо
не могли перейти во владение Австрийского царствующего дома, не сменив
названий. Но говорят, что плодородные эти губернии стали жить счастливее,
отойдя от Польши. Ныне Царства Польского не стало *.
В Варшаве я увидал г-жу Жофрен, кою всюду с почестями принимали и
дивились, как скромно она одета. А меня встретили не токмо холодно, а
положительно скверно.
-- Да мы уж и не чаяли, что вы вновь объявитесь в наших краях, --
говорили мне без стеснений. -- Для чего вы воротились?
-- С долгами расплатиться.
Меня это порядком бесило. Даже воеводу российского, казалось,
подменили. Меня по-прежнему всюду за стол сажали, а говорить не желали.
Однако же княгиня, сестра князя Адама, ласково пригласила меня отужинать у
нее. Я прихожу и за круглым столом оказываюсь насупротив короля, а он вовсе
ни единым словом меня не удостоил. Беседовал только со швейцарцем Бертраном.
Такого со мной доселе не бывало.
На другой день я иду обедать к графине Огинской, дочери князя
Чарторыского, великого канцлера литовского, и почтенной графини Вальдштейн,
дожившей до девяноста лет. Сия дама осведомилась за столом, где король
ужинал накануне, никто не знал, а я промолчал. Когда вставали из-за стола,
приехал генерал Роникер. Воеводша его спрашивает, где ужинал король, он
отвечает, что у княгини стражниковой и что я там был. Она спрашивает, для
чего я ей о том не сказал, когда она полюбопытствовала, а я отвечаю, что
обиделся, ибо король не удостоил меня ни словом, ни взглядом.
-- Я попал в немилость, а почему -- ума не приложу.
Выйдя от Огинского, воеводы вильненского, я отправился
засвидетельствовать свое почтение князю Августу Сулковскому, каковой, приняв
меня, как всегда радушно, сказал, что я напрасно воротился в Варшаву, все
уже переменили свое мнение обо мне.
-- Да что я сделал?
-- Ничего, но таков наш характер: мы ветрены, непостоянны, изменчивы.
"Sarmatarum virtus veluti extra ipsos" **. Счастье было у вас в руках, вы
упустили момент, и мой вам совет -- уезжайте.
-- Я уеду.
Я возвращаюсь домой, и в десять часов слуга подает мне письмо, что
оставили в дверях. Я распечатываю, не вижу подписи и читаю, что некая особа,
коя уважает и любит меня, но не ставит свое имя, ибо узнала о том от самого
короля, извещает, что король не желает более видеть меня при дворе, узнав,
что я был приговорен к повешению в Париже за то, что скрылся, прикарманив
изрядную сумму из лотерейной казны Военного училища, а вдобавок в Италии
зарабатывал себе на пропитание низким ремеслом бродячего комедианта.
Распустить клевету легко, опровергнуть трудно. Без устали трудится при
дворах ненависть, подстрекаемая завистью. Мне хотелось презреть наветы и
немедля уехать, но меня держали долги, да и денег не было, чтоб добраться до
Португалии, где твердо рассчитывал поправить свои дела.
Я никуда не выхожу, вижусь единственно с Кампиони; отписал в Венецию и
в другие места, где были у меня друзья, пытаясь раздобыть деньжат, когда
является тот самый генерал-лейтенант, что присутствовал на поединке моем, и
с грустным видом от имени короля велит мне покинуть староство Варшавское не
позднее чем в неделю. Я низко кланяюсь, услыхав сие, и прошу передать
государю, что не склонен подчиняться подобным приказаниям.
-- Если я уеду, -- говорю, -- то пусть все знают, что не по воле своей.
-- Такой ответ я передавать не стану. Я скажу королю, что исполнил его
повеление и все. А вы поступите так, как сочтете для себя наилучшим.
Вне себя от ярости я написал королю длиннейшее послание. Я доказывал,
что честь понуждает меня ослушаться. "Мои заимодавцы, Сир, простят мне,
узнав, что я покинул Польшу, не расплатившись с ними единственно потому, что
Ваше Величество приказали выслать меня силою".
Когда я раздумывал, с кем передать государю столь резкое письмо, пришел
граф Мошинский. Я открыл ему все, что приключилось со мною, и, прочтя вслух
письмо, спросил, как мне его отослать, а он, исполнившись сочувствия,
отвечал, что сам вручит его. Потом я отправился погулять, подышать воздухом
и повстречал князя Сулковского, который ничуть не удивился, узнав, что я
получил приказание уехать.
Тут князь в подробностях поведал, как в Вене ему объявили повеление
императрицы Марии-Терезии уехать в двадцать четыре часа только за то, что он
передал эрцгерцогине Христине поклон от принца Людвига Вюртембергского.
Наутро коронный стольник граф Мошинский принес мне тысячу дукатов. Он
изъяснил, что король не знал, что я нуждаюсь в деньгах, ибо я еще более
нуждался в том, чтоб остаться в живых, и по этой самой причине государь
велел мне уезжать, ибо, оставаясь в Варшаве и разъезжая ночью, я подвергался
несомненной опасности. Следовало остерегаться пяти или шести лиц, пославших
мне вызовы, на которые я не соизволил ответить. Они могли напасть на меня,
чтоб отомстить за такое пренебрежение, и король не желал беспрестанно из-за
меня тревожиться. Он присовокупил, что повеление Его Величества никоим
образом честь мою не задевало, принимая в расчет особу, что его передала,
все обстоятельства и даденный мне срок, чтоб собраться и ехать с удобствами.
Следствием сей речи было то, что я дал пану Мошинскому слово уехать и
покорнейше просил благодарить от моего лица Его Королевское Величество за
оказанную милость и неустанное обо мне попечение.
Благородный Мошинский обнял меня, просил принять от него скромный
подарок -- карету, ибо у меня своей не было, и непременно ему писать. Он
рассказал, что муж Бинетти сбежал с жениной горничной, ему приглянувшейся,
прихватив все, что было у нее бриллиантов, часов, золотых табакерок, все
подчистую, вплоть до тридцати шести серебряных столовых приборов. Он оставил
ее танцовщику Пику, с коим она ложилась каждую ночь. Покровители Бинетти,
первым из которых был князь гетман, брат государев, соединились, чтоб
утешить ее, и надарили ей довольно, чтоб не сожалеть о добре, похищенном
пройдохой муженьком. Еще он рассказал, что великая коронная гетманша, сестра
короля, приехала из Белостока и остановилась при дворе, где ее принимали со
всеми мыслимыми почестями. Надеялись, что супруг ее наконец решится
перебраться в Варшаву. То был граф Браницкий, который перед смертью объявил,
что на нем род пресекся, и потому велел, по обычаю, похоронить вместе с ним
герб. Тот Браницкий, что удостоил меня чести драться с ним, не был ему
родственником и носил его имя без всякого на то права. Звался он Брагнецкий.
На другой день я уплатил долги, всего-то двести дукатов, и
приуготовился ехать назавтра в Бреславль с графом Клари, он в своей карете,
а я в своей, которую граф Мошинский не замедлил прислать. Граф Клари,
уезжал, так и не показавшись при дворе и нимало о том не заботясь, ибо
избранному обществу и благородным дамам предпочитал игроков и шлюх. Он
приехал в Варшаву с танцовщицей Дюран, каковую увез из Штутгарта, где она
состояла на службе у герцога, на что тот порядком осерчал, ибо
снисходительность не была главной его добродетелью. В Варшаве Дюран
наскучила графу и он отделался от нее, отправив в Страсбург; подобно мне он
ехал один в сопровождении слуги. Он сказал, что в Бреславле мы расстанемся,
ибо он намеревался ехать в Оломоуц повидать брата каноника. Меня смех брал,
когда он, хоть я его о том не просил, принимался разглагольствовать о делах
своих, ибо в словах его правды не было ни на грош. Я знавал трех знатных
господ, страдавших сим пороком. Они достойны жалости, ибо не властны
говорить правду, даже когда надобно, чтоб им непременно поверили. Сей граф
Клари, что не имел касательства к роду Клари из Теплице, не мог воротиться
ни на родину, ни в Вену, поскольку дезертировал накануне битвы. Он был
хромой, но о том никто не догадывался, ибо при ходьбе сие было неприметно.
Ничего другого он утаить не мог. Он умер в Венеции в полной нищете; я еще
вспомню о нем через одиннадцать или двенадцать лет. Он был красивый мужчина,
лицо приятное, располагающее.
Ехали мы день и ночь и добрались безо всяких происшествий. Кампиони
проделал со мной 60 миль, проводил до Вартенберга и там покинул, чтоб
воротиться в Варшаву, где была у него сердечная привязанность. Он отыскал
меня в Вене спустя семь месяцев, я о том расскажу в свой черед. Не встретив
в Вартенберге барона Трейдена, я задержался в городе всего на два часа. На
другой день на рассвете граф Клари уехал из Бреславля, а я, оставшись один,
восхотел доставить себе удовольствие и свести знакомство с аббатом Бастиани,
знаменитым венецианцем, преуспевшим при дворе короля Прусского. Он был
соборным каноником.
Он принял меня как нельзя лучше, сердечно, без церемоний; нам равно
любопытно было познакомиться. Он был белокур, красив лицом, хорошо сложен,
шести футов росту, да к тому же умен, начитан, прельстительно красноречив,
по-особому остроумен, а библиотека его, повар и погреб были превыше
всяческих похвал. Он со всеми удобствами располагался на первом этаже, а
второй сдавал некоей даме, чьих детей горячо любил за тем, быть может, что
был им отцом. Поклонник прекрасного пола, он тем не довольствовался и время
от времени влюблялся в какого-нибудь юношу и вздыхал по нему, мечтая
предаться забавам греческим, когда наталкивался на препоны, чинимые
воспитанием, предрассудками и тем, что зовется нравственностью. Те три дня,
что я провел в Бреславле, обедая и ужиная у него беспременно, он страсти
своей не скрывал. Он вздыхал по молоденькому аббату, графу Кавалькабо, и не
сводил с него влюбленных глаз. Он клялся, что еще не открылся ему и, быть
может, никогда не откроется, боясь опозорить свой сан. Он показал мне
любовные письма, полученные им от короля Прусского до его рукоположения;
государь был положительно без ума от Бастиани, пожелал стать его
возлюбленной и по-царски наградил, увенчав церковными лаврами. Сей аббат был
сыном венецианского портного, сделался францисканцем и бежал, спасаясь от
гонителей своих. Он укрылся в Гааге, обратился к послу венецианскому Трону,
одолжил сто дукатов и отправился в Берлин, где Фридрих Великий проникся к
нему нежностью. Вот каковы пути, ведущие к счастью. "Sequere Deum" *.
Накануне отъезда в одиннадцать утра я отправился с визитом к некоей
баронессе, чтоб передать ей письмо от сына, бывшего в Варшаве на королевской
службе. Я велю доложить, и меня просят обождать полчаса, пока госпожа
оденется. Я сажусь на софу рядом с юной девицей, красивой, хорошо одетой, в
мантилье, с мешочком для рукоделия в руках; она меня заинтересовала, я
спрашиваю, не ждет ли она, как я, баронессу.
-- Да, сударь, я пришла просить места гувернантки-француженки для ее
дочерей.
-- Гувернантки, в ваши лета?
-- Увы! и в молодые годы терпят нужду. Я потеряла отца и мать, брат
мой, бедный лейтенант, ничем мне помочь не в состоянии; что прикажете
делать? Я могу честно зарабатывать на хлеб, полагаясь единственно на начатки
воспитания моего.
-- Сколько вам в год положат?
-- Увы! Пятьдесят жалких экю на платье.
-- Не густо.
-- Больше не дают.
-- А сейчас вы где живете?
-- У бедной тети, где день-деньской шью рубашки, чтоб заработать на
жизнь.
-- А что, если я предложу вам место гувернантки, но не при детях, а у
благородного человека? Будете жить со мной и получать пятьдесят экю не в
год, а в месяц.
-- Быть вашей гувернанткой? Вашей семьи, вы имеете в виду.
-- Нет у меня семьи, я одинок, я странствую. Я завтра в пять утра еду в
Дрезден, и в моей карете найдется место для вас, если вы пожелаете. Я
остановился в таком-то трактире, приходите пораньше со своим сундучком и в
путь.
-- Вы, верно, шутите, и потом я вас совсем не знаю.
-- Я не шучу, а что до того, что вы меня не знаете, то, спрашивается, у
кого из нас больше оснований желать получше узнать другого? Мы отлично
узнаем друг друга за сутки, чего же более.
Я говорил серьезно, искренне, барышня уверилась, что я не дурачусь, и
до крайности удивилась. Я и сам поразился, что так дело обернулось,
предложил-то я это сперва для красного словца. Уговаривая девицу, я уговорил
себя; случай следовал по мудрым правилам шалопайства, и я с удовольствием
примечал, как она раздумывает, поглядывает на меня украдкой, чтоб понять, не
насмехаюсь ли я. Мне казалось, я наперед знаю, какие мысли ее занимают, и я
все истолковывал в лучшую сторону. Я выведу барышню в свет, придам лоску,
научу обхождению. Я не сомневался, что девица она честная и чувствительная,
и радовался, что мне выпадет счастье просветить ее, разрушить ложные
представления о добродетели. Я фатовато достаю из кармана два дуката и даю
ей в счет первого месяца. Она берет их, скромно, нерешительно, убедившись,
что я ее не обманываю.
Баронесса принимает меня, она уже дважды прочла письмо, она задает мне
сотню вопросов о милом сыночке, просит обедать у нее завтра же и обижается,
когда я говорю, что уезжаю рано утром. Я благодарю, откланиваюсь и
направляюсь к Бастиани, даже не заметив, уходя, что юной девицы уже не было
на месте.
Я обедаю у аббата, весь день мы проводим за ломбером, потом плотно
ужинаем, обнимаемся и прости-прощай. Спозаранку все уже готово, лошади
запряжены, я трогаюсь в путь, и через сто шагов кучер останавливается.
Стекло справа от меня было опущено, в него суют узел, я смотрю и вижу
барышню, о которой, честно говоря, и думать забыл; слуга мой распахивает
дверцу, она садится рядом со мной, я хвалю ее ловкость, клянусь, что не
ожидал подобной прыти, и мы едем. Она говорит, что упредила кучера за
четверть часа, чтоб он остановился, как завидит ее, и приказала сие от моего
имени.
-- Как вы все толково устроили, а то ведь в трактире могли Бог знает
что подумать. Вдруг бы вас кто задержал.
-- Это как раз нет. В Бреславле даже не узнают, что я с вами уехала,
если только возчик не скажет. Но я бы не решилась прийти, если б не взяла
два дуката. Я не хотела, чтоб вы почитали меня за мошенницу *.
1769--1770. ФРАНЦИЯ. ИТАЛИЯ
ТОМ XI
ГЛАВА VI
Житье мое в Экс-ан-Провансе; тяжкая болезнь, незнакомка выхаживает
меня. Маркиз д'Аржанс. Калиостро. Отъезд. Письмо Генриетты. Марсель
<...>
Покинув Ним, я вознамерился провести карнавал в Эксе, славящемся
Парламентом своим и благородным дворянством. Я желал познакомиться с ним. Я
остановился в "Трех дофинах", коли не ошибаюсь; там я повстречал испанского
кардинала, направлявшегося в Рим на конклав, дабы избрать нового папу
заместо Редзонико.
От комнаты Его Преосвященства меня отделяла лишь тонкая перегородка, и
я за ужином услыхал, какой нагоняй задал он кому-то, похоже, первому своему
камердинеру, ведавшему дорожными расходами. Причина, вызвавшая праведный
гнев кардинала, была та, что служитель скупился на обеды и ужины, как будто
хозяин его был первейшим из испанских нищих.
-- Я и не думаю скупиться, монсеньор, но тратить более решительно
невозможно, если только не понуждать трактирщиков заламывать вдвое за
трапезы, кои сами вы изволите находить обильными, где стол ломится от дичи,
рыбы, вин.
-- Пусть так, а голова вам на что дана? Вы могли бы отправлять вперед
посыльных, заказывать обеды в местах, где я останавливаться не намерен, и
все равно платить за них; пусть готовят на двенадцать человек, когда нас
шесть, и непременно накрывают три стола, один для нас, другой для
священников, третий для слуг. Ямщикам вы даете всего двадцать су, мне
приходится краснеть за вас; сверх того, что за прогоны полагается, надобно
давать не меньше экю, а коль сдачу с луидора приносят, оставлять ее на
столе. Я видел, вы ее себе в карман кладете. Что за нищенство? И в Версале,
и в Мадриде, и в Риме, ведь все все знают, станут говорить, что кардинал де
ла Серда нищий или, хуже того, скупец. Так знайте, что я не тот и не другой.
Перестаньте позорить меня иль убирайтесь вон.
Таков характер испанского гранда, но на самом деле кардинал был прав. Я
увидал его, когда он утром уезжал. Ну и рожа! Маленький, скособоченный урод,
лицом черен и так мерзок, что только титулы да деньги, рассыпаемые щедрой
рукой, могли возбудить к нему уважение, а то б все его за конюха принимали.
Коль Бог тебя красотой обделил, а умом и достатком нет, сделай все, чтоб
отвлечь от личности своей назойливые взоры. Роскошь превосходно излечивает
природные изъяны, а чванство помогает уродам презирать красавцев.
На другой день я справился о маркизе д'Аржансе. Мне отвечали, что он в
поместье брата своего, маркиза д'Эгюия, президента Парламента, и я поехал.
Маркиз, более славный долгою дружбой, коей почтил его покойный Фридрих II,
нежели писаниями своими, кои нынче никто не читает, был уже стар. Сей муж,
знаменитый любострастием и честностью, любезный и обходительный, решительный
эпикуреец, жил с актеркой Кошуа, что достойна была стать его женою и стала
ею. Первейшей обязанностью почитала она быть супругу своему верной
служанкою. Маркиз д'Аржанс был в науках сведущ, силен в греческом и
еврейском, одарен от природы счастливой памятью и потому исполнен всяческой
учености. Он встретил меня с великим радушием, ибо знал обо мне из писем
друга своего милорда маршала; он представил меня жене и брату своему,
д'Эгюию, славному президенту Парламента Экса, человеку состоятельному, не
чуждому изящной словесности, нравственному по велению сердца, а не токмо
религии, что говорит о многом, ибо острый ум соединялся в нем с глубокой
набожностью. Он до такой степени дружен был с иезуитами, что сделался членом
ордена, что называется "в короткой сутане". Он нежно любил и жалел брата,
уповая, что на него снизойдет благодать и он вернется в лоно церкви. Брат,
смеясь, советовал ему и дальше надеяться; оба они рассуждали о вере, не
боясь обидеть другого. Меня представили многочисленному обществу, сплошь
состоявшему из родственников обоего полу, любезных и обходительных, как все
провансальское дворянство, вежливое до черезвычайности. Представляли там
комедию на маленьком театре, со вкусом ели, много гуляли, совсем не по
сезону. В Провансе зимой холодно только, когда ветер, но, увы, северный
ветер дует частенько.
Одна берлинка, вдова племянника маркиза д'Аржанса, была там с братом
своим, Гоцковским. Парень этот, молодой и веселый, без зазрения предавался
удовольствиям, коими славен дом президента, и внимания не обращал на
церковные обряды, что там неукоснительно соблюдались. Когда мысли его
ненароком обращались к религии, он тотчас впадал в ересь; когда все домашние
шли к мессе, кою ежедневно служил иезуит, духовный их отец, он играл у себя
в комнате на флейте; но совсем иное дело его сестра, молодая вдова. Она не
только перешла в католичество, но стала такой набожной, что вся семья
почитала ее за святую. Сотворили это чудо иезуиты. А минуло ей всего
двадцать два года. Брат рассказывал, что, когда муж, которого она обожала,
скончался у нее на руках, он был в полном сознании, как все, кто умирает от
чахотки. Последними словами его были, что он не надеется встретить ее в
лучшем мире, если только она не сделается католичкой.
Слова эти запечатлелись в памяти ее, и она решилась покинуть Берлин,
навестить родственников покойного мужа. Никто ей в том не препятствовал. Она
просила восемнадцатилетнего брата сопровождать ее и едва очутилась в Эксе,
сама себе госпожа, как тотчас открылась набожным родственникам. Все
семейство пришло в восхищение, ее начали холить и лелеять, уверять, что нет
иного способа, дабы воссоединиться с супругом своим "телом" и душой, и
наконец иезуит "новообратил" ее, как выразился маркиз д'Аржанс, при том, что
нужды не было "законоучить" ее, ибо она была крещеной и оставалось только
отступить от прежней веры. Скороспелая святая была дурнушкой. С братом ее мы
коротко сошлись. Он всякий день ездил в Экс и ввел меня во многие дома.
За стол нас село человек тридцать. Кормили вкусно, но без излишеств,
разговоры вели свободные, но благопристойные, решительно избегая слов
двусмысленных и до любовных забав касательство имеющих или могущих о том
напомнить. Я приметил, что, когда у маркиза д'Аржанса вырывалось словечко,
все женщины корчили гримаску, а святой отец живо заводил разговор о
чем-нибудь другом. Я никогда не принял бы его ни за духовника, ни за
иезуита, ибо одевался он как сельский священник и ни видом, ни повадками на
него не смахивал. Меня о том маркиз д'Аржанс упредил. Но присутствие его не
умерило природной моей веселости. Выбирая слова, я рассказал историю о
статуе Богородицы, кормившей грудью младенца Иисуса; испанцы перестали
ревностно поклоняться ей, как только щепетильный кюре велел прикрыть ей
грудь слишком густой вуалью. Не помню, как уж я это описал, но женщины не
могли удержаться от смеха. Их веселье так не понравилось иезуиту, что он
позволил себе заметить, что в порядочном обществе двусмысленных историй не
рассказывают. Я кивком поблагодарил его, а маркиз д'Аржанс, желая переменить
тему, спросил, как по-итальянски называется огромный телячий паштет, которым
потчевала супруга его и который все дружно хвалили. Я сказал, что у нас он
зовется "una crostata", но вот божественные лакомства, коими он начинен, я,
пожалуй, не смогу верно поименовать. Сосиски, сладкое мясо, шампиньоны,
донца артишоков, гусиная печенка, чего там только не было! Иезуит вскричал,
что я опять богохульствую, я не удержавшись, фыркнул, а г-н д'Эгюий почел
своим долгом защитить меня, подтвердив, что блюдо и впрямь лакомое.
Не желая длить спор с духовным отцом своим, он, как человек
рассудительный, перевел разговор на другое и на беду свою попал из огня да в
полымя, спросив, кого из кардиналов, по мнению моему, изберут папой.
-- Готов биться об заклад, -- отвечал я, -- что им будет отец
Ганганелли, ибо он единственный монах на весь конклав.
-- Что за нужда избирать папой монаха?
-- Только монах способен совершить несправедливость, кою Испания
требует от будущего первосвященника.
-- То бишь запретить ордена Иисуса?
-- Именно.
-- Ничего из этого не выйдет.
-- Надеюсь, ибо чту в иезуитах учителей своих, но бояться боюсь. Я
видел ужасающее послание. Но как бы то ни было, кардинал Ганганелли станет
папой, ибо на то есть веская причина, какой бы смехотворной она вам ни
показалась.
-- Так назовите ее, вместе посмеемся.
-- Он один из всех кардиналов не носит парик, а никогда не было на
Святейшем Престоле папы в парике.
Поскольку я свел разговор на шутку, все посмеялись, по потом принудили
рассказать, что известно мне о запрещении ордена, и когда я открыл то, что
узнал от аббата Пинци, иезуит побледнел.
-- Папа не может запретить Орден, -- вскричал он.
-- Видно, господин аббат, что вы не учились у иезуитов, ибо их
излюбленное изречение, что папа римский может все "et aliquid pluris" *.
Тут все сочли, что не умею я с иезуитами беседовать, он мне отвечать не
стал, и мы заговорили о другом. Меня оставляли посмотреть "Полиевкта", но я
просил меня уволить. Я воротился в Экс вместе с Гоцковским, который поведал
мне историю своей сестры и так хорошо описал характеры г-на д'Эгюия и его
близких, что я понял, что мне тут не ужиться. Без этого юноши, доставившего
мне приятнейшие знакомства, я бы немедля отправился в Марсель. Ассамблеи,
ужины, балы и красивые девицы заставили меня провести весь карнавал и часть
Великого поста в Эксе, где мы были неразлучны с Гоцковским, каковой почти
каждый день ездил из деревни, чтоб со мною предаваться увеселениям.
Г-ну д'Аржансу, который знал греческий как родной, я преподнес "Илиаду"
Гомера, а приемной дочери его, знавшей латынь, "Аргеноя". "Илиада" моя была
с толкованиями Порфировыми, редкое издание в роскошном переплете. Маркиз
приехал в Экс изъявить мне признательность и пришлось снова отправиться
обедать в их поместье. Возвращаясь в Экс в открытой коляске, без плаща, я
промерз до костей на сильном северном ветре, но вместо того, чтобы лечь в
постель, отправился с Гоцковским к женщине, у которой была дочка
четырнадцати лет, прекрасная, как звезда, каковая бросала вызов всем, кто
пожелает просветить ее. Гоцковский много раз пытал удачу, но все тщетно; я
за то над ним насмехался, зная толк в плутовских проделках, и пошел в тот
вечер вместе с ним, решив добиться своего как раньше в Англии и Меце. Мне
кажется, я в своем месте рассказывал о том.
Исполнившись воинского пыла, мы приуготовились свершить сей подвиг,
получив девицу в полное наше распоряжение, которая и не думала
сопротивляться, уверяя, что ни о чем другом не мечтает, как только
избавиться от докучливой обузы. Тотчас приметив, что все затруднения
проистекают от того, что она нарочно нам мешает, я должен был либо отлупить
ее, как отлупил в Венеции такую же мерзавку двадцать пять лет назад, либо
уйти; ан нет, я как полный безумец решил взять ее силой. По время подобных
деяний минуло. Промучавшись без толку два часа, я воротился в трактир,
предоставив другу маяться дальше. Я лег, чувствуя сильное колотье в правом
боку, и через шесть часов проснулся совсем разбитый. Открылось воспаление
легких. Старый врач, пользовавший меня, не согласился отворить мне кровь.
Меня зачал бить жестокий кашель, потом я зачал харкать кровью и так мне
поплошало за какие-нибудь шесть-семь дней, что меня исповедали и соборовали.
Лишь на десятый день, когда я три дня был в забытьи, старый искусный врач
поручился за мою жизнь и уверил всех, кто беспокоился обо мне, что опасность
миновала, но харкать кровью я перестал лишь на восемнадцатый день. Три
недели, что я выздоравливал, показались мне тяжелее самой болезни, ибо
больной страждет, но не скучает. Надо быть в здравом уме, чтоб мучиться от
безделья, чего больному не дано. Все то время, что терзала меня болезнь,
денно и нощно за мною ухаживала некая женщина, вовсе мне не знакомая, и
откуда она взялась -- неи