ество убедиться, что я не прибегаю ни к каким
ухищрениям, дабы понравиться вам. Дозвольте же мне на сей раз проявить
некоторое тщеславие и доказать вам, что як вам явилась не под чужими
знаменами.
С этими словами я вложила платок ему в руку, и, не отпуская ее,
заставила его тереть мне лицо с такой силой, что он пытался уклониться от
этого действия из боязни причинить мне боль.
Он был поражен более, чем когда-либо, и принялся божиться - а я впервые
со времени моего знакомства с ним слышала, чтобы он божился, - что никогда
бы не поверил, сказал он, что цвет лица, подобный моему, возможен без помощи
искусства.
- Я хочу представить вашему высочеству более убедительное
доказательство, что одна природа повинна в том, что вам угодно считать моей
красотой.
С этими словами я подошла к двери и, позвонив в колокольчик, вызвала
свою камеристку Эми; затем я приказала ей принести кружку с горячей водой,
что она и сделала; его высочество я просила проверить, достаточно ли горяча
вода в кружке, что он и сделал; после чего я тотчас у него на глазах обмыла
все свое лицо этой водой. Это было в самом деле доказательством,
подкрепленным действием, а не верой, и он осыпал мои лицо и грудь поцелуями,
выражая свое безграничное изумление всевозможными междометиями и
восклицаниями.
Природа не обделила меня также и фигурой. Несмотря на то, что я
подарила своему покойному другу двух детей, а законному супругу - шестерых
{30}, на фигуру свою у меня, как я сказала, не было оснований обижаться, и
принц мой (да простится моему тщеславию за то, что я его называю своим!)
любовался мною, покуда я прохаживалась перед ним по комнате. Вдруг, он
отводит меня в самый темный угол комнаты, и, зайдя мне за спину, велит
поднять голову, а сам обхватывает мне шею обеими руками, словно желая
измерить, насколько она тонка, - а шея у меня, надо сказать, была длинной и
тонкой; но он так долго сжимал ее в своей руке, что я вынуждена была наконец
пожаловаться ему, что он причиняет мне боль. Зачем он это сделал, я не
знала, и чистосердечно полагала, что единственной его целью было измерить
толщину моей шеи. Когда же я пожаловалась, что мне больно, он, как будто
разжал руки, а в следующую минуту подвел меня к трюмо, и я вдруг увидела,
что шея моя обвита великолепным бриллиантовым ожерельем; меж тем, я не
почувствовала, как он его на меня надевал и ни на мгновение не заподозрила,
чем он был занят, думая, что он просто обхватывает мою шею рукой. Казалось,
вся кровь, до последней капли, прилила к моим щекам, к шее и к груди. Я так
и вспыхнула вся и не знала, что со мной делается.
Впрочем, желая показать ему, что я умею принимать благодеяния с
изяществом, я повернулась к нему и сказала:
- Мой господин,--сказала я, - ваше высочество стремится во что бы то ни
стало своею щедростью превзойти самую благодарность в сердце своих слуг: это
чувство невольно вытесняет все прочие, и, не будучи в силах сравняться с
поводом, его вызвавшим, бледнеет и увядает рядом с ним.
- Милая моя девочка, - сказал он на это. - Я люблю во всем
соответствие. Красивое платье, юбка, красивые кружева, венчающие голову,
прекрасное личико и точеная шейка - все это становится совершенным - лишь с
присоединением сюда ожерелья. Но что это, душа моя, вы краснеете? -
вопрошает принц.
- Господин мой, - ответила я, - все ваши дары вызывают у меня румянец
стыда, но краснею я главным образом оттого, что так мало заслужила вашу
доброту и так мало имею надежды заслужить ее в будущем.
Во всем этом (рассуждала я далее уже про себя) я могу служить вехою,
указующей, сколь далеко простирается слабость великих мира сего,. когда те
вступают на стезю порока и, не задумываясь, растрачивают несчетные богатства
на совершенно недостойных тварей; иначе говоря, поднимают цену той, кого по
сердечному капризу Им угодно сделать своей избранницей, поднимают ей цену,
говорю, к собственному разорению; непомерно дорогими подарками вознаграждают
ласки, которые вовсе этого не стоят, так что в конце концов нет ничего более
нелепого, чем цена, которою мужчины готовы оплатить собственную гибель.
Я не могла - даже находясь на самой вершине моего возвеличения, не
могла, говорю, не задуматься обо всем этом, хоть совесть моя, как я уже
говорила, молчала, ничем не препятствуя моему окончательному погрязанию в
пороках. Тщеславие мое находило столь обильную пищу, что" не оставляло,
казалось, места для добродетельных размышлений. И, однако, я не могла подчас
не дивиться безрассудству вельмож, Кои, столь же необузданные в своей
щедрости, сколь они не ограничены в средствах, одаривают обильно и без
всякой меры наименее почтенных представительниц моего пола за то, что те
дозволяют им, употребляя себе во зло все, чем: они одарены свыше, губить
самих себя; а заодно и их, грешных.
И вот я, которая еще помнила, какой я была всего несколько лет назад:
убитая горем, обливающаяся слезами, со страхом взирающая на возникающий
предо мной призрак нищеты, окруженная малыми детьми, покинутыми своим отцом;
я, что продавала и закладывала последнюю рубашку, чтобы купить им пищу, и,
сидя среди ветоши, в полном отчаянии, не ожидая помощи ниоткуда, с ужасом
предвидела неминуемую голодную смерть детей, которых у меня забрали, чтобы
отдать в приют; я, которая затем, ради куска хлеба, сделалась шлюхой и,
распростившись с целомудрием и совестью, вступила в сожительство с чужим
мужем; отвергнутая с презрением всеми родственниками, в том числе и
родственниками моего законного мужа, в совершенном одиночестве, всеми
покинутая и беспомощная, не зная, как удержать душу в теле, - вдруг
оказываюсь возлюбленной принца крови, который осыпает меня своими щедротами
за сомнительную честь обладания продажной плотью, служившей до того утехой
людям, стоявшим неизмеримо ниже его. Та самая я, которая не так давно, быть
может, не отказала бы его собственному лакею, если бы это сулило мне кусок
хлеба!
Так вот, говорю я, трудно было не задуматься над слепотой и животной
сутью человеческого рода: хороший цвет лица и миловидность, которыми
наделила меня природа, оказались настолько соблазнительной приманкой, что
побуждали людей на поступки гнусные и неизъяснимые, лишь бы этой красотой
завладеть.
Только для того я и останавливаюсь с такой подробностью на тех знаках
благоволения, коими меня одаривал ювелир, а за ним принц ***ский; а отнюдь
не затем, чтобы рассказ мой соблазнил кого-либо ступить на стезю порока, в
следовании которою я нынче столь чистосердечно раскаиваюсь, - боже упаси,
чтобы столь гнусное употребление было сделано из замысла, предпринятого со
столь добрыми намерениями! Нет, я хочу нарисовать правдивый портрет
человека, сделавшегося рабом своей яростной и порочной страсти; показать,
как можно исказить образ божий в своей душе, низвергнуть разум с престола,
заставить совесть отречься от власти и возвести на опустевший трон
чувственность; показать, как можно унизить в себе человека и возвысить
зверя.
О, если бы нам было дано услышать укоры, кои благородный этот, человек
обращал к себе, когда он отвернулся от порока и ему опостылела та, что
некогда столь его восхищала! Сколь полезно было бы читателю сей истории
получить подробный пересказ этих укоризн! Но кабы мой принц мог знать всю
грязную историю моих, подвигов на жизненном поприще, кои я успела свершить в
тот короткий срок, что провела в свете, насколько суровее были бы укоры,
какими он себя казнил! Впрочем, я еще этому вернусь.
Я провела в своем веселом отшельничестве без малого три года, и все это
время страсть наша была столь сильна сколь вряд ли она когда бывала в такого
рода связях. Щедрость и великодушие принца не знали границ. Он уже не мог
подарить мне больше, чем подарил с самого начала из одежды, домашней утвари,
лакомств и вин.
Отныне он дарил меня одним золотом, и дары его были постоянны и
обильны, часто по сто пистолей зараз, и уж во всяком случае не меньше
пятидесяти; и, надо отдать мне справедливость, я не проявляла при этом ни
хищности, ни алчности, принимая его даяния с видом крайнего равнодушия. Не
то, чтобы я от природы лишена была жадности или не предвидела, что пора
урожая когда-нибудь кончится и что нужно его собирать, пока еще светит
солнце; но щедрость его в самом деле всякий раз предвосхищала не только мои
ожидания, но даже желания; и он давал мне деньги так часто, что они просто
лились на меня потоком, лишая меня возможности просить о них; так что я не
успевала истратить пятидесяти пистолей, как у меня уже заводилась еще сотня.
По прошествии полутора лет, которые я провела, можно сказать, в его
объятиях, я обнаружила, что стала тяжела. Я ничего о том не говорила, покуда
не уверилась окончательно. И тогда, однажды рано поутру, - мы еще лежали в
постели, - я ему сказала:
- Ваше высочество, должно быть, никогда не задумывались о том, что было
бы, если бы мне выпала честь забеременеть от вас.
- Дорогая моя, - ответил он, - у нас полная возможность содержать дитя,
буде такое случится. Я надеюсь, что вас это не пугает.
- Ничуть, мой господин, - возразила я. - Напротив, я почитала бы себя
счастливой, если бы могла подарить вашему высочеству сына. Я бы надеялась,
что покровительство его отца и его собственные заслуги доставили ему со
временем чин генерал-лейтенанта королевских войск {31}.
- Моя девочка может не сомневаться, - сказал он, - что если бы ей
случилось родить сына, я бы не отказался признать его своим, хоть он и был
бы, как говорится, незаконнорожденным. И ради его матери я не оставил бы его
своими попечениями.
Принц после этого стал всякий раз расспрашивать, уж не жду ля я в самом
деле ребенка, но я решительно это отрицала, покуда не могла дать ему в том
самому удостовериться - ибо дитя уже начало шевелиться во чреве.
Он был несказанно счастлив своим открытием, но объявил, что отныне мне
непременно следует выйти из своего заточения, которому, как он сказал, я
себя подвергла ради него. Здоровье мое, а также необходимость сохранить мои
роды в тайне требовали, чтобы я переехала куда-нибудь - деревню. Я, конечно,
и представления не имела, где искать себе новое жилище. Впрочем, принц,
привычный к разгульной жизни, имел на примете, как видно, несколько прибежищ
подобного рода, коими, надо полагать, он в подобных случаях и пользовался.
Итак, через своего камердинера он подыскал для меня весьма удобный домик,
примерно милях в четырех к югу от Парижа, в деревушке ***, где в моем
распоряжении были уютные комнаты, просторный сад, словом, все мои нужды были
предусмотрены. Некое обстоятельство, однако, пришлось мне не по душе, а
именно: ко мне приставили старуху, которая находилась тут же в доме, дабы
подготовить все надлежащим образом к моим родам и принять ребенка.
Старуха эта мне не приглянулась вовсе. Мне казалось, что она
приставлена за мною шпионить или (как я подчас себя пугала) - отправить меня
на тот свет, если роды примут неблагоприятный оборот.
Когда его высочество посетил меня (а это случилось через два-три дня),
я заговорила с ним об этой старухе; мое красноречие вместе с доводами, какие
я привела, убедили его в том, что присутствие старухи в доме совершенно
нежелательно и что оно, напротив, для него опасно, так как рано или поздно
послужит к его разоблачению, а заодно и к моему. Я заверила его, что моей
камеристке, поскольку она англичанка, до сих пор так и не известно, кем
является его светлость, что я всегда величаю его графом де Клерак и что
больше ничего она о нем не знает и не узнает; что если только он дозволит
мне самой выбрать людей, от которых мне потребуются услуги, все будет
обставлено таким образом, что никому из них не станет известно о его
высочестве и что они даже, быть может, никогда и не увидят его в лицо. А
дабы у его высочества не зародилось и тени сомнения в том, что младенца его
не подменят, то -- подобно тому, как его высочество присутствовал при
зачатии этого младенца - он может, если ему угодно, находиться в комнате во
время родов, и таким образом не будет нужды в каких-либо иных свидетелях.
Мои доводы полностью его убедили, и он в тот же день распорядился,
чтобы его камердинер уволил старуху; я же отправила мою девушку Эми в Кале,
а оттуда в Дувр, где она договорилась без всякого затруднения с английской
повитухой и кормилицей, чтобы те поехали с нею во Францию на целых четыре
месяца, в течение которых им предстояло служить у знатной англичанки, как
Эми меня им отрекомендовала.
Эми обязалась выплатить повитухе сто гиней, а также оплатить ей весь
путь от Дувра до Парижа и обратно. Бедной женщине, что согласилась быть у
меня кормилицей, было обещано двадцать фунтов и, так же как и повитухе,
деньги на путевые расходы.
Я обрела полное спокойствие, когда Эми вернулась, тем более, что она
привезла в помощь повитухе еще одну женщину с добрыми и приятными чертами
лица, которая могла мне очень пригодиться; сверх того она договорилась с
акушером в Париже, который согласился в случав нужды тоже приехать к
родинам.
После того, как все было улажено, граф, как мы его величали на-людях,
продолжал ко мне наведываться столь часто, сколь это можно было ожидать, и
его ласковое со мной обращение не изменилось ничуть.
Однажды, когда мы беседовали между собой о предстоящем событии, я
сказала ему, что хоть все приготовления сделаны как следует, у меня было
странное предчувствие, что я умру родами. Он улыбнулся.
- Моя дорогая, - сказал он, - в подобных случаях все дамы так говорят.
- Пусть так, милорд, - ответила я. - Но справедливость требует, чтобы
все то, что вы в вашей непревзойденной щедрости истратили на меня, не
пропало зазря.
Тут я вытащила из лифа лист бумаги, сложенный, но незапечатанный, и
прочитала ему вслух начертанные на нем мои распоряжения в случае несчастья:
все серебро и драгоценности и дорогая мебель, коими меня одарил его
высочество, должны быть возвращены ему моей камеристкой, а ключи немедленно
вручены его камердинеру.
Далее я просила выдать моей камеристке Эми сто пистолей - при условии,
что она вручит упомянутые ключи его камердинеру и представит от него
расписку его высочеству.
Принц обнял меня:
- Девочка моя, - сказал он. - Неужели ты писала завещание и заботилась
о том, как распорядиться своим имуществом? Кого же, скажи мне на милость, ты
намерена сделать своим главным наследником?
- Это так, ваше высочество, я почитала своим долгом написать последние
распоряжения на случай своей смерти, - отвечала я. - Кому же было мне
отказывать все те сокровища, что я получила из ваших рук в залог вашего ко
мне расположения и доказательства вашей щедрости, кому же, как не
даровавшему мне все это? Если дитя будет живо, ваше высочество, я не
сомневаюсь, поступит с ним со всем присущим вам великодушием, и я не
опасаюсь за его будущность, поскольку она - в ваших руках.
Я увидела, что речи мои пришлись ему по душе.
- Ради вас, - сказал он, - я бросил всех моих парижских красавиц. я с
тех пор как вас узнал, я с каждым днем укрепляюсь в моем мнении, что вы
умеете ценить расположение благородного человека. Успокойтесь же, дитя мое!
Вы не умрете, я уверен, а все ваше имущество принадлежит полностью вам
одной, и вы вольны им распоряжаться, как вам заблагорассудится.
До родов оставалось месяца два, и они быстро миновали. Когда я
почувствовала, что время мое уже подошло, он, к счастью, оказался дома и я
молила его задержаться на несколько часов.
Я послала к нему в комнату сказать, что, если его высочеству угодно, он
может, как мы о том договорились, войти ко мне; и еще я просила ему
передать, что постараюсь не беспокоить его своими стонами. Он тотчас ко мне
вошел, произнес несколько слов ободрения, сказав, что мои страдания скоро
уже будут позади, и вышел; а полчаса спустя Эми принесла ему весть, что я
благополучно разрешилась от бремени, подарив ему прелестного мальчика. Он
дал ей десять пистолей за эту новость, подождал, когда меня немного
приберут, затем вновь вошел в комнату, принялся меня снова подбадривать,
говоря всякие ласковые слова, взглянул на младенца и вышел. А на другой день
пришел снова навестить меня.
Много спустя, оглядываясь на эту пору взором, очистившимся от греха, в
коем я тогда погрязала, я увидела свои поступки в их истинном свете, и мне
открылась вопиющая неправедность их; когда меня уже не слупил наружный
блеск, который и ввел меня в заблуждение и, как то случается с людьми в
подобных обстоятельствах (если позволено судить по себе), полностью овладел
моей душой, итак, говорю, по миновании многих лет я часто задавалась
вопросом: как мог мой принц радостно, или хотя бы покойно, смотреть на
несчастное дитя, которое, как бы он к нему ни привязался, неминуемо должно
было впоследствии служить ему вечным напоминанием о грехе его молодости?
Более того - знать, что этому невинному существу суждено нести на себе
незаслуженную печать позора, которым его будут попрекать при всяком случае,
и все это из-за безрассудства его отца и порочности матери?
Правда, великие мира сего не испытывают недостатка в средствах для
воспитания своих незаконнорожденных детей, иначе говоря, бастардов. А это
главное несчастье в тех случаях, когда таковой недостаток испытывается, и
нет возможности воспитать внебрачное дитя, не нарушая этим благосостояния
семьи. Ведь в этих случаях либо страдают законные дети, что совершенно
противоестественно и несправедливо, либо несчастная мать незаконнорожденного
дитяти стоит перед страшным выбором: быть изгнанной с ним на улицу, умирать
там с голоду и т. д. или - видеть, как ее младенца, запихнув в его пеленки
какую-нибудь незначительную сумму, отдают одной из тех женщин - палачей в
юбке, что берут детей, как то называется на воспитание, а на самом деле
морят их голодом, словом, убивают.
Великие мира сего, как я сказала, не ведают подобных тягот, ибо никогда
не испытывают недостатка в средствах; им достаточно через Лионский банк или
Парижскую Биржу {32} распорядиться, чтобы определенная сумма, размеры
которой они назначают по собственному усмотрению, переводилась на содержание
внебрачного отпрыска.
Так, в случае с этим моим сыном, покуда моя связь с принцем не
прекратилась, не было нужды предварительно договариваться о выделении
отдельной доли на содержание младенца и его кормилицы, ибо денег, которые
выдавались мне на руки, было более чем довольно для всего этого.
В дальнейшем, однако, когда время и некое неожиданное событие положило-
конец нашей связи (а подобные связи всегда имеют конец и, как правило,
обрываются неожиданно), итак, впоследствии я обнаружила, что он выделил
определенную пенсию нашим детям в виде ежегодной ренты, исправно
выплачиваемой Лионским банком.
Благодаря этой пенсии они получили превосходное воспитание (хоть и не в
открытых заведениях) {33}, достойное благородной крови, что текла в их
жилах. Что до меня, однако, я оказалась совершенно покинутой и заброшенной.
Дети же эти выросли и до сей поры так и не знают о своей матери ничего,
кроме того, что решено было им сказать и о чем будет поведано особо.
Но, возвращаясь к моему замечанию, которое, я надеюсь, послужит к
пользе моих читателей, повторяю, радость, которую проявил этот человек по
случаю рождения сына, и восторг, с каким он к нему относился, изумляли меня;
он, бывало, подолгу просиживал у колыбельки, с видом торжественным и важным;
особенно же, я заметила, любил он смотреть на дитя, когда оно спало.
Мальчик был и в самом деле прелестен, с выражением лица не по возрасту
живым и осмысленным. Принц не однажды повторял мне, что это, по его мнению,
не совсем обыкновенный ребенок, и что его, несомненно, ожидает блистательная
будущность. Его слова, как бы я им в глубине души ни радовалась, в другом
отношении отзывались во мне такою болью, что я не могла удержаться от
вздоха, а то даже и от слез всякий раз, как он их произносил; а однажды боль
эта была так остра, что я не могла сдержать свои чувства, когда же он
увидел, как по моим щекам катятся слезы, я уже не могла утаить от него
причину их: принц, когда дело касалось чего-либо важного, умел быть
настойчивым, и в конце концов я всегда ему уступала. Поэтому я ответила ему
со всем прямодушием:
- Меня до глубины души огорчает, мой господин, - сказала я, - что,
какими бы великими ни оказались в будущем заслуги этого маленького существа,
на его гербе всегда будет значиться позорная полоса бастарда {34}.
Злополучное его происхождение будет не только несмываемым пятном на его
чести, но и помехой в карьере. Наша любовь обернется для него вечным
несчастием, а грех матери будет служить неизбывным укором. Самые славные
подвиги не смоют позорного пятна, а коли он достигнет зрелых лет и заведет
семью, - заключила я, - его бесславие падет также на его ни в чем не
повинное потомство.
Он выслушал меня молча. Впоследствии он мне признался, что слова мои
произвели в нем впечатление более глубокое, нежели он пожелал мне выказать.
Тогда, впрочем, он отговорился тем, что этому помочь уже нельзя, но что для
храброго человека подобное обстоятельство не помеха, что в иных случаях оно
даже воодушевляет его на славные подвиги и отвагу; что если и будут при
упоминании его имени также присовокуплять обстоятельство его незаконного
рождения, то личная добродетель ставит человека чести выше всего этого;
поскольку он неповинен в нашем грехе, продолжал принц, то и пятно на его
чести не должно его заботить; к тому времени, как его достоинства поставят
его выше сплетен, бесславие его рождения утонет в славе, какую он завоюет
своими подвигами. Среди людей родовитых, утешал он меня, подобный грешок не
редкость, и поэтому у них столь велико число незаконнорожденных детей, а
воспитание, какое им дают, столь превосходно, что у множества великих людей-
на гербе красуется злополучная полоса и это не имеет для них ни малейшего
значения, особенно после того, как укрепляется слава, заслуженная. личными
их достоинствами. В подтверждение своих слов принц перечислил множество
знатных родов Франции, а также и Англии, на гербах которых имеется такая
полоса.
На этом тогда наш разговор прекратился; однако некоторое время спустя я
его возобновила, заговорив на этот раз не о влиянии, какое наше прегрешение
может иметь на судьбу наших детей, а о справедливом укоре, какого заслужили
мы, их родители. Я говорила об этом с большим жаром, чем следовало, и
заметила, что мои слова производят на него впечатление более глубокое,
нежели я того желала. Наконец, он сам признался, что мои речи действуют на
него почти так же, как слова его исповедника, и что эта проповедь может
оказаться более опасной, чем я думаю, и чем нам бы того хотелось.
- Душа моя, - сказал он, - ведь коли между нами пойдет речь о
раскаянье, нам придется заговорить так же и о расставании.
Если до этого на мои глаза навернулись слезы, то теперь, после его
слов, они полились ручьем, и я ему слишком хорошо доказала, что высказанные
мною суждения не настолько еще овладели моим умом и что мысль о разлуке
страшила меня не меньше, чем его самого.
Он наговорил мне множество ласковых слов, великодушных, как он сам, и в
оправдание нашего преступления дал мне понять, что для него разлука столь же
немыслима, как и для меня. Таким образом мы оба, можно сказать, вопреки
своим убеждениям и разуму, продолжали грешить. Да и младенец еще больше
привязал принца ко мне, ибо он крепко полюбил сына.
Сын наш, выросши, сделался человеком весьма достойным. Сперва он был
произведен в офицеры французской Garde du Corps {Лейб-гвардии (франц.).}, а
затем возглавил драгунский полк в Италии, где и имел немало случаев
отличиться, показав себя не только достойным своего отца {36}, но также
заслуживающим того, чтобы быть его законным сыном и иметь лучшую мать. Но об
этом дальше.
Можно со всей справедливостью утверждать, что жила я в то время, как
королева, или, если угодно, как королева потаскух. Ибо свет не видывал,
чтобы простую наложницу, каковою, по существу, являлась я, столь высоко
ценил, и лелеял человек столь благородного рождения, как мой принц. Был у
меня, правда, один недостаток, какого обычно не сыщешь у женщин в таких
обстоятельствах, как мои: недостаток этот заключался в том, что мне никогда
ничего от него не было нужно, я ни разу его ни о чем не просила, и никто ни
разу не воспользовался мною в своих целях, вынуждая меня ходатайствовать за
них, как то слишком часто бывает с любовницами великих мира сего. Просить
что-либо для себя мне препятствовала его щедрость, для других - мое
уединение. Это последнее обстоятельство служило не только к его выгоде, но и
к моей.
Единственным случаем, когда мне довелось его о чем-нибудь просить, было
мое заступничество за его камердинера, того самого, который с первых дней
был посвящен в тайну наших отношений. Слуга этот как-то вызвал недовольство
своего господина недостаточным усердием и с тех пор впал у него в немилость.
И вот он поведал об этом моей камеристке Эми, умоляя ее просить моего
заступничества, на что я согласилась, и ради меня слуга снова был прощен и
принят на службу, за что негодник отблагодарил меня, забравшись в постель к
своей благодетельнице Эми, чем весьма меня рассердил. Впрочем, Эми
великодушно признала, что произошло это столь же по ее собственной вине,
сколь и по его, ибо она так сильно влюбилась в этого малого, что, если бы он
не попросился к ней в постель, она, вернее всего, сама бы его пригласила.
Должна сказать, что это меня успокоило и я лишь настаивала на том, чтобы он
не узнал от нее, что мне об этом известно.
Здесь я могла бы рассказать немало забавных приключений и разговоров,
какие у меня бывали с моей девушкой Эми. Но я их опускаю, слишком уж
необыкновенна собственная моя история. Кое-что, однако, на того, что
касается Эми и ее молодчика, я должна сообщить.
Я спросила Эми, как ей случилось оказаться в столь близких отношениях с
ним, но Эми уклонилась от объяснений на этот счет. Со своей стороны я тоже
не стала донимать ее расспросами, зная, что та в ответ могла задать мне
встречный вопрос: "А как могло случиться, что вы вошли в такие тесные
отношения с принцем?". Поэтому я не настаивала, и через некоторое время она
сама, по своей воле рассказала мне все. Вкратце, историю ее можно бы свести
к пяти словам: какова госпожа, такова и служанка. Поскольку им доводилось
проводить вместе по многу часов кряду, ожидая своих господ, рано или поздно
им должно было прийти в голову: почему бы им внизу не заняться тем, чем были
заняты их господа наверху?
Как я уже говорила выше, по этой причине я не могла в душе своей
сердиться на Эми. Правда, я опасалась, как бы моя девушка не оказалась
беременной тоже, но этого не случилось, а, следовательно, никакой беды тут
не было; ведь у нее, так, же, как у ее госпожи, был почин, и, как известно,
с тем же, лицом, что у меня.
Когда я оправилась от родов, поскольку младенец был обеспечен хорошей
кормилицей и к тому же приближалась зима, пора была думать о возвращении в
Париж. Но к этому времени у меня был собственный выезд и лакеи, и с
разрешения моего господина я позволяла себе время от времени вызывать карету
в Париж, чтобы в ней проехаться по аллеям Тюильри и прочим приятным местам
города {37}. Однажды моему принцу (если мне дозволено его так называть)
захотелось доставить мне развлечение и прокатиться вместе со мной. Дабы
осуществить, свое намерение, и вместе с тем не быть узнанным, он приехал за
мной в карете графа де***, лица весьма влиятельного при дворе; лакеи,
сопровождавшие карету, были одеты в ливреи графа де***, словом, по экипажу
было нельзя догадаться ни о том, кто я такая, ни - кому принадлежу; для
вящей же осторожности принц приказал мне сесть в карету возле дома портного,
куда он имел обыкновение заходить - по амурным ли делам, или еще каким, о
том мне дознаваться не следовало. Я не имела понятия, куда ему было угодно
меня везти, но, усевшись в карете рядом со мною, он сказал, что повелел
своим слугам, сопровождать меня во дворец, чтобы дать мне случай взглянуть
на beau monde {Высший свет (франц.).}. Я сказала, что мне безразлично, куда
ехать, раз он удостаивает меня своего общества. Итак, принц повез меня в
великолепный Медонский дворец, где в то время пребывал дофин {38}, с одним
из домочадцев которого он был на короткой ноге; последний предоставил в наше
распоряжение свое жилище на все то время, что мы там были, а провели мы там
три или четыре дня.
Так случилось, что в это самое время туда из Версаля ненадолго прибыл
король проведать супругу дофина, тогда еще здравствовавшую {39}. Принц из-за
меня все это время жил там инкогнито и, услышав, что король гуляет по саду,
не выходил из дому; однако придворный, у которого мы гостили, собрался со
своей супругой и несколькими своими знакомыми взглянуть на короля. Я тоже
была удостоена чести их сопровождать.
Посмотрев на короля, - тот появился в саду совсем ненадолго - мы
поднялись на просторную террасу с тем, чтобы выйти к парадной лестнице.
Когда мы пересекали залу, глазам моим предстало зрелище, от какого я едва не
лишилась чувств. Не думаю, чтобы на всем свете сыскалась женщина, которая
могла бы сохранить спокойствие в подобных обстоятельствах. По какому-то
случаю во дворце оказался полк лейб гвардии, или, как у них это называется,
Gens d'armes {Жандармы (франц.).}; то ли они несли там дежурство, то ли
ожидался смотр, я не знаю, ибо в делах этого рода я ровно ничего не смыслю;
как бы то ни было, я увидела, что в караульню, обутый в сапоги и при
мундире, как то бывает, когда наши гвардейцы несут дежурство в
Сент-Джеймском дворце {40}, входит мистер ***, мой первый муж, пивовар.
Я не могла обмануться: я проходила мимо него так близко, что едва не
коснулась его подолом и взглянула ему прямо в лицо, правда, прикрыв свое
веером, дабы не быть узнанной. Я-то его узнала тотчас, тем более, что он при
мне с кем-то заговорил, так что я его, можно сказать, узнала, вдвойне.
Несмотря на то, что я была ошеломлена, - а как велико было мое
изумление, догадаться не трудно, - я все же, пройдя два-три шага, обернулась
и, задав какой-то вопрос даме, которая шла рядом, остановилась, как бы для
того, чтобы окинуть взором великолепную залу, караульню и прочее; на самом
же деле мне хотелось как следует разглядеть его мундир, чтобы иметь
возможность навести о нем справки в дальнейшем.
Пока я стаяла, занимая спутницу своими расспросами, он прошел мимо
меня, опять совсем близко, беседуя с человеком, одетым в такой же мундир,
как у него самого; к величайшему моему удовлетворению, - в котором, впрочем,
было мало радости, - я услышала, что он говорит по-английски со своим
товарищем, который, по-видимому, тоже был англичанином {41}.
Между тем я обратилась к своей спутнице еще с одним вопросом.
- Не скажете ли вы мне, сударыня, - спросила я, - кто эти солдаты? Это
личная охрана короля?
- Нет, это конная гвардия, - ответила она. - Должно быть, сегодня
назначили небольшой отряд конногвардейцев сопровождать короля; обычно же у
его величества свои телохранители.
С нами была еще одна дама, и она тоже вступила в разговор.
- Мне кажется, сударыня, вы ошибаетесь, - сказала она. - Я слышала, что
гвардейцы находятся здесь по особому распоряжению, и что кое-кто из них
ожидает приказа выступить походом к берегам Рейна {42}; завтра, однако, они
возвращаются в Орлеан.
Не довольствуясь полученным разъяснением, я нашла способ разведать, к
каким частям принадлежат эти господа, и заодно узнала, что через неделю их
ожидают в Париже.
Два дня спустя мы возвратились в Париж; беседуя с моим господином, я
вскользь упомянула, будто слышала, что через неделю в Париже ожидают
гвардейцев и что мне очень хотелось бы видеть, как они будут дефилировать по
городу. Любезность принца в делах такого рода была всегда такова, что стоило
мне намекнуть на какое-нибудь мое желание, и оно бывало тотчас исполнено. Он
дал повеление своему камердинеру (мне бы следовало его называть отныне
камердинером моей камеристки) разыскать для меня на этот случай дом, откуда
я могла бы видеть, как будут проходить гвардейские полки.
Так как на сей раз принц меня не сопровождал, я позволила себе взять с
собою мою камеристку Эми; мы с ней расположились так, чтобы получше видеть
то, что меня интересовало. Я рассказала Эми, кого я видела, и она жаждала
приобщиться к моему открытию не меньше, чем жаждала я - произвести
дальнейшие наблюдения в ее обществе; что до существа открытия, то Эми была
почти, так же поражена, как и я. Короче говоря, гвардейцы вступили в город,
как и ожидалось, и парад их был поистине блистательным, все в новых
мундирах, при оружии и со знаменами, которые архиепископ Парижский должен
был торжественно благословить. Вся процессия имела весьма праздничный вид, а
так как кони шли шагом, в моем распоряжении было довольно времени для
пристального обозрения всей колонны. И вот, в одном из рядов, привлекших мое
внимание благодаря необычному росту правофлангового {43}, я вновь увидела
своего молодчика, и, должна сказать, он не уступал никому из своих товарищей
ни в осанке, ни в бравости, хоть ему и было далеко до чудовищного роста
упомянутого мной огромного малого, - сей последний, впрочем, как мы узнали,
принадлежал к знатному гасконскому роду и был прозван Великаном Гасконии.
К счастливому для нас стечению обстоятельств присоединилась еще одна
удача - в ту самую минуту, когда интересующий нас отряд поравнялся с моим
окном, в шествии произошла какая-то заминка, и вся колонна остановилась. Это
дало нам возможность как следует разглядеть его вблизи и окончательно
удостовериться в том, что здесь не было ошибки: это был, вне всякого
сомнения, он.
Эми, в силу ряда причин посчитав, что ей можно с меньшим риском, нежели
мне, заняться расспросами, обратилась к своему приятелю, сказав, что ей
хотелось бы разузнать поподробнее о некоем гвардейце, который привлек ее
внимание; дело в том, объяснила она, что она увидела здесь одного
англичанина гарцующим на коне, меж тем как жена его, посчитав, что его нет в
живых, вышла замуж вновь и покинула Англию. Приятель Эми не знал, как ей в
этом помочь. Зато какой-то человек, стоявший с ними рядом, вызвался
разыскать ее англичанина, если только она сообщит имя, и в шутку прибавил,
что этот джентльмен, верно, ее бывший любовник. Эми со смехом отклонила его
предположение, но продолжала свои расспросы с настойчивостью, показавшей ее
собеседнику, что ею движет отнюдь не праздное любопытство. Оставив шутливый
тон, он спросил, в каком отряде она обнаружила своего знакомца. Она
необдуманно назвала ему имя моего мужа, чего ей делать вовсе не следовало:
затем показала пальцем на знамя удаляющегося отряда и сказала, в каком
примерно ряду ехал наш молодчик, но только она не могла назвать имя
капитана, в чьем подчинении он находился. Неутомимая Эми, однако, следуя
советам господина, с которым разговорилась, разыскала нашего красавца.
Оказалось, что он даже не удосужился переменить имя, так как не предполагал,
чтобы его стали здесь разыскивать; словом, как я уже сказала, Эми его
разыскала, смело направилась в расположение его роты, попросила его вызвать,
на что он тотчас к ней вышел.
Думаю, что, увидев Эми, он был поражен не менее, чем я, когда впервые
увидела его в Медоне. Он вздрогнул и побелел как полотно. По мнению Эми,
если бы эта первая встреча произошла где-нибудь в укромном месте, где он мог
ее убить, не опасаясь огласки, он не остановился бы перед подобным
злодеянием.
Итак, как я уже сказала выше, он вздрогнул от изумления.
- Кто вы такая? - спросил он по-английски.
- Сударь, - отвечала она. - Неужели вы меня не узнаете?
- Разумеется, я вас знал, - говорит он. - Я знал вас, когда вы были
живы. Но кто вы теперь: призрак или живой человек - этого я не ведаю.
- Успокойтесь, сударь, - сказала Эми. - Я та самая Эми, что работала у
вас в услужении, и заговорила я с вами без всякого намерения причинить вам
зло. Просто я вчера случайно увидела вас, когда вы ехали среди гвардейцев, и
подумала, что вам, быть может, приятно было бы узнать кое-что о ваших
лондонских знакомых.
- Ну что ж, Эми, - сказал он (к этому времени несколько оправившись от
испуга),- как же они все поживают? Что? Неужели и госпожа ваша здесь?
И между ними произошел следующий разговор.
Эми: Моя госпожа, сударь! Увы! Неужели вы спрашиваете меня о ней?
Бедняжка, вы оставили ее в весьма плачевном состоянии!
Он: Что верно, то верно, Эми. Но я ничего не мог сделать. Мое
собственное положение было достаточно плачевным.
Эми: Верно, сударь. Иначе вы, конечно, не покинули бы ее таким образом.
Ибо, не скрою, оставили вы их в самых отчаянных обстоятельствах.
Он: Как же они жили после моего отъезда?
Эми: Жили, сударь?! О, чрезвычайно худо, смею вас уверить. Да и могло
ли быть иначе?
Он: Да, да,, вы правы. Но скажите мне, Эми, пожалуйста, что же
случилось со всеми ними дальше? Ибо я любил их всей душой и бросил их лишь
оттого, что не вынес мысли о нищете, которая на них надвигалась, а
предотвратить ее было не в моих силах. Что мне было делать?
Эми: Я вас понимаю, сударь. Вот и госпожа ваша говорила, - я это
слышала от нее не раз, - несчастный, верно, мыкается, не меньше моего, где
бы он ни был.
Он: Как? Неужели она полагала, что я жив?
Эми: О да, сударь. Она всегда утверждала, что вы, должно быть, живы,
потому что, если бы вы умерли, сударь, говорила она, то уж наверное бы она
об этом услышала.
Он: Да, да, да. Положение мое было ужасно, иначе я бы ни за что не
уехал.
Эми: Однако, сударь, вы поступили очень жестоко с бедной моей госпожой;
уж как она изводилась - сперва от страха за вас, сударь, а потом - что от
вас нет никаких вестей.
Он: Увы, Эми! Что я мог? Ведь уже к тому времени, как я уехал, дела
наши пришли в полное расстройство, я бы лишь помог им умереть с голоду, если
бы остался. К тому же, мне было невыносимо на все это смотреть.
Эми: Видите ли, сударь, я не могу судить о том, что было прежде; зато я
была печальной свидетельницей всех злоключений моей бедной госпожи все то
время, что я при ней оставалась. Сударь! У вас содрогнулось бы сердце если
бы я вам поведала обо всех ее злоключениях!
(Здесь она рассказала всю мою историю вплоть до того дня, когда приход
взял одного из моих малюток; эта часть ее рассказа, как она заметила, весьма
его расстроила; когда же она рассказала о жестокости его родни, он покачал
головой и отозвался об них с большой горечью.)
Он: Ну, хорошо, Эми. Что же с ней произошло дальше?
Эми: Я не могу вам об том поведать сударь, ибо госпожа моя не дозволила
мне оставаться у нее долее. Она не могла оплачивать мои услуги, сказала она,
ни кормить меня. Я сказала, что согласна служить ей без жалованья, но, как
вы понимаете, сударь, без хлеба не проживешь. Так что мне пришлось, скрепя
сердце, оставить бедную мою госпожу, Впоследствии я слышала, будто
домовладелец отобрал у нее всю ее обстановку и утварь и, видимо, выгнал ее
из дому; во всяком случае, месяц спустя, когда я проходила мимо вашего дома,
он был заколочен; а еще через две недели там уже работали плотники и
обойщики - видно, готовят его для новых жильцов, подумала я. Никто из
соседей, однако, не мог сказать мне, что сделалось с моей бедной госпожой;
единственное, что они знали, это что она была в такой нужде, что чуть ли не
побиралась; и еще - что кое-кто из порядочных людей оказывал ей помощь,
чтобы не дать ей умереть с голоду.