ущал? Не в этом ли причина того, что милосердие и любовь не пускали ростков в сердцах его паствы? "Видит бог, я никогда сознательно не ощущал своего превосходства, - подумал он. - И все-таки я бы постыдился рассказывать людям о своих бедах и борьбе с самим собой. Не назвал ли бы нас Христос, очутись он снова на земле, фарисеями за то, что мы считаем себя на голову выше остальных людей? Но, право же, оберегая свои души от других людей, мы проявляем себя скорее как фарисеи, чем как христиане. Художник назвал нас чиновниками. Боюсь... боюсь, что это правда". Ну, хватит! Теперь уж для этого не будет времени. Там, куда он поедет, он научится раскрывать сердца других и раскрывать свое сердце. Страдания и смерть снимают все барьеры, делают всех людей братьями. Он все еще сидел задумавшись, когда вошла Грэтиана. Взяв ее руку, он сказал: - Ноэль уехала к Джорджу, и мне хотелось бы, чтобы ты тоже перевелась туда, Грэйси. Я оставляю приход и буду просить о назначении меня капелланом в армию. - Оставляешь приход? После стольких лет? И все из-за Нолли? - Нет, мне кажется, не из-за этого - просто пришло время! Я чувствую, что моя работа здесь бесплодна. - О нет! Но даже если и так, то это только потому, что... - Только почему, Грэйси? - улыбнулся Пирсон. - Папа, то же самое происходило и со мной. Мы должны сами думать обо всем и сами все решать, руководствуясь своей совестью; мы больше не можем смотреть на мир чужими глазами. Лицо Пирсона потемнело. - Ах! - сказал он. - Как это мучительно - потерять веру! - Но зато мы становимся милосердными! - воскликнула Грэтиана: - Вера и милосердие не противоречат друг другу, моя дорогая. - Да, в теории; но на практике они нередко находятся на разных полюсах. Ах, папа! Ты выглядишь таким усталым. Ты и в самом деле принял окончательное решение? А тебе не будет одиноко? - Быть может. Но там я обрету себя. У него было такое лицо, что Грэтиане стало больно, и она отвернулась. Пирсон ушел в кабинет, чтобы написать прошение об уходе. Сидя перед чистым листом бумаги, он окончательно понял, что глубоко презирает публичное осуждение, которое коснулось его собственной плоти и крови; он видел также, что все его действия продиктованы чисто мирским рыцарством по отношению к дочери, суетным чувством обиды. "Гордыня! - подумал он. - Что же, оставаться мне здесь и попробовать подавить ее?" Дважды он откладывал перо, дважды брался за него снова. Нет, он не сумеет подавить в себе гордыни. Остаться там, где его не хотят, согласиться на то, чтобы его только терпели, - никогда! Так, сидя перед чистым листом бумаги, он пытался совершить самое трудное дело, какое может совершить человек, - увидеть себя со стороны. Как и следовало ожидать, ему это не удалось; отвергнув приговоры других, он остановился на том, который вынесла ему собственная совесть. И снова вернулась мысль, которая терзала его с самого начала войны: его долг - умереть за родину! Оставаться в живых, когда столь многие из его паствы приносят последнюю жертву, недостойно его. Эта мысль еще глубже укоренилась в нем после семейной трагедии и того горького разочарования, которое она принесла. Оставшись наедине со своим прошлым, которое покрылось пылью и стало казаться иллюзорным, он терзался еще и мыслью о том, что отвергнут своей кастой. У него было странное ощущение, что его прежняя жизнь спадает с него, как змеиная кожа; кольцо за кольцом отпадают все его обязанности, которые он выполнял день за днем, год за годом. Да и существовали ли они когда-нибудь на самом деле? Ну что ж, теперь он стряхнул их с себя, и ему надо идти в жизнь, озаренную великой реальностью - смертью! Взяв в руку перо, он написал прошение об уходе. ГЛАВА XI Последнее воскресенье - солнечное и яркое! Грэтиана, хотя Пирсон не просил ее об этом, посещала каждую службу. Увидев ее в этот день сидящей после такого долгого перерыва на их семейной скамье, где он так привык видеть жену и черпать в этом новые силы, - он волновался больше, чем когда-либо. Он никому не говорил, что собирается покинуть приход, опасаясь фальши, недомолвок и всяких намеков, которые будут неизбежны, как только кто-нибудь начнет выражать сожаление. Он скажет об этом в последнюю минуту, в своей последней проповеди! Весь день он провел, как во сне. Поистине гордый, впечатлительный, уже чувствуя себя отверженным, он одинаково сторонился всех, не пытаясь делить прихожан на своих сторонников и на тех, кто отошел от него. Он знал, что найдутся люди, и, возможно, таких будет немало, которых глубоко опечалит его уход - но искать их, взвешивать на весах их мнение, противопоставлять остальным - нет, это было противно его натуре. Либо все, либо ничего! И когда он в последний раз поднялся по ступенькам на свою темную кафедру, он ничем не обнаружил, что наступил конец; быть может, он и сам еще не отдавал себе в этом отчета. Был теплый летний вечер, и прихожан в церкви собралось очень много. Хотя прихожане вели себя сдержанно, все же слух об его уходе распространился, и каждый был полон любопытства. Авторы писем, анонимных и прочих, потратили эту неделю не для того, чтобы предать гласности ими написанное, а для того, чтобы оправдать в своих глазах этот поступок. Такое оправдание легче всего можно было получить в разговорах с соседями - о тяжелом и неприятном положении, в котором очутился бедный викарий. В общем, церковь стала посещаться куда лучше, чем в начале лета. Пирсон никогда не был выдающимся проповедником. Его голосу не хватало звучности и гибкости, а мыслям - широты и жизненной убедительности; к тому же он не был свободен от той певучести, которая так портит речь профессиональных ораторов. Зато его доброта и искренность всегда оставляли впечатление. В эту последнюю воскресную службу он произносил проповедь на ту же тему, что и в тот раз, когда молодым и полным сил впервые взошел на эту кафедру, - сразу же после медового месяца, который он провел с молодой женой: "Соломон во всей славе своей пышностью одежды не был подобен одной из сих". Но теперь проповеди не хватало той радостной приподнятости, которую он испытывал в счастливейшие дни своей жизни; зато усилилась ее острота, чему немало способствовали его страдальческое лицо и утомленный голос. Грэтиана, которая знала, что, закончив проповедь, он будет прощаться с прихожанами, начала задыхаться от волнения еще задолго до того. Она сидела, смахивая слезы и не глядя на него, пока он не сделал паузу, слишком продолжительную, и тут ей подумалось, что он теряет силы. Пирсон стоял, слегка наклонившись вперед, и, казалось, ничего не видел; его руки, вцепившиеся в край кафедры, дрожали. В церкви стояла глубокая тишина - выражение его лица и вся фигура казались необычными даже Грэтиане. Когда его губы зашевелились и он начал снова говорить, глаза ее застлало пеленой, и она на мгновение перестала его видеть. - Друзья мои, я покидаю вас. Это последние слова, с которыми я к вам обращаюсь в этой церкви. Передо мной другое поле деятельности. Вы все были очень добры ко мне. Бог был милостив ко мне. Я молюсь от всего своего сердца: да благословит он вас всех. Аминь! Аминь! Пелена превратилась в слезы, и Грэтиана увидела, что он смотрит на нее сверху. На нее ли? Он, несомненно, что-то видел, но, может быть, перед ним было видение более сладостное - та, кого он любил еще больше? Она упала на колени и закрыла лицо руками. Все время, пока пели гимн, она стояла на коленях и не поднялась и тогда, когда он медленно и отчетливо произносил последнее благословение: - Милость божия, безграничная и непостижимая, да пребудет с вами, да укрепит сердца и умы ваши в познании бога и в любви к нему и сыну его Иисусу Христу, нашему спасителю; и да почиет на вас благословение всемогущего бога - отца, сына и святого духа, да будет воля его с вами навеки. Она до тех пор стояла на коленях, пока не осталась одна. Потом поднялась и, выскользнув из церкви, пошла домой. Отец еще не возвращался, да она и не ждала его. "Все кончено, - думала она, - все кончено. Дорогой папочка! Теперь у него нет дома - мы с Нолли разбили ему жизнь; и все же я не виновата, и, может быть, не виновата и она. Бедная Нолли!" Пирсон задержался в ризнице, разговаривая с певчими и служками; здесь все прошло гладко, потому что его прошение было принято, и он договорился с одним своим другом, чтобы тот выполнял его обязанности, пока не будет назначен новый викарий. Когда все разошлись, он вернулся в пустую церковь и поднялся на хоры к органу. Там было открыто окно, и он выглянул наружу, опираясь на каменный подоконник и чувствуя, что отдыхает всей душой. Только теперь, когда все уже кончилось, он понял, через какие мучения прошел. Чирикали воробьи, но шум уличного движения стал тише - был обеденный час спокойного воскресного дня. Кончено! Просто не верится, что он больше никогда не поднимется сюда, не увидит этих крыш, этого уголка Сквер-Гарден, не услышит знакомого чириканья воробьев. Он сел к органу и начал играть. В последний раз исторгнутые его руками звуки гремели в пустом доме божием, отдаваясь эхом в его стенах. Он играл долго, внизу медленно темнело. Из всего, что он покинет здесь, ему больше всего будет не хватать одного: права приходить и играть в полутемной церкви, посылать в сумеречную пустоту эти волнующие звуки, наполняющие ее еще большей красотой. Аккорд за аккордом, и он все глубже погружался в море нарастающих звуковых волн, теряя всякое чувство реальности, пока музыка и темное здание не слились воедино в какой-то благостной торжественности. А внизу тьма завладела всей церковью. Уже не видно было ни скамей, ни алтаря, только колонны и стены. Он начал играть свое любимое аллегретто из Седьмой симфонии Бетховена; он оставил это напоследок, зная, какие видения эта музыка вызывает в нем. Через маленькое оконце вползла кошка, охотившаяся за воробьями; уставившись на него зелеными глазами, она замерла в испуге. Он закрыл орган, быстро спустился вниз и в последний раз окинул взглядом церковь. На улице было теплее и светлее, чем в церкви, - дневной свет еще не угас. Он отошел на несколько шагов и остановился, глядя вверх. Стены, контрфорсы и шпиль были окутаны молочной пеленой. Верхушка шпиля словно упиралась в звезды. "Прощай, моя церковь! - подумал он. - Прощай, прощай!" Он почувствовал, как дрогнуло его лицо; стиснув зубы, он повернулся и пошел прочь. ГЛАВА XII Когда Ноэль убежала, Форт бросился было за ней, но понял, что хромота помешает ему догнать ее; он вернулся и вошел в спальню к Лиле. Она уже сняла платье и все еще неподвижно стояла перед зеркалом с сигаретой в зубах; синеватый дымок клубился в комнате. В зеркале он видел ее лицо - бледное, с красными пятнами на щеках; даже уши у нее горели. Она будто не слышала, что он вошел, но он заметил, как изменились ее глаза, когда она увидела его отражение в зеркале. Взгляд их, застывший и безжизненный, стал живым, в нем чувствовалась затаенная ненависть. - Ноэль ушла, - сказал Форт. Она ответила, словно обращаясь к его отражению в зеркале: - А ты не пошел за ней? Ах, нет? Ну, конечно, помешала нога! Значит, она удрала? Боюсь, что это я спугнула ее. - Нет. Думаю, что это я ее спугнул. Лила обернулась. - Джимми, я ведь понимаю, что вы разговаривали обо мне. Что угодно, - она пожала плечами, - но это!.. - Мы не говорили о тебе. Я только сказал, что не надо завидовать тебе только потому, что у тебя есть я. Ведь верно же? Не успев договорить, он тут же раскаялся. Гнев в ее глазах сменился молчаливым вопросом, потом горечью. Она крикнула: - Да, мне можно было завидовать! Ах, Джимми, можно было! - И она бросилась ничком на кровать. В голове у Форта мелькнуло: "Как все это скверно!" Как ему утешить ее, как уверить, что он любит ее, если... он ее не любит? Как сказать, что он жаждет ее, если он жаждет Ноэль? Он подошел к кровати и осторожно прикоснулся к ее плечу. - Лила, что с тобой? Ты переутомилась. И в чем дело? Я ведь не виноват, что эта девочка явилась сюда. Почему это тебя так расстроило? Она ушла. Все хорошо. Все снова так, как было раньше. - Да! - донеслось до него приглушенное эхо. - Все снова так! Он опустился на колени и погладил ее руку. Рука задрожала от его прикосновения, потом перестала дрожать, словно ожидая, что он еще раз прикоснется и гораздо теплее; потом задрожала снова. - Посмотри на меня, - сказал он. - Что тебе нужно? Я сделаю все, что ты захочешь. Она повернулась к нему, подтянулась на кровати, оперлась на подушку, словно ища в ней опоры, и подобрала ноги - он был поражен той силой, которой дышала в этот миг вся ее фигура. - Мой милый Джимми, - сказала она, - я ни о чем не прошу тебя - только принеси мне сигарету. В моем возрасте не приходится ждать больше того, что имеешь. - Она протянула руку и повторила: - Тебе не трудно принести сигарету? Форт поднялся и пошел за сигаретами. С какой странной, горькой и в то же время спокойной улыбкой она сказала это! Но едва он вышел из комнаты и начал искать в темноте сигареты, как уже снова, с болью и тревогой, вспомнил о Ноэль - оскорбленная, она убежала так стремительно, не зная даже, куда ей пойти! Наконец он нашел портсигар из карельской березы и, прежде чем вернуться к Лиле, сделал мучительное усилие над собой, пытаясь прогнать образ девушки. Лила все еще сидела на кровати, скрестив руки, - так спокоен бывает человек, нервы которого напряжены до предела. - Закури и ты, - сказала она. - Пусть это будет трубкой мира. Форт подал ей огня и, закурив сам, сел на край кровати; мысли его снова вернулись к Ноэль. - Интересно, - вдруг сказала Лила, - куда она ушла? Ты не мог бы поискать ее? Она опять может натворить что-нибудь... безрассудное. Бедный Джимми! Вот будет жалость! Значит, сюда приходил этот монах и пил шампанское? Недурно! Дай мне немного вина, Джимми! И снова Форт вышел в другую комнату, и снова последовал за ним образ девушки. Когда он вернулся, Лила уже надела то самое черное шелковое кимоно, в котором внезапно появилась в ту роковую ночь после концерта в Куинс-Холле. Она взяла бокал с вином и прошла в гостиную. - Садись, - сказала она. - Нога не болит? - Не больше, чем обычно. - И он сел рядом с ней. - Не хочешь ли выпить? In vino veritas {Истина в вине (лат.).}, мой друг. Он покачал головой и сказал смиренно: - Я восхищаюсь тобой, Лила. - Это очень приятно. Я не знаю никого, кто бы мною восхищался. - И Лила залпом выпила шампанское. - А тебе не хотелось бы, - заговорила она, - чтобы я была одной из этих замечательных "современных женщин", умных и добродетельных? О, я бы на все лады рассуждала о мироздании, о войне, о причинах вещей, распивала бы чай и никогда бы не докучала тебе расспросами, любишь ли ты меня. Как жаль! Но Форт в эту минуту слышал только слова Ноэль: "Все это ужасно забавно, не правда ли?" - Лила, - сказал он вдруг, - ведь надо же что-нибудь предпринять. Я обещаю тебе не встречаться больше с этой девочкой - по крайней мере до тех пор, пока ты сама этого не пожелаешь. - Милый мой, она уже не девочка. Она вполне созрела для любви, а я... я слишком перезрела. Вот в чем вся суть, и мне приходится мириться с этим. Она вырвала у него свою руку, уронила пустой стакан и закрыла лицо. У Форта появилось мучительное ощущение, которое овладевает каждым истинным англичанином, ожидающим, что вот-вот разразится сцена. Схватить ее за руки, оторвать их от лица и поцеловать ее? Или встать и оставить ее одну? Говорить или молчать; пытаться утешать; пытаться притворяться? Он не сделал ничего. Он понимал Лилу. но лишь настолько, насколько мужчина вообще способен понять женщину на том этапе ее жизни, когда она признает себя побежденной молодостью и красотой. Но это был лишь мгновенный, слабый проблеск. Гораздо яснее он видел другое: Лила наконец поняла, что она его любит, а он ее - нет. "И я ничего не могу поделать с этим, - думал он тупо, - просто ничего не могу поделать!" Что бы он теперь ни сказал, как бы ни поступил, - ничего не изменится. Нельзя убедить женщину словами, если поцелуи потеряли силу убеждения. Но тут к его бесконечному облегчению она отняла руки от лица и сказала: - Все это очень скучно. Я думаю, тебе лучше уйти, Джимми. Он хотел было возразить ей, но побоялся, что голос его прозвучит фальшиво. - Еще немного, и была бы сцена, - сказала Лила. - Господи! Как ненавидят их мужчины! В свое время и я тоже ненавидела. У меня было предостаточно сцен в жизни; никакого толку от них нет - ничего, кроме головной боли на следующее утро. Я избавила тебя от сцены, Джимми! Поцелуй же меня за это! Он наклонился и прижался губами к ее губам. От всего сердца он хотел ответить на ту страсть, которая таилась в ее поцелуе. Она внезапно оттолкнула его и сказала слабым голосом: - Спасибо; ты все-таки старался! Форт провел рукой по глазам. Ее слова странно растрогали его. Какое он все-таки животное! Он взял ее бессильно повисшую руку, приложил к губам, и прошептал: - Я приду завтра. Мы пойдем в театр, хорошо? Спокойной ночи, Лила! Но, открывая дверь, он уловил выражение ее лица; она глядела на него, явно ожидая, что он обернется; в глазах ее стоял испуг, они вдруг стали кроткими, такими кроткими, что у него сжалось сердце. Она подняла руку, послала ему воздушный поцелуй и улыбнулась. Сам не зная, ответил ли он на ее улыбку, Форт вышел. Но все-таки он не мог решиться уйти так и, перейдя мостовую, остановился и стал смотреть вверх на ее окна. Ведь она была очень добра к нему! У него было такое ощущение, будто он выиграл крупный куш и сбежал, не дав возможности партнеру отыграться. Если бы только она не любила его, если бы их объединяла только бездушная связь, пошлая любовная интрига! Нет, все что угодно - только не это! Англичанин до мозга костей, он не мог так легко освободиться от чувства вины. Он не знал, как уладить отношения с ней, как загладить вину, и поэтому чувствовал себя негодяем. "Может быть, вернуться назад?" - подумал он вдруг. Штора на окне шевельнулась. Потом полоски света исчезли. "Она легла, - решил Форт. - Я еще больше расстроил бы ее... Но где сейчас Ноэль? Вот ее я, наверно, никогда больше не увижу. Все это, вместе взятое, - скверная история. О господи, ну конечно! Очень скверная история!" И с трудом, потому что нога у него разболелась, он зашагал дальше. Лила очень хорошо понимала ту истину, что чувства людей, которых жизнь поставила вне так называемых моральных барьеров, не менее реальны, не менее остры и не менее серьезны, чем чувства тех, кто находится внутри этих барьеров. Ее любовь к Форту была, как ей казалось, даже сильнее и острее - так дикое яблоко всегда ароматнее яблока оранжерейного. Она заранее знала, что скажет о ней общественное мнение, ибо по собственной воле вышла за пределы этого морального круга; именно поэтому она даже не вправе считать свое сердце разбитым; другое дело, если бы Форт был ее мужем! Общественное мнение - она знала это - будет исходить из того, что она не имеет на него никаких прав и, следовательно, чем скорее будет разорвана эта незаконная связь, тем лучше! Но Лила чувствовала, что она так же несчастна сейчас, как если бы Джимми Форт был ее мужем. Она не хотела стоять за пределами морали, всю жизнь не хотела этого! Она была из тех, кто, исповедавшись в грехе, начинает грешить снова и грешить с чистой совестью. Да, она никогда не собиралась грешить, она хотела только любить; а когда она любила, все остальное теряло для нее всякое значение. По натуре она была игроком, и ей всегда приходилось расплачиваться за проигрыш. Но на этот раз ставка была слишком крупной, чтобы женщина могла легко за нее расплатиться. То была ее последняя игра, она знала это. До тех пор, пока женщина уверена в своей привлекательности, надежда не покидает ее даже после того, как над любовной интригой опустится занавес. И вот теперь надежда эта угасла, и, когда опустился очередной занавес, Лила почувствовала, что ее окутывает мрак и она останется в нем до тех пор, пока старость не сделает ее ко всему безразличной. А ведь между сорока четырьмя годами и старостью - целая пропасть! В первый раз случилось так, что она надоела мужчине. Почему? Может быть, он был равнодушен к ней с самого начала - или ей это кажется? В одно короткое мгновение, словно она шла ко дну, перед ней пронеслись подробности их связи, и теперь она уже с уверенностью знала, что у него это никогда не было подлинной любовью. Жгучее чувство стыда охватило ее, и она уткнулась лицом в подушку. Сердце его все время принадлежало этой девушке. С усмешкой она подумала: "Я поставила не на ту лошадь; надо было ставить на Эдварда. Этому бедному монаху я наверняка смогла бы вскружить голову. Если бы только я не встретилась снова с Джимми! Если бы изорвала его письмо! Может быть, мне удалось бы пробудить любовь в Эдварде. Может быть, может быть!.. Какая глупость! Все происходит так, как должно". Вскочив, она заметалась по своей маленькой комнате. Без Джимми она будет несчастна, но с ним ей тоже не видать счастья. "Мне было бы невыносимо теперь смотреть на него, - думала она, - но и жить без него я не могу. Вот ведь забавно!" Мысль о госпитале наполнила ее отвращением. День за днем ходить туда с этим отчаянием в сердце, - нет, это невыносимо! Она стала подсчитывать свои ресурсы. У нее оказалось больше денег, чем она думала; Джимми к рождеству преподнес ей подарок - пятьсот фунтов. Сначала она хотела разорвать чек или заставить Джимми взять его обратно. Но в конце концов уроки предыдущих пяти лет одержали верх, и она положила деньги в банк. Теперь она была рада этому. Не придется думать о деньгах. Она все больше уходила мыслями в прошлое. Она вспомнила своего первого мужа Ронни Фэйна, их комнату с занавесками от москитов, чудовищную жару Мадраса. Бедный Ронни! Какой бледный, циничный, молодой призрак, носящий это имя, встал перед ней! Она вспомнила Линча, его прозаическое, какое-то лошадиное лицо. Она любила их обоих - некоторое время. Она вспомнила южноафриканскую степь, Верхнюю Констанцию, очертания Столовой Горы под звездами; и... тот вечер, когда она впервые увидела Джимми, его прямой взгляд, его кудрявую голову, доброе, открытое, по-мальчишески задорное лицо. Даже теперь, после стольких месяцев связи, воспоминание о том далеком вечере во время уборки винограда, когда она пела для него под благоухающим плющом, - даже теперь это воспоминание не утратило для нее своей прелести. В тот вечер, одиннадцать лет назад, когда она была в полном расцвете, он во всяком случае тосковал по ней. Тогда она могла стать хозяйкой положения; и встреча его с Ноэль не имела бы никакого значения. Подумать только - у этой девушки впереди еще пятнадцать лет до полного расцвета! Пятнадцать лет колдовства; а потом еще десять лет - до полной отставки. Что ж! Если Ноэль выйдет замуж за Джимми, то к тому времени, когда она достигнет этого рокового возраста - сорока четырех лет, - он станет уже глубоким стариком и все еще будет обожать ее. Она почувствовала, что не в силах сдержать крик, и, приложив ко рту платок, погасила огонь. Темнота немного успокоила ее. Она раздвинула шторы и впустила в комнату лунный свет. Джимми и эта девушка где-то ищут друг друга, если не на самом деле, то мысленно. И когда-нибудь, может быть скоро, они встретятся, потому что такова воля судьбы! Да, это судьба придала ее молодой кузине сходство с ней самой; судьба поставила девушку в такое беспомощное положение, что Джимми потянуло к ней, и эта ее беспомощность дала ему преимущество перед молодыми людьми. С горькой отчетливостью Лила видела все это. Но хорошие игроки сразу прекращают игру, когда проигрывают! Да и, кроме того, гордая женщина не станет удерживать любовника против его воли! Если бы у нее был хотя бы малейший шанс, она бы отбросила свою гордость, затоптала бы ее в грязь, исколола шипами! Но у нее не было этого шанса. Она сжала кулак и погрозила им в темноту, словно самой судьбе, которую никогда не поймаешь, - этой неосязаемой, бессовестной, беспощадной судьбе, с ее легкой насмешливой улыбкой, лишенной всякого человеческого тепла. Ничто не может повернуть назад ход времени. Ничто не может дать ей того, что имеет эта девушка. Время "прикончило" ее, как прикончит всех женщин, одну за другой. Лила видела себя год за годом - вот она стала немного больше пудриться, немного больше румяниться, вот она уже красит волосы, прибегает, и довольно искусно, к разным маленьким ухищрениям - и для чего? Чтобы увидеть, как его лицо становится все холоднее и отчужденнее; как он все с большим трудом старается придать своему голосу нежность; узнать, что за всем этим таится отвращение и невысказанная мысль: "Ты отгородила меня от жизни, от любви!", пока в один прекрасный вечер нервы не выдержат, и она скажет или сделает что-нибудь ужасное, а он встанет и навсегда уйдет от нее. "Нет, Джимми, - подумала она, - ищи ее и оставайся с ней. Ты не стоишь всего этого!" И, задернув шторы, словно этим жестом она могла преградить путь настигавшей ее судьбе, она включила верхний свет и села за письменный стол. Несколько минут она сидела неподвижно, опершись подбородком на руки; черные шелковые рукава упали, обнажив руки. На уровне ее лица висело маленькое зеркало в прихотливой резной рамке слоновой кости, и она видела себя в нем; это зеркало она купила на каком-то индийском базаре лет двадцать пять назад. "Я не безобразна, - подумала она со страстным воодушевлением, - нет, не безобразна. Я все еще привлекательна. Если бы только не появилась эта девочка! И все это я сделала своими руками. Ах, что толкнуло меня написать и Эдварду и Джимми?" Она повернула зеркало к стене и взялась за перо. "Мой дорогой Джимми, Для нас обоих будет лучше, если ты возьмешь себе отпуск и немного отдохнешь от меня. Не приходи, пока я не напишу тебе. Мне очень жаль, что я так расстроила тебя сегодня вечером. Развлекайся, отдыхай хорошенько и ни о чем не беспокойся. Твоя...." Она не дописала - на страницу упала слеза; пришлось разорвать письмо и начать сначала. На этот раз она подписалась: "Твоя Лила". "Я должна отправить письмо сейчас же, - подумала она, - иначе он не получит его до завтрашнего вечера. Второй раз я уже этого не вынесу!" Она выбежала на улицу и опустила письмо в почтовый ящик. Ночь была напоена ароматами цветов; поспешно вернувшись к себе, она улеглась и несколько часов лежала без сна, ворочаясь с боку на бок и вглядываясь в темноту. ГЛАВА XIII У Лилы было много мужества, но мало терпения. Теперь ее захватила только одна мысль - уехать; и она сразу начала устраивать свои дела и хлопотать о разрешении вернуться в Южную Африку. Возня с покупками, с подготовкой к отъезду - все это успокаивало ее. Трудно было придумать лучшее лекарство. Путешествия по морю в те дни были опасны, но ощущение риска доставляло ей какое-то удовольствие. "Если я пойду ко дну, - думала она, - тем лучше; сразу конец, без долгих проволочек". Но когда разрешение было у нее уже в руках и каюта заказана, она со всей ясностью поняла непоправимость этого шага. Повидать его еще раз или нет? Пароход отходил через три дня, надо было решать. Если бы он, чувствуя угрызения совести, проявил к ней хоть какую-то нежность, она еще могла бы отказаться от своего решения; но тогда бы снова начался весь этот ужас и она снова была бы вынуждена пойти на тот же шаг. Она колебалась до тех пор, пока не наступил канун отъезда; болезненная потребность увидеть его и боязнь этой встречи стали настолько непереносимыми, что она потеряла покой. К вечеру все до последней мелочи было уложено; она вышла на улицу, еще ни на что не решившись. Странное желание повернуть торчавший в ее ране кинжал и узнать, что стало с Ноэль, привело ее к дому Эдварда. Почти бессознательно она надела самое красивое платье и целый час провела у зеркала. Лицо ее горело. Она разрумянилась от лихорадки скорее душевной, чем телесной, не оставлявшей ее с той знаменательной ночи, и была очень хороша; по дороге на Бейкер-стрит она купила гардению и приколола ее к платью. Дойдя до дома Пирсона, она с удивлением увидела на дверях доску с надписью: "Сдается в наем", хотя дом казался еще обитаемым. Она позвонила, ее провели в гостиную. Лила только дважды бывала в этом доме, и почему-то, быть может, потому, что сама она была так несчастна, старая, довольно запущенная комната показалась ей необычайно трогательной, словно наполненной прошлым. "Интересно, как выглядела его жена?" - подумала она. И тут же увидела на стене, на куске черного бархата, выцветший портрет стройной молодой женщины - она сидела, слегка подавшись вперед, положив руки на колени. Портрет был выполнен в сиреневых, палевых и розовых тонах. Глаза, очень живые и немного похожие на глаза Грэтианы; лицо нежное, энергичное, доброе. "Да, - размышляла Лила, - должно быть, он очень тебя любил! И распрощаться с тобой ему было нелегко". Она еще стояла перед портретом, когда вошел Пирсон. - Какое милое лицо, Эдвард! Я пришла проститься. Уезжаю завтра в Южную Африку. - Прикоснувшись к его руке, она подумала: "Какая глупость - подумать только, что я собиралась влюбить в себя этого человека!" - Значит, ты... ты расстаешься с ним? Лила кивнула. - Весьма похвально, прекрасно! - Ах, нет! Просто плетью обуха не перешибешь. Я отказываюсь от своего счастья отнюдь не добровольно. Вот в чем истина! Какой я стану, не знаю, но не лучше, чем сейчас, можешь быть уверен! Я отказываюсь от счастья потому, что не могу удержать его, и ты знаешь причину этого. Где Ноэль? - Она на взморье вместе с Джорджем и Грэтианой. Он смотрел на нее с удивлением; выражение его лица, в котором были жалость и недоумение, сердило ее. - Я вижу, дом сдается. Кто бы мог подумать, что это дитя в силах свалить два таких дуба, как мы с тобой? Ничего, Эдвард, в наших жилах течет одна кровь. Как-нибудь вывернемся, каждый по-своему. А ты-то куда едешь? - Кажется, меня назначают капелланом на восток. На мгновение у Лилы мелькнула дикая мысль: "А что, если я предложу ему поехать с ним - два бездомных пса вместе?" - Эдвард, что было бы, если бы в ту Майскую неделю, когда мы были чуточку влюблены друг в друга, ты предложил мне выйти за тебя замуж? Кто бы из нас оказался в проигрыше - ты или я? - Ты бы не пошла за меня, Лила. - Ах, кто знает! Но тогда ты не стал бы священником и уж никогда - святым. - Не произноси этого глупого слова. Если бы ты знала!.. - Я знаю; я знаю, что ты наполовину сожжен заживо; наполовину сожжен и наполовину похоронен! Что ж, ты получил свою награду, какова бы она ни была. А я получила свою. Прощай, Эдвард. - Она протянула ему руку: - Можешь благословить меня; мне хочется этого. Пирсон положил ей руки на плечи и, наклонившись, поцеловал ее в лоб. Глаза Лилы наполнились слезами. - Ах! - воскликнула она. - До чего же безрадостен этот мир! И, вытерев дрожащие губы рукой, затянутой в перчатку, она быстро прошла мимо него к двери. Там она обернулась. Он стоял неподвижно, но губы его что-то шептали. "Он молится обо мне! - подумала она. - Как забавно!" Как только Лила вышла от Эдварда, она сразу забыла о нем. Мучительное желание увидеть Форта властно захватило ее, как будто черная фигура Пирсона - воплощение подавленных страстей - пробудила в ней любовь к жизни и к радости. Она непременно должна увидеть Джимми, даже если ей придется ждать его или искать всю ночь! Было около семи, он уже, должно быть, кончил работу в военном министерстве; возможно, он в клубе или у себя дома. Она решила поехать к нему на квартиру. Маленькая уличка, протянувшаяся вдоль ограды Букингемского дворца, на домах которой вот уже целый год никто не писал слово "мир", точно вся высохла после знойного солнечного дня. Парикмахерская под его квартирой еще была открыта, а дверь, которая вела к нему, стояла полуотворенной. "Я не стану звонить, - подумала она, - я прямо пойду наверх". Пока она поднималась по двум маршам лестницы, она дважды останавливалась, задыхаясь и чувствуя боль в боку. В последние дни эта боль часто давала себя знать, словно тоска в сердце становилась физической болью. На небольшой площадке верхнего этажа, у самой его квартиры, она подождала немного, прислонившись к стене, оклеенной красными обоями. В коридоре было открыто окно, и оттуда доносились неясные звуки, пели хором: "Vive-la, vive-la, vive-la ve. Vive-la compagnie!" {Да здравствует, да здравствует наша рота! (франц.).} "О боже, - думала она, - только бы он оказался дома, только бы он был ласков со мной! Это ведь последний раз!" И, вконец измученная тревогой, она открыла дверь. Он был дома - лежал на старой кушетке у стены в дальнем углу, закинув руки за голову, во рту торчала трубка; глаза были закрыты, он не пошевелился и не открыл их, вероятно, принял ее за служанку. Бесшумно, как кошка, Лила пересекла комнату и остановилась над ним. Ожидая, когда он очнется от этого мнимого летаргического сна, она впилась глазами в его худое, скуластое лицо с запавшими щеками, хотя он был совершенно здоров. В зубах у него торчала трубка; казалось, он отчаянно сопротивляется во сне - голова откинута назад, кулаки сжаты, словно он готовится дать отпор кому-то, кто тянется к нему, подползает и пытается стащить его вниз. Из трубки тянулся дымок. Раненая нога все время подергивалась, видимо, она его беспокоила; но вообще он сохранял какую-то упрямую неподвижность, словно и впрямь спал. У него стали гуще волосы, в них не было ни одной серебряной нити, крепкие зубы, в которых торчала трубка, сверкали белизной. Да, у него совсем молодое лицо, он выглядит намного моложе, чем она! Почему она так любит это лицо - лицо человека, который так и не полюбил ее? На секунду ей захотелось охватить подушку, соскользнувшую на пол с кушетки, и задушить его - вот прямо здесь, на кушетке, на которой он лежит, не желая, как ей казалось, очнуться. Отвергнутая любовь! Унижение! Она уже готова была повернуться и выскользнуть из комнаты. Но через дверь, которую она оставила открытой, снова донеслись звуки песни "Vive-la, vive-la, vive-la ve!", нестерпимо ударив ее по нервам. Сорвав с груди гардению, она бросила ее на его повернутое к стене лицо. - Джимми! Форт с усилием поднялся и уставился на нее. Лицо его выглядело комичным - настолько он был ошеломлен. У нее вырвался короткий нервный смешок. - Сразу видно, что снилась тебе не я, милый Джимми! Я даже в этом уверена. В каком же саду ты блуждал? - Лила! Ты! Как... как это приятно! - Как... как приятно! Захотела повидать тебя, и вот пришла. Теперь я увидела, какой ты, когда не со мной. Я запомню тебя таким; для меня это полезно - страшно полезно. - Я не слышал, как ты вошла. - Ты был далеко, мой дорогой. Продень гардению в петлицу; погоди, я продену сама. Хорошо ли ты отдохнул за эту неделю? Тебе нравится мое платье? Оно новое. Сам бы ты, наверно, и не заметил его, ведь правда? - Обязательно бы заметил. Прелестное платье. - Джимми, я думаю, теперь ничто-ничто не помешает тебе быть рыцарем. - Рыцарем? Да я не рыцарь. - Я хочу закрыть дверь. Ты не возражаешь? Он встал и сам пошел к двери, закрыл ее и вернулся. Лила взглянула на него. - Джимми, если ты когда-нибудь любил меня хоть немного, будь ласков со мной сегодня. И если я начну говорить разную чушь и в ней прозвучит горечь, не обращай внимания. Обещай мне! - Обещаю. Она сняла шляпу и села на кушетку, наклонившись к нему так, чтобы не видеть его лица. Она почувствовала, как он обнял ее, и позволила себе снова уплыть в море иллюзий, нырнуть в него глубоко-глубоко, стараясь забыть, что существует морская поверхность, куда ей надо вернуться; как маленькая девочка, она играла в игру, которая называется "понарошку". "Он любит меня... любит... любит!" Забыться, забыться только на час, на один час; она чувствовала, что готова отдать ему все, что осталось у нее от жизни, все до конца и от всего сердца. Она взяла его руку, прижала ее к своей груди и закрыла глаза, чтобы не видеть его лица. Аромат гардении в его петлице был до боли сладким и крепким. Уже темнело, когда она надела шляпу, собираясь уйти. Теперь она окончательно проснулась и больше не играла в ту детскую игру. Она стояла с каменным лицом, улыбаясь в полумраке и глядя сквозь полуопущенные ресницы на грустного, ничего не подозревающего Форта. - Бедный Джимми! - сказала она. - Я не буду мешать больше - тебе пора обедать. Нет, не надо меня провожать. Я пойду одна; и не включай, ради бога, свет. Она положила руку на отворот его пиджака. - Цветок совсем потемнел. Выброси его: я не люблю увядших цветов. Да и ты их не выносишь. Купи себе завтра свежий. Она вытащила гардению из петлицы, раздавила в руке и подняла глаза на Форта. - Ну хорошо, поцелуй меня еще раз. Тебя от этого не убудет. На одно мгновение ее губы со страстной силой прижались к его губам. Она оторвалась от него, ощупью нашла ручку двери и, захлопнув ее перед его носом, медленно, слегка шатаясь, стала спускаться по лестнице. Рукой в перчатке она хваталась за стену, словно стена могла поддержать ее. На последнем пролете, где висела занавеска, отделяющая боковые помещения, она остановилась и прислушалась. Не было слышно ни звука. "Если я постою здесь, - подумала она, - я, может быть, еще раз увижу его". Она проскользнула за плотно задернутую занавеску. Было так темно, что она не могла разглядеть даже собственной руки. Она услышала, как наверху отворилась дверь и послышались его медленные шаги. Она увидела его ступни, потом колени, потом всю его фигуру, только лицо казалось каким-то мутным пятном. Он прошел мимо, куря сигарету. Она зажала рот рукой, чтобы у нее не вырвалось какое-нибудь слово; в нос ударил пряный холодный запах раздавленной гардении. Форт ушел, дверь внизу захлопнулась. Дикое, глупое желание пришло к ней: подняться снова наверх, подождать, пока он придет, броситься ему на шею, рассказать, что она уезжает, умолять его оставить ее у себя. Ах, он бы это сделал! Он взглянул бы на нее с ужасающей жалостью, которую она не может переносить, и сказал бы: "Разумеется, Лила, конечно!" Нет, черт побери, нет! - Я спокойно пойду домой, - пробормотала она, - прямо домой. Иди же, будь мужественной, не будь дурой! Иди же! - И она вышла на улицу. У входа в парк она увидела, как он, прихрамывая, идет впереди, шагах в пятидесяти от нее. И она шла за ним, словно тень, все время на одном и том же расстоянии, вдоль аллеи платанов, вдоль ограды парка, мимо Сент-Джеймского дворца, к Пэл-Мэл. Он поднялся по ступенькам и исчез в своем клубе. Конец. Она посмотрела на здание: перед ней высилась огромная, погруженная во тьму гранитная гробница. Возле дверей стояло свободное такси. Она села в него и сказала: "Кэймилот-Мэншенз, Сент-Джонс-Вуд". Затем откинулась на спинку сиденья и, прерывисто дыша, сцепив руки, подумала: "Ну вот я его и увидела. Лучше съесть сухую корку, чем остаться совсем без хлеба. О боже! Все кончено, все пошло прахом - все! Vive-la, vive-la, vive-la ve. Vive-la compagnie!" ГЛАВА XIV До прихода Лилы Форт лежал уже около часа, засыпал и снова просыпался. Ему снился странный и удивительно волнующий сон. В сумрачном свете не то ночи, не то утра тянется длинная серая черта - линия фронта на полях сражений Франции; по всему фронту идет пулеметная стрельба короткими очередями, серая черта то выгибается вперед, то