сидеть в башне и выполнять намеченную работу. В течение всего утра до него доносились то обрывки песен и оперных арий, которые она распевала в своем флигеле, то ее смех и возня с собаками на большом дворе, то приглушенные звуки рояля в музыкальной комнате, где Паола теперь проводила долгие часы. Однако Грэхем, по примеру Дика, посвящал утренние часы работе и редко встречался с Паолой раньше второго завтрака. Она заявила, что период бессонницы у нее прошел и она готова на все развлечения и прогулки, какие только Дик может предложить ей, пригрозив, что, если он не будет сам участвовать в этих развлечениях, она созовет кучу гостей и покажет ему, как надо веселиться. В это время в Большой дом возвратилась на несколько дней тетя Марта, иначе говоря -- миссис Тюлли, и Паола снова принялась объезжать Дадди и Фадди в своей высокой двуколке. Лошадки эти были довольно капризного нрава, но миссис Тюлли, несмотря на свой возраст и тучность, не боялась ездить на них, если правила Паола. -- Такого доверия я не оказываю ни одной женщине, -- объяснила она Грэхему. -- Паола -- единственная, с кем я могу ездить: она замечательно умеет обходиться с лошадьми. Когда Паола была ребенком, она прямо обожала лошадей. Удивительно, как это она еще не стала цирковой наездницей! И еще многое, многое узнал Грэхем о Паоле, болтая с ее теткой. О Филиппе Дестене, своем брате и отце Паолы, миссис Тюлли могла рассказывать без конца. Он был гораздо старше ее и представлялся ей в детстве каким-то сказочным принцем. Филипп обладал благородной и широкой натурой, его поступки и образ жизни казались заурядным людям не совсем нормальными. Он на каждом шагу совершал безрассудства и немало делал людям добра. Благодаря этим чертам характера Филипп не раз наживал целые состояния и так же легко терял их, особенно в эпоху знаменитой золотой горячки сорок девятого года. Сам он был из семьи первых колонистов Новой Англии, однако прадед его был француз, подобранный у Мейнского побережья после кораблекрушения; тут он и поселился среди матросов-фермеров. -- Раз, только раз, в каждом поколении возрождается в каком-нибудь из своих потомков француз Дестей, -- убежденно говорила Грэхему миссис Тюлли. -- Филипп был именно этим единственным в своем поколении, а в следующем -- Паола. Она унаследовала всю его самобытность. Хотя Эрнестина и Льют приходятся ей сводными сестрами, трудно поверить, что в них есть хотя бы капля той же крови. Вот почему Паола не поступила в цирк и ее неудержимо потянуло во Францию: кровь прадеда звала ее туда. О жизни Паолы во Франции Грэхем также узнал немало. Филипп Дестен умер как раз вовремя, ибо колесо его счастья повернулось. Эрнестину и Льют, тогда еще крошек, взяли тетки; они не доставляли им особых хлопот. А вот с Паолой, попавшей к тете Марте, было нелегко, -- и все из-за того француза. -- О, она настоящая дочь Новой Англии, -- уверяла миссис Тюлли, -- во всем, что касается чести, прямоты, надежности, верности. Еще девочкой она позволяла себе солгать только в тех случаях, когда надо было выручить других; тогда все ее новоанглийские предки смолкали и она лгала так же блестяще, вдохновенно, как ее отец. У него была та же обаятельность, та же смелость, заразительный смех, живость. Но, помимо веселости и задора, он умел быть еще каким-то особенно снисходительным. Никто не мог оставаться к нему равнодушным. Или люди становились его преданнейшими друзьями, или начинали его ненавидеть. Общение с ним всегда вызывало любовь или ненависть. В этом отношении Паола на него не похожа, вероятно, потому, что она женщина и не имеет склонности, подобно мужчинам, сражаться с ветряными мельницами. Я не знаю, есть ли у нее на свете хоть один враг. Все любят ее, разве только какие-нибудь женщины-хищницы завидуют, что у нее такой хороший муж. В это время в открытое окно донесся голос Паолы, распевавшей под аркадами, и Грэхему слышался в нем тот теплый трепет, которого он уже не мог забыть. Затем Паола рассмеялась, миссис Тюлли тоже улыбнулась и закивала головой. -- Смеется в точности, как Филипп Дестен, -- пробормотала она, -- и как бабки и прабабки того француза, которого после крушения привезли в Пенобскот, одели в домотканое платье и отправили на молитвенное собрание. Вы заметили, что, когда Паола смеется, каждому хочется взглянуть на нее и тоже улыбнуться? Смех Филиппа производил на людей такое же впечатление. Паола всегда горячо любила музыку, живопись, рисование. Когда она была маленькой, она повсюду оставляла всякие рисунки и фигурки. Рисовала на бумаге, на земле, на досках, а фигурки лепила из чего придется -- из глины, из песка. Она любила все и вся, и все ее любили, -- продолжала миссис Тюлли. -- Она никогда не боялась животных и относилась к ним даже с каким-то благоговением; это у нее врожденное -- все прекрасное вызывает в ней благоговение. Она всегда была склонна возводить людей на пьедестал, приписывать им необычайную красоту или моральные достоинства. Во всем, что она видит, она прежде всего ценит красоту -- чудесный ли это рояль, замечательная картина, породистая лошадь или чарующий пейзаж. Ей хотелось и самой творить, создавать прекрасное. Но она все никак не могла решить, что выбрать -- музыку или живопись. В самом разгаре занятий музыкой в Бостоне -- Паола училась у лучших преподавателей -- она вдруг вернулась к живописи. А от мольберта ее тянуло к глине. И вот, чувствуя в себе эту любовь ко всему прекрасному, она металась, не зная, в какой области она больше одарена, да и есть ли у нее к чему-нибудь настоящее призвание. Тогда я настояла на полном отдыхе от всякой работы и увезла ее на год за границу. Тут у нее открылись необычайные способности к танцам. Но все-таки она постоянно возвращалась к музыке и живописи. Нет, это не легкомыслие. Вся беда в том, что она слишком одарена... -- Слишком разносторонне одарена, -- добавил Грэхем. -- Да, пожалуй, -- согласилась миссис Тюлли. -- Но ведь от одаренности до настоящего таланта еще очень далеко. И я все еще, хоть убей, не знаю, есть ли у нее к чему-нибудь призвание. Она ведь не создала ничего крупного ни в одной области. -- Она создала себя, -- заметил Грэхем. -- Да, она сама -- поистине прекрасное произведение искусства, -- с восхищением отозвалась миссис Тюлли. -- Она замечательная, необыкновенная женщина, и притом совершенно неиспорченная, естественная. В конце концов к чему оно ей, это творчество! Мне какая-нибудь ее сумасшедшая проделка... -- о да, я слышала об этой истории с купанием верхом... -- гораздо дороже, чем все ее картины, как бы удачны они ни были. Признаться, я долго не могла понять Паолу. Дик называет ее "вечной девчонкой". На боже мой, когда надо, какой она умеет быть величавой! Я, наоборот, называю ее взрослым ребенком. Встреча с Диком была для нее счастьем. Казалось, она тогда действительно нашла себя. Вот как это случилось... В тот год они, по словам миссис Тюлли, путешествовали по Европе. Паола занималась в Париже живописью и в конце концов пришла к выводу, что успех достигается только борьбой и что деньги тетки мешают ей. -- И она настояла на своем, -- вздохнула миссис Тюлли. -- Она... ну, она просто выставила меня, отправила домой. Содержание она согласилась получать только самое ничтожное и поселилась совершенно самостоятельно в Латинском квартале с двумя американскими девушками. Тут-то она и встретилась с Диком... Таких, как он, ведь тоже поискать надо. Вы ни за что не угадаете, чем он тогда занимался. Он содержал кабачок, -- не такой, как эти модные кабачки, а настоящий, студенческий. В своем роде это был даже изысканный кабачок. Там собирались всякие чудаки. Дик только что вернулся после своих сумасбродств и приключений на краю света, и, как он тогда выражался, ему хотелось некоторое время не столько жить, сколько рассуждать о жизни. Паола однажды повела меня в этот кабачок. Не подумайте чего-нибудь: они стали накануне женихом и невестой, и он сделал мне визит, -- словом, все, как полагается. Я знавала отца Дика, "Счастливчика" Форреста, слышала многое и о сыне. Лучшей партии Паола и сделать не могла. Кроме того, это был настоящий роман. Паола впервые увидела его во главе команды Калифорнийского университета, когда та победила команду Стэнфорда. А в следующий раз она с ним встретилась в студии, которую снимала с двумя американками. Она не знала, миллионер ли Дик или содержит кабачок потому, что его дела плохи; да ее это и не интересовало. Она всегда подчинялась только велениям своего сердца. Представьте себе положение: Дика никто не мог поймать в свои сети, а Паола никогда не флиртовала. Должно быть, они сразу же бросились в объятия друг другу, ибо через неделю все было уже решено. Но Дик все-таки спросил у меня согласия на брак, как будто мое слово могло тут иметь какой-нибудь вес. Так вот, возвращаюсь к его кабачку. Это был кабачок философов, маленькая комнатка с одним столом в каком-то подвале, в самом сердце Латинского квартала. Представляете себе, что это было за учреждение! А стол! Большой круглый дощатый стол, даже без клеенки, весь покрытый бесчисленными винными пятнами, так как философы стучали по нему стаканами и проливали вино. За него свободно усаживалось тридцать человек. Женщины не допускались. Для меня и для Паолы сделали исключение. Вы видели здесь Аарона Хэнкока? Он был в числе тех самых философов и до сих пор хвастается, что остался Дику должен по счету больше остальных завсегдатаев. В кабачке они обыкновенно и встречались, эти шалые молодые умники, стучали по столу и говорили о философии на всех европейских языках. У Дика всегда была склонность к философии. Но Паола испортила им все удовольствие. Как только они поженились. Дик снарядил свою шхуну "Все забудь", и эта милая парочка отплыла на ней, решив провести свой медовый месяц между Бордо и Гонконгом. -- А кабачок закрылся, и философы остались без пристанища и диспутов... -- заметил Грэхем. Миссис Тюлли добродушно рассмеялась и покачала головой. -- Да нет... Дик обеспечил существование кабачка, -- сказала она, стараясь отдышаться и прижимая руку к сердцу. -- Навсегда или на время -- не скажу вам. Но через месяц полиция его закрыла, заподозрив, что там на самом деле клуб анархистов. Хоть Грэхем и знал, как разносторонни интересы и дарования Паолы, он все же удивился, найдя ее однажды одиноко сидящей на диване в оконной нише и поглощенной каким-то вышиванием. -- Я очень это люблю, -- пояснила она. -- И не сравню никакие дорогие вышивки из магазинов с моими собственными работами по моим собственным рисункам. Дика одно время возмущало, что я вышиваю. Ведь он требует, чтобы во всем была целесообразность, чтобы люди не тратили понапрасну свои силы. Он считал, что мне браться за иглу -- пустая трата времени: крестьянки отлично могут за гроши делать то же самое. Но мне наконец удалось убедить его, что я права. Это все равно, что игра на рояле. Конечно, я могу купить музыку лучше моей, но сесть самой за инструмент и самой исполнить вещи -- какое это наслаждение! Соревнуешься ли с другим, принимая его толкование, или вкладываешь что-то свое -- неважно: и то и другое дает душе творческую радость. Возьмите хотя бы эту узенькую кайму из лилий на оборке -- второй такой вы не найдете нигде. Здесь все мое: и идея, и исполнение, и удовольствие от того, что я даю этой идее форму и жизнь. Конечно, бывают в магазинах замыслы интереснее и мастерство выше, но это не то. Здесь все мое. Я увидела узор в своем воображении и воспроизвела его. Кто посмеет утверждать после этого, что вышивание не искусство? Она умолкла, глядя на него смеющимися глазами. -- Не говоря уже о том, что украшение прекрасной женщины -- самое достойное и вместе с тем самое увлекательное искусство, -- подхватил Грэхем. -- Я отношусь с большим уважением к хорошей модистке или портнихе, -- серьезно ответила Паола. -- Это настоящие художницы. Дик сказал бы, что они занимают чрезвычайно важное место в мировой экономике. В другой раз, отыскивая в библиотеке какие-то справки об Андах, Грэхем натолкнулся на Паолу, грациозно склонившуюся над листом плотной бумаги, прикрепленным кнопками к столу; вокруг были разложены огромные папки, набитые архитектурными проектами: она чертила план деревянного бунгало для мудрецов из "Мадроньевой рощи". -- Очень трудно, -- вздохнула она. -- Дик уверяет, что если уж строить, так надо строить на семерых. Пока у нас четверо, но ему хочется, чтобы непременно было семь. Он говорит, что нечего заботиться о душах, ваннах и других удобствах, -- разве философы купаются? И он пресерьезно настаивает на том, чтобы поставить семь плит и сделать семь кухонь: будто бы именно из-за столь низменных предметов они вечно ссорятся. -- Кажется, Вольтер ссорился с королем из-за свечных огарков? -- спросил Грэхем, любуясь ее грациозной и непринужденной позой. Тридцать восемь лет? Невероятно! Она казалась просто школьницей, раскрасневшейся над трудной задачей. Затем ему вспомнилось замечание миссис Тюлли о том, что Паола -- взрослое дитя. И он изумлялся: неужели это она тогда, у коновязи под дубами, показала двумя фразами, что отлично понимает; насколько грозно создавшееся положение? "Я понимаю", -- сказала она. Что она понимала? Может быть, она сказала это случайно, не придавая своим словам особого значения? Но ведь она же вся трепетала и тянулась к нему, когда они пели вместе цыганскую песню. Уж это-то он знал наверняка. А с другой стороны, разве он не видел, с каким увлечением она слушала игру Доналда Уэйра? Однако сердце тут же подсказало ему, что со скрипачом было совсем другое. При этой мысли он невольно улыбнулся. -- Чему вы смеетесь? -- спросила Паола. -- Конечно, я знаю, что я не архитектор! Но хотела бы я видеть, как вы построите дом для семи философов и выполните все нелепые требования Дика! Вернувшись в свою башню и положив перед собой, не раскрывая их, книги об Андах, Грэхем, покусывая губы, предался размышлениям. Нет, это не женщина, это все-таки дитя... Или... она притворяется наивной? Понимает ли она действительно, в чем дело? Должна бы понимать. Как же иначе? Ведь она знает людей, знает жизнь. И она очень мудра. Каждый взгляд ее серых глаз говорит о самообладании и силе. Вот именно -- о внутренней силе! Он вспомнил первый вечер, когда в ней время от времени словно вспыхивали отблески стали, драгоценной, чудесной стали. И он вспомнил, как сравнивал тогда ее силу со слоновой костью, резной перламутровой раковиной, с плетеной сеткой из девичьих волос... А теперь, после короткого разговора у коновязи и цыганской песни, всякий раз, как их взоры встречаются, оба они читают в глазах друг друга невысказанную тайну. Тщетно перелистывал он лежавшие перед ним книги в поисках нужных ему сведений, потом сделал попытку продолжать без них, но не мог написать ни слова... Нестерпимое беспокойство овладело им. Грэхем схватил расписание, ища подходящий поезд, отшвырнул его, схватил трубку внутреннего -- телефона и позвонил в конюшни, прося оседлать Альтадену. Стояло чудесное утро; калифорнийское лето только начиналось. Над дремлющими полями не проносилось ни дуновения; раздавались лишь крики перепелов и звонкие трели жаворонков. Воздух был напоен благоуханием сирени, и, когда Грэхем проезжал сквозь ее душистые заросли, он услышал гортанный призыв Горца и ответное серебристое ржание Принцессы Фозрингтонской. Почему он здесь и под ним лошадь Дика Форреста, спрашивал себя Грэхем, почему он все еще не едет на станцию, чтобы сесть в первый же поезд, найденный им сегодня в расписании? И он ответил себе с горечью, что эти колебания, эта странная нерешительность в мыслях и поступках -- для него новость. А впрочем, -- и тут он весь как бы загорелся, -- ему дана одна только жизнь, и есть одна только такая женщина на свете! Он отъехал в сторону, чтобы пропустить стадо ангорских коз. Здесь были самки, несколько сот; пастухи-баски медленно гнали их перед собой и часто давали им отдыхать, ибо рядом с каждой самкой бежал козленок. За оградой загона он увидел маток с новорожденными жеребятами, а услышав предостерегающий возглас, мгновенно свернул на боковую дорожку, чтобы не столкнуться с табуном из тридцати годовалых жеребят, которых куда-то перегоняли. Их возбуждением заразились все обитатели этой части имения, воздух наполнился пронзительным ржанием, призывным и ответным. Взбешенный присутствием и голосами стольких соперников, Горец носился взад и вперед по загону и все вновь издавал свой трубный призыв, словно желая всех убедить, что он самый сильный и замечательный жеребец, когда-либо существовавший на земле. К Грэхему неожиданно подъехал Дик Форрест на Капризнице. Он сиял от восторга, что среди подвластных ему созданий разыгралась такая буря. -- Природа зовет! Природа, -- проговорил он нараспев, здороваясь с Грэхемом, и остановил свою лошадь, хотя это едва ли можно было назвать остановкой: золотисто-рыжая красавица кобыла, не переставая, плясала под ним, тянулась зубами то к его ноге, то к ноге Грэхема и, разгневанная неудачей, бешено рыла копытом землю и брыкалась -- раз, два раза, десять раз. -- Эта молодежь, конечно, ужасно злит Горца, -- сказал Дик, смеясь. -- Вы знаете его песню? "Внемлите мне! Я -- Эрос. Я попираю холмы. Моим зовом полны широкие долины. Кобылицы слышат меня на мирных пастбищах и вздрагивают, ибо они знают меня. Земля жирна, и соков полны деревья. Это весна. Весна -- моя. Я царь в моем царстве весны. Кобылицы помнят мой голос, -- он жил в крови их матерей. Внемлите! Я -- Эрос. Я попираю холмы, и, словно герольды, долины разносят мой голос, возвещая о моем приближении". ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ После отъезда тетки Паола исполнила свою угрозу, и дом наводнили гости. Казалось, она вспомнила обо всех, кто давно ожидал приглашения, и лимузин, встречавший гостей на станции за восемь миль от усадьбы, редко возвращался пустым. Среди приехавших были певцы, музыканты и всякая артистическая публика, а также стайка молодых девушек с неизбежной свитой молодых людей; все комнаты и коридоры Большого дома были набиты мамашами, тетками и пожилыми трезвенниками, а на прогулках они занимали несколько машин. Грэхем спрашивал себя: не нарочно ли Паола окружает себя всей этой толпой? Сам он окончательно забросил свою книгу, купался с самыми ретивыми купальщиками перед завтраком, принимал участие в прогулках верхом по окрестностям и во всех прочих развлечениях, которые затевались и в доме и вне Лома. Вставали рано и ложились поздно. Дик, который обычно не изменял своему правилу появляться среди гостей не раньше полудня, просидел однажды целую ночь напролет за покером в бильярдной. Грэхем тоже участвовал в игре и был вознагражден за бессонную ночь, когда на рассвете к ним неожиданно вошла Паола -- тоже после "белой ночи", как она выразилась, хотя бессонница ничуть не повлияла ни на ее цвет лица, и на самочувствие. И Грэхему приходилось держать себя в руках, чтобы не смотреть на нее слишком часто, когда она составляла золотистые шипучие смеси для подкрепления усталых игроков с ввалившимися, посоловелыми глазами. Она заставляла их бросать карты и посылала выкупаться перед работой или новыми развлечениями. Никогда теперь Паола не бывала одна, и Грэхему оставалось только примкнуть к окружавшей ее компании. Хотя в Большом доме беспрестанно танцевали танго и фокстрот, она танцевала редко и всегда с молодежью. Впрочем, один раз она пригласила Грэхема на старомодный вальс, причем насмешливо объявила расступившимся перед ними молодым людям: -- Смотрите, вот ваши предки исполняют допотопный танец. После первого же тура они вполне приноровились друг к другу. Паола, с той особой чуткостью, которая делала из нее такую исключительную аккомпаниаторшу и наездницу, подчинялась властным движениям своего кавалера, и скоро зрителям стало казаться, что оба они только части единого слаженного механизма. Через несколько туров, когда Грэхем почувствовал, что Паола вся отдается танцу и их ритмы в совершенстве согласованы, он решил испробовать разные фигуры и ритмические паузы. Хотя их ноги не отрывались от пола, эта вальсирующая пара казалась парящей. Дик воскликнул: -- Смотрите! Плывут! Летят! Они танцевали под "Вальс Саломеи" и вместе с медленно затихающими звуками наконец замерли. Слова были излишни. Молча, не глядя друг на друга, вернулись они к остальным и услышали, как Дик заявил: -- Эй, вы, желторотые юнцы, цыплята и всякая мелюзга! Видели, как мы, старики, танцуем? Я не возражаю против новых танцев, имейте это в виду, -- они красивы и изящны; но я думаю, что вам не вредно было бы научиться и вальсировать. А то когда вы начинаете, получается один позор. Мы, старики, тоже кое-что умеем, что и вам бы уметь не мешало. -- Например? -- спросила одна из девиц. -- Хорошо, я сейчас скажу. Пусть от молодого поколения несет бензином, это еще ничего... Взрыв протеста на миг заглушил голос Дика. -- Я знаю, что и от меня несет, -- продолжал он. -- Но вы все изменили добрым старым способам передвижения. Среди вас нет ни одной девицы, которая могла бы состязаться с Паолой в ходьбе, а мы с Грэхемом так загоняем любого юношу, что он без ног останется. О, я знаю, вы мастера управлять всякими машинами, но среди вас нет ни одного, кто умел бы сидеть как следует на настоящей лошади. А править парой настоящих рысаков -- куда уж вам! Да и многие ли из вас, столь успешно маневрирующих на ваших моторных лодках в укрытой бухте, сумели бы взяться за руль старомодной шхуны или шлюпа и благополучно вывести судно в открытое море? -- А все-таки мы попадаем, куда нам надо, -- возразила та же девица. -- Не отрицаю, -- отвечал Дик. -- Но вы не всегда делаете это красиво. А вот вам ситуация, которая для вас совершенно недоступна: представьте себе Паолу, которая правит четверкой взмыленных коней и, держа ногу на тормозе, несется по горной дороге. В одно жаркое утро под прохладными аркадами большого двора, возле Грэхема, читавшего журнал, собралось несколько человек; среди них была и Паола. Поговорив с ними, он через некоторое время снова взялся за чтение и так увлекся, что совсем забыл об окружающих, пока у него не возникло ощущение наступившей вокруг тишины. Он поднял глаза. Осталась только Паола. Все остальные разбрелись, он слышал их смех, доносившийся с той стороны двора. Но что с Паолой? Его поразило выражение ее лица и глаз. Она смотрела на него не отрываясь; в ее -- взгляде было сомнение, раздумье, почти страх; и все же в этот краткий миг он успел заметить, что ее глубокий взор как бы вопрошал о чем-то, -- так вопрошал бы взор человека открывшуюся перед ним книгу судьбы. Затем ее ресницы дрогнули и опустились, а щеки порозовели, -- в этом не могло быть сомнения. Дважды ее губы дрогнули, она как бы силилась что-то сказать, но, застигнутая врасплох, не могла собрать свои мысли. Грэхем вывел ее из этого тягостного состояния, спокойно заметив: -- А знаете, я только что читал де Врие, как он превозносит Лютера Бербанка за его работы; и мне кажется, что Дик в мире домашних животных играет такую же роль, как Бербанк в растительном мире. Вы тут прямо творите жизнь, создавая из живого вещества новые, полезные и прекрасные формы. Паола, успевшая тем временем овладеть собой, рассмеялась, с удовольствием принимая эту похвалу. -- И когда я смотрю на все, что здесь вами достигнуто, -- продолжал Грэхем с мягкой серьезностью, -- мне остается пожалеть о даром истраченной юности. Почему я так ничего и не создал в жизни? Я ужасно завидую вам обоим. -- Мы действительно ответственны за появление на свет множества существ, -- сказала Паола, -- сердце замирает, когда подумаешь об этой ответственности. -- Да, у вас тут положительно царство плодородия, -- улыбнулся Грэхем, -- цветение и плодоношение жизни никогда еще так не поражали меня. Здесь все благоденствует и множится. -- Знаете, -- прервала его Паола, увлеченная вдруг блеснувшей мыслью, -- я вам покажу моих золотых рыбок. Я развожу их, и представьте -- с коммерческой целью. Снабжаю торговцев в Сан-Франциско самыми редкими породами и даже отправляю их в Нью-Йорк. Главное -- это дает мне доход, как видно по книгам Дика, а он очень строгий счетовод. В доме нет ни одного молотка, который бы не был внесен в инвентарь, ни одного гвоздя, который бы он не учел. Вот почему у него такая куча бухгалтеров и счетоводов. Он дошел до того, что при расчетах принимает во внимание даже легкое недомогание или хромоту у лошади. Таким образом, на основе устрашающего ряда цифр он вывел стоимость рабочего часа ломовой лошади с точностью до одной тысячной цента. -- Да, ну а ваши золотые рыбки? -- напомнил Грэхем, раздраженный этими постоянными напоминаниями о муже. -- Так вот. Дик заставляет своих бухгалтеров с такой же точностью учитывать и моих золотых рыбок. На каждый рабочий час, который затрачивается на них у нас в доме или в имений, составляется счет по всей форме, включая расходы на почтовые марки и письменные принадлежности. Я плачу проценты за помещение и инвентарь. Дик даже за воду берет с меня, точно я домовладелец, а он водопроводная компания. И всетаки мне остается десять процентов прибыли, а иногда и тридцать. Но он смеется надо мною и уверяет, что если вычесть содержание управляющего, то есть мое, то окажется, что я зарабатываю очень мало, а может быть, даже работаю себе в убыток, потому что мне на мой доход не нанять такого хорошего управляющего. Вот почему Дику удаются все его предприятия! Опыты, конечно, не в счет, но обычно он никогда ничего не предпринимает, пока не уяснит себе совершенно точно, до мельчайших подробностей, во что это ему обойдется. -- Дик очень в себе уверен, -- заметил Грэхем. -- Я не видела человека, до такой степени в себе уверенного, -- горячо подхватила Паола. -- Но и не видела никого, кто бы имел на это больше прав, чем Дик. Я ведь знаю его. Он гений, хоть и не в обычном смысле этого слова, потому что такая уравновешенность, близость к норме, как у него, ни с какой гениальностью несовместимы. Подобные люди встречаются реже, чем настоящие гении, и они выше. Таким же был, по-моему, Авраам Линкольн. -- Должен признаться, я не совсем вас понимаю, -- заметил Грэхем. -- О, я вовсе не хочу сказать, что Дик так же велик, как Элвис Линкольн, -- поспешно возразила она. -- Разве тут может быть сравнение! Дик молодчина, но это, конечно, не то. Я хочу сказать, что их роднит исключительная уравновешенность и близость к норме. Вот я, с позволения сказать, -- гений, потому что делаю все, не зная, как я это делаю. Просто делаю. Так же вот я добиваюсь каких-то результатов и в музыке. Хоть убейте меня, а я вам не смогу объяснить, почему все это у меня выходит, -- как я ныряю, или прыгаю в воду, или делаю полтора оборота. Дик же, напротив, ничего не начнет, пока не уяснит себе, как он это будет делать. Он все делает обдуманно и хладнокровно. Он весь, во всех отношениях -- чудо, хотя ни в какой отдельной области ничего чудесного не совершил. О, я знаю его. Никогда не был он чемпионом какого-либо атлетического спорта, никаких рекордов не ставил; но и посредственностью не был. Он таков в любой области -- интеллектуальной и духовной. Он -- как цепь с совершенно одинаковыми звеньями: нет ни одного слишком тяжелого или слишком легкого. -- Боюсь, что я скорее похож на вас, -- отозвался Грэхем, -- я тоже принадлежу к более обычной и неполноценной категории гениев. Я тоже загораюсь, совершаю самые неожиданные поступки и готов иной раз склониться перед тайной. -- А Дик ненавидит все таинственное или по крайней мере делает вид, что ненавидит. И ему недостаточно знать -- как, он всегда доискивается еще и почему именно так, а не иначе. Загадки раздражают его. Они действуют на него, как красный лоскут на быка. Ему хочется сорвать покров с неведомого, обнажить самое сердце тайны, узнать -- как и почему, и чтобы тайна была уже не тайной, а фактом, который можно обобщить и объяснить научно. Положение трех основных действующих лиц становилось все сложнее, но многое было еще скрыто от каждого из них. Грэхем не знал, какие отчаянные усилия делала Паола, чтобы сохранить близость с мужем, а тот, со своей стороны, занятый по горло бесчисленными опытами и проектами, бывал все реже среди гостей. Он неизменно появлялся за вторым завтраком, но очень редко участвовал в прогулках. Паола догадывалась по множеству приходивших из Мексики шифрованных телеграмм, что дело с рудниками "Группа Харвест" осложнилось. Она видела также, что к Дику спешно приезжают, и притом в самое неожиданное время, агенты и представители иностранного капитала в Мексике, чтобы с ним посовещаться. Он жаловался, что они ему дохнуть не дают, но ни разу ни словом не обмолвился о причинах этих приездов. -- Неужели ты не можешь выкроить себе хоть чуточку свободного времени? -- вздохнув, сказала Паола как-то утром, когда ей наконец удалось застать Дика в одиннадцать часов одного. Она сидела у него на коленях и ласково прижималась к нему. Правда, он диктовал в диктофон какое-то письмо и она помешала ему своим приходом; вздохнула же она потому, что услышала деликатное покашливание Бонбрайта, который вошел с пачками последних телеграмм. -- Хочешь, я покатаю тебя сегодня на Дадди и Фадди? Поедем вдвоем, только ты да я, -- продолжала она просящим тоном. Дик покачал головой и улыбнулся. -- Ты увидишь за завтраком прелюбопытное сборище, -- заявил он. -- Другим этого знать незачем, но тебе я скажу. -- Он понизил голос, а Бонбрайт скромно потупился и занялся картотекой. -- Будет прежде всего много народу с нефтяных промыслов "Тэмпико"; директор "Насиско" Сэмюэл собственной персоной; потом Уишаар -- душа Пирсон-Брукской компании, -- помнишь, тот малый, который организовал покупку железных дорог на Восточном побережье и Тиуана-Сентрал, когда они пытались бороться с "Насиско"; будет и Матьюссон, "Великий вождь", главный представитель интересов Палмерстона по эту сторону Атлантического океана, -- знаешь, той английской фирмы, которая так свирепо боролась с "Насиско" и Пирсон-Бруксами; ну и еще кое-кто. Отсюда ты должна понять, насколько в Мексике неблагополучно, если все эти господа готовы забыть о своей грызне и совещаются друг с другом. У них, видишь ли, нефть, а я тоже кой-что значу, поэтому они хотят, чтобы я сочетал свои интересы с их интересами -- рудники с нефтью. Да, чувствуется, что назревают какие-то события, и нам действительно надо объединиться и что-то предпринять или убираться из Мексики. Признаюсь, после того как они три года назад, во время той передряги, подвели меня, я наплевал на них и засел у себя; быть может, они поэтому теперь сами ко мне и явились. Дик был нежен с Паолой и называл ее своей любимой, но она все же перехватила нетерпеливый взгляд, который он бросил на диктофон с неоконченным письмом. -- Итак, -- закончил он, прижимая ее к себе и как бы давая этим понять, что время истекло и ей пора уходить, -- днем я буду занят с ними. Но обедать никто не останется, все уедут раньше. Паола соскользнула с его колен и высвободилась из его объятий с необычайной резкостью; она встала перед ним, выпрямившись; ее глаза сверкали, лицо побледнело, и у нее было такое выражение, словно она вот-вот сорвется и скажет ему что-то очень важное. Но раздался мягкий звон, и он потянулся к телефону. Паола опустила голову, неслышно вздохнула и, выходя из комнаты, услышала, как Бонбрайт торопливо подошел к столу с телеграммами в руках, а Дик заговорил по телефону: -- Нет! Это невозможно! Пусть все выполнит, иначе ему не поздоровится. Все эти джентльменские устные соглашения -- вздор. Будь только такой устный договор, не пришлось бы и спорить. Но у меня есть весьма интересная переписка, о которой он, видимо, забыл... да, да... любой суд признает. Я вам пришлю всю пачку сегодня же около пяти. И скажите ему, что если он вздумает вытворять всякие фокусы, так я его в бараний рог согну, сам заделаюсь судовладельцем, стану его конкурентом, и через год его пароходы будут в руках судебного исполнителя... Алло! Вы слушаете?.. И особенно обратите внимание на тот пункт, о котором я вам говорил... Я уверен, что в Междуштатном торговом комитете на него уже имеются два дела... Ни Грэхем, ни даже Паола не предполагали, что Дик, с его умом и наблюдательностью, а также особым даром угадывать будущее по едва уловимым признакам и намекам и на их основании строить догадки и гипотезы, которые потом нередко оправдывались, -- что Дик уже почуял то, чего еще не случилось, но что могло случиться. Он не слышал кратких и знаменательных слов Паолы под дубами у коновязи, не видел ее вопрошающего взора, устремленного на Грэхема, когда они встретились под аркадами, -- Дик ничего не слышал, видел очень немногое, но многое чувствовал; и даже то, что переживала Паола, он смутно уловил раньше, чем она сама. Единственное, что могло встревожить его, был тот вечер, когда он, хотя и поглощенный бриджем, все же заметил, как поспешно они отошли от рояля после своего дуэта. Дику почудилось что-то необычное в задорном и веселом лице Паолы, когда она, улыбаясь, принялась дразнить его тем, что он проиграл. Отвечая ей в том же веселом тоне, он смеющимися глазами скользнул по лицу Грэхема, стоявшего рядом с Паолой, и заметил у него тоже какое-то странное выражение. "Он очень взволнован, -- подумал Дик в ту минуту. -- Но почему? Есть ли какая-нибудь связь между его волнением и тем, что Паола внезапно отошла от рояля?" Эти вопросы неотступно вертелись у него в мозгу, но он смеялся шуткам гостей, тасовал и сдавал карты и даже выиграл партию. Однако он продолжал убеждать себя в нелепости и несообразности того, что ему почудилось. Вздорное предположение, шальная, ни на чем не основанная мысль, говорил он себе. Просто и его жена и его друг -- обаятельные люди. Все же он не мог запретить этим мыслям в иные минуты всплывать в его сознании. Почему они все-таки в тот вечер так внезапно оборвали пение? И отчего ему почудилось, что произошло нечто необычайное? Отчего Грэхем был взволнован? Не догадался и Бонбрайт, записывая как-то утром текст телеграммы, что его хозяин не случайно то и дело подходил к окну при каждом стуке копыт на дороге. Уже не первое утро за эти дни подбегал он к окну и бросал внешне рассеянный взгляд на кавалькаду, подъезжавшую к коновязи. И сегодня он опять говорил себе, что знает наперед, кого сейчас увидит. -- "Брэкстон в полной безопасности, -- продолжал он диктовать, с теми же спокойными интонациями, глядя туда, где должны были появиться всадники, -- если что-нибудь произойдет, он может перебраться через горы в Аризону. Немедленно повидайте Коннорса. Брэксон оставил ему все инструкции. Коннорс будет завтра в Вашингтоне. Узнайте и сообщите мне подробности обо всех событиях. Подпись". На дороге показались Лань и Альтадена. Они скакали голова в голову. Дик не ошибся: он увидел именно то, что ожидал. Донесшиеся до него веселые восклицания, смех и топот копыт показывали, что за двумя первыми всадниками непосредственно следует вся остальная компания. -- Вторую телеграмму, мистер Бонбрайт, составьте, пожалуйста, нашим кодом, -- спокойно продолжал Дик, глядя в то же время в окно и размышляя о том, что Грэхем ездит верхом неплохо, но отнюдь не блестяще и что ему нужно будет дать лошадь потяжелее. -- Отправьте эту телеграмму Джереми Брэкстону. Отправьте ее сразу по обеим линиям. Хотя бы по одной, может быть, дойдет... ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ В пять гости схлынули, и завтракать и обедать зачастую садились только втроем -- хозяева и Грэхем. Но в те вечера, когда мужчинам еще хотелось поболтать часок перед сном, Паола уже не играла мягкую и задумчивую музыку, а подсаживалась к ним с каким-нибудь изысканным вышиванием и слушала их беседу. У обоих друзей было много общего -- и молодость они провели во многом одинаково и на жизнь у них были сходные взгляды; их жизненная философия скорее отличалась суровостью, чем сентиментальностью, они были реалистами. -- Ну, конечно, -- смеясь, говорила Паола обоим. -- Я понимаю, почему вы такие. Вы оба удались -- физически удались, хочу я сказать. Здоровы. Выносливы. Выжили там, где более слабые погибли. Даже африканской лихорадке не удалось вас сломить, а товарищей вы хоронили. Этот бедняга на Криппл-Крике схватил воспаление легких и умер так быстро, что вы не успели даже спустить его в долину. Почему же вы не заболели? Оттого, что были лучше? Или вели более воздержанную жизнь? Или соблюдали осторожность и меньше рисковали? -- Она покачала головой. -- Нет. Не поэтому. А потому, что вам больше везло: везло и в смысле среды, в которой вы родились, и в смысле здоровья, сопротивляемости организма и всего прочего. Почему Дик похоронил в Гваякиле трех штурманов и двух машинистов? Их погубила желтая лихорадка. А почему желтая лихорадка не распространилась дальше и не погубила Дика? То же самое можно сказать и относительно вас, широкоплечий и крепкогрудый мистер Грэхем. Ведь во время вашей последней поездки утонули в болоте не вы, а ваш фотограф? Почему же? Говорите! Признавайтесь! Сколько он весил? Какой ширины были у него плечи? Какие легкие? Какие ноздри? Какая сила? -- Он весил сто тридцать пять фунтов, -- жалобно отвечал Грэхем, -- но казался здоровым и крепким. Я, вероятно, удивился больше него, когда он утонул. -- Грэхем покачал головой. -- И он утонул вовсе не потому, что был мал и хил. Маленькие люди всегда гораздо выносливее при прочих равных условиях. Но вы все же верно указали главную причину: у него не было выдержки, не было сопротивляемости. Понимаете, Дик, что я под этим разумею? -- Это какое-то особое свойство мышц и сердца, дающее, например, иным боксерам возможность выдерживать подряд двадцать, тридцать, сорок раундов, -- заметил Дик. -- Как раз сейчас в Сан-Франциско несколько сот юношей мечтают о победах на ринге. Я следил за тем, как они испытывали свои силы. Все они были прекрасно сложены, молоды, здоровы, все упорно стремились к победе -- и почти никто не мог выдержать десяти раундов. Не то чтобы они были побиты, но они просто не могли выдержать. Видимо, их мышцы и сердце сделаны не из первосортного материала и при таких стремительных и напряженных движениях их не хватает на десять раундов. Многие выдыхались на четвертом или пятом раунде. И ни один из сорока не выстоял двадцать раундов, принимая и возвращая удары в течение часа, при одной минуте отдыха и трех минутах борьбы. Парень, способный выдержать сорок раундов, такой, как, например, Нелсон, Ганс и Волгаст, едва ли найдется один на десять тысяч. -- Ты понимаешь, что я хочу сказать? -- продолжала Паола. -- Вот вас здесь двое. Вам обоим за сорок. Оба вы неисправимые грешники. Оба прошли огонь и воду. Рядом с вами другие падали и гибли, -- вы же побродили по свету, пожили в свое удовольствие... -- Было дело... -- рассмеялся Грэхем. -- И здорово пьянствовали, -- добавила Паола. -- Но даже алкоголь не сжег вас! Такие уж вы крепыши! Другие валились под стол, кончали больницей или мертвецкой, а вы, напевая, продолжали свой путь, свой славный путь; вы оставались целы и невредимы, и даже голова с похмелья у вас не болела! Такие уж вы удались! Ваши мышцы -- это мышцы, богатые кровью, и ваше сердце и легкие -- тоже. Оттого у вас и философия "полнокровная" и стальная хватка, и вы проповедуете реализм -- практический реализм, и идете по головам