у мира,
распределяется здесь между беззащитными судами, которые терпят крайне
жестокое обращение. Можно было бы думать, что свободное судно, заточенное в
пустынном лабиринте этих бассейнов, зачахнет и умрет, как дикая птица,
запертая в грязную клетку. Но судно -- быть может, потому, что оно верно
моряку -- способно вынести самые невероятные издевательства. Я видел суда,
выходившие из некоторых доков, они походили на полумертвых узников,
выпущенных из подземной тюрьмы: замызганные, измученные, совершенно
неузнаваемые под слоем грязи. А матросы их, вращая белками на черных,
истомленных лицах, жадно глядели на небо, такое дымное и тусклое, словно в
нем отражалась мерзостная нечистота земли. О доках жe лондонского порта на
обоих берегах Темзы можно, по крайней мере, сказать одно: хотя люди и
жалуются на их несовершенное оборудование, на устарелые правила, на
недостаточно быструю отправку, ни одно судно не выходит из него в
полуобморочном состоянии.
Лондон -- разнофрахтный порт, как и подобает величайшей столиие мира.
Разнофрахтные порты составляют аристократию торговых портов мира. И среди
этой аристократии Лондон, как всегда и во всем,-- единственный в своем роде.
Докам на Темзе нельзя отказать в живописности. Несмотря на мое
нелюбезное сравнение их с задним двором, куда загнали лебедей, я не могу
отрицать, что каждый док или группа их на северном берегу Темзы по-своему
хороши. Уютный маленький док Св. Екатерины, темный, весь покрытый тенью, как
тихое озеро меж скалистых утесов, почтенные и приятные Лондонские доки с их
знаменитыми винными погребами, но без единого рельсового пути на всей их
территории, где между складами витают ароматы пряностей, и дальше, вниз по
реке -- интересная группа "Вест-Индских" доков, красивые доки Блэкуола, а за
ними, минуя на Плесе Галлеонов ворота доков Виктории и Альберта,--
необозримый мрак больших Тильбюрийских бассейнов,-- каждое из этих "мест
заключения" судов имеет свой собственный лик, собственный колорит. А
своеобразие и прелесть им придает одна общая черта: при всей своей будничной
полезности они романтичны.
Они в своем роде так же романтичны, как река, которую они обслуживают,
не похожая на все другие торговые реки в мире. Уютность дока Св. Екатерины,
старомодность Лондонских доков запоминаются навсегда. Доки вниз по Темзе,
рядом с Вулиджем, производят сильное впечатление благодаря своим размерам и
безобразию окрестностей, безобразию столь живописному, что оно радует глаз.
Когда говорят о доках Темзы, слово "красота" звучит слишком хвастливо, но
дух романтики так давно витает над этой рекой, что он не мог не придать
очарования ее берегам.
Древность порта волнует воображение. Длинная цепь смелых и опасных
предприятий берет начало в этом городе, отсюда по водам Темзы пускались
смельчаки в широкий мир. Даже новейший из доков, Тильбюрийский, овеян
романтической славой благодаря историческим воспоминаниям: сюда приезжала
корова Елизавета, и то было не ее обычное, церемониальное и помпезное
путешествие по городам своей страны, а спешная деловая поездка в критический
для Англии момент. Грозное время миновало и сейчас Тильбюри известно только
своими доками. Доки вполне современные, но их отдаленность, уединенное
расположение на Эссекских болотах и то, что они были созданы в тяжелую для
Англии пору, придает им что-то романтическое. В те времена людей поражал вид
этих громадных пустых бассейнов, окаймленных на много миль вокруг безлюдными
набережными и рядами товарных складов, где затерялись два-три судна,
напоминавшие заблудившихся, околдованных детей в чаще высоких гидравлических
кранов. Все здесь говорило о полной заброшенности, о напрасно потраченной
энергии. Вначале в Тильбюрийских доках работа шла хорошо, и они вполне
отвечали своему назначению, но, может быть, они были открыты раньше времени.
О них не скажешь, что они "удовлетворили давно ощущавшуюся нужду" (эту
сакраментальную фразу у нас повторяют, о чем бы ни говорили -- о железных
дорогах, туннелях, газетах, новых изданиях книг): они слишком рано вошли в
строй. Но у них большое будущее. Эти доки, не зависящие от прилива, очень
доступные, великолепные, хоть и заброшенные, имеются налицо и готовы принять
самые большие из судов плавающих в море. Они достойны старейшего из речных
портов.
И, честно говоря, сколько бы ни сыпалось критических суждений на головы
доковладельцев, остальные доки на Темзе тоже ничуть не посрамят города с
населением более многочисленным, чем население иного государства. Лондон как
порт рос медленно, но не следует забывать, что у него не было за спиной
обширных промышленных районов или крупных горных разработок. Этим он
отличается от Ливерпуля, Кардиффа, Ньюкасла, Глазго. И поэтому же Темза не
похожа на реки Мерсей, Тайн, Клайд. Она река историческая, река
романтическая, протекает через город великих дел. Ругайте, если хотите,
речное начальство -- я того мнения, что Темза в нынешней ее роли достойна
своего славного прошлого. Долгое время она одна давала приют и береговым, и
морским судам. Тогда под самым Лондонским мостом, в части Темзы, которая
называется "Пул", суда стояли на якоре во время самого высокого прилива так
тесно друг к другу, что сливались в одну сплошную массу и походили издали на
остров, поросший лесом высоких безлистных деревьев. А когда Темза перестала
вмещать все суда, появились доки Св. Екатерины и Лондонские, вполне
отвечавшие требованиям того времени. То же можно сказать о других
искусственных бассейнах, где теснились суда, прибывавшие и уходившие во все
части света. Этот водный путь страны работает из века в век, день и ночь.
Ничто не прекращает его бессонной деятельности, один лишь густой туман,
одевающий шумную реку непроницаемо пеленой безмолвия. Тогда постепенно
утихают на верной реке все звуки и движение, и в тишине слышно только, как
на судах таинственно и глухо бьют склянки в белом тумане. От Лондонского
моста до самого Нора и дальше, дальше несется этот тихий звон за много миль,
туда, где морской лиман, расширяясь, переходит в Северное море, где суда на
причале встречаются реже -- они рассеяны по каналам, покрытым белым саваном
тумана между песчаными отмелями Темзы. На протяжении всей догой и славной
службы ее людям это ее единственные передышки.
В НЕВОЛЕ
XXXIII
Корабль в доке, окруженный набережными и пакгаузами, похож на пленника,
мечтающего о свободе, печального, как только может быть печальна свободная
душа в неволе. Якорными цепями и крепкими канатами привязан он к каменным
сваям на краю каменного берега, и докер- "причалыцик" в куртке с медными
пуговицами, потрепанный бурями краснолицый тюремщик, ходит вокруг, бдительно
и ревниво осматривая мертвые якоря, где прикованы корабли, стоящие в
безопасности, праздно и неподвижно, словно поглощенные глубокой тоской по
дням свободы и опасностей. Ренегаты, которыми кишит док, все эти начальники
доков, причалыцики, сторожа и так далее, по-видимому, сильно не доверяют
покорности пленного корабля. Все цепи и тросы кажутся недостаточно надежными
этим людям, думающим только о том, как бы покрепче приковать свободные
корабли к неподвижной, грязной, порабощенной земле. "Вы бы, господин
штурман, прибавили еще один швартов у кормы",-- только и слышишь от них
постоянно. Я обозвал их "ренегатами" потому, что большинство из них прежде
плавали на кораблях. Можно подумать, что признаки старости -- седина,
морщины вокруг глаз, вздутые узловатые вены на руках -- являются у них
симптомами нравственного разложения, ибо они бродят по набережным с таким
видом, как будто тайно злорадствуют, видя уныние благородных узников.
"Больше кранцов, больше сезеней",-- требуют они. Они хотят, чтобы было
побольше оков, цепей, пут,-- хотят, чтобы крылатые духом корабли были
недвижимы, как каменная глыба. Они стоят на грязи мостовых, эти
разжалованные морские волки, за их спиной лязгают буферами длинные составы
железнодорожных вагонов, и они недобрыми взглядами меряют корабль весь от
клотика до борта, тая под лицемерной маской заботливости и доброжелательства
лишь потребность тиранить беднягу. Тут и там страшные на вид крюки качаются
на длинных цепях подъемных кранов, похожих на орудия пытки. Банды докеров
топочут грязными ногами по трапу. Грустное это зрелище, когда такое
множество людей земли, которых суда никогда не интересовали, с беспечной
грубостью топчут ногами их беспомощные тела.
Но, к счастью, ничто не может испортить красоты корабля. Такое
впечатление тюрьмы, впечатление ужасного, унизительного несчастья,
постигшего наших прекрасных и верных друзей, возникает только тогда, когда
смотришь на корабли в доках больших европейских портов. Думаешь о том, что
их бесчестно лишили свободы затем, чтобы гонять с верфи на верфь по темным
лужам черной жирной воды,-- возмутительная награда честно пройденный дальний
путь!
Зато когда судно бросило якорь на открытом рейде и вдоль него
выстроились лихтеры, ожидая груза, который лебедка передает через борт, оно
мирно завершает свою жизненную задачу. Здесь оно не в заточении, здесь его
окружает простор, чистая, светлая вода, над его мачтами сияет ясное небо, а
с места якорной стоянки видны зеленые холмы и прелестные бухты. Судно не
брошено своим экипажем на милость береговых людей. Оно по-прежнему дает
приют своей собственной горячо преданной ему группе моряков, они ухаживают
за ним, и чувствуется, что вот-вот скользнет между мысами и скроется из
виду. Только в доке оно кажется совершенно заброшенным, лишенным свободы
ловкими людьми, которые думают только о быстрой доставке и выгодном фрахте.
Только тут на его палубы падают вместе с дождем сажи безобразные
прямоугольные тени стен и крыш.
Тот, кто никогда не видел парусных судов, созданных поколениями
судостроителей-энтузиастов, воплотившими в них благородство и силу, которые
они черпали из каких-то нетронутых уголков своих простых душ, пришел бы в
восторг от зрелища, довольно обычного двадцать пять лет назад: больших
флотилий клиперов, стоявших на якоре по северной стороне Нью-Саутского дока.
Их было в те времена так много, что от железных ворот верфи, охраняемых
полисменами, тянулся на четверть мили лес мачт -- длинный ряд судов,
пришвартованных по двое к многочисленным деревянным молам. Перед их высокими
рангоутными деревьями рифленые железные ангары казались карликами, утлегари
их заходили далеко за берег, а белые с золотом лепные украшения на носу,
почти ослепительные в своей чистоте, висели в воздухе над прямой длинной
набережной, над лужами и грязью пристаней, где сновали озабоченные люди,
такие суетливые и грязные под неподвижно парящими над ними кораблями.
В час прилива можно было видеть, как одно из уже нагруженных судов с
задраенными люками выходит из рядов и плывет в открытую часть дока, еще
удерживаемое линями, темными и тонкими, как первые нити паутины, канатами,
которые тянутся от носа и кормы к швартовым палам на берегу. Здесь оно,
грациозно неподвижное, как птица, которая готовится распустить крылья,
ожидало, пока к воротам не подплывут два-три торопливых и шумных буксира.
Суетясь вокруг судна, они выводили его в Темзу, оберегали и провожали под
поднятыми мостами, по напоминающим плотину проходам между плоскими
пристанями с клочками зеленого газона, окруженного гравием, и белой
сигнальной мачтой с реей и гафелем, на которой развевалось два-три сильно
потрепанных флага, синих, красных или белых.
Этот Нью-Саутский док, вокруг которого вертятся самые ранние мои
воспоминания, принадлежит к группе Вест-Индских доков, так же как и два
старых бассейна поменьше, расставшихся уже с былой славой. Один из них
назывался Экспорт, а другой -- Импорт. Живописные и чистенькие, насколько
могут быть чисты доки, эти два бассейна-близнеца распростерлись рядом в
темном блеске своих зеркальных вод. В них было уже не тесно. Немногие суда
стояли у причальных бочек или у навесов, далеко друг от друга, по углам
пустых набережных и как будто дремали, тихие, ушедшие в себя, равнодушные к
сутолоке людской. Странная привлекательность была в этих двух уютных доках,
необорудованных, тихих, без энергичной компании подъемных кранов; не видно
было торопливой и шумной работы на узких берегах. Их не загромождали никакие
подъездные пути. Кучки рабочих собирались около складов и за мирной беседой
ели свой завтрак или обед, принесенный в красном бумажном платке,-- это
напоминало пикник на берегу какого-нибудь уединенного горного озера. Они
были тихи и покойны (и, надо сказать, весьма убыточны) эти бассейны, и
какой-нибудь капитан, устав от напряженной, кипучей жизни Нью-Саутского
дока, который находится всего в нескольких ярдах, мог в обеденный час
спуститься сюда, погулять на свободе, подальше от людей, и, если захочется,
поразмышлять о суетности дел мирских человеческих. Когда-то эти бассейны,
наверное, кишели теми славными старыми, неповоротливыми судами с широкой
кормой, что ходили в Вест-Индию. Я думаю, они выносили свое заточение в
доках так же стойко, как боролись с волнами, встречая их своими тупыми и
честными носами, и степенно выгружали сахар, ром, кофе, черную патоку и
кампешевое дерево, -- каждое судно собственной лебедкой и талями. Но в то
время, когда я впервые увидел эти бассейны, здесь не было уже никаких
признаков экспорта, а все импортные грузы, какие мне довелось видеть,
состояли из очень редко прибывавших партий тропического леса, громадных,
обтесанных, твердых, как железо, стволов, выросших в лесах вокруг
Мексиканского залива. Они лежали штабелями мощных бревен, и с трудом
верилось, что вся эта масса мертвых и оголенных деревьев вышла из недр
стройного, такого невинного на вид маленького барка, на носу которого
красовалось какое-нибудь простое женское имя -- Эллен или Энни.
Но так обычно бывает со всякой выгруженной кладью. Когда она сложена на
пристани, то никак не верится, что вся эта уйма помещалacь в том самом
судне, которое стоит рядом.
Эти два бассейна представляли собой тихий безмятежный уголок в
деятельном мире доков, но мне ни разу не посчастливилось получить здесь
место для стоянки после более или менее трудного рейса. С первого взгляда
становилось ясно, что здесь никогда не бывало толчеи людей и судов. Такая
стояла тишина что, отчетливо вспоминая их, начинаешь вдруг сомневаться,
подлинно ли существовали такие места отдыха для усталых кораблей, где они
могли дремать и грезить, где у дурных кораблей -- ленивых, капризных,
зловредных, необузданных, упрямых, совершенно непокорных -- было сколько
угодно досуга, чтобы подумать о своих грехах и раскаяться, и они стояли,
печальные, голые, без своего рваного наряда из парусины, с мачтами,
покрытыми пылью и золой Лондона. А самое испорченное судно, если ему дать
срок, непременно раскается: я знал множество судов и нимало в этом не
сомневаюсь. Нет судна безнадежно скверного. И теперь, когда тела их, храбро
вынесшие столько бурь, стерты с лица моря одним дуновением новой силы --
пара, и то, что было в них хорошего и дурного, предано забвению как все, что
отслужило, не беда, если я стану утверждать, будто среди этих исчезнувших
поколений верных слуг человека не было ни единого неисправимого грешника.
В Нью-Саутском доке ни у пленных кораблей, ни у их капитанов,
разумеется, не оставалось времени для сожалений, раскаяния, самоанализа и
прочих психологических переживаний. От шести часов утра до шести часов
вечера в этой тюрьме, которая должна служить наградой за доблесть судам,
достигшим гавани, не прекращается тяжелая работа, качаются в воздухе над
бортом мощные стропы с разным грузом, и по знаку надсмотрщика тяжело
шлепаются в открытые трюмы.
В Нью-Саутском доке специально грузили суда для колоний в те славные (и
последние) годы существования быстроходных клиперов, возивших шерсть,-- на
них было любо смотреть, а управлять ими -- одно удовольствие. Некоторые
клипера выделялись среди остальных судов красотой, многие из них были, мягко
выражаясь, несколько перегружены мачтами; от них ожидали всегда удачных
рейсов. Из этой вереницы клиперов, паруса которых рисовались на фоне неба,
как гигантская плотная сеть, а сверкание медных частей заметно было на таком
расстоянии, на какое хватал глаз полисмена, дежурившего у ворот,-- из этих
клиперов вряд ли хоть один заходил в какой-либо другой порт на всем широком
пространстве земного шара, кроме Лондона и Сиднея, или Лондона и Мельбурна,
или Лондона и порта Аделаиды. Разве только еще в Хобарт заходили те, кто вез
меньше груза. Я почти готов верить седому штурману с клипера "Герцог
С.", говорившему, что все клипера изучили путь к антиподам лучше, чем
их капитаны, которые из года в год водят их Лондона -- места заключения --
до какого-нибудь австралийского порта, где двадцать пять лет назад они
чувствовали себя не пленниками (хотя и были накрепко отшвартованы
у деревянных причалов), а почетными гостями.
XXXIV
Города на противоположном полушарии, в те времена не такие большие, как
теперь, проявляли интерес к приходившим из Англии судам; эти суда были
связующим звеном с "домом". Многочисленность их убеждала эти города, что
значение их в мире все возрастает. Приход судов был одним из насущных
интересов дня, особенно в Сиднее, где от самого центра этого прекрасного
города и со всех главных улиц видны были все клипера, стоявшие в круглой
гавани,-- не в стенах дока тюрьмы, а в одной из красивейших, просторнейших и
надежнейших бухт, над которыми когда-либо сияло солнце. Ныне у этих
причалов, которые всегда оставлялись для "морской знати", стоят большие
пароходы, весьма внушительные и эффектные. Но они сегодня здесь, а через
неделю опять в открытом море. А в мое время клипера, возившие и разный
фрахт, и эмигрантов, и обыкновенных пассажиров, оснащенные мощными
рангоутами, но стройные, изящные, месяцами стояли здесь, ожидая груза
шерсти. Имена их удостоились чести войти в обиход.
По воскресеньям и праздничным дням горожане толпами ходили на
набережную в гости к морякам, и скучавший в одиночестве вахтенный офицер
утешался ролью чичероне, в особенности когда являлись женщины с приятными
манерами, находившие удовольствие в осмотре кают и кают-компании. Из всех
открытых иллюминаторов и кормовых амбразур плыли звуки довольно-таки
расстроенных пианино до тех пор, пока на улицах не замигают газовые фонари и
не придет на дежурство ночной сторож, сонный, невыспавшийся днем, спустит
флаги и укрепит зажженный фонарь над тралом. Ночь быстро окружала безмолвные
опустевшие корабли. Команда гуляла на берегу. С невысокой береговой кручи
около трактира "Королевский мыс", популярного среди судовых коков и
буфетчиков, с конца Джордж-стрит, где находятся дешевые столовые (обед стоил
шесть пенсов), содержимые китайцами, через равномерные промежутки времени
доносился крик: "Горячая колбаса!" Сидя у борта старого судна "Герцог С."
(бедняги уж нет, оно погибло у берегов Новой Зеландии!), я как зачарованный
этими монотонными, равномерно повторявшимися выкриками слушал часами
назойливого торговца и меня так раздражало это нелепое наваждение, что я
мысленно желал крикуну подавиться куском своей поганой колбасы.
Состоять ночным сторожем пленного (хотя и всеми чтимого) корабля
занятиe бессмысленное и подходящее только для стариков -- так утверждали
всегда мои товарищи. И обычно эту обязанность поручали самому старому из
матросов экипажа. Но иногда налицо не оказывалось ни самого старого, ни
какого-нибудь другого надежного матроса,-- во время стоянок в портах команда
всегда как-то ухитряется быстро улетучиться на берег.
И вот -- вероятно приняв во внимание мой юный возраст, неопытность и
склонность к задумчивости (из-за всего этого я не очень проворно управлялся
с парусами), меня неожиданно назначили на этот завидный пост, о чем мне
сообщил самым саркастическим тоном наш помощник капитана, мистер Б.
Я не жалел об этом назначении. Ночная жизнь города доходила с улиц и
сюда, к морю, где в тишине сменяли друг друга ночные стражи: то какие-нибудь
хулиганы мчались целой компанией вниз, чтобы здесь, подальше от глаз
полиции, закончить ссору честной дракой; из неясно видного кольца людей,
полускрытых за штабелями груза, доносились до меня звуки ударов, порой стон,
топот ног, потом вдруг крик "пора!" взмывал над зловещим взволнованным
бормотанием. То появлялись ночные грабители, преследуемые или преследовавшие
кого-нибудь. Сдавленный крик, затем гробовое молчание. Какие-то люди
крадучись, скользили, как призраки, мимо меня по набережной, и снизу,
окликнув меня таинственным шепотом, делали мне какие-то невнятные
предложения. Занятны в своем роде были и извозчики, которые два раза в
неделю, в те ночи, когда ожидалось прибытие пассажирского судна из Англии,
выстраивали перед нашим кораблем целый батальон слепящих фонарей. Они
слезали с козел и сочным языком простонародья рассказывали друг другу
неприличные анекдоты -- каждое слово было ясно слышно на борту, где я сидел
и курил у главного люка. Раз я целый час вел в высшей степени
"интеллигентный" разговор с человеком, которого я не мог разглядеть, --
джентльменом из Англии, как он любезным тоном отрекомендовался мне. Я сидел
на палубе, он -- внизу на пристани, на ящике с пианино (выгруженном с нашего
судна на берег в этот самый вечер), и курил сигару с очень хорошим запахом.
Разговор касался попеременно политики, науки, естественной истории и оперных
певцов. Затем, сказав отрывисто: "А вы, кажется, очень неглупый молодой
человек", мой собеседник сообщил мне, что его фамилия Сеньор, и ушел -- к
себе в гостиницу, должно быть. О тени, тени прошлого! Мне показалось, что я
вижу седые бакенбарды, когда он обернулся под фонарем. Как грустно думать,
что в силу естественного закона природы он сейчас уже, конечно, в могиле. Я
мог бы обвинить его разве только в некотором догматизме суждений. И звали
его Сеньор! Мистер Сеньор.
Однако моя сторожевая служба имела и свои неудобства. Как-то в зимнюю,
темную, грозовую ночь в июле 1 (1 В Южном полушарии июль - зимний месяц),
когда я, укрывшись от дождя, стоял полусонный на корме, по трапу вверх
взлетело какое-то существо вроде страуса. Я говорю -- страуса, потому что
существо это двигалось как будто не только на двух ногах, но и при помощи
пары коротких крыльев. Но это был человек, а странное сходство с птицей ему
придавало пальто, разорванное на спине и развевавшееся двумя половинками у
него за плечами. То есть, я так думаю, что это было пальто, ясно разглядеть
было невозможно. Уму непостижимо, как он мог добраться до меня с такой
быстротой, ни разу не споткнувшись на незнакомой палубе. Для этого нужно
было видеть в темноте лучше кошки.
Человек, задыхаясь, стал умолять меня, чтобы я позволил ему укрыться до
утра у нас в полубаке. Следуя полученному мной строгому распоряжению, я
отказал -- сперва мягко, потом, когда он стал настаивать все более дерзко, я
заговорил суровым тоном.
-- Ради бога пусти, товарищ! За мной гонятся -- я тут в одном месте
часики захватил...
-- Выметайся отсюда! -- сказал я.
-- Не обижай бедного человека, дружище! -- заскулил он жалобно.
-- Сейчас же уходи на берег. Ну! Слышишь, что ли?
Молчание. Он весь съежился и был нем, как будто в отчаянии не находил
слов. И вдруг -- бац! -- удар по лицу ослепил меня, и в этой вспышке света
исчез мой гость, оставив меня лежащим на спине с позорнейшим "фонарем" под
глазом, какой вряд ли получал когда-нибудь человек за честное выполнение
долга.
Тени! Тени! Надеюсь, он спасся от врагов, которые тогда за ним гнались,
и живет и здравствует по сей день. Но кулачище у него был удивительно
тяжелый, а меткость удара в темноте просто поразительная.
Бывали со мной и другие происшествия, большей частью не такие плачевные
и более занятные, а одно весьма трагическое. Но самым интересным из всего,
что приходилось мне наблюдать, был наш старший помощник капитана, мистер Б.
Он каждый вечер сходил на берег и там в каком-то ресторане встречался
со своим старым приятелем, штурманом с барка "Цицерон", стоявшего на другой
стороне Круглой Гавани. А поздно ночью я уже издали слышал неровные шаги и
громкие голоса двух друзей, которые вели нескончаемый спор. Штурман
"Цицерона" провожал нашего Б. до его корабля, и здесь еще с полчаса
продолжался бессмысленный и бессвязный, но самый дружеский разговор внизу, у
сходней, а потом я слышал, как мистер Б. настаивал, что его черед проводить
друга на барк. Оба удалялись, и, пока они обходили кругом гавань, я все
слышал их интимно-дружеские голоса. Нередко они проделывали этот путь от
нашего корабля до "Цицерона" три-четыре раза, провожая один другого от
избытка бескорыстной и нежной привязанности. В конце концов усталость,
видно, брала свое и они решались расстаться. Доски нашего высокого трапа
гнулись и скрипели под тяжестью мистера Б., который наконец-то возвращался
на корабль. Его дородная фигура появлялась наверху. Он стоял пошатываясь.
-- Караульный!
-- Здесь, сэр!
Пауза.
Он молчал, пока не одолеет три ступеньки внутренней лесенки от поручней
до палубы и утвердится надежно на месте. а я, умудренный опытом, не
предлагал ему помощи, ибо в такой момент мой начальник принял бы это за
оскорбление. Но не раз я дрожал от страха, что он сломает себе шею, -- он
был очень грузный мужчина.
Стремительный натиск, шум, как от падения чего-то тяжелого,-- и дело
сделано. Мистеру Б. никогда не приходилось подниматься на ноги. Но ему нужна
была минута-другая, чтобы отдышаться после такого спуска.
-- Караульный!
-- Здесь, сэр!
-- Капитан на корабле?
-- Так точно, сэр.
Пауза.
-- А пес на корабле?
-- Так точно, сэр.
Пауза.
Пес у нас был тощий и противный, больше похожий на больного волка, чем
на собаку, и в другое время старший помощник капитана не проявлял ни
малейшего интереса к этому животному. Но вопрос о нем он задавал неизменно.
-- Давай-ка, я обопрусь на тебя.
Я всегда ждал этой просьбы. Он тяжело опирался на мое плечо, пока мы не
подходили так близко к каюте, что он мог ухватиться за ручку двери. Тут он
сразу выпускал мое плечо.
-- Хватит. Теперь я и сам справлюсь.
И справлялся. Добирался сам до койки, зажигал лампу, ложился в постель
-- да, да, и вылезал из нее в половине шестого, когда я будил его, первого
человека, появлявшегося утром на палубе. Твердой рукой подносил он к губам
чашку утреннего кофе и был готов приступить к своим обязанностям, как будто
проспал крепко десять часов. Это был замечательный моряк, лучше многих, ни
разу в жизни не пробовавших грога. Он все мог -- не сумел только добиться
успеха в жизни.
Я помню лишь один случай, когда ему не удалось с первого раза
ухватиться за ручку двери. Он подождал немного, попробовал опять -- не
вышло. Он тяжелее навалился на мое плечо. И медленно перевел дух.
-- Чертова ручка!
Не отпуская меня, он повернулся. Лицо его было ярко освещено полной
луной.
-- Хоть бы мы уж поскорее ушли в море! -- прорычал он. Я чувствовал,
что надо что-нибудь сказать, потому что цеплялся за меня как потерянный и
тяжело дышал.
-- Да, сэр.
-- Не дело это -- торчать в порту: суда гниют, люди черт знает до чего
доходят.
Я молчал, и через минуту он со вздохом повторил:
-- Хотел бы я, чтобы мы поскорее ушли отсюда!
-- И я тоже, сэр,-- решился я подать реплику. Держась за мое плечо, он
сердито прикрикнул на меня:
-- Ты! А тебе то не все равно, в море мы или не в море? Ведь ты... не
пьешь...
И даже в ту ночь он в конце концов справился с ручкой, но зажечь лампу,
видимо, был уже не в состоянии (должно быть, и не пытался). А утром, как
всегда, первым появился на палубе, высокий, с кудрявой головой на бычьей
шее, и наблюдал за приступавшими к работе матросами с обычным своим
ироническим и непроницаемым видом.
Десять лет спустя я случайно, совсем неожиданно встретил его на улице,
выходя из конторы моего грузополучателя. Я, конечно, не забыл мистера Б. и
его "Теперь я сам справлюсь". Он тоже меня сразу узнал, припомнил и мою
фамилию, и название судна, на котором я служил под его командой. Оглядел
меня с головы до ног.
-- Что делаете здесь?
-- Командую маленьким барком, -- ответил я. -- Пойдем отсюда с грузом
на остров Маврикия.-- Затем, не подумав, спросил; -- А вы что теперь
делаете, сэр?
-- Я?.. -- Он смотрел на меня в упор, со знакомой саркастической
усмешкой. -- Ищу работы.
Я готов был сквозь землю провалиться. Когда-то угольно-черные курчавые
волосы мистера Б. стали пепельно-серыми. Все на нем было безукоризненно
опрятно, как всегда, но сильно потерто, каблуки начищенных до блеска
башмаков стоптаны. Он не рассердился на меня, и мы вместе отправились на мой
барк обедать. Он внимательно осмотрел все судно, искренне расхвалил и от
всей души поздравил меня с таким назначением. За обедом, когда я хотел
налить ему вина или пива, он покачал головой и, так как я смотрел на него
вопросительно, сказал вполголоса:
-- Нет, я теперь ничего не пью.
После обеда мы опять вышли на палубу. Казалось, он не мог оторваться от
моего барка. Мы тогда налаживали новые нижние рангоуты, и он не отходил от
работавших, хвалил или поправлял их, давал советы своим прежним, знакомым
мне тоном. Обращаясь ко мне, он дважды назвал меня "мальчик", но тотчас
поправился: "Капитан". Штурман мой собирался уходить с барка (он женился),
но я скрыл это от мистера Б. Я боялся, что он попросит меня взять его на
место штурмана, намекнет на это в мучительно шутливой форме, и я не смогу
сделать вид, что не понял. Да, я боялся. Это было немыслимо. Не мог я
отдавать приказания мистеру Б., да и он, я думаю, недолго подчинялся бы мне.
С этим он бы не "справился", хотя вот сумел же бросить пить... увы, слишком
поздно!
Наконец он ушел. Я смотрел, как он идет по улице, вьсокий, сильный, с
упрямым затылком, и сердце у меня сжималось при мысли, что у него, быть
может, уже завтра нечем будет нечем платить за ночлег. Но я знал, что если в
эту минуту окликну его, он и головы не повернет.
Теперь и он уже лишь призрак прошлого. Но я так и слышу слова,
сказанные им когда-то на залитой лунным светом палубе старого "Герцога":
-- Не дело это -- торчать в порту. Суда гниют, люди черт знает до чего
доходят!
ПОСВЯЩЕНИЕ
XXXV
-- Корабли! -- воскликнул пожилой матрос в чистом "береговом" костюме.
-- Корабли! -- И его пристальный взгляд, оторвавшись от моего лица, обежал
нарядные лепные украшения на носах судов, которые тогда, в конце семидесятых
годов, тесным рядом стояли вдоль грязной набережной Нью-Саутского дока. --
Корабли-то все хороши; дело не в них, а в людях...
По меньшей мере пятьдесят кораблей, деревянных и железных, формы
которых придавали им красоту и быстроходность и являлись величайшим
достижением современного кораблестроения, стояли в ряд на якоре, носом к
набережной, как будто собранные здесь для выставки -- выставки достижений не
ремесла, а великого искусства. Они были серого, черного или темно-зеленого
цвета с узкой желтой полосой, отмечавшей изгиб их бортов, или с рядом
пестрорасписанных портов, украшавших этой военной раскраской мощные бока
грузоносцев, которые знают лишь один триумф -- быструю доставку груза, лишь
одну славу -- славу долгой службы, одни победы -- победы в нескончаемой и
неприметной борьбе с морем. Большие пустые суда с тщательно
подметенными трюмами, только что вышедшие из сухого дока и блестевшие свежей
окраской, крутобокие и важные, стояли у деревянных пристаней, похожие больше
на на подвижные здания, чем на корабли. Другие, уже наполовину нагруженные,
почти успевшие принять свой прежний подлинно морской облик судов,
поставленных на грузовую ватерлинию, выглядели менее неприступно. Их
невысокие трапы как будто приглашали бродивших без дела матросов подняться
на борт "поискать себе койку", попытать счастья у капитана. Два-три готовых
к отправке корабля, словно стараясь остаться незамеченными среди затмевавших
их товарищей, сидели в воде глубоко, натягивая привязи своих носовых
канатов, выставляя напоказ чисто прибранные палубы и закрытые люки. Они
готовились кормой вперед уйти из рядов и пленяли той подлинной красотой,
которую придает судну надлежащая оснастка.
От ворот верфи до самого дальнего угла, где всегда стоял прижатый боком
к каменному краю набережной старый , уже пришедший в полную негодность
фрегат "Президент" (тогда -- учебное судно из резерва флота),-- на
протяжении доброй четверти мили над всеми этими корпусами, готовыми и еще не
готовыми, сто пятьдесят высоких мачт раскинули необозримую сеть своих
снастей, в тесных петлях которой, чернея на фоне неба, торчали, словно
запутавшись, тяжелые реи.
Это было замечательное зрелище. Самое жалкое судно на воде трогает
сердце моряка, напоминая о своей верной службе в течение всей жизни. А здесь
можно было увидеть "аристократию" флота. То было благородное собрание самых
красивых и самых быстроходных,-- и на носу каждого корабля красовались его
название и эмблема -- можно было подумать, что находишься в музее гипсовых
отливок: женщины в коронах, женщины в развевающихся одеждах, с золотыми
сетками на волосах, опоясанные голубыми шарфами, простирали вперед свои
красиво округленные руки, словно указывая путь; головы воинов в шлемах и без
шлемов, фигуры во весь рост воинов, королей, государственных деятелей,
лордов и принцесс -- все белые с головы до ног, только кое-где выделялось
темное лицо в тюрбане, пестро разодетая фигура какого-нибудь султана или
героя Востока. И все они стояли, наклонясь вперед под сенью мощных
бугшпритов, словно стремились поскорее начать новый рейс в одиннадцать тысяч
миль.
Таковы были чудесные лепные украшения лучших морских кораблей. И не
будь я так влюблен в жизнь на море, которую делили с нами эти бесстрастные
фигуры, к чему бы мне пытаться передать словами впечатления, о точности
которых никто судить не может, так как ни один человек не увидит больше
такой выставки произведений искусства кораблестроения и искусства лепки,
какую мы когда-то могли обозревать круглый год в галерее под открытым небом,
которая называлась: "Нью-Саутский док".
Вся эта компания безмолвных белых королев, принцесс, королей, воинов,
аллегорических женских фигур, героинь, государственных деятелей и языческих
богов в венцах и шлемах или с непокрытой головой навеки сошла со сцены, до
последней минуты простирая над бурлящей пеной свои красивые гипсовые руки
или копья, мечи, щиты, трезубцы, в одной и той же позе, выражавшей
неустанное стремление вперед. И ничего не осталось от этих кораблей -- разве
только несколько человек хранят еще в памяти звуки их имен, давно
исчезнувших с первой страницы лондонских газет, с больших плакатов на
железнодорожных вокзалах и дверях судовых контор, из мыслей матросов,
докеров, лоцманов, грузчиков. Не слышатся больше эти имена в перекличке
грубых голосов, не назовут их трепещущие в воздухе сигнальные флаги, когда
корабли встречаются и расходятся в открытом море.
Пожилой и степенный моряк отвел глаза от леса рангоутов и посмотрел на
меня взглядом, утверждавшим наше братство, таинственное братство моряков. Мы
с ним встретились случайно и разговорились. Я остановился подле него,
заинтересованный тем же, на что обратил внимание и он,-- особенностью в
парусном вооружении одного явно нового судна. Судну этому еще только
предстояло заслужить ту или иную репутацию у моряков, которые будут делить с
ним жизнь. Впрочем, название его уже не сходило у них с языка. Я слышал, как
его упоминали в разговоре два дюжих загорелых парня полуморского типа на
вокзале Фенчерч-стрит, где в те времена толпились большей частью мужчины в
тельняшках и матросских костюмах, и видно было, что часы прилива интересуют
их больше, чем часы прихода и ухода поездов.
Название нового судна уже раньше бросилось мне в глаза на первой
странице утренней газеты. Я видел затем это незнакомое сочетание букв, синих
на белом поле, на доске объявлений, когда наш поезд останавливался у одной
из ветхих деревянных платформ подъездной ветки дока.
О судне говорили (с приличными случаю комментариями) потому, должно
быть, что оно в тот день сошло со стапелей. Но это еще далеко не означало,
что оно "имеет имя". Непроверенное, незнакомое еще с повадками моря, оно
затесалось в эту знатную компанию судов и ожидало отправки в свой первый
рейс. Ничто не ручалось за его исправность и надежность, кроме отзыва верфи,
откуда оно очертя голову ринулось в мир вод. Оно показалось мне скромным. Я
воображал, как оно тихонько, неуверенно прижимается боком к пристани, к
которой его пришвартовали новенькими тросами, робея в обществе своих
закаленных товарищей, уже испытавших на себе все бешеное неистовство океана
и узнавших требовательную любовь моряков. Они проделали больше дальних
рейсов, принесших им известность, чем оно прожило недель, окруженное
вниманием, которое всегда уделяют новому судну, как юной невесте. Даже
старые брюзги-докеры поглядывали на него благосклонно.
Если бы этот новичок, робевший на пороге трудной и неизвестной жизни, в
которой от кораблей так много требуется, мог слышать и понимать человеческую
речь, ничто бы так не ободрило и не утешило его, как тот тон глубокого
убеждения, каким почтенный старый моряк повторил первую половину своей
фразы:
-- Да, суда-то все хороши...
Учтивость не позволила ему повторить конец фразы, полный горечи.
Старик, видимо, спохватился, что невежливо настаивать на таком мнении. Он
видел, что я моряк и, может быть, как и он, ищу места, а значит -- мы с ним
товарищи, но все же я был офицер, принадлежал к обитателям скудно населенной
кормовой части судна, где главным образом и создается хорошая или дурная
репутация судна.
-- А можете ли вы сказать это обо всех кораблях? -- спросил я, чтобы
поддержать разговор. Ибо хоть я и был моряком, но в доки пришел не затем,
чтобы приискать себе место ("приискать койку" как говорят моряки), --
занятие, поглощающее всего человека, как азартная игра, и мало
благоприятствующее свободному обмену мнений, так как оно пагубно влияет на
кроткое расположение духа, необходимое для общения с ближними.
-- С ними всегда можно поладить,-- авторитетно заявил мой собеседник.
Он, как и я, был не прочь поговорить. Если он и пришел в док искать
работы, не заметно было, чтобы его угнетало беспокойство относительно исхода
этих поисков. У него был безмятежный вид человека, за которого не навязчиво,
но убедительно говорит его наружность и против которого не может устоять ни
один капитан, набирающий на свое судно матросов. И в самом деле, я узнал от
него, что штурман "Гипериона" уже "записал" его в качестве рулевого. "В
пятницу подпишем договор, а в субботу, до утреннего прилива, приказано всем
явиться",-- заметил он непринужденно и беспечно. Сказанному странно
противоречила явная готовность матроса стоять тут и болтать битый час с
совершенно незнакомым человеком.
-- "Гиперион"? Что-то я не припомню такого корабля. Как он -- хорошим
считается?
Из его обстоятельного ответа я заключил, что "Гиперион" имел не
особенно блестящую репутацию: ход у него был недостаточно быстрый. Впрочем,
мой собеседник полагал, что если управлять "Гиперионом" как следует, то он
"не будет валять дурака". Несколько лет назад он видел это судно в
Калькутте, и кто-то