нам, спешащим к неведомым
темным берегам, -- мы иногда замечаем в этой серой толпе какой-нибудь образ,
излучающий свет, как будто он вобрал в себя все сияние нашего уже
сумеречного неба. И по этому сиянию мы иногда узнаем призраки настоящих
приключений, некогда приходивших к нам и встреченных, как непрошеные гости.
Если Средиземное море, эта почтенная (хотя иногда и жестокая, и
капризная) нянька всех мореплавателей, качало мою колыбель, то достать
колыбель, необходимую для этой процедуры судьба поручила случайной компании
безответственных молодых людей (все они были старше меня), которые, словно
пьянея от солнца Прованса, растрачивали жизнь свою по примеру героев
бальзаковской Histoire des Treize в пустом веселье, скрашенном лишь примесью
романтики "плаща и шпаги".
Судно, служившее мне "колыбелью" в те годы юности, построено было на
реке Савоне знаменитым кораблестроителем, оснащено на Корсике другим славным
человеком и в документах называлось "тартана 1 в 60 тонн". (1 Одномачтовое
судно.) На самом же деле это была отличная "balancelle" с двумя короткими
мачтами, наклоненными вперед, и двумя изогнутыми реями, такой же длины, как
парус. Настоящее дитя Латинского моря. Ее два огромных треугольньх паруса
напоминали заостренные крылья на легком теле морской птицы. Да и самое судно
было похоже на птицу и не плыло, а летело по морю, едва касаясь воды.
Называлось оно "Тремолино". Как это перевести? "Трепещущий"? Что за имя
для отважнейшего из корабликов, когда-либо нырявших в сердитой пене! Правда,
я чувствовал ночью и днем, как он дрожит под моими ногами, но эта дрожь была
от крайнего напряжения его неизменной отваги. За свою короткую, но блестящую
жизнь "Тремолино" не научил меня ничему, но дал мне все. Ему я обязан
пробуждением во мне любви к морю. Вместе с дрожью маленького быстрого тела
"Тремолино" и песней ветра в его треугольных парусах море проникало мне в
сердце с какой-то ласковой настойчивостью и подчинило мое воображение своей
деспотической власти. Тремолино! Доныне стоит мне произнести вслух или даже
написать это имя, -- и смешанное чувство, робость и блаженство первой
страсти, теснит мне грудь.
XLI
Мы вчетвером составляли (если употребить термин, который в наше время
известен в любом кругу общества) "синдикат", владельцев "Тремолино".
Синдикат весьма любопытный и по составу своему интернациональный. Все мы --
бог знает почему! -- были ревностные роялисты белоснежного легитимистского
оттенка. В каждой компании обычно есть кто-нибудь, кто по возрасту или опыту
и уму является авторитетом для других, и он определяет коллективный характер
всей компании. Думаю, что вы получите достаточное представление о нашей
коллективной мудрости, если я скажу, что самый старший из нас был очень
стар, невероятно стар -- ему было около тридцати лет! -- и он любил с
величавой небрежностью заявлять, что "живет своим мечом". Это был джентльмен
из Северной Каролины (инициалы его Д.М.К.Б.) и, насколько я знаю, он
действительно "жил своим мечом". Он и умер от меча -- позднее, сражаясь на
Балканах, сражаясь в рядах не то сербов, не то болгар, хотя и те и другие не
католики и не джентльмены, -- по крайней мере в том возвышенном, но узком
смысле, какой он придавал слову "джентльмен".
Бедный Д.М.К.Б.! "Американец, католик и дворянин" -- так он любил
характеризовать себя в минуты лирических излияний. Интересно знать, водятся
ли еще в Европе такие джентльмены с энергичным лицом, изящным и легким
телом, аристократической осанкой, чарующими светскими манерами и мрачным
"роковым" взором, -- джентльмены, которых кормит их меч? Родные Д.М.К.Б.,
кажется, разорились во время гржданской войны и лет десять, а то и больше,
скитались по Старому Свету.
Вторым по возрасту и мудрости в нашей компании был Генри Ц., который
взбунтовался против непреклонной строгости своих родных, прочно
обосновавшихся, если память мне не изменяет, в одном из респектабельных
предместий Лондона, -- и вырвался на свободу. Уважая авторитетное мнение
родни, он всем новым знакомым кратко рекомендовался "беспутным шалопаем".
Никогда я не видывал более простодушный экземпляр блудного сына!
Впрочем, его родные время от времени милостиво посылали ему немного
денег. Влюбленный в юг, в Прованс, в его людей, его жизнь, его солнце и
поэзию, узкогрудый, высокий и близорукий Генри бродил по улицам и переулкам,
уткнув бледный нос и рыжеватые усики в раскрытую книгу, и его длинные ноги
далеко опережали туловище. Такая у него была привычка -- читать на ходу. Как
он ни разу не свалился с обрыва или с набережной в воду, или не слетел с
лестницы,-- для меня остается загадкой. Карманы пальто у него всегда
оттопыривались, набитые карманными изданиями разных поэтов. Когда он не был
занят чтением Вергилия, Гомера или Мистраля в парках, ресторанах, на улицах
и в тому подобных общественных местах, он сочинял сонеты (на французском
языке) глазам, ушам, подбородку, волосам и другим видимым прелестям одной
нимфы по имени Тереза. Честность обязывает меня сказать, что то была дочь
некой мадам Леоноры, хозяйки маленького кафе для матросов в одном из самых
узких переулков старого города.
Никогда еще такая очаровательная головка с лицом точеным, как античная
гемма, и нежно-розовым, как лепесток цветка, не украшала девичьего тела -- у
Терезы, увы, несколько короткого и полного. Наш Генри с наивностью ребенка и
тщеславием поэта читал ей в кафе свои стихи. Мы ходили с ним туда очень
охотно, чтобы хоть услышать смех божественной Терезы и полюбоваться ею (под
бдительным оком мадам Леоноры, ее матери). Тереза смеялась очень мило -- не
столько над сонетами, которые она не могла не оценить, сколько над говором
бедняги Генри, и в самом деле весьма своеобразным, напоминавши птичьи трели,
если птицы когда-нибудь поют заикаясь и в нос.
Третьим членом нашего "синдиката" был Роже де ля С., провансалец с
наружностью скандинава, белокурый и ростом шесть футов, как подобает потомку
древних скандинавов, рыскавших по морям. Властный, язвительно остроумный и
всех презиравший, он носил в кармане трехактную комедию, а в
груди -- сердце, разбитое безнадежной любовью к прекрасной кузине, которая
вышла замуж за богатого торговца шкурами и салом. Роже бесцеремонно водил
нас к ним в дом завтракать. Я восторгался ангельским терпением этой доброй
женщины. Муж ее был человек миролюбивый, с большим запасом добродушия,
которое он распространял и на нас, "друзей Роже". Я подозреваю, что в
глубине души он бывал ужасно шокирован этими нашествиями. Но у них был
карлистский салон, и поэтому нас, карлистов, принимали любезно. Здесь
усердно обсуждалась возможность восстания в Каталонии в пользу Rey neto,
который только что перешел тогда Пиренеи.
У дона Карлоса, вероятно, было много самых оригинальных сторонников
(такова общая участь всех претендентов на престол), но среди них не было
никого экстравагантнее и фантастичнее владельцев "Тремолино", которые обычно
собирались в одной из таверн на набережной старого порта. Древний город
Марсель, наверное, со времен первых финикиян не видал такой странной
компании судовладельцев. Мы встречались, чтобы обсудить и наметить план
действий перед каждым рейсом "Тремолино". В наших операциях участвовал и
один банкирский дом -- весьма солидное учреждение... Однако боюсь, как бы не
наболтать лишнего! Замешаны тут были и дамы (нет, право, я боюсь быть
нескромным!), дамы всех сортов: одни в таком возрасте, когда уже не
возлагаешь надежд на принцев, другие -- молодые и полные иллюзий.
Одна из наших знакомых дам удивительно забавно передразнивала в тайных
беседах с нами разных высокопоставленных особ, к которым она беспрестанно
мчалась в Париж для переговоров об участии в нашем деле -- Рог е1 Rey! Ибо
дама была карлистка и притом баскской крови. В выражении ее задорного лица
было что-то львиное (в особенности когда она распускала волосы), а в груди у
нее билось ветреное сердечко воробья, наряженного в красивые парижские
перья, которые имели обыкновение скандальным образом слетать с нее в самые
неожиданные моменты.
Она так замечательно подражала одному очень видному парижскому
сановнику, что слушатели (если они были молоды и не знали забот)
покатывались со смеху. Она уморительно представляла, как он стоит в углу
комнаты лицом к стене, чешет затылок и только бормочет "Рита, вы меня
погубите". У этой Риты был дядя, священник маленького горного прихода. Так
как я был единственный член синдиката, плававший на "Тремолино", то мне
обычно поручали передавать от Риты смиренные и нежные письма этому старому
дяде. Письма я должен был доставлять арагонским погонщикам мулов -- они
всегда в указанное время дожидалсь "Тремолино" неподалеку от залива Роз и
честно переплавляли письма в глубь страны вместе с различными запретными
товарами, которые тайно выгружались на берег из трюма "Тремолино".
Ну, вот, недаром я боялся, что в конце концов проболтаюсь насчет
обычного содержимого моей морской "колыбели": так оно и вышло! Но
оставим это. И если кто-нибудь цинично заметит, что я, видно, был в то время
многообещающим юношей, -- что ж, все равно. Для меня одно важно -- чтобы не
пострадало доброе имя нашего "Тремолино", и я утверждаю, что корабль всегда
неповинен в грехах, проступках и безумствах людей, плавающих на нем.
XLII
"Тремолино" не был виноват в том, что "синдикат" так полагался на ум,
ловкость и осведомленность доньи Риты. Она "в интересах дела" снимала на
Прадо небольшой домик с мебелью. Она всегда снимала домики для кого-нибудь
-- для больных или несчастных, для ушедших со сцены артистов, проигравшихся
дочиста игроков, спекулянтов, которым временно не везло, -- все это были
vieux amis, старые друзья, как она объясняла заискивающим тоном, пожимая
красивыми плечами.
Трудно сказать, был ли дон Карлос тоже в числе этих "старых друзей". В
курительных рассказывали много неправдоподобного. Я знаю только то, что раз
вечером, когда я неосторожно вошел в гостиную Риты, после того как новость о
большом успехе карлистов дошла до ушей верующих, меня кто-то вдруг обхватил
за шею и вокруг пояса и вихрем закружил по комнате под грохот опрокидываемой
мебели и звуки вальса, который напевало теплое контральто.
Когда после трех туров вокруг комнаты меня выпустили из туманивших
голову объятий, я неожиданно для себя самого сел прямо на пол, на ковер. В
такой далеко не эффектной позе и застал меня вошедший Д.М.К.Б., элегантный,
корректный и суровый, в белом галстуке и открытой крахмальной манишке. Я
нечаянно подслушал, как в ответ на его вопросительный взгляд,
вежливо-зловещий и долгий, донья Рита прошептала с некоторым смущением и
досадой:
"Vous etes bete, mon cher. Voyons! Ca n'a aucune consequence." 1
(1 "Глупости, мой милый! Это ровно ничего не значит" (фр.)
Я был очень доволен тем, что "ровно ничего не значу" для нее, и так как
имел уже в то время некоторый жизненный опыт, то не растерялся.
Поправляя воротничок, я развязно сказал, что зашел проститься, так как
сегодня ночью ухожу в море на "Тремолино". Хозяйка, еще немного запыхавшись
и чуточку растрепанная, обратилась к Д. М. К. Б. язвительным тоном и
пожелала узнать, когда же он на "Тремолино" или другим путем отправится,
наконец, в штаб принца. Она осведомилась с иронией, не намерен ли он сидеть
здесь и ждать до самого вступления принца в Мадрид. Таким образом, умело
соединив такт со строгостью, мы с ней восстановили спокойную атмосферу в
комнате и я ушел от них около полуночи, после нежного примирения.
Сойдя вниз, в гавань, я обычным тихим свистом подал сигнал "Тремолино"
с конца набережной. Это был наш условный знак и padrone, бдительный Доминик,
всегда слышал его. Он молча поднимал фонарь и освещал мне дорогу по узкой
доске нашего примитивного трапа. "Итак, мы отчаливаем",-- говорил он тихо,
как только нога моя ступала на палубу. Я был всегда вестником внезапных
отплытий, но ничто в мире не могло застать врасплох Доминика. В его густых
черных усах (которые он каждое утро завивал щипцами в парикмахерской на
углу), казалось, всегда пряталась улыбка. Но, я думаю, никто никогда не
видел формы его губ. Наблюдая медлительную, невозмутимую серьезность этого
широкоплечего мужчины, можно было подумать, что он ни разу в жизни не
улыбнулся. В глазах светилась беспощадная ирония, как у человека,
чрезвычайно много видевшего в жизни. А манера слегка раздувать ноздри
придавала бронзовому лицу Доминика удивительно наглое выражение. Это было
единственное движение в лице всегда осторожного и серьезного южанина. Черные
волосы слегка курчавились у висков. На вид ему было лет сорок, и он много
плавал по Средиземному морю.
Хитрый и бессердечный, он мог бы соперничать в находчивости со
злосчастным сыном Лаэрта и Антиклеи. Если он на своем суденышке не искушал
дерзостью самих богов, то только потому, что боги Олимпа мертвы. И уж,
конечно, ни одной женщины Доминик не испугался бы. Даже одноглазый титан не
имел бы ни малейшего шанса внушить страх Доминику Кервони с Корсики --
заметьте, не с Итаки -- и ни один король, потомок королей, тоже.
За отсутствием достойных противников Доминик обратил свою отвагу,
щедрую на всякие нечестивые затеи и военные читрости, против власти земной,
представленной такими учреждениями, как таможня, и всеми смертными, имеющими
к ней отношение, -- писцами, чиновниками и guardacostas на суше и на море.
Нам был нужен как раз такой человек, как этот вульгарный нарушитель законов
и бродяга со своей собственной летописью любовных интриг, опасностей и
кровопролитий. Он иной раз рассказывал нам кусочки этой летописи --
неторопливо и с легкой иронией. Говорил он одинаково бегло по-каталонски,
по-итальянски (на диалекте корсиканцев) и по-французски на провансальском
наречии. В своем парадном "береговом" костюме -- белой крахмальной сорочке,
черной куртке и круглой шляпе -- Доминик был весьма представителен, и в
таком виде я повел его раз в гости к донье Рите. Он сумел понравиться ей
своей тактичной, суровой сдержанностью, смягченной едва заметной угрюмой
шутливостью.
Доминик отличался физической храбростью и уверенностью в себе, как все
сильные люди. Получасовая беседа в столовой удивительно сблизила его с
Ритой, и Рита сказала нам тоном великосветской дамы: "Mais il est parfait,
cet homme!"
Он действительно был великолепен. Стоя на борту "Тремолино", укутанный
в черный живописный плащ моряков Среди земного моря, Доминик со своими
густыми усами и жестокими глазами, блеск которых смягчался тенью от низко
надвинутого капюшона, походил одновременно на монаха и на пирата,
посвященного в самые жуткие тайны моря.
XLIII
Да, Доминик был "настоящее совершенство", как сказала донья Рита.
Единственным неприятным (и даже необъяснимым) минусом Доминика был его
племянник Цезарь. Страшно было смотреть, как выражение неутешного стыда
туманит жестокую отвагу в глазах нашего padrone, не знавшего страха и
угрызений совести.
-- Я бы не осмелился взять его с собой на вашу balancelle,-- извинялся
он передо мной.-- Но что поделаешь? Мать его умерла, а мой брат ушел в маки.
Таким образом я узнал, что у нашего Доминика есть брат. А "ушел в маки"
означает, что человек успешно выполнил свой долг -- родовую месть
"вендетту". Вражда между родами Кервони и Бруначи была такая древняя, что,
казалось, она уже выгорела и угасла. Но однажды вечером Пьетро Бруначи после
трудового дня в своем оливковом саду сидел на скамье у дома с миской супа на
коленях и куском хлеба в руке, а брат Доминика в это время возвращался домой
с ружьем на плече, и ему вдруг стало обидно при виде этой картины мирного
довольства, так явно рассчитанной на то, чтобы возбудить в нем чувство
ненависти и мести. Они с Пьетро ни разу в жизни не ссорились, но, как
объяснил мне Доминик, "все наши мертвецы в эту минуту взывали к моему
брату". И он крикнул из-за каменной стены: "Эй, Пьетро! Гляди, что сейчас
будет!" А когда тот, ничего не подозревая, поднял голову, брат Доминика
прицелился ему прямо в лоб и свел счеты с родом Бруначи. Да так удачно, что,
по словам Доминика, убитый остался сидеть с миской супа на коленях и куском
хлеба в руке.
Вот почему (ибо на Корсике мертвые не оставляют в покое убийцу) брату
Доминика пришлось уйти в маки, то есть лесные заросли на необитаемом склоне
горы, и весь короткий остаток своей жизни скрываться там от жандармов. А
сына своего поручил Доминику с наказом сделать из него настоящего мужчину.
Более безнадежного предприятия нельзя было себе представить. Здесь не было
даже и благодарного материала для такой задачи. Все Кервони, хотя красотой
не отличались, были крепкте, здоровые, полнокровные люди. А у этого худого,
как щепка, мертвенно бледного юнца в жилах было, кажется, не больше крови,
чем у улитки.
"Должно быть, какая-нибудь проклятая ведьма украла сына моего брата из
колыбели, а на его место положила это заморенное отродье дьявола. Взгляните
на него! Нет, вы только взгляните!"
Смотреть на Цезаря не доставляло никакого удовольствия. Сухая, как
пергамент, кожа какой-то мертвенной белизной сквозила на голове меж жидких
прядей грязных каштановых волос и казалась плотно приклеенной к черепу.
Цезарь был физически совершенно нормален, но я никогда не видел и не мог
себе вообразить более близкого подобия тому, что разумеют под словом "урод".
И не сомневаюсь, что это впечатление создавал нравственный облик Цезаря. Его
безнадежно порочная натура как будто отражалась в сочетании физических черт,
которые каждая в отдельности не имели в себе ничего безобразного или
страшного. Мне всегда казалось, что тело у Цезаря, наверное, холодное на
ощупь и скользкое, как змея. На малейший упрек, на самое мягкое и
заслуженное замечание Цезарь отвечал гневным взглядом, поджимал тонкую и
сухую верхнюю губу и злобно огрызался, а к этому еще обычно прибавлялся
приятный звук -- скрежет зубов.
Дядя бил его скорее за эти злобные выходки, чем за его вранье, наглость
и лень. Не думайте, что это были настоящие жестокие побои. Коричневая рука
Доминика медленно, с достоинством описывала в воздухе широкий горизонтальный
жест -- и Цезарь валился с ног, как кегля. Это было очень смешно. Но, упав,
он извивался и корчился на палубе, скрипел зубами в бессильной ярости -- и
это было уже страшно. А частенько Цезарь пугал нас, исчезая внезапно и
бесследно. Это истинная правда. Чтобы избежать величественных подзатыльников
дяди, Цезарь убегал вниз и исчезал. Исчезал весь целиком без остатка в
открытом люке, или лазе, или за поставленным один на другой бочонками -- в
зависимости от того, в каком месте его застиг могучий кулак дяди.
Как-то раз -- это было в старой гавани, перед самым уходом "Тремолино"
в его последний рейс -- Цезарь таким образом перемахнул через борт и
скрылся, сильно смутив меня этим. Мы с Домиником стояли на корме, занятые
деловым разговором, а Цезарь притаился за моей спиной и подслушивал -- в
числе его достоинств была и такая привычка, он был форменный шпион.
Услышав тяжелый всплеск за бортом, я от ужаса прирос к месту. Доминик
же спокойно подошел к поручням и, перегнувшись через борт, подождал, пока
голова его злосчастного пленника не вынырнула на поверхность.
-- Эй, Цезарь! -- пренебрежительно крикнул он фыркавшему и
захлебывавшемуся мальчишкею. -- Хватайся за швартов падаль чертова!
Он вернулся ко мне, чтобы докончить прерванный разговор.
-- Что же будет с Цезарем? -- спросил я с беспокойством.
-- Каналья! Пусть повисит там на канате,-- ответил Доминик и спокойно
перешел к делу. Я же тщетно старался не ду мать о Цезаре, барахтавшемся по
уши в воде старой гавани, этом настое из накопленных здесь веками отбросов с
кораблей. Я пытался выкинуть из головы эту картину, потому что она вы зывала
тошноту. Наконец, Доминик, кликнув незанятого боцмана, послал его выуживать
племянника. И через некоторое время Цезарь поднялся на палубу. Он весь
дрожал, с него ручьями текла грязная вода, в волосах застряла гнилая солома,
а на плече -- грязная апельсинная корка. Зубы у него стучали, желтые глаза
мрачно косили в нашу сторону, когда он проходил мимо. Я счел своим долгом
выразить протест.
-- Зачем вы его постоянно колотите, Доминик? -- спросил я убежденный,
что это с его стороны только бесполезная трата мускульной силы.
-- Надо же попробовать сделать из него человека! -- сказал Доминик
безнадежным тоном.
Я едва удержался от логичного ответа, что таким способом он рискует
сделать из Цезаря то, что незабвенный мистер Монталини называл "чертовски
сырой и неприятный труп".
-- Он хочет быть кузнецом,-- разразился вдруг Кервони.-- Наверное, для
того, чтобы научиться взламывать замки,-- добавил он с горечью.
-- Отчего бы вам не согласиться? -- рискнул я спросить. -- Пускай его
будет кузнецом.
-- А учить его кто будет? Где мне его оставить? -- возразил Доминик
упавшим голосом, и я впервые увидел человека в полном отчаянии. --
Понимаете,-- ведь он ворует! Клянусь пресвятой девой! Мне кажется, он
способен подсыпать мне или вам яду в пищу. Гад этакий!
Он поднял лицо и сжатые кулаки к небу.
Однако Цезарь не подсыпал яду в наши чашки. Не могу сказать уверенно,
но думаю, что он действовал другим способом...
В этот рейс, о котором нет нужды рассказывать подробно, нам пришлось
ехать далеко -- у нас на то были достаточно веские причины. Приехав с юга,
чтобы довести до конца главную и очень опасную часть нашего плана, мы должны
были еще зайти в Барселону и получить там некоторые необходимые сведения.
Это называется сунуть голову в пасть льву, но на самом деле это было не так
опасно. У нас там имелось двое-трое влиятельных друзей, занимавших высокое
положение, и множество помощников, людей и незначительных, но дорого
стоивших: мы их покупали за наличные деньги -- и большие деньги. Таким
образом, нам не грозили никакие неприятности. Нужные нам важные сведения мы
получили сразу же из рук таможенного чиновника, который явился на борт
"Тремолино" и с показным рвением стал тыкать железной палкой в слой
апельсинов, прикрывавший невидимую часть нашего груза в трюме.
Я забыл упомянуть, что "Тремолино" официально числился судном для
перевозки фруктов и пробкового дерева. Ревностный таможенник, перед тем как
сойти на берег, ловко и незаметно сунул Доминику в руки ожидаемую нами
бумагу, а несколько часов спустя, сменившись с дежурства, опять пришел,
рассчитывая на выпивку и вещественные знаки благодарности. И то и другое он,
конечно, получил. Пока он сидел в крохотной каюте и тянул ликер, Доминик
засыпал его вопросами насчет gardacostas. Co службой береговой обороны нам
приходилось серьезно считаться, и для безопасности и успеха нашего
предприятия было очень важно знать, где стоят ближайшие патрульные суда.
Сведения были самые благоприятные. Таможенник назвал одно местечко на
побережье милях в двенадцати от Барселоны, где стоял на якоре ничего не
подозревавший сторожевой корабль с убранными парусами, не готовый к выходу
-- на нем красили реи, скоблили рангоуты.
Таможенник наконец удалился после обычных любезностей, оглядываясь и
поощрительно ухмыляясь нам все время, пока не сошел вниз.
От избытка осторожности я почти весь день торчал внизу, не выходя на
палубу. В этот рейс ставка наша в игре была очень высокая.
-- У нас все готово, можно хоть сейчас выходить, да вот Цезаря нет,
пропадает где-то с самого утра, -- доложил мне Доминик с обычной хмурой
неторопливостью.
Мы не могли понять, куда и зачем ушел этот мальчишка. Предположения,
обычные в тех случаях, когда на берегу задерживался матрос, тут не годились.
Слишком далек был Цезарь от любви, дружбы, азартной игры и даже случайных
знакомств. Между тем он уже и раньше несколько раз уходил на берег и
пропадал неизвестно где.
Доминик отправился его разыскивать, но часа через два вернулся один,
очень сердитый -- я угадывал это по тому, что усмешка под усами стала
заметнее. Мы недоумевали, что случилось с негодным мальчишкой, и поспешно
стали проверять наше движимое имущество. Но все было на месте, Цезарь не
украл ничего.
-- Пустяки, явится скоро,-- уверял я Доминика. Прошло десять минут -- и
один из матросов на палубе крикнул:
-- Идет! Я его вижу!
Цезарь был в одной рубашке и штанах. Куртку он продал -- должно быть,
ему понадобились карманные деньги. -- Мерзавец! -- только и сказал Доминик с
жутким спокойствием. Он с трудом сдерживал свою ярость. -- Где это ты
шлялся, бродяга? -- спросил он затем грозно.
Но мы так и не добились от Цезаря ответа. На этот раз он даже не
пожелал снизойти до лжи. Он стоял перед нами сжав губы, скрипя зубами и не
дрогнул, не отступил, когда Доминик размахнулся... Разумеется, он сразу
упал, как подстреленный. Но на этот раз я заметил, что поднялся он не сразу,
дольше обычного оставался на четвереньках и, оскалив свои большие зубы,
смотрел через плечо снизу вверх на дядю с каким-то новым выражением в
круглых желтых глазах: к обычной ненависти примешивалось сейчас какое-то
острое злорадное любопытство. Это меня очень заинтересовало. "Вот именно так
он смотрел бы, как мы едим, если бы ему удалось подсыпать в наши тарелки
яду",-- подумал я. Но я, конечно, ни одной минуты не верил, что Цезарь
способен отравить нас. Он ведь сам ел то же что мы, да и откуда он возьмет
яд! Вообще я не мог себе представить, что найдется человек, настолько
ослепленный алчностью, чтобы продать яд этому мальчишке.
XLIV
В сумерки мы тихонько снялись с якоря и ушли в море, и до утра все было
благополучно. Ветер дул порывами, с юга надвигалась буря. Это нам
благоприятствовало. Доминик несколько раз медленно и ритмично потирал руки,
как будто аплодируя прекрасному ходу "Тремолино". Наша balancelle неслась
вперед, гудя, дрожа и слегка приплясывая у нас под ногами.
Когда рассвело, я указал Доминику на одно судно среди нескольких
парусников, уходивших от надвигавшегося шторма. На нем было столько парусов,
что корпус стоял стоймя и походил на серую колонну, неподвижно высившуюся в
нашем кильватере.
-- Поглядите на этого молодчика, Доминик. Он, видимо, очень спешит
вслед за нами.
Padrone, запахнув свой черный плащ, молча встал и посмотрел в указанном
мной направлении. Его обветренное лицо в рамке капюшона дышало властной и
дерзкой силой, глубоко сидящие глаза смотрели вдаль не мигая, пристальные,
зоркие, жестокие глаза морской птицы.
-- Chiva piano, va sano 1 (1 Тише едешь, дальше будешь (ит.),--
промолвил он наконец, повернув голову и насмешливо подмигнув мне -- он
намекал, очевидно на лихорадочно быстрый ход нашего "Тремолино".
"Тремолино" лез из кожи, он летел по волнам, едва касаясь
бурлящей пены. Я опять присел, чтобы укрыться за низки фальшбортом, а
Доминик простоял еще с полчаса на месте, покачиваясь на расставленных ногах,
и всей своей позой выражал сосредоточенное, напряженное внимание. Затем сел
рядом со мной на палубу. Под монашеским капюшоном глаза его сверкали так
дико, что я был поражен.
Он сказал:
-- Должно быть, захотелось обмыть свежую краску на реях, -- вот он и
пришел сюда.
-- Что? -- крикнул я, вставая. -- Так это береговая оборона?
Постоянная тень усмешки под пиратскими усами Доминика обозначилась
явственнее, стала почти видимой, настоящей, мрачной усмешкой под мокрыми
развившимися усами. Это у Доминика было обычным симптомом неистового гнева.
Но я видел, кроме того, что он сильно озадачен -- и это открытие очень
неприятно на меня подействовало. Доминик растерялся! Прислонясь к поручням,
я долго смотрел за корму, туда, где, покачиваясь, стояла серая колонна --
все на том же расстоянии от нас. Тем временем Доминик, укутанный с головой в
свой черный плащ, сидел, скрестив ноги, на палубе, спиной к ветру, смутно
напоминая араба в бурнусе, сидящего на песке. Во всей его неподвижной фигуре
только кисточка на остроконечной верхушке капюшона смешно качалась на ветру.
Спасаясь от бивших в лицо ветра и дождя, я наконец перебрался к нему и сел
рядом. Я теперь убедился, что за нами патрульное судно. Присутствие его не
могло быть темой для разговора. Но скоро между двух дождевых туч пробился
луч солнца, упал на его паруса -- и наши матросы сами увидели, что это за
судно. С этой минуты они уже ни на что другое не обращали внимания. Их
взгляды и мысли были прикованы к кораблю, белевшему вдалеке за нашей кормой.
Уже заметно было, как он покачивался на волнах. Некоторое время он казался
ослепительно белым, затем медленно растаял в шквале, но возник снова, уже
почти черный, прямой, как столб, на аспидно-сером фоне густой тучи. С того
момента, как мы его впервые увидели, он не приблизился к нам ни на один фут.
-- Не догонит он "Тремолино",-- сказал я радостно. Доминик не смотрел
на меня. Он только рассеянно заметил, и это было верно, что непогода на руку
нашим преследователям. Патрульное судно было в три раза больше "Тремолино".
Следовало не давать ему приблизиться к нам до сумерек (это было нетрудно), а
там круто повернуть в открытое море и обсудить положение. Но мысли Доминика,
казалось, наткнулись во мраке на какую-то неразрешимую загадку, и он скоро
совсем замолчал. Мы шли и шли, все ускоряя ход. Мыс Сан-Себастьян был уже
близко впереди, он то как будто отходил назад, исчезая в водяных шквалах, то
опять выходил нам навстречу, все более ясно видный между потоками дождя.
Я вовсе не был убежден, что этот gabelou l (1 таможенник (фр.) (так
называли его между собой наши матросы, произнося это слово, как
ругательство) гнался за нами. Погода была явно угрожающая. Я высказал вслух
оптимистическое предположение, что таможенник, ничего не подозревая, просто
уходит от шторма, меняет стоянку.
-- А я вам говорю, что это погоня,-- сердито перебил меня Доминик,
бросая беглый взгляд за корму.
Я всегда полагался на его мнение. Но пыл новичка и тщеславие способного
ученика делали меня в то время великим казуистом.
-- Вот чего я не могу понять,-- сказал я настойчиво.-- Каким образом
при таком ветре он смог оказаться там, где мы его в первый раз увидели?
Ясно, что он не мог за ночь сделать двенадцать миль. Есть и другие
непонятные вещи...
Похожий на черный каменный конус, Доминик неподвижно сидел на кормовой
палубе около руля и некоторое время молча размышлял. Затем, наклонясь
вперед, с отрывистым смехом, он поделился со мной горькими плодами своих
размышлений. Сказал, что теперь все отлично понял. Сторожевое судно
оказалось там, где мы его впервые увидели, вовсе не потому, что догнало нас:
просто мы ночью прошли мимо него там, где оно заранее ждало нас, зная, каким
путем мы пойдем.
-- Соображаете теперь? -- яростным полушепотом бормотал у меня над ухом
Доминик.-- Оно уже ждало нас! Вы знаете, что мы вышли на добрых восемь часов
раньше, чем собирались. А выйди мы вовремя, оно бы успело зайти за мыс и
ожидало бы нас там! -- Доминик по-волчьи щелкнул зубами у самого моего лица.
-- И зацапало бы нас, как бог свят!
Теперь и я понял все. Ведь у тех на "таможеннике" и глаза и мозги на
месте. Мы миновали их в темноте в то время, как они трусили себе не торопясь
к намеченному месту засады, воображая, что мы еще далеко позади, а когда
рассвело, увидели впереди balancelle на всех парусах и стали догонять ее.
-- Но если это так, значит... Доминик стиснул мне руку.
-- Да, да! Они вышли за нами по доносу... Понятно? По доносу. Нас
предали... Но кто? Для чего? Как это могло случиться? Мы всегда так хорошо
платили всем на берегу... Нет! Голова у меня готова треснуть...
Он словно поперхнулся словами, рванул пуговицу плаща у горла и вскочил,
уже открыв рот, чтобы проклясть и разоблачить изменника, но овладел собой и,
запахнув плащ, сел на палубу с прежним спокойствием.
-- Да, это дело какого-то мерзавца на берегу,-- заметил я. Доминик
низко надвинул капюшон и отозвался не сразу:
-- Мерзавца... Да... Очевидно.
-- Ну, все равно. Им нас не поймать, это ясно.
-- Нет,-- согласился он спокойно,-- не поймать. Мы проскользнули мимо
мыса очень близко, чтобы избежать встречного течения. С другой стороны ветер
на некоторое время совсем улегся, так что оба больших верхних паруса нашего
"Тремолино" вяло повисли на мачтах, под громовой рев волн, бившихся о берег,
который остался позади. А когда новый порыв ветра снова надул паруса, мы с
изумлением увидели, что половина новенького грота совершенно вырвана из
ликтросов, а мы-то думали, что он скорее потопит судно, чем уступит ветру!
Мы сразу же спустили реи и спасли положение, но это был уже не парус, а куча
мокрых лоскутов, завалившая палубу и утяжелявшая судно. Доминик приказал
выбросить все это за борт.
-- В другое время я бы и рею выбросил,-- сказал он, уводя меня снова на
корму, -- но тут такой случай...
-- Вы виду не подавайте,-- продолжал он, понизив голос,-- я вам сейчас
расскажу ужасную вещь. Слушайте: я заметил, что веревки, которыми сшит этот
парус, разрезаны. Понятно? Разрезаны ножом в нескольких местах. И все-таки
он держался столько времени! Видно, неглубоко надрезаны. А сейчас ветер
сильно ударил по ним -- и готово. Но не в этом дело. Слушайте: здесь, на
этой самой палубе, засела измена. Клянусь рогами дьявола! Сидит у нас за
спиной. Не оборачивайтесь, синьорино!
Мы стояли в эту минуту лицом к корме.
-- Что же делать? -- спросил я в ужасе.
-- Ничего. Молчите. Будьте мужчиной, синьорино!
-- Но что же дальше?
Чтобы показать себя мужчиной, я решил не раскрывать рта, пока у самого
Доминика хватит выдержки молчать. Кроме того, сообщение о предательстве
словно парализовало мои мысли и чувства. С час или больше мы наблюдали, как
наш преследователь подплывал все ближе и ближе, ныряя между шквалами,
которые временами совсем скрывали его из виду. Но даже тогда, не видя его,
мы ощущали его близость, как нож у горла. Он с ужасающей быстротой нагонял
нас. А "Тремолино", под жестоким ветром и в гораздо более спокойных водах
легко мчался на одном парусе, и какая-то пугающая беспечность была в
радостной свободе его движений. Прошло еще полчаса. Я, наконец, не выдержал.
-- Они поймают бедную тартану! -- пробормотал я чуть не плача.
Доминик был недвижим, как статуя. Чувство ужасного одиночества сжало
мое неопытное сердце. Я подумал о своих товаищах. Вся компания, по моим
расчетам, сидела сейчас в Монте-Карло. И они мне вдруг ярко представились --
такие крохотные, с деланными голосами и деревянными жестами, -- ну
точь-в-точь шествие марионеток на сцене кукольного театра. Я вздрогнул. Что
это? Из глубины черного капюшона послышался таинственный и безжалостный
голос:
-- Il faut la tuer 1. ( 1 Надо ее убить (фр.)
Я слышал это ясно.
-- Что вы говорите, Доминик? -- переспросил я беззвучно И голос из
глубины капюшона шепотом повторил:
-- Ее надо убить.
Сердце у меня громко заколотилось.
-- Да... но как?
-- Вы ее любите?
-- Люблю.
-- Значит, у вас хватит духу сделать это. Правьте сами, а в позабочусь
о том, чтобы она умерла быстро и чтобы от нее в щепки не осталось.
-- Правда? -- шепнул я и, как зачарованный черным капюшоном, пошел без
колебаний с кормы. Я словно заключал греховный союз с этим древним морем
работорговцев, магов, изгнанников и воинов, морем легенд и ужасов, где в
далекие времена мореплаватели слыхали порой, как громко рыдает во мраке не
находящий себе покоя призрак скитальца.
-- Я знаю одну скалу, -- шептал таинственно из капюшона голос моего
учителя. -- Но смотрите! Это надо сделать раньше, чем матросы догадаются о
нашем замысле. Кому сейчас можно доверять? Стоит проткнуть ножом фалы -- и
фок слетит, и через двадцать минут прощай, свобода! Даже лучшие из наших
людей могут испугаться гибели. У нас, конечно, есть шлюпка, но в таких
случаях никто не может быть уверен, что спасется.
Голос умолк.
Мы вышли из Барселоны, ведя на буксире нашу маленькую шлюпку. Потом
было уже слишком рискованно втаскивать ее наверх, и ее предоставили самой
себе, привязав на длинной цепи. Много раз нам казалось, что ей уже совсем не
под силу бороться, но затем она снова выскакивала на волну, такая же резвая
и невредимая.
-- Понимаю,-- сказал я тихо.-- Хорошо, Доминик. Когда?
{}Рано еще. Сначала надо уйти подальше в море, -- ответил он
замогильным голосом.
XLV
Решение было принято. Только теперь у меня хватило мужества обернуться.
Матросы на палубах с встревоженными, унылыми лицами все глядели в одну
сторону -- следили за нашим преследователем. В первый раз за это утро я
увидел Цезаря, растянувшегося на палубе около фок-мачты, и спросил себя: где
ж он прятался до сих пор? Впрочем, он мог бы все время вертеться рядом, -- я
бы его все равно не заметил. Мы были слишком поглощены мыслями об
ожидавшей нас участи, чтобы обращать внимание друг на друга. Никто с утра
еще ничего не ел, и матросы только беспрестанно ходили пить к бочке с водой.
Я сбежал вниз, в каюту. Там, в шкафчике, у меня было заперто десять
тысяч фунтов золотом, и об этом, кроме Доминика не подозревал ни один
человек на судне. Когда я снова вышел на палубу, Доминик стоял спиной ко мне
и вглядывался в берег. Мыс Крейс скрывал от наших глаз все впереди. Слева
широкий залив, где бешеные шквалы взметали воду, весь словно заволокло
дымом. За нами небо имело грозный вид.
Увидев меня, Доминик тотчас же безразличным тоном осведомился, что
случилось. Я подошел к нему вплотную и, стараясь казаться спокойным, сказал
вполголоса, что я нашел шкафчик взломанным, а пояс с зашитым в нем золотом
исчез. Вчера вечером он был на месте.
-- Что вы хотели сейчас делать с этим поясом? -- спросил Доминик весь
дрожа.
-- Надеть его на себя, разумеется,-- ответил я, с удивлением замечая,
что у него стучат зубы.
-- Проклятое золото! -- пробормотал он. -- Оно из-за своей тяжести
могло вам стоить жизни. -- Он содрогнулся. -- Но сейчас некогда толковать об
этом.
-- Я готов!
-- Погодите. Я жду, чтобы пронесся этот шквал, -- буркнул Доминик.
Прошло еще несколько минут, тяжких, как свинец.
Наконец шквал прошел. Какой-то черный вихрь скрыл от наших глаз
гнавшееся за нами судно. "Тремолино" дрожа несся по волнам. Исчезла и земля
впереди, и мы были одни в царстве воды и ветра.
-- Prener la barre, monsieur,-- внезапно нарушив молчание, сказал
Доминик резким голосом.-- Берите румпель.-- Он наклонил свой капюшон к моему
уху. -- Тартана -- ваша, и вы собственной рукой должны нанести удар. Я... у
меня есть еще другое дело.
Он, уже громко, сказал рулевому:
-- Передай руль синьорино, а ты и все остальные будьте под рукой и, как
услышите команду, мигом подтяните шлюпку.
Матрос повиновался. Он был удивлен, но ничего не сказал. Остальные
навострили уши, зашевелились. Я слышал, как они перешептывались: "Что это
еще за новости? Пристанем где-нибудь? Будем удирать? Ну, да padrone лучше
знает, что делать".
Доминик прошел по палубе. Он остановился, чтобы взглянуть на Цезаря
(который, как я уже говорил, лежал, растянувшись на животе, около
фок-мачты), перешагнул через него и скрылся под фоком. Я стоял у руля, но не
смотрел вперед. Я не мог смотреть никуда, только на этот парус, развернутый,
неподвижный, как большое темное крыло. Но Доминик, видимо, зорко следил за
ориентирами. Голос его едва слышно донесся до меня с носовой части:
-- Давайте, синьорино!
Я повернул румпель так, как заранее было условлено. Снова слабо
прозвучал голос Доминика, и затем мне оставалось только держать прямо. Ни
одно судно не мчалось так весело