подсушить у огня. Она достала и надела вечерний наряд из Парижа. Я открыл бутылку вина. Стаканов у нас не было, и мы пили прямо из горлышка. Позже Элен еще раз переоделась. Она натянула на себя домино и полумаску, извлеченные из сундука, и побежала так через темные переходы замка, смеясь и крича, то сверху, то снизу. Ее голос раздавался отовсюду, я больше не видел ее, я только слышал ее шаги. Потом она вдруг возникла позади из темноты, и я почувствовал ее дыхание у себя на затылке. - Я думал, что потерял тебя, - сказал я и обнял ее. - Ты никогда не потеряешь меня, - прошептала она из-под узкой маски, - и знаешь ли почему? Потому что ты никогда не хочешь удержать меня, как крестьянин свою мотыгу. Для человека света это слишком скучно. - Уж я-то во всяком случае не человек света, - сказал я ошарашенный. Мы стояли на повороте лестницы. Из спальни сквозь притворенную дверь падала полоса света от камина, выхватывая из мрака бронзовый орнамент перил, плечи Елены и ее рот. - Ты не знаешь, кто ты, - прошептала она и посмотрела на меня сквозь разрезы маски блестящими глазами, которые, как у змеи, не выражали ничего, но лишь блестела неподвижно. - Если бы ты только знал, как безотрадны все эти донжуаны! Как поношенные платья. А ты - ты мое сердце. Может быть, виною тому были костюмы, что мы так беспечно произносили слова. Как и она, я тоже переоделся в домино - немного против своей воли. Но моя одежда тоже была мокрая после дождливого дня и сохла у камина. Необычные платья в призрачном окружении минувшей жеманной эпохи преобразили нас и делали возможными в наших устах иные, обычно неведомые слова. Верность и неверность потеряли вдруг свою тяжесть и односторонность; одно могло стать другим, существовало не просто то или другое - возникли тысячи оттенков и переходов, а слова утратили прежнее значение. - Мы мертвые, - шептала Элен. - Оба. Ты мертвый с мертвым паспортом, а я сегодня умерла в больнице. Посмотри на наши платья! Мы, словно золотистые, пестрые летучие мыши, кружимся в отошедшем столетии. Его называли веком великолепия, и он таким и был с его менуэтами, с его грацией и небом в завитушках рококо. Правда, в конце его выросла гильотина - как она всегда вырастает после праздника - в сером рассвете, сверкающая и неумолимая. Где нас встретит наша, любимый? - Оставь, Элен, - сказал я. - Ее не будет нигде, - прошептала она. Зачем мертвым гильотина? Она больше не может рассечь нас. Нельзя рассечь свет и тень. Но разве не хотели разорвать наши руки - снова и снова? Сжимай же меня крепче в этом колдовском очаровании, в этой золотистой тьме, и, может быть, что-нибудь останется из этого, - то, что озарит потом горький час расставания и смерти. - Не говори так, Элен, - сказал я. Мне было жутко. - Вспоминай меня всегда такой, как сейчас, - шептала она, не слушая, - кто знает, что еще станет с нами... - Мы уедем в Америку, и война когда-нибудь окончится, - сказал я. - Я не жалуюсь, - говорила она, приблизив ко мне свое лицо. - Разве можно жаловаться? Ну что было бы из нас? Скучная, посредственная пара, которая вела бы в Оснабрюке скучное, посредственное существование с посредственными чувствами и ежегодными поездками во время отпуска... Я засмеялся: - Можно взглянуть на это и так. Она была очень оживленной в этот вечер и превратила его в праздник. Со свечой в руках, в золотых туфельках, - которые она купила в Париже и сохранила, несмотря ни на что, - она побежала в погреб и принесла еще бутылку вина. Я стоял на лестнице и смотрел сверху, как она поднимается сквозь мрак, обратив ко мне освещенное лицо, окруженное тьмой. Я был счастлив, если называть счастьем зеркало, в котором отражается любимое лицо - чистое и прекрасное. Огонь медленно угас. Она уснула, укрытая пестрыми костюмами. То была странная ночь. Позже я услышал гудение самолетов, от которого тихо дребезжали зеркала в рамах рококо. Четыре дня мы были одни. Потом мне пришлось отправиться в ближайшую деревню за покупками. Там я услышал, будто из Бордо должны отплыть два корабля. - Разве немцы еще не там? - спросил я. - Они там, и они еще не там, - ответили мне. - Все дело в том, кто вы. Я обсудил это известие с Элен. Она, к моему удивлению, отнеслась к нему довольно равнодушно. - Корабли, Элен! - восклицал я возбужденно. - Прочь отсюда! В Америку. В Лиссабон. Куда угодно. Оттуда можно плыть дальше. - Почему нам не остаться здесь? - возразила она. - В саду есть фрукты и овощи. Я смогу из них что-нибудь готовить, пока есть дрова. Хлеб мы купим в деревне. У нас еще есть деньги? - Кое-что есть. У меня есть еще один рисунок. Я могу его продать в Бордо, чтобы иметь деньги на проезд. - Кто теперь покупает рисунки? - Люди, которые хотят сохранить свои деньги. Она засмеялась. - Ну так продай его, и останемся здесь. Я так хочу. Она влюбилась в дом. С одной стороны там лежал парк, а дальше - огород и фруктовый сад. Там был даже пруд и солнечные часы. Елена любила дом, и дом, кажется, любил ее. Это была оправа, которая очень шла ей, и мы в первый раз были не в гостинице или бараке. Жизнь в маскарадных костюмах и атмосфера лукавого прошлого таили в себе колдовское очарование, рождали надежду - иногда почти уверенность - в жизнь после смерти, словно первая сценическая проба для этого была уже нами пережита. Я тоже был бы не прочь пожить так несколько сотен лет. И все-таки я продолжал думать о кораблях в Бордо. Мне казалось невероятным, что они могут выйти в море, если город уже частично занят. Но тогда война вступила уже в сумеречную стадию. Франция получила перемирие, но не мир. Была так называемая оккупационная зона и свободная зона, но не было власти, способной защитить эти соглашения. Зато были немецкая армия и гестапо, и они не всегда работали рука об руку. - Надо выяснить все, - сказал я. - Ты останешься здесь, а я попытаюсь пробраться в Бордо. Элен покачала головой: - Я здесь одна не останусь. Я поеду с тобой. Я понимал ее. Безопасных и опасных областей, отделенных друг от друга, больше не существовало. Можно было ускользнуть целым и невредимым из вражеского штаба и лопасть в лапы гестаповским агентам на уединенном островке. Все прежние масштабы сдвинулись. - Пробрались мы совершенно случайным образом, - сказал Шварц, - что вам, конечно, хорошо известно. Когда оглядываешься назад и начинаешь раздумывать, то вообще не понимаешь, как все это оказалось возможным. Пешком, в грузовике, часть пути мы однажды даже проехали верхом на двух огромных, добродушных крестьянских лошадях, которых батрак гнал на продажу. В Бордо уже находились войска. Город не был еще оккупирован, но немецкие части уже прибыли. Это был тяжелый удар. Каждую минуту можно было ждать ареста. Костюм Элен не бросался в глаза. Кроме вечернего платья у нее были еще два свитера и пара брюк - все, что ей удалось сохранить. У меня был рабочий комбинезон. Запасной костюм лежал в рюкзаке. Мы оставили свои вещи в кабачке, чтобы не привлекать внимания, хотя в то время многие французы перебирались с чемоданами с места на место. - Наведаемся в бюро путешествий и справимся насчет пароходов, - сказал я. У нас не было знакомых в городе. Бюро путешествий мы нашли довольно быстро. Оно еще существовало. В окнах висели рекламные плакаты: "Проведите осень в Лиссабоне", "Алжир - жемчужина Африки", "Отпуск во Флориде", "Солнечная Гранада". Большинство из них выцвело и поблекло, и только объявления, призывающие в Лиссабон и Гранаду, сверкали своими радужными красками. Нам не пришлось, однако, дождаться, пока мы продвинемся к окошечку. Четырнадцатилетний паренек информировал нас обо всем самым исчерпывающим образом. Никаких пароходов нет. Об этом болтают уже несколько недель. На самом же деле, еще до прихода немцев, здесь был английский пароход, чтобы взять поляков и тех эмигрантов, которые записались в польский легион - добровольческую часть, которая формируется в Англии. Теперь же в море не выходит ни один корабль. Я спросил, чего в таком случае ждут люди, которые томятся в бюро. - Большинство ждут того же, что и вы, - ответил юный эксперт. - А вы? - Я уже не надеюсь выбраться отсюда, - ответил он. - Здесь я зарабатываю себе на хлеб. Выступаю в роли переводчика, специалиста по вопросу получения виз, даю советы, сообщаю адреса гостиниц и пансионов... В этом не было ничего удивительного: голод не тетка. А взгляд юности на жизнь к тому же не затуманен предрассудками и сантиментами. Мы зашли в кафе, и там четырнадцатилетний эксперт сделал для меня обзор положения. Возможно, немецкие войска уйдут из города. Тем не менее, получить в Бордо вид на жительство трудно. С визами еще тяжелее. В смысле получения испанской визы неплоха сейчас Байонна, но она переполнена. Лучше всего, кажется, Марсель, но это долгий путь. - Мы его все равно проделали, - сказал Шварц. - Только позже. Вы тоже? - Да, - сказал я. - Крестный путь. Шварц кивнул. - По пути я, конечно, попробовал обратиться в американское консульство. Но у Элен был вполне действительный немецкий нацистский паспорт. Как мы могли доказать, что нам угрожает смертельная опасность? Беженцы евреи, которые в страхе, без всяких документов, валялись у дверей консульства, казалось, действительно, нуждались в спасении. Наши же паспорта свидетельствовали против нас и паспорт мертвого Шварца - тоже. Мы решили в конце концов вернуться в наш маленький замок. Дважды нас задерживали жандармы, и оба раза я использовал господствующую в стране неразбериху: я орал на жандармов, совал им под нос наши паспорта и выдавал себя за австрийского немца из военной администрации. Элен смеялась. Она находила все это смешным. Я сам впервые набрел на эту идею, когда мы в кабачке потребовали наши вещи. Хозяин заявил, что он никогда не получал от нас на хранение никаких вещей. - Если хотите, можете позвать полицию, - добавил он и посмотрел на меня, улыбаясь. - Но вы, конечно, этого не захотите! - Мне этого не нужно делать, - сказал я. - Отдайте вещи! Хозяин мигнул слуге: - Анри, покажи господину дверь! Анри приблизился, скрестив на груди руки. - Подождите, Анри, не провожайте меня, - сказал я. - Неужели вы горите желанием познакомиться с тем, как выглядит немецкий концентрационный лагерь изнутри? - Ты, рожа! - заорал Анри и замахнулся на меня. - Стреляйте, сержант, - сказал я резко, бросая взгляд вперед и мимо него. Анри попался на эту удочку. Он обернулся. В это мгновение я изо всей силы двинул его в низ живота. Он зарычал и упал на пол. Хозяин схватил бутылку и вышел из-за стойки. Я взял с выставки бутылку "Дюбонне", ударил ее об угол и сжал в руке горлышко с острыми гранями изломов. Хозяин остановился. Позади меня разлетелась вдребезги еще одна бутылка. Я не оглянулся, мне нельзя было спускать глаз с хозяина. - Это я, - сказала Элен и крикнула: - Скотина! Отдай вещи, или у тебя сейчас не будет лица!.. Она обошла меня с обломком бутылки в руках и, согнувшись, двинулась на хозяина. Я схватил ее свободной рукой. Она, видимо, разбила бутылку "Перно", потому что по комнате вдруг разлился запах аниса. На хозяина обрушился поток матросских ругательств. Елена рвалась, стремясь освободиться от моей хватки. Хозяин отступил за стойку. - Что здесь происходит? - спросил кто-то по-немецки позади. Хозяин принялся злорадно гримасничать. Элен обернулась. Немецкий унтер-офицер, которого я перед этим изобрел, чтобы обмануть Анри, теперь появился на самом деле. - Он ранен? - спросил немец. - Эта свинья? - Элен показала на Анри, который, подогнув колени и сунув руки между ног, все еще корчился на полу. - Нет, он не ранен. Это не кровь, а вино! - Вы немцы? - спросил унтер-офицер. - Да, - сказал я. - И нас обокрали. - У вас есть документы? Хозяин усмехнулся. Видно, он кое-что понимал по-немецки. - Конечно, - сказала Элен. - И я прошу вас помочь нам защитить наши права! - Она вытащила паспорт. - Я сестра обер-штурмбаннфюрера Юргенса. Видите, - она показала отметку в паспорте, - мы живем в замке, - тут она назвала место, о котором я не имел понятия, - и поехали на день в Бордо. Наши вещи мы оставили здесь, у этого вора. Теперь он утверждает, что он никогда не получал их. Помогите нам, пожалуйста! Она опять направилась к хозяину. - Это правда? - спросил его унтер-офицер. - Конечно, правда! Немецкая женщина не лжет! - процитировала Элен одно из идиотских изречений нацистского режима. - А вы кто? - спросил меня унтер-офицер. - Шофер, - ответил я, указывая на свою спецовку. - Ну, пошевеливайся! - крикнул унтер-офицер хозяину. Этот тип за стойкой перестал гримасничать. - Нам, кажется, придется закрыть вашу лавочку, - сказал унтер-офицер. Элен с великим удовольствием перевела это, прибавив еще несколько раз по-французски "скот" и "иностранное дерьмо". Последнее мне особенно понравилось. Обозвать француза в его собственной стране дерьмовым иностранцем! Весь смак этих выражений мог оценить, конечно, лишь тот, кому приходилось это слышать самому. - Анри! - пролаял хозяин. - Где ты оставлял вещи? Я ничего не знаю, - заявил он унтер-офицеру. - Виноват этот парень. - Он лжет, - перевела Элен. - Он все спихивает теперь на эту обезьяну. Подайте-ка вещи, - сказала она хозяину. - Немедленно! Или мы позовем гестапо! Хозяин пнул Анри. Тот уполз. - Простите, пожалуйста, - сказал хозяин унтер-офицеру. - Явное недоразумение. Разрешите стаканчик? - Коньяка, - сказала Элен. - Самого лучшего. Хозяин наполнил стакан. Элен злобно взглянула на него. Он тут же подал еще два стакана. - Вы храбрая женщина, - заметил унтер-офицер. - Немецкая женщина не боится ничего, - выдала Элен еще одно нацистское изречение и отложила в сторону горлышко бутылки "Перно". - Какая у вас машина? - спросил меня унтер-офицер. Я твердо взглянул в его серые бараньи глаза: - Конечно, мерседес, машина, которую любит фюрер! Он кивнул: - А здесь довольно хорошо, правда? Конечно, не так, как дома, но все же неплохо. Как вы думаете? - Да, да, неплохо! Хотя, ясно, не так, как дома. Мы выпили. Коньяк был великолепный. Анри вернулся с нашими вещами и положил их на стул. Я проверил рюкзак. Все было на месте. - Порядок, - сказал я унтер-офицеру. - Виноват только он, - заявил хозяин. - Ты уволен, Анри! Убирайся вон! - Спасибо, унтер-офицер, - сказала Элен. - Вы настоящий немец и кавалер. Он отдал честь. Ему было не больше двадцати пяти лет. - Теперь только нужно рассчитаться, за "Дюбонне" и бутылку "Перно", которые были разбиты, - сказал хозяин, приободрившись. Элен перевела его слова и добавила: - Нет, любезный. Это была самозащита. Унтер-офицер взял со стойки ближайшую бутылку. - Разрешите, - сказал он галантно. - В конце-концов, не зря же мы победители! - Мадам не пьет "Куантро", - сказал я. - Преподнесите лучше коньяк, унтер-офицер, даже если бутылка уже откупорена. Он вручил Элен начатую бутылку коньяка. Я сунул ее в рюкзак. У двери мы с ним попрощались. Я боялся, что солдат пожелает проводить нас до нашей машины, но Элен прекрасно избавилась от него. - Ничего подобного у нас случиться бы не могло, - с гордостью заявил бравый служака, расставаясь с нами. - У нас господствует порядок. Я посмотрел ему вслед. "Порядок, - сказал я про себя. - С пытками, выстрелами в затылок, массовыми убийствами! Уж лучше иметь дело со ста тысячами мелких мошенников, как этот хозяин!" - Ну, как ты себя чувствуешь? - спросила Элен. - Ничего. Я не знал, что ты умеешь так ругаться. Она засмеялась: - Я выучилась этому в лагере. Как это облегчает! Целый год заточения словно спал с моих плеч! Однако где ты научился драться разбитой бутылкой и одним ударом превращать людей в евнухов? - В борьбе за право человека, - ответил я. - Мы живем в эпоху парадоксов. Ради сохранения мира вынуждены вести войну. Это почти так и было. Человека заставляли лгать и обманывать, чтобы защитить себя и сохранить жизнь. В ближайшие недели мне пришлось заняться еще и другим. Я крал у крестьян фрукты с деревьев и молоко из подвалов. То было счастливое время: опасное, жалкое, иногда безрадостное, часто смешное. Но в нем никогда не было горечи. Я только что рассказал вам случай с хозяином кабачка. Вскоре мы пережили еще несколько таких историй. Наверно, они вам тоже знакомы? Я кивнул: - Их можно рассматривать и с комической стороны. - Я научился этому, - подтвердил Шварц. - Благодаря Элен. Она была человеком, в котором совершенно не откладывалось прошлое. То, что я ощущал лишь изредка, превращалось в ней в сверкающую явь. Прошлое каждый день обламывалось в ней напрочь, как лед под всадником на озере. Зато все стремилось в настоящее. То, что у других растягивается на всю жизнь, сгущалось у нее в одно мгновение. Но это не была слепая напряженность. В ней все было свободно и расковано. Она была шаловлива, как юный Моцарт, и неумолима, как смерть. Понятия морали и ответственности в их застывшем виде больше не существовали. Вступали в действие какие-то высшие, почти эфирные законы. У нее уже не было времени для чего-нибудь другого. Она взлетала, как фейерверк, сгорая вся, без капельки пепла. Ей не нужно было спасение, но я тогда этого еще не знал. Она знала, что ее не спасти. Однако я на этом настаивал, и она молча согласилась. И я, дурак, влек ее за собой по крестному пути, через все двенадцать этапов, от Бордо в Байонну, потом в Марсель, а из Марселя сюда, в Лиссабон. Когда мы вернулись к нашему замку, он уже был занят. Мы увидели мундиры, пару офицеров и солдат, которые тащили деревянные козлы. Офицеры горделиво расхаживали вокруг в летных бриджах, высоких блестящих сапогах, как надменные павлины. Мы наблюдали за ними из парка, спрятавшись за буковым деревом и за мраморной статуей богини. Был мягкий, будто из шелка сотканный вечер. - Что же у нас еще осталось? - спросил я. - Яблоки на деревьях, воздух, золотой октябрь и наши мечты, - ответила Элен. - Это мы оставляем повсюду, - согласился я, - как летающая осенняя паутина. На террасе офицер громко пролаял какую-то команду. - Голос двадцатого столетия, - сказала Элен. - Уйдем отсюда. Где мы будем спать этой ночью? - Где-нибудь в сене, - ответил я. - Может быть, даже в кровати. И во всяком случае - вместе. 16 - Вспоминается ли вам площадь перед консульством в Байонне? - спросил Шварц. - Колонна беженцев по четыре человека в ряд, которые затем разбегаются и в панике блокируют вход, отчаянно кричат, плачут, дерутся из-за места? - Да, - сказал я. - Я еще помню, что там были разрешения для стояния, которые давали человеку право находиться вблизи от консульства. Но ничего не помогало, толпа теснилась у входа; когда открывались окна, стоны и жалобы превращались в оглушительные крики и вопли. Паспорта выбрасывались в окно. О, этот лес протянутых рук! Более миловидная из двух женщин, которые еще оставались в кабачке, подошла к нам и зевнула: - Смешно! - сказала она. - Вы все говорите и говорите. Нам, впрочем, пора спать. Если хотите еще где-нибудь посидеть, поищите в городе другой кабачок - они снова открыты. Она распахнула дверь. Там уже было ясное утро в полном шуме и гаме. Сияло солнце. Она опять притворила дверь. Я взглянул на часы. - Пароход отплывает не сегодня в полдень, - заявил вдруг Шварц, - а только завтра вечером. Я ему не поверил. Он заметил это. - Пойдемте, - сказал он. Дневной шум снаружи, после тишины кабачка, показался сначала почти невыносимым. Шварц остановился. - А тут по-прежнему бегут, кричат, - сказал он, уставившись на толпу детей, которые тащили в корзинах рыбу. - Все так же, вперед и вперед, словно никто не умирал! Мы пошли вниз, к гавани. По реке ходили волны. Дул сильный холодный ветер. Солнечный свет был резким и каким-то стеклянным, тепла в нем не чувствовалось. Хлопали паруса. Здесь каждый по горло был занят утром, работой, самим собой. Мы скользили сквозь эту деловую сутолоку, как пара увядших листьев. - Вы все еще мне не верите, что корабль отправляется только завтра? - спросил Шварц. В безжалостном, ярком свете он выглядел очень усталым и осунувшимся. - Я не могу верить, - ответил я. - Раньше вы мне говорили, что он отправится сегодня. Давайте спросим. Это для меня слишком важно. - Так же важно было это и для меня. А потом вдруг сразу потеряло всякое значение. Я ничего не ответил. Мы пошли дальше. Меня вдруг охватило бешеное нетерпение. Безостановочная, трепещущая жизнь звала вперед. Ночь миновала. К чему теперь это заклинание теней? Мы остановились перед какой-то конторой. Вход и стены были увешаны рекламными проспектами. В витрине красовалось объявление, которое гласило, что отплытие парохода откладывается на один день. - Я скоро закончу, - сказал Шварц. Я выиграл еще один день. Несмотря на объявление, я попробовал открыть дверь. Она была еще заперта. Человек десять со стороны наблюдали за мной, С разных сторон они шагнули раз, другой в мою сторону, когда я нажал ручку двери. Это были эмигранты. Когда они увидели, что дверь еще заперта, они отвернулись и снова принялись изучать витрины. - Как видите, у вас еще есть время, - сказал Шварц и предложил выпить в гавани кофе. Он с жадностью сделал несколько глотков горячего кофе и принялся растирать руки над чашкой, словно его охватил озноб. - Который час? - спросил он. - Половина восьмого. - Через час, - пробормотал он. - Через час вы будете свободны. Я не хотел бы, чтобы то, что я вам рассказал, звучало Иеремиадой [Иеремиада - плач Иеремии, одного из библейских пророков, о гибели Иерусалима]. Похоже? - Нет. - Тогда что же это? Я подумал: - История одной любви. Лицо его вдруг разгладилось. - Спасибо, - сказал он, собираясь с мыслями. - В Биаррице началось самое страшное. Я услышал, что из городка Сен-Жан де Лю должен отправиться небольшой корабль. Это оказалось выдумкой. Когда я вернулся в пансион, я увидел Элен на полу с искаженным лицом. - Судороги, - прошептала она. - Сейчас пройдет. Оставь меня. - Я сейчас позову врача! - Ни в коем случае, - выдавила она. - Не нужно. Сейчас пройдет. Уйди! Возвращайся через пять минут! Оставь меня одну! Делай, что я говорю! Не нужно никакого врача! Иди же! - закричала она. - Я знаю, что говорю! Приходи через десять минут опять. Тогда ты сможешь... Она махнула рукой, чтобы я оставил ее. Она не могла больше говорить, но глаза ее были полны такой невысказанной, нечеловеческой мольбы, что я тут же вышел. Я стоял в коридоре и смотрел на улицу. Потом я спросил врача. Мне сказали, что доктор Дюбуа живет недалеко. Здесь, через две улицы. Я побежал к нему: он оделся и пошел со мной. Когда мы вошли, Элен лежала на кровати. Ее лицо было мокрым от пота, но она успокоилась. - Ты все-таки привел врача, - сказала она с таким выражением, словно я был ее злейшим врагом. Доктор Дюбуа, пританцовывая, подошел ближе. - Я не больна, - сказала она. - Мадам, - ответил Дюбуа, улыбаясь, - не позволите ли вы определить это врачу? Он открыл свой чемоданчик и достал инструменты. - Оставь нас, - сказала Элен. В смятении я покинул комнату. Мне вспомнилось, что говорил врач в лагере. Я ходил по улице взад и вперед. Напротив был гараж. С вывески на меня смотрел толстенький рекламный человечек из резиновых шлангов. Эта эмблема резиновой фирмы Мишлен вдруг показалась мне мрачным олицетворением внутренностей, кишащих белыми червями. Из гаража доносились удары молотков, будто кто-то сбивал там жестяной гроб, и я внезапно понял, что опасность давно уже подстерегала нас - как блеклый фон, на котором жизнь обретала особенно резкие контуры, как облитый солнцем лес на встающей за ним грозовой туче. Наконец, вышел Дюбуа. У него была маленькая остренькая бородка. Курортный врач, он, наверно, занимался главным образом тем, что прописывал безобидные средства от кашля и головной боли. Когда я увидел, как он, пританцовывая, приближается ко мне, меня охватило отчаяние. Я подумал, что во время этого затишья в Биаррице он был рад всякому пациенту. - Ваша супруга... - сказал он. Я уставился на него: - Что? Говорите, черт возьми, правду, или не говорите ничего. Тонкая, изящная усмешка на мгновение преобразила его лицо. - Вот, - сказал он и, вытащив блокнот, написал что-то неразборчиво. - Возьмите и закажите это в аптеке. Попросите, чтобы рецепт вам вернули, потому что лекарство понадобится снова. Я сделал об этом пометку. Я взял белый листочек. - Что это? - спросил я. - То, что вы не в состоянии изменить, - сказал он. - Не забывайте об этом. Изменить этого нельзя. - Что это, я спрашиваю? Я хочу знать правду, не скрывайте от меня. Он ничего не ответил. - Если вам понадобится это, - повторил он, - обратитесь в аптеку. Вам отпустят. - Что это? - Сильное успокаивающее средство. Выдается только по рецепту врача. Я спрятал рецепт. - Сколько я вам должен? - Ничего. Пританцовывая, он пошел прочь, на углу обернулся: - Принесите это и положите так, чтобы, ваша жена могла его найти! Не говорите с ней об этом. Она знает все. Она достойна преклонения. - Элен, - сказал я. - Что все это значит? Ты больна. Почему ты не хочешь со мной об этом говорить? - Не мучай меня, - сказала она мягко. - Позволь мне жить так, как я хочу. - Ты не хочешь говорить со мной об этом? Она покачала головой: - Тут не о чем говорить. - Я не могу тебе помочь? - Нет, любимый, - ответила она. - На этот раз ты мне помочь не в силах. Если бы ты мог, я бы тебе сказала. - У меня есть еще последний рисунок Дега. Я могу его здесь продать. В Биаррице есть богатые люди. Мы получим достаточно денег, чтобы поместить тебя в больницу. - Чтобы меня арестовали? К тому же это не поможет. Поверь мне! - Разве дело так плохо? Она взглянула на меня с таким отчаянием, что я не смог больше спрашивать. Я решил позже пойти к Дюбуа и разузнать у него обо всем. Шварц замолчал. - У нее был рак? - спросил я. Он кивнул. - Я давно уже должен был догадаться об этом. Она была в Швейцарии, и там ей сказали, что можно еще раз сделать операцию, но это не поможет. Ее уже перед этим раз оперировал-и - это был шрам, который я видел. Тогда доктор сказал ей правду. Она могла выбирать: или еще пара бесполезных операций, или небольшой кусок жизни вне больницы, на свободе. Он пояснил ей также, что нельзя с уверенностью надеяться на то, что пребывание в клинике способно продлить ее жизнь. И она сказала, что не хочет больше операций. - Она не хотела вам сказать об этом? - Нет. Она ненавидела болезнь. Она пыталась игнорировать ее. Она ощущала ее как нечто нечистое, словно в ней копошились черви. Ей казалось, что болезнь - это животное, которое живет в ней, грызет ее и растет. Она думала, что я буду испытывать к ней отвращение, если я это узнаю. Быть может, она, кроме того, еще надеялась задушить болезнь тем, что не хотела ничего о ней знать. - Вы никогда не говорили с ней об этом? - Почти никогда, - сказал Шварц. - Она разговаривала с Дюбуа, и я позже заставил его рассказать мне все. От него я получил лекарство. Он сказал, что боли будут нарастать. Однако может случиться и так, что все закончится быстро и без страданий. С Еленой я ни о чем не говорил. Она не хотела. Она грозилась, что убьет себя, если я не оставлю ее в покое. И тогда я притворился, будто верю ей, что это были всего лишь судороги. Мы должны были уехать из Биаррица. Мы взаимно обманывали друг друга. Она наблюдала за мной, а я следил за ней. Притворство обладало какой-то странной силой. Оно прежде всего уничтожало то, чего я боялся больше всего: ощущение времени. Деление на недели и месяцы распалось, и боязнь перед краткостью срока, еще отпущенного нам, стала благодаря этому прозрачной, как стекло. Страх ничего больше не скрывал - он скорее защищал наши дни. И все, что мешало, отскакивало обратно, не попадая внутрь. Припадки отчаяния овладевали мной, когда Елена спала. Она тихо дышала во сне. Я смотрел на ее лицо и на свои здоровые руки и понимал ужасную отъединенность, которую накладывает на нас наша оболочка, - пропасть, которую не преодолеешь никогда. Ничто из моей здоровой крови не могло спасти дорогую больную кровь. Этого нельзя понять, как нельзя понять и смерть. Мгновение становилось всем. Утро лежало в невообразимой дали. Когда Элен просыпалась, начинался день. Когда же она спала и я чувствовал ее подле себя, начинались. метания между надеждой и отчаянием, между планами, которые возводились на зыбких фундаментах мечты, верой в чудо и - философией "хоть миг, да мой", которая гасла с рассветом и бессильно тонула в тумане. Становилось холодно. Я держал рисунок Дега при себе. Это были деньги на проезд в Америку. Я охотно продал бы его теперь, но в деревнях и маленьких городишках не было никого, кто пожелал бы его купить. Зарабатывал я в эти дни по-всякому: выучился крестьянскому труду, копал землю, рубил лес. Мне хотелось что-нибудь делать, и в этом я был не одинок. Я видел профессоров, которые пилили дрова, и оперных певцов, рубивших репу на силос. Крестьяне тут были самими собой: они пользовались случаем получить дешевую рабочую силу. Некоторые кое-что платили за труд, другие давали еду и позволяли переночевать. Третьи же вообще гнали попрошаек прочь. Так, перебираясь с места на место, мы добрались до Марселя. Вы были в Марселе? - Кто же там не был! - сказал я. - Это был охотничий заповедник жандармов и гестапо. Они хватали эмигрантов у консульств, как загнанных зайцев. - Они и нас почти схватили, - сказал Шварц. - При этом префект города в марсельском ведомстве иностранных дел предпринимал все, чтобы спасти эмигрантов. Сам я в то время все еще был одержим идеей во что бы то ни стало получить американскую визу. Мне порой казалось, что она могла бы заставить отступить даже рак. Вы, конечно, знаете, что виза не выдавалась, если нельзя было доказать, что человеку угрожает крайняя опасность или вас нельзя было занести в Америке в список известных художников, ученых и других видных деятелей культуры. Как будто мы все не находились в опасности! Как будто человек это не человек! Разве различие между выдающимся и обычным человеком не параллель все той же теории о сверхчеловеке и недочеловеке? - Они не могут всех впустить, - возразил я. - Разве? - спросил Шварц. Я не ответил. Что-тут было отвечать? И да, и нет значило одно и то же. - Почему же не впустить тогда самых несчастных? - спросил Шварц. - Без имен и заслуг? Я опять ничего не сказал. У Шварца были две американских визы - чего он еще хотел? Разве он не знал, что Америка давала право на въезд всякому, за которого кто-нибудь мог там поручиться, что он не будет государству в тягость? В следующее мгновение он сам заговорил об этом. - Я никого не знал в Америке. Кто-то дал мне адрес в Нью-Йорке, и я написал туда. Затем я написал еще по другому адресу, рассказав о нашем положении. Потом один знакомый сказал мне, что я поступил неправильно: больных в Соединенные Штаты не пускали. С неизлечимыми болезнями - тем более. Я должен был выдать Элен за здоровую. Часть этого разговора Элен слышала. Избежать этого было невозможно. Ни о чем другом не разговаривали тогда в Марселе, который был похож на взбудораженный улей. В тот вечер мы сидели в ресторане вблизи Каннебьера. Ветер мел по улицам. Нет, я не был обескуражен. Я надеялся найти врача, не лишенного сердца, который бы дал Элен справку о том, что она здорова. Мы с ней вели все ту же игру: что мы верим друг другу и что я ничего не знаю. Я написал начальнику ее лагеря, чтобы он подтвердил, что мы находимся в опасности, так как нас преследуют. Мы нашли небольшую комнату. Я получил вид на жительство сроком на неделю и по ночам нелегально работал. в одном ресторане. Я мыл тарелки. У нас было немного. денег. Один аптекарь, по рецепту Дюбуа, отпустил мне, десять ампул морфия. Таким образом, в то мгновение у нас было все необходимое. Мы сидели у окна ресторана и смотрели на улицу. Мы могли позволить себе эту роскошь, потому что в течение недели нам не нужно было прятаться. Вдруг Элен чего-то испугалась. Она схватила меня за руку, вглядываясь в темноту, напоенную ветром. - Георг! - прошептала она. - Где? - Там, в открытой автомашине. Я узнала его. Он только что проехал мимо. - Ты уверена, что это был он? Она кивнула. Мне показалось это почти невозможным. Я попытался разглядеть лица людей в нескольких проехавших мимо машинах. Это мне не удалось, но я не успокоился. - Почему он должен быть обязательно в Марселе? - сказал я и тут же понял, что если он где-нибудь и должен был оказаться, так именно в Марселе - последнем прибежище эмигрантов во Франции. - Нам нужно немедленно уехать отсюда, - сказал я. - Куда? - В Испанию. - Там, наверно, еще опаснее. Ходили слухи, что в Испании гестапо чувствует себя как дома, что там эмигрантов арестовывают и выдают нацистам. Но эти дни настолько заполнились слухами, что всем верить было просто невозможно. Я сделал еще одну попытку получить испанскую проездную визу, которая выдавалась только при наличии португальской. Последняя, в свою очередь, зависела от того, имелась ли виза на въезд в третью страну. К этому надо было добавить еще самое нелепое из всех бюрократических издевательств: требование французской выездной визы. Как-то вечером нам повезло. С нами заговорил один американец. Он был немного навеселе и искал, с кем бы поговорить по-английски. Через несколько минут он уже сидел за нашим столиком и накачивал нас всевозможными напитками. Ему было около двадцати пяти лет. Он ждал парохода, чтобы вернуться в Америку. - Почему бы нам не поехать вместе? - спросил он. Мгновение я молчал. От этого наивного вопроса, казалось, лопнула скатерть посредине стола. Напротив нас сидел человек с другой планеты. То, что для него было таким же само собой разумеющимся, как слово, - для нас являлось недостижимым, как созвездие Большой Медведицы. - У нас нет визы, - сказал я наконец. - Попросите ее завтра. Здесь, в Марселе, есть наши консульства. Там очень милые люди. Я знал этих милых людей. Это были полубоги. Для того только, чтобы узреть их секретарей, надо было ждать часами на улице. Позже разрешили ждать в подвале, так как на улице эмигрантов часто арестовывали агенты гестапо. - Я завтра пойду вместе с вами, - сказал американец. - Хорошо, - сказал я, не веря ему. - Давайте выпьем за это. Мы выпили. Я смотрел на это свежее, безмятежное лицо и едва мог его вынести. Элен была почти прозрачна в тот вечер, когда американец начал рассказывать нам о море света на Бродвее. Невероятные басни в омраченном городе. Я смотрел в лицо Элен, когда он называл имена актеров, названия пьес, ресторанов, кафе - веселую повесть о беспечной сумятице города, который никогда не знал войны. Я был несчастен и в то же время рад тому, что она слушала. Ведь до тех пор она с молчаливой пассивностью встречала все, что касалось Америки. В папиросном дыму кабачка ее лицо все более оживлялось, она смеялась и даже пообещала молодому человеку пройти с ним вместе на Бродвее ту часть улицы, которую он особенно любит. Мы пили и знали, что утром все будет забыто. Но мы ошиблись. В десять часов американец зашел за нами. У меня болела голова, а Элен вообще отказалась идти. Шел дождь. Мы подошли к тесно сбившейся толпе эмигрантов. Все было, как во сне: они расступились перед нами, как Красное море перед израильскими эмигрантами фараона. Зеленый паспорт американца был сказочным золотым ключиком, который отворял любую дверь. Непостижимое совершилось. Когда молодой человек услышал, о чем тут идет речь, он небрежно заявил, что желает за нас поручиться. Все это звучало, на мой взгляд, противоестественно: он был так молод. Для такого дела, думал я, нужно быть, во всяком случае, старше, чем я. В консульстве мы пробыли около часа. До этого я уже в течение недель писал и доказывал, что мы находимся в опасности. С большим трудом, через Швейцарию, с помощью вторых и третьих лиц, мне удалось получить удостоверение насчет того, что в Германии я находился в лагере, и еще одно - о том, что Георг разыскивает меня и Элен, чтобы арестовать. Тогда мне сказали прийти через неделю. У дверей консульства американец пожал мне руку. - Чертовски хорошо, что мы с вами встретились, - сказал он. - Вот, - он вытащил визитную карточку. - Позвоните мне, когда будете там. Он кивнул и направился в сторону. - А если что-нибудь случится? Если вы мне еще понадобитесь? - спросил я. - Что еще может случиться? Все в порядке. - Он засмеялся. - Мой отец довольно известная фигура. Я слышал, что завтра отправляется пароход в Оран. Я хотел бы съездить туда, прежде чем вернуться в Америку. Кто знает, когда еще удастся приехать сюда опять. Лучше осмотреть все, что можно. Он исчез. Полдюжины эмигрантов окружили меня, выпытывая его имя и адрес. Они догадывались, что произошло, и хотели добиться того же для себя. Когда я сказал, что не знаю, где он живет в Марселе, они принялись меня ругать. Между тем, я и в самом деле не знал. Я показал им визитную карточку с американским адресом. Они его записали. Я сказал им, что это бесполезно, потому что он собирается ехать в Оран. Тогда они заявили, что отправятся к пароходу и будут его ждать там. В смутном настроении пришел я домой. Быть может, я все испортил, показав визитную карточку? Но в тот момент я совсем был сбит с толку. А наше положение мне и без того представлялось все безнадежнее. Я сказал об этом Элен. Она улыбнулась. Она была очень нежна в тот вечер. Мы были одни в маленькой комнате, которую мы снимали в небольшом доме. Вы знаете, как из уст в уста среди эмигрантов передаются адреса, где можно найти жилье. Под потолком, в клетке, неутомимо распевала зеленая канарейка, за которой мы обязались ухаживать. За окном, уставив желтые глаза на птицу, сидела бродячая кошка. Она снова и снова приходила откуда-то с крыши и усаживалась каждый раз на то же самое место. Было холодно, но Элен хотела, чтобы окна были открыты. Я знал, что ее мучила боль, - это был один из признаков. Дом успокаивался поздно. - Вспоминаешь ли ты еще о маленьком замке? - спросила Элен. - Я вспоминаю об этом так, словно кто-то мне рассказал об этом. - Словно кто-то другой, а не я был там. Она взглянула на меня: - Может быть, это так и есть. В каждом из нас живет несколько людей, - сказала она. - Совсем непохожих. И иногда они выходят из послушания и некоторое время распоряжаются нами, и тогда вдруг превращаешься в другого человека, которого никто не знал раньше. Но затем все становится прежним. Или нет? - настойчиво спросила она. - Во мне никогда не жили другие люди, - заявил я. - Я всегда и утомительно один и тот же. Она живо покачала головой. - Как ты ошибаешься! Лишь потом ты заметишь, как ты был не прав! - Что ты имеешь в виду? - Забудь это. Смотри - кошка на окне. И птица, которая поет, ни о чем не подозревая! Будущая жертва веселится! - Она никогда не сцапает ее. Птицу надежно защищает клетка. Элен рассмеялась. - Защищает клетка! - повторила она. - Кому же нужна безопасность в клетке! Проснулись мы под утро. Привратница кричала и ругалась. Я открыл дверь, одетый, готовый к бегству. Полиции, однако, не было. - Кровь! - кричала женщина. - Будто она не могла сделать это как-нибудь иначе? Свинство! А теперь, конечно, явится полиция! Вот что получается, когда к людям относишься по-человечески! Тебя же еще и эксплуатируют! А за квартиру она не платила уже пять недель! В тесном коридоре, в тусклом, сером свете, толпились жильцы из других комнат, заглядывая в дверь. Женщина около шестидесяти лет пок