перь? Еще в хате? Или уже поднялся вверх? А может быть, он вышел в трубу? Яков знал, что по деревенскому обычаю должен теперь зайти в хату и сказать несколько утешительных слов. Он не знал, как быть. Без Ванды хата была для него змеиным гнездом. Он также не был уверен, можно ли ему по еврейскому закону это сделать. Все же он пошел. Открыл дверь. Старуха и Бася стояли посреди хаты. На кровати лежал Ян Бжик -- резко изменившийся. Лицо восковое, уши цвета мела, а вместо рта -- дырка. Трудно было представить себе, что это тело еще недавно жило. Лишь в сморщенных веках и в складках вокруг глаз оставалось некоторое сходство с прежним Яном Бжиком. В них таилась улыбка человека, узнавшего о чем-то забавном. Бжикиха хрипло всхлипнула. -- Нет больше. Кончено!... -- Да утешит вас Господь! -- Еще в ужин съел миску с ячменными клецками, -- сказала Бжикиха не то Якову, не то себе, -- ничего не оставил. Пока Яков стоял, стали сходиться соседи: бабы в платках, в стоптанных башмаках, мужики в тулупах, полушубках, в лаптях. Какая-то старуха старалась плакать, ломала пальцы, крестилась. Бжикиха каждому повторяла те же слова: мол, к ужину он ел ячменные клецки, все проглотил... В этих словах были а упрек смерти, и доказательство того, какая она была покойному преданная жена. При свете, исходившем из плошки, все лица казались темными, затененными, полными ночных тайн. Воздух сразу стал тяжелым. Кто-то пошел за Джобаком. Гробовщик пришел снять с покойника мерку для гроба. Яков потихоньку вышел. Он среди этого семейства был чужой, но уже не настолько, как прежде. Ян Бжик теперь приходился Якову тестем... Яков испугался этой мысли. Разве мы все не происходим от Тераха и Лавана? -- пытался он перед самим собой оправдаться. Ему было холодно, -- зуб на зуб не попадал. Яков привык к Яну Бжику, который по природе был добрым и справедливым. Он Якова ни разу не обидел, не обозвал его никак. Между ними установилась скрытая близость, словно старый каким-то шестым чувством уловил, что его любимая дочь будет принадлежать Якову. Да, все это -- тайны, великие тайны -- говорил он сам себе, -- все люди созданы по образу Господню. Кто знает? Такой вот Ян Бжик может сидеть в раю вместе с другими праведниками... Якова охватила тоска по Ванде. Что она не идет так долго?... Теперь больше не будет покоя... Пес лаял; народу все прибывало. Во дворе показался Загаек, -- маленький, плотный, в лисьей шубе и в валяных сапогах. На голове у него была меховая шапка-боярка. Усы под мясистым носом топорщились как у кота. Рассвело. Звезды погасли; небо стало бледно-розовым. Где-то за горами уже взошло солнце. Снег местами зарумянился. Птицы, зимующие в этих местах, перекликались пронзительными голосами. Яков пошел в хлев к коровам. Квятуля, самая молодая корова, которая недавно была яловой, вот-вот должна была отелиться. Она стояла, набрякшая. По ее смолисто-черной морде струйкой текли слюни. Влажные глаза смотрели на Якова, как бы просили: помоги мне, человек... Яков принялся готовить коровам пойло. Пора было их и доить. Он смешал сечку с отрубями и брюквой. -- Все мы рабы. Божьи рабы, -- бормотал он, как бы обращаясь к коровам. Вдруг растворилась дверь, и: ввалилась Ванда -- лицо красное, мокрое от слез. Она; припала к Якову и разрыдалась, как, бывало, рыдала мама, царство ей небесное, в канун Иом Кипура, перед тем, как шла опрокинуть свечу. -- Теперь у меня один только ты!... Один только ты!... Глава пятая 1. Несмотря на то, что деревня жила впроголодь, в ночь под Рождество пир стоял горою. Кто заколол поросенка покрупней, а кто -- поменьше, но в каждой хате было достаточно мяса для праздника. Не было также недостатка и в водке. Детвора стайками ходила из хаты в хату и пела колядки. Ребята постарше водили ряженого волка и собирали мелкие монетки Часовня стояла с непочиненной крышей, зато у себя в сарае Загаек устроил рождественское представление. Вокруг колыбели с Христом-младенцем было разыграно, как волхвы пришли в Вифлеем, чтобы приветствовать новорожденного сына, над изголовьем которого сияла утренняя звезда. Все для этого представления осталось от прошлого года: посохи, льняные бороды, золоченая звезда. Сарай и овцы были настоящими, и их блеяние тешило удрученые сердца. Зима была трудная. Свирепствовали разные болезни. На погосте прибавилось немало могил взрослых и детей. Ветры опрокинули почти все деревянные кресты, воткнутые в земляные холмики. Но теперь полагалось веселиться. Загаек раздавал детям игрушки, а бабам белую муку, чтобы они могли испечь просвиры. Яков уже объяснил Ванде, что евреи верят в единого Бога и что, согласно еврейской вере, у Бога не может быть сына, у него также не может быть компаньонов. Но Ванде все же пришлось участвовать в деревенском празднике со всеми наравне. Ей даже дала роль в представлении. Она стояла рядом со Стефаном с обручем на голове, изображая статую святой. Стефан надел мошкар, прицепил белую бороду и нахлобучил высокую каску. От него разило водкой. Он потихоньку щипал Ванду и нашептывал разные непристойности. Ванда не переставала просить Якова, чтобы он пришел в хату на рождественский ужин в кругу семьи. Даже Антек, враг Якова, пытался на эти праздничные дни помириться с ним. В доме стояла елка, увешанная лентами и венками. Бжикиха напекла лепешек на сале, приготовила голубцы, разные мясные и овощные кушанья. К столу для четного числа не хватало мужчины. Нечет -- это считалось для нового года дурной приметой. Но Якова не уломали. Все блюда были трефные, от всего веяло язычеством, про которое сказано: "...лучше воздержаться, чем взять грех на душу". Он остался в овине, поел всухомятку. Ванде больно было глядеть, как Яков чуждается ее, прячется ото всех. Девки смеялись над ним, да и над ней, потому что все уже знали, что он ее "коханек". Бжикиха открыто говорила о том, что надо как можно скорей избавиться от этого проклятого еврея, который позорит семью. Ванда теперь остерегалась приходить к нему по ночам, потому что парни были способны на любые проделки. Собирались нагрянуть и напугать его, вытащить силой, заставить есть колбасу. Кто-то говорил что не мешало бы бросить Якова в реку, а если не утопить, так кастрировать. Ванда дала Якову нож, чтобы он смог в случае надобности защититься. Чтобы заглушить горечь сердца, Ванда налегла на водку, пытаясь таким образом забыться... На третий день после сочельника в деревне устроили праздник в память древнего бога лошадей, зимы и силы. Ксендз Джобак говорил, что следует отменить этот языческий праздник, что с приходом Иисуса все эти божки потеряли власть, и в больших городах уже давно подобных праздников не отмечают. Но деревенский народ не слушал его. Плясали в доме Загаека и во всех хатах. Сельские музыканты пиликали на своих скрипочках, бренчали на цимбалах, барабанили в барабаны. Играли "башмачника", "пастушка", "голубку", "добру ноц" , а также жалобную песню -- из тех, что вызывают у баб слезы. Парни с девками отплясывали мазурку, польку, краковяк. Были позабыты все тревоги. Сани скользили по снегу, до отказа набитые молодежью. На лошадиных шеях позвякивали колокольцы. Некоторые запрягали в саночки собак. Ванда дала Якову обещание не гулять на языческих праздниках, но все же вынуждена была плясать и пить со всеми. Она не могла, пока жила в деревне, держаться в стороне от всех. Именно потому, что она собиралась бежать с ним, с Яковом, и принять еврейскую веру, ей нельзя было возбуждать подозрения... Она вбежала к нему в овин, разгоряченная, с сияющими глазами, готовая тут же снова убежать, наскоро поцеловала его, потом прислонила голову к его груди и разрыдалась. Она сказала Якову: -- Не сердись на меня. У себя дома я уже чужая... 2. По расчетам Якова, уже наступил месяц нисан. Яков до сих пор в Песах не ел квашеного. Он обходился эти восемь дней молоком, творогом и овощами. Тепло ранней весны исчезло, и снова стало холодно. Выпал густой снег. Подморозило. Вышло так, что Антек присмотрел себе корову в соседнем селе. Он взял с собой Ванду, чтобы посоветоваться. Ванда не могла ему отказать. Покуда Яков находился здесь, она не должна была ссориться с братом. Поутру Яков подоил коров. Потом он принялся колоть дрова. Эту работу он предпочитал всем остальным. Поленья так и летели у него из-под топора. Не было такого чурбана, как бы он ни был крепок и сучковат, который бы ему не поддался. В самые неподатливые Яков сначала вбивал клин. Наколол целую поленницу. После этого зашел в овин, чтобы отдохнуть. Он опустился на солому и сомкнул веки. Сразу же стало ему что-то сниться. Это относилось к Ванде, но действие происходило не здесь в деревне, а где-то в другом месте. Вдруг Яков почувствовал, как кто-то тормошит его. Он открыл глаза. Дверь в овине была открыта. Возле него стояла Бася, сестра Ванды. Она звала его. -- Вставай, тебя зовут к Загаеку. -- Кто зовет? -- Какой-то парень. Яков сел. Он сразу понял, в чем тут дело. Загаек узнал, что Яков собирается удрать, и теперь ему конец. Стефан недавно говорил Ванде, что "с этим евреем покончат". Ну вот и пришло время, -- сказал себе Яков. С тех пор, как его взяли в плен, он постоянно ждал этого. Он встал на подкашивающиеся ноги. На пороге нагнулся и набрал в горсть снегу, обтер им ладони, чтобы можно было произнести еврейское слово. "Да будет Твоя воля, чтобы смерть моя стала искуплением за все мои грехи!", -- бормотал Яков. Это были слова исповеди, произносимые в древние времена теми, кого приговаривали к смертной казни. На миг ему пришло в голову попытаться удрать. Но каким образом? Он бос и раздет. -- Нет, не убегу! -- решил он. -- Я грешил и заслужил кару. Во дворе его ждал холоп Загаека. Он не был вооружен. Он сказал Якову: -- Пошли! Господа ждут. Яков ощутил сухость в горле. -- Что за господа? -- А черт его знает! -- Ага, это меня будут судить, -- подумал Яков. Залаяла собака. На пороге появилась Бжикиха. Она стояла, низенькая, коренастая, с желтым лицом. В чуть раскосых глазках было нечто такое, что нельзя назвать ни сочувствием, ни местью. Была та немота, с которой скот воспринимает любое событие, не думая о сопротивлении. Бася встала рядом с матерью. Вот и собака умолкла, опустила хвост. Хорошо, что Ванды нет при этом, -- подумал Яков, -- пока она вернется, все уже, может быть, будет кончено... Он хотел произнести последнюю молитву "Шма Исраэль", но решил, что еще слишком рано. Он ее скажет, когда на шею ему накинут петлю. Стало холодно и тяжко в животе. У него вырвалась икота и вслед за ней отрыжка. Он стал бормотать третью главу из Псалмов. Но когда дошло до слов: "но Ты, Господи, щит передо мной, слава моя, и Ты возносишь голову мою", он запнулся. Было уже слишком поздно для упования... Яков кивнул Бжикихе и Басе, но они не ответили. Они стояли, как истуканы. Яков продолжал идти с парнем, удивляясь, что тот не вооружен и не связал ему даже руки. Яков шел, опустив голову, размеренно шагая. Всему должен придти конец, -- говорил он себе мысленно. Ему уже давно любопытно глянуть по ту сторону нашего бытия. Единственное, чего он сейчас желал -- это как можно скорей перешагнуть через страдания смерти. Он приготовился славить Всевышнего, даже если станут заставлять хулить или отвергать Его. Повыходили бабы, тупо провожая идущих взглядом. Собаки то лаяли, то миролюбиво виляли хвостами. Навстречу Якову попалась утка. -- Переживешь меня! -- утешил ее Яков. Он прощался с деревней в с целым светом. -- Как бы только она не заболела с горя, -- мелькнуло у него в голове. Он имел в виду Ванду. Не суждено ей придти к истине, -- жалел он ее. Он поднял глаза, увидел небо. Оно было голубое, по-весеннему чистое, с единственным облачком, похожим на животное с одним рогом и с длинной шеей. Издали виднелись горы, через которые Яков когда-то мечтал бежать из плена. Значит, суждено мне быть с ними!... Он имел в виду родителей, жену, детей. Парень привел его к дому Загаека. Там стоял фургон с запряженной парой. Упряжка, да и сам фургон имели не местный вид. На хомутах поблескивали медные гвоздики. Между задними колесами висел фонарь. Лошади были накрыты шерстяными попонами. Якова ввели в дом по начищенным ступенькам лестниц. Он уже успел позабыть, что на свете существуют лестницы. От них повеяло на него далекими местами, чем-то родным, городским. В коридоре пахло капустой. Здесь заблаговременно готовили обед. Двери были с медными ручками, как в доме родителей Якова. Одна из дверей открылась, и то, что Яков увидел, было невероятно, как бывает лишь во сне. За столом сидели три бородатых еврея с пейсами и в ермолках. У одного был расстегнут лапсердак, и из-под него выглядывал талес-котн с цицес. Был здесь и еврей, знакомый Якову. Но от растерянности Яков не мог сообразить, кто это. Он стоял пораженный. Некоторое время обе стороны смотрели друг на друга с изумлением. Затем один из евреев обратился к нему по-еврейски: -- Вы -- Яков Замощер? У Якова потемнело в глазах. -- Да, я, -- ответил он. -- Зять реб Аврома Юзефовера? -- Да. -- Вы не узнаете меня? -- Да. Нет... Яков недоумевал. Лицо это было ему знакомо, но он никак не мог припомнить, кто это. Значит, это не конец жизни? -- мелькнуло у него в голове. Он все еще не мог понять, что здесь происходит. Ему стало неловко за свой мужицкий вид, за босые ноги. Он оцепенел. Его охватила детская застенчивость и нерешительность. А вдруг я уже "там"? -- пришло ему в голову. Он хотел что-то сказать, но не мог издать ни звука. В эту минуту он забыл все еврейские слова. Но тут распахнулась другая дверь, и вошел Загаек -- коренастый, с пунцово красным носом, с усиками, тонкими, как мышиные хвостики, одетый в зеленую бекешу с петлицами и в сапогах с низкими голенищами. В руке он держал ремень, один конец которого был прикреплен к ноге зайца. Загаек был уже с утра пораньше навеселе, -- это видно было по его неровной походке и по красным глазам. Он закричал: -- Ну что, это ваш еврей? -- Да, это он, -- после некоторого колебания ответил тот, который только-что говорил с Яковом. -- Берите его и уходите! Где деньги? Один из евреев, низенький, с холеным лицом, широкой, черной бородой веером, черными глазами, глубоко сидящими над белыми подушечками щек, молча вытащил из-за пазухи кожаный кошелек и стал сосредоточенно отсчитывать золотые рубли. Он отсчитал пятнадцать золотых. Загаек щупал каждый золотой, пытался согнуть его. Только теперь Яков осознал происходящее. За ним пришли евреи. Его вызволяют из плена. Вот этот ведь юзефовский -- один из хозяев города! -- закричало что-то в Якове. Его охватила невероятная беспомощность, словно все пять лет его жизни среди мужиков собрались в это мгновение в нем и превратили его в хама, в болвана. Он не знал, куда девать огрубевшие руки, грязные ноги. Ему было совестно за свой рваный зипун, заплатанные штаны, длинные до плеч волосы. Его тянуло по-мужицки поклониться этим евреям, целовать им руки. Еврей, который считал золотые, поднял глаза. -- Да будет благословен Воскрешающий мертвых!... 3. Все произошло необыкновенно быстро. Загаек подал Якову руку, пожелал счастлиБого пути. Евреи вышли с ним на улицу, велели ему сесть в фургон. Возле дома Загаека собралась кучка крестьян, но из семейства Бжика там никого не было. Прежде чем Яков смог проронить слово, возница -- Яков его только сейчас увидел -- стегнул лошадей, и фургон покатил под гору. Яков помнил о Ванде, но уста его не раскрылись. О чем он мог просить? Чтобы взяли с собой христианку, его возлюбленную? Ее даже не было в деревне, и он не смог проститься с ней. Также неожиданно, как его пять лет тому назад взяли в плен, его теперь вызволили: спешно, стремительно, без рассуждений. Евреи в фургоне, все одновременно, что-то говорили ему. В своем замешательстве он не мог толком ничего понять, словно ему был чужд их язык. На его тело повесили покрывало, на темя положили ермолку. Он сидел, будто голый среди одетых. Понемножку он снова стал привыкать к евреям, к их речи, повадкам, запаху. Он спросил, откуда они узнали о нем, и они сказали: -- Как же, поводырь с медведем рассказал... -- Что сталось с моей семьей? -- помолчав, осведомился Яков. -- Твоя сестра Мириам жива. -- Больше никто? Все молчали. -- Должен ли я совершить обряд крия ? -- спросил Яков себя и остальных. -- Я уже забыл закон... -- По родителям да, а по детям только в течение первых тридцати дней, -- отозвался один за всех. Хотя он все время считал, что родные его погибли, его вновь охватило чувство скорби. Из всей семьи осталась одна лишь сестра Мириам... Он страшился расспрашивать подробно, сидел молча и смотрел перед собой. Его избавители говорили больше между собой, нежели с ним. Они обсуждали вопрос одежды для Якова: рубашки, талес-котна, брюк, ботинок. Кто-то вставил, что его надо подстричь. Кто-то, развязав кожаный мешок, возился с предметами, упакованными в нем. Кто-то предлагал ему лэкэх и вино, но Яков отказался. Хотя бы один день ему необходимо было провести в трауре. Теперь он уже вспомнил, кто этот хозяин из Юзефова, которого он раньше не узнал. Это был реб Мойше Закалковер, один из отцов города. Когда Якова увели, этот Мойшеле был юношей с маленькой бородкой. Он здорово постарел! -- Совсем как Иосиф и братья, -- сказал один. -- Если мы до этого дожили, нам следует возблагодарить Всевышнего, -- подхватил другой. -- Да будет благословенно имя Его! -- бормотал Яков как бы для того, чтобы показать, что он еврей и что вызволившие его не ошиблись. Притом он понимал, что слова эти неуместны. Ему следовало бы тут же приступить к молитве. Но он себя чувствовал как-то неловко перед этими интеллигентными людьми. Голос его казался ему грубым. Все они были небольшими, а Яков был так высок, что головой касался обруча фургона. Ему было тесно. Здесь пахло чем-то таким, что было ему и знакомо и чуждо. Он хотел чихнуть, но сдерживался. Следовало поблагодарить своих избавителей, но он неясно представлял себе, какие выражения уместны в таком случае. Слова были на языке, но он не мог их произнести. Каждый раз, как только он собирался заговорить, к его еврейской речи примешивалась польская. Его охватил страх невежды, вынужденного говорить с учеными мужами и знающего наперед, что он попадет впросак. Наконец, он спросил: -- Кто остался в Юзефове? Все заговорили разом, как будто только и ждали от него этого вопроса. Гайдамаки разгромили город. Они убивали, резали, сжигали и вешали, но кое-кто остался. В основном, вдовы, старые люди и немного детей, которые прятались в погребах и на чердаках или в деревнях у крестьян. Рассказывающие произносили имена знакомые, а также чужие. В Юзефов понаехали евреи из других местечек. Фургон спускался с горы. Солнце проникало сквозь полотно, а евреи все рассказывали и рассказывали со щемящей напевностью Книги Плача, голосами скорбящих. Каждый рассказ кончался тем же: убили. И лишь изредка: умер в эпидемию. Да, ангел смерти делал свое дело: после резни и пожаров началась полоса эпидемии. Люди падали как мухи. Якову трудно было себе представить, как после всех этих ужасов и кошмаров хоть кто-нибудь остался в живых. Но всегда находятся и уцелевшие. Рассказывающие как бы сгибались под тяжестью обрушившихся несчастий. Яков низко опустил голову. Юзефов более не был Юзефовом. Это был совсем другой город. Он, Яков, теперь как Хони Га-Меагель, который, по преданию, проспал семьдесят лет и встал, когда уже было новое, чуждое ему поколение. Все превратилось в пепел: синагога, школа, баня, богадельня, даже надгробные плиты на кладбище растащили эти разбойники. Из священных книг ни одной не осталось. Город полон невежд, сумасшедших, уродов. Один из сидящих в фургоне воскликнул: -- За что нам это? Ведь Юзефов был местом, где учили Тору. -- Такова воля Всевышнего. -- Но почему? Чем виноваты малые дети? Злодеи закопали их живыми. -- Три дня колыхался холм за синагогой. -- У Нахума Берви они вырвали язык. -- Они отрезали груди у Бейли Мойше-Ичи... -- Что мы им сделали плохого? Не было ответа на эти вопросы. Сплошной загадкой являются человеческие страдания и человеческое злодейство. Евреи подняли глаза и смотрели на Якова, словно ждали от него каких-то слов, а он был нем. Когда Яков объяснял Ванде, что не может быть свободы в поступках без того, чтобы не было и зла, и что не бывает милости там, где нет несправедливости, ему казалось все ясным. Но теперь это утверждение звучало для него слишком гладким, чуть ли не наветом. Разве не может Создатель раскрыть свое величие без помощи гайдамаков? Должны ли младенцы быть заживо похороненными? Яков мысленно видел перед собой своих детей -- Ицхока, Брайнделе и крошку -- как их бросают в глинистую яму и засыпают землей... Ему слышался их придушенный крик. Даже если души детей вознесутся к светлейшим чертогам и будут наивысшей мерой вознаграждены, все равно невозможно стереть эти муки, этот кошмар... Яков теперь не мог постичь, как это в течение пяти лет он хотя бы на одно мгновение мог забыть о них. Ведь в этом забвении также кроется злодейство! -- Я тоже злодей, -- бормотал он про себя, -- я -- один из них, я -- гайдамак... Глава шестая 1. Уже прошел Песах, миновал также праздник Шавуот. Вначале Якову каждый день казался длинным и полным событий, точно год. Каждый час, каждая минута приносила с собой что-то новое. Нередко возвращалось полузабытое. Шутка ли, вернуться из рабства назад к своим евреям, к еврейству, еврейским книгам, одеждам, праздникам! Когда Яков сидел в хлеву на горе или внизу в овине, ему часто казалось, что от этого всего и следа не осталось, что Хмельницкий и его казаки все уничтожили, не оставили места для убежища. Бывало и другое ощущение -- будто вся его прежняя жизнь -- не более, чем сон. А тут вдруг он снова носит еврейское платье, посещает еврейские общины, молится в синагоге, сидит над священными книгами, накладывает тфилин, носит цицес, может не голодать и при этом есть все кошерное. Дорога из Кракова назад в Юзефов была продолжительным праздником. В каждом городе Якова встречали раввин и члены общины. В его честь устраивали званые обеды. От него хотели, чтобы он произносил речи. Женщины приводили к нему своих детей, чтобы он их благословил. Находились и такие, которые приносили ему монеты и кусочки янтаря, чтобы он к ним прикоснулся и придал им целебную силу. Поскольку нельзя было сделать ничего для тех, кто погиб, все тепло души отдавали спасшимся из плена. В Юзефове Якова ждала его сестра Мириам со своей дочерью Бинеле. Уцелело еще несколько дальних родственников. Сам Юзефов изменился до неузнаваемости. Там, где раньше были дома, теперь росла трава, и наоборот: там, где раньше паслись козы, теперь построили жилища. Посреди синагогального двора появились могилы. Раввин, судья и большинство старост были пришлые из других городов. Якову дали комнату и наскребли учеников для духовной школы, с которыми он теперь занимался за плату. Сестра Мириам, бывшая богачка, осталась голой и босой. Она потеряла все зубы. Встретила она Якова с плачем и не переставала стенать и рыдать, покуда не вернулась к себе в Замосць. Якову казалось, что она не в своем уме. Мириам то и дело ломала пальцы или принималась щипать свои щеки, перечисляя страдания, причиненные злодеями каждому члену семьи. Она напоминала ему давнишних плакальщиц, о которых сказано в Талмуде, что их нанимали для оплакивания покойника. Порой она доходила до таких пискливых интонаций, что он хватался за уши. -- Диночке -- о, горе мне! -- вспороли живот и засунули туда щенка. Он оттуда лаял... -- Мойше-Бунима посадили на кол, и он пропорол ему кишки. Всю ночь слышны были крики... -- Твою сестру Лею двадцать бандитов изнасиловали, а потом ее разрубили на куски, о, проклятая жизнь моя!... Яков прекрасно знал, что этих ужасов нельзя забыть. То, что сказано об Амалеке, распространяется на всех врагов израилевых. Все же он умолял Мириам, чтобы она не забрасывала его сразу всеми этими кошмарами. У нашего мозга есть предел для восприятия. Было свыше всяких человеческих сил представить себе эти истязания и отдаться в должной мене скорби по утраченному. Это было страшнее разрушения Иерусалимских Храмов. Следовало бы ввести новое Девятое ава, которое теперь придется на семнадцатое тамуза. В году не хватало дней для поминальных молитв по загубленным душам. Якова охватило желание спрятаться где-нибудь среди развалин, где можно было бы молчать, молчать... Но ЮзеФов был полон шума. Строили дома, крыли крыши, месили глину, клали кирпичи. В пекарнях пекли мацу. На базаре открылись новые лавки. В базарные дни снова съезжались крестьяне из окрестных деревень, и евреи торговали, как в старые времена. Якова быстро втянули в еврейскую жизнь. Он черпал воду для мацы и помогал ее раскатывать и выпекать. В вечер Песах он справил седер для нескольких собравшихся вместе вдов. Было больно рассказывать о чудесах исхода из Египта в то время, когда новый фараон осуществил то, что древний собирался сделать. Каждая молитва, каждый закон, каждая строка Талмуда казались теперь Якову не такими, как прежде. Традиционные вопросы, которые всегда задают во время седера, теперь звучали так остро, что их нельзя было забыть ни на минуту. Яков с изумлением замечал, что то, что для него ново, для остальных уже старо. Ешиботники перебрасывались словечками, устраивали проделки. Молодежь, у которой ум был востер, упражнялась в казуистике. Купцы были заняты наживой денег. Женщины судачили, пересыпали из пустого в порожнее, Всевышний молчал вечным молчанием. Яков сказал себе, что человек должен поступать так же: замкнуть свои уста и не отвечать дураку, который сидит в нем. Так прошли Пасха, дни счисления, праздник вручения Торы. Тело Якова вернулось домой, но душа осталась в изгнании, как прежде и, может быть, было хуже чем прежде, потому что ему больше не на что было надеяться. Надо было отгонять мысли и наполнять каждую минуту делом. Он занимался с юношами и занимался, сам. Молился, твердил Псалмы. В Юзефов привезли потрепанные книги из других городов, и Яков взялся приводить их в порядок и вписывать печатным шрифтом недостающие слова и строки. Новая школа не имела служки, и Яков взял на себя его обязанности. Он вставал на рассвете и ложился лишь тогда, когда уже валился с ног от усталости. Если мысли должны вести либо к досаде на Создателя, либо назад в деревню, в хлев, к рабству и распутству -- значит, нельзя думать. Пусть думают те, у кого мысли ясные. Сердобольные женщины, присматривающие за Яковом, старались всячески вознаградить его за годы изгнания, но Яков вел с ними тихую борьбу. Они стелили ему мягкую постель, но он ложился на жесткий пол. Они варили ему кашки и бульоны, но он ел сухой хлеб и запивал водой из колодца. Люди приходили побеседовать с ним, расспрашивали о его мытарствах за эти пять лет, но он отвечал кратко. Да и как он мог вести себя иначе? Через открытое окно школы виднелся холм, где были зарыты его жена и дети. На холма уже проросла трава и паслись козы. Злодеи замучили отца с матерью, всех родных, всех друзей. Яков в ранней юности сочувствовал еврею-могильщику, который вынужден всю свою жизнь проводить на кладбище. А теперь вся Польша превратилась в сплошное кладбище. Остальные евреи уже, должно быть, привыкли к этому, но Яков никак не мог привыкнуть. Был единственный выход -- преграждать дорогу любой мысли, любому желанию. Он решил раз и навсегда не задавать больше вопросов и не искать ответа. Какой может быть ответ на страдания другого? Однажды, оставшись один в школе, Яков обратился к Всевышнему: -- Я верю, что Ты всесилен и что все, что Ты делаешь, это к лучшему. Но я более не могу проявлять любовь к Тебе. Не могу, Отец, не могу... Не в этой, земной, жизни. 2. Какой позор -- не любить Создателя и тосковать по какой-то крестьянке в деревне! От одного стыда можно заживо схорониться... Но что поделаешь с низменной плотью и ее желаниями? Как ей заткнуть рот? Яков лежал на полу в оцепенении. Окно было распахнуто, и ночь входила всем небом. Яков наблюдал движение планет. Звезды перемещались от крыши к крыше. Одни мигали, другие казались застывшими. Одни мерцали наподобие свечей или лучин, другие горели ярче солнца. Тот самый Бог, который дал силы гайдамакам рубить головы и вспарывать животы, управлял этими высокими мирами. Полуночная луна плыла, окруженная перламутровым кольцом. Она, про которую детвора говорила, что это лицо пророка Осии, уставилась прямо на Якова. Весь день Юзефов был полон сутолоки: строили и мастерили, стучали и пилили. Из деревень приезжали подводы, нагруженные зерном и зеленью, дровами для топки и лесом для стройки. Лошади ржали, коровы мычали. Мальчики из хедера вслух зубрили азбуку, учили язык, читали Пятикнижие и Талмуд. Те же мужики, которые после набега Хмельницкого помогали, подобно саранче, налетевшей на Египет, опустошать еврейские дома, теперь тесали для евреев бревна, щепали гонт, настилали полы, клали печи, мазали, красили. Еврей уже держал здесь кабак, и мужики приходили пить пиво и водку. Помещики стали снова сдавать евреям в аренду поля, луга, леса, мельницы. Про резню забыли или притворились, что забыли. Приходилось торговать со злодеями и ударять по рукам. Находились даже такие евреи, о которых поговаривали, что они разбогатели на чужой крови, откупая награбленные вещи и откапывая сокровища, спрятанные беженцами в ямах. Немало шуму было в городе и с безмужними женами, которые искали потерявшихся мужей или свидетелей, присутствовавших при их гибели. Немало евреев не могли вести денежные сделки. Польское государство издало декрет, гласивший, что те евреи, которые приняли крещение по принуждению, могут вернуться в свою еврейскую веру. Суматоху вызвали женщины, увезенные казаками я ставшие их женами, а впоследствии удравшие домой. Одна такая, Терце-Теме, которая вернулась в Юзефов незадолго до Якова, успела позабыть еврейский язык. Муж ее. который во время погрома укрывался в лесу и питался травами, имел уже другую жену и других детей. Он не признал прежней жены и пытался отрицать, что это она. Терце-Теме указала приметы: пятнышко медоБого цвета на груди и черная бородавка на спине. Она требовала, чтобы муж велся с новой женой и вернулся к ней, к Терце-Теме. Им присудили развод, но она отказалась принять его, проклинала общину казацкими проклятьями, грозилась поджечь город, все снова и снова пыталась ворваться к мужу и завладеть хозяйством. Другая женщина, потеряв дар речи, лаяла как собака. Несколько жителей города сошли с ума после того, как у них на глазах зарезали их близких. Невеста, жениха которой убили в день свадьбы, вот уже несколько лет, как ночевала на кладбище -- зимой и летом все в том же подвенечном платье со шлейфом. Теперь он тащился клочьями. Яков только сейчас, пять лет спустя, постигнул насколько огромно горе. Кроме всего, люди страшились новых войн, новых напастей. Гайдамаки в степях снова готовились к набегу на Польшу. Русские, пруссаки, шведы -- все точили мечи, готовые разорвать Польшу в клочья. Польские помещики пьянствовали, развратничали, секли мужиков, дрались между собой при распределении постов, привилегий, титулов... А сейчас, в ночи, лишь стрекотали сверчки и квакали лягушки. Теплые ветерки дули с полей, приносили запахи еще неспелых хлебов, цветов, лебеды, всевозможных растений и трав. За время жизни в горах обоняние Якова настолько обострилось, что он издали узнавал любой аромат, различал шорохи разных зверьков и насекомых. Он, было, дал себе клятву больше не думать об этой Ванде, вырвать ее из своего сердца. Она -- дочь Исава. Она довела Якова до прелюбодеяния. Ее желание стать еврейкой и принять еврейскую веру было не из чистых побуждений а от плотского вожделения. Кроме всего, она -- там а Яков -- здесь. Что же даст это копание в себе? Ничего, кроме грехов и вызова нечистой силы, которая питается преступными мыслями. Каждый раз, когда Якова начинало тянуть к ней, он вспоминал о калеках, которых он видел по дороге и здесь, в Юзефове: евреев кастрированных, с отрубленными носами, с отрезанными ушами, с вырванными языками. Он должен разделить их участь, а не стремиться в лоно сестры злодеев. Яков придумал для себя наказание. Каждый раз, как он будет вспоминать о Ванде и не сдержит своих мыслей, он будет поститься до захода солнца. Он составил целый список самоистязаний: гальку в башмаки, камень под голову, глотать пищу, не прожевывая, лишать себя сна. Раз и навсегда он должен разорвать эту сеть, в которую его запутал сатана!... Но внутри него кто-то снова и снова орудовал с настырностью голодной крысы, почуявшей запрятанную пищу. Но кто она, эта крыса? Сам Яков, или же кто-нибудь другой извне? Яков отлично знал, что есть ангел соблазна и ангел добродетели. Но получалось, что ангел соблазна сидит в самом мозгу в командует -- достаточно Якову забыться сном. Коварный этот искуситель рисовал перед ним разные картины распутства, воспроизводил голос Ванды, обнажал сокровенные места ее тела, осквернял Якова грязной поллюцией. Порой Яков слышал ее зов наяву. "Яков, Яков!" -- звала она. Это был голос не изнутри, а снаружи. Он явственно видел ее, работающей на поле, стряпающей у печи, возящейся в клуне, вертящей ручную мельницу... Вот она несет обед пастуху или пастушке, поднимаясь в гору по направлению к хлеву... Ванда словно поселилась в черепе Якова, и он не в силах был ее прогнать. Он молился, а она прижималась к нему под талесом. Он учил Тору, она учила вместе с ним. Она взывала к нему: зачем ты указал мне путь к еврейству, если у тебя было намерение покинуть меня среди язычников? Зачем ты приблизил меня, а потом оттолкнул? Он видел ее глаза, слышал ее рыдание. Он был с нею возле коров и в поле, он окунался вместе с ней в горный ручей, нес ее к постели. Валаам лаял. Горные птицы перекликались. Ванда восклицала: "Еще, еще!" она шептала что-то, кусая и целуя его ухо. Якова сватали. Один из тех, кто его вызволил, был сватом. Вначале Яков отвечал, что он больше не намерен жениться. Он желает жить один. Но все утверждали, что это неправильный путь. Зачем каждый день стоять перед искушением? К тому же еврей должен исполнять заповедь о размножении. Невеста, вдова из Хрубичева, вскоре должна была прибыть в Юзефов на свидание. Якову сообщили, что у нее на базаре своя мануфактурная лавка и свой дом, который бандиты не успели сжечь. Она старше Якова несколькими годами, у нее уже взрослая дочь, но это не так уж важно. Еврей не должен ублажать свою плоть, но и не должен отказывать ей в ее потребностях. Главное -- запрячь ее в дело служения Богу. Яков отлично понимал, что у него не будет любви к этой вдове, но, возможно, он найдет с ней забвение? Внутренняя борьба измучила его. Он не спал ночами. Днем его одолевала слабость, не было терпения заниматься с учениками. Он потерял вкус к Торе и к молитвам, сидел в ешиве, но его тянуло в поле, на простор. Ему хотелось снова рвать травы, лазать по скалам, колоть дрова, выполнять работу, которая утомляет тело. Евреи вызволили его, но он остался рабом. Похоть держала его на цепи, как собаку. Так более не могло продолжаться... Однажды, когда Яков сидел в новой школе и занимался со своими учениками, вошел мальчик и сказал: -- Реб Яков, отец зовет вас. При виде ребенка Якова всегда охватывала дрожь. -- Кто твой отец? -- Липе Ижбицер. -- Зачем я ему нужен? -- Прибыла невеста из Хрубичева... Среди ешиботников послышался смех. Все знали, что Якова сватают. Яков покраснел, как школьник. На одно мгновение он растерялся, затем обратился к ученикам: -- Повторите пока пройденную главу Талмуда. Не успел Яков выйти, как услышал шум и возню парней. Мальчишки оставались мальчишками. Они играли в "волка и овец", в фанты, в шахматы, задавали друг дружке загадки, соревновались в каллиграфии, в выстругивании перочинным ножиком разных безделушек. Они хорошо умели плавать любым стилем, искали предлога посмеяться и пошутить, как и в давнишние времена. А Яков всегда был удрученный, погруженный в грустные мысли. Вот они потихоньку и посмеивались над ним. Теперь, когда присланный паренек сообщил, что Якова зовут смотреть невесту, у этих сорванцов уж будет над чем поиздеваться... Сначала Яков хотел было забежать к себе домой и надеть субботний лапсердак, но тут же решил этого не делать. Он шел с мальчиком из хедера, а тот рассказывал ему, как в комнату, где они учатся влетела птичка. Эта птичка родилась уже после погрома... Старый дом Липе Ижбицера гайдамаки сожгли, но он уже успел построить новый -- обширней прежнего. Яков вошел в переднюю. Дверь в кухню была открыта. Там жарили котлеты, лук. Первая жена Липе погибла -- у печки возилась другая жена. Какая-то женщина месила в корыте тесто. Девушка толкла в ступке перец. На мгновение повеяло давнишней обжитостью. Хозяин, тот самый, который приехал вызволять Якова и отсчитал Загаеку пятнадцать дукатов, открыл дверь в гостиную и пригласил Якова. Все там было ново: стены, пол, стол, стулья. Возвышался книжный шкаф с заново переплетенными томами, купленными в Люблине. Злодеи разрушали, евреи отстраивали. Снова уже печатались еврейские книги. Авторы, как в прежние годы, разъезжали и искали подписчиков. Каждый раз, когда Яков сталкивался с такого рода обновленным порядком жизни, он испытывал острую боль в сердце. Конечно же должны живые жить. Но в этом самодовольствии было надругательство над погибшими. Якову вспомнились слова из песенки бадхена: "Что такое жизнь? Пляска на могилах". То, что он теперь идет смотреть невесту -- это для него позор. В нескольких шагах отсюда погребены его жена и дети. Но уж лучше иметь жену, чем день и ночь думать о нееврейке. Некоторое время Липе вел разговор с Яковом о ешиботе и о разного рода спорах общины. Жена Липе внесла вазу с печеньем и вазу с вишнями, как водится у богачей. Она краснела и оправдывалась, что не успела переодеться. Она кивала Якову, как бы говоря: знаю, знаю о чем ты думаешь, но что поделаешь! Человек себе не хозяин... Потом пришла вдова из Хрубичева -- низкая, широкая, в шелковом платье, атласной шубе и в чепце, увешанной цветными лентами и фальшивым жемчугом. У нее было жирное лицо, полное морщин и как бы склеенное из множества кусков. Глаза напоминали ягоды, которые вынимают из вишневки. На шее висела золотая цепочка, а на пальцах сверкали кольца. От нее пахло медом и корицей. Она взглянула на Якова и лукаво проговорила: -- Боже мой, вы же, чтобы не сглазить, богатырь!... -- Все мы такие, какими нас создал Бог. -- Конечно, но лучше быть высоким, чем быть карликом... Она говорила с плаксивым напевом, сморкаясь в батистовый платок, рассказывала, что подвода, на которой она приехала из Хрубичева в Юзефов, потеряла колесо, и пришлось остановиться возле кузни, говорила о своей мануфактурной лавке, о том, как трудно заполучить товар, который желает покупатель. Она вздыхала и обмахивалась веером. Сначала не хотела дотронуться до угощения, поднесенного женой Липе, потом выпила бокал ягодного сока, съела три коржика, крошки, которые упали на складки ее платья, подобрала и проглотила. Она жаловалась на то, что при ее обширном деле не может положит