и близки друг другу и все же чувствуют, что разделены, отдалены друг от друга. Они испытывают глубочайший стыд: стыд оттого, что видят друг друга "нагими" и одновременно чувствуют взаимное отчуждение, невероятную пропасть, разделяющую их. "Они сделали себе опоясания", пытаясь тем самым избежать всей полноты человеческих отношений -- скрыть наготу, в которой они предстали Друг перед другом. Но стыд, как и чувство вины, не спрячешь за фиговым листом. Они не сблизились друг с другом и в любви; возможно, они и желали друг друга физически, но физическая близость не устраняет отчужденности между людьми. И то, что они действительно не любили друг друга, проявляется в том, как они друг к другу относятся: Ева даже не пытается защитить Адама, а Адам стремится избежать наказания, обвиняя во всем Еву, а не защищая ее.

Так какой же грех они совершили? Они увидели друг друга как разделенные, изолированные, эгоистичные человеческие существа, которые не могут преодолеть свою разъединенность даже в акте любви. Этот грех коренится в самом нашем человеческом существовании. Лишенные изначальной гармонии с природой -- столь характерной для животных, жизнь которых определяется врожденными инстинктами, -- наделенные разумом и самосознанием, мы не можем не чувствовать свою крайнюю отчужденность от любого другого человеческого существа. В католической теологии такое состояние существования в полном разъединении и отчуждении, не преодолеваемом и в любви, определяется как "ад". Это непереносимо для нас. Нам просто необходимо любым способом преодолеть эту пытку абсолютной разъединенности -- подчиняясь ли, властвуя ли, пытаясь ли заглушить голос разума и сознания. Однако каждый из этих способов хорош лишь на короткое время, он закрывает путь к истинному решению проблемы. Единственный способ спастись из этого ада -- освободиться из тюрьмы своего эгоцентризма, достичь единения со всем миром. И если эгоцентрическая разъединенность и есть главный грех, то он искупается актом любви. Само английское слово "atonement" (искупление) выражает эту идею, ведь этимологически оно происходит от слова "atonement", что на среднеанглийском означало "единение, слияние, объединение"*.
[* Среднеанглийский язык -- язык, на котором говорили и писали в XII--XV вв. В среднеангаийском at-onement основу слова составляет "one", что означает "один", "единый". -- Прим. перев.]

А так как грех разъединенности не является актом непослушания, он не нуждается в прощении. Что действительно необходимо, так это исцелить такой грех, а здесь может помочь лишь любовь, а вовсе не принятие наказания.

Райнер Функ указал мне на то, что неавторитарная концепция греха как разобщения, разъединения получила выражение у некоторых отцов церкви -- последователей Иисуса. Он подтверждает это следующими примерами (заимствованными у Анри де Любака). Ориген говорит: "Где правит грех, там разделение, но где правит добродетель, там единство и единение". Максим Исповедник говорит, что в результате Адамова греха род человеческий, "который должен был бы быть гармоничным целым, не ведающим конфликта между моим и твоим, превратился в облако пылинок -- в отдельных индивидов". Сходные мысли о разрушении первородного единства у Адама можно найти и у св. Августина и, как указывает профессор Ауэр, в учении Фомы Аквинского. Де Любак в заключение говорит: "Что касается "восстановления" (Wiederherstellung), то факт спасения предстает как необходимое обретение утраченного единства, как восстановление сверхъестественного единения с богом и в то же самое время единение людей друг с другом" (см. также "Концепцию греха и раскаяния" в книге "Вы будете как боги", где подробно рассматривается проблема греха).

Итак, в заключение можно сказать, что при ориентации на обладание, а значит, и при авторитарной структуре грех -- это неповиновение и избавиться от него можно с помощью раскаяния -> наказания -> нового подчинения. При ориентации на бытие, при неавторитарной структуре грех -- это отчужденность, и избавлению от него способствуют раскрепощение разума, полнота проявления любви, единение. И в самом деле, историю грехопадения можно интерпретировать двояко, в ней смешаны элементы как авторитарные, так и способствующие освобождению человека. Тем не менее сами по себе представления о грехе как о неповиновении и отчуждении диаметрально противоположны.

История о Вавилонской башне, рассказанная в Ветхом завете, видимо, содержит ту же идею. Род человеческий достиг здесь состояния единства, символом чего является тот факт, что все человечество говорит на одном языке. В своем стремлении к власти, страстном желании иметь величайшую башню люди разрушили свое единство и стали разъединенными. Рассказ о Вавилонской башне -- это в каком-то смысле второе "грехопадение", грех древнего человечества. История эта осложняется тем, что бог испугался человеческого единения и вытекающей отсюда силы людей. "И сказал Господь: вот, один народ, и один у всех язык; и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать. Сойдем же, и смешаем там язык их, так Чтобы один не понимал речи другого" (Бытие, XI, 6--7). Конечно, тот же момент присутствует и в истории грехопадения: там бог испугался силы, которую могли бы обрести мужчина и женщина, отведав плодов с древа жизни и древа познания добра и зла.

СТРАХ СМЕРТИ - УТВЕРЖДЕНИЕ ЖИЗНИ

Как уже говорилось выше, страх утратить свою собственность -- это неизбежное следствие чувства безопасности, которое зиждется на том, чем мы обладаем. Мне бы хотелось развить эту мысль несколько подробнее.

Вполне возможно и не связывать себя с собственностью и, таким образом, не бояться потерять ее. А что же можно сказать о страхе потерять самое жизнь -- о страхе смерти?

Разве это удел лишь стариков и больных? Или же страх смерти испытывают все? Преследует ли нас в течение всей жизни мысль, что нам суждено умереть? И не становится ли страх смерти лишь более сильным и более осознанным по мере того, как мы приближаемся к концу жизни в силу возраста или болезни?

Психоаналитикам следовало бы провести широкие систематические исследования этого феномена, начиная с детского возраста и до глубокой старости, проанализировать как бессознательные, так и осознанные проявления страха смерти. Такие исследования не следует ограничивать анализом отдельных случаев: нужно было бы изучить большие группы, используя существующие методы социопсихоанализа. А поскольку таких исследований сейчас нет, придется нам сделать хотя бы предварительные выводы, основанные на целом ряде разрозненных данных.

Возможно, самым существенным фактом является глубоко укоренившаяся жажда бессмертия, которая проявляется во многих ритуалах и верованиях, направленных на сохранение человеческой плоти. С другой стороны, современная сугубо американская форма отрицания смерти посредством "приукрашивания" тела свидетельствует и о подавлении страха смерти просто-напросто камуфляжем.

Есть только один способ, -- как учат Будда, Иисус, стоики и Майстер Экхарт -- действительно преодолеть страх смерти, -- это не цепляться за жизнь, не относиться к жизни как к собственности. Страх смерти -- это, в сущности, не совсем то, что нам кажется, это не страх, что жизнь прекратится. Как говорил Эпикур, смерть не имеет к нам никакого отношения, ибо "когда мы есть, то смерти еще нет, а когда смерть наступает, то нас уже нет" (Диоген Лаэртий). Можно, конечно, бояться страданий и боли, которые, бывает, предшествуют смерти, но этот страх отличен от страха смерти. Хотя в таком случае страх смерти мог бы показаться иррациональным, дело обстоит иначе, если относиться к жизни как к собственности. И тогда этот страх перестает быть страхом смерти, это -- страх потерять то, что я имею: свое тело, свое "я", свою собственность и свою идентичность; это -- страх "потерять себя", столкнуться с бездной, имя которой -- небытие.

Поскольку мы руководствуемся в жизни принципом обладания, мы должны бояться смерти. И никакое рациональное объяснение не в силах избавить нас от этого страха. Однако даже в смертный час он может быть ослаблен, если воскресить чувство привязанности к жизни, откликнуться на любовь окружающих ответным порывом любви. Исчезновение страха смерти начинается не с подготовки к смерти, а с постоянных усилий уменьшить начало обладания и увеличить начало бытия. Как говорил Спиноза, мудрый думает о жизни, а не о смерти.

Советы о том, как умереть, -- это фактически советы о том, как жить. И чем в большей мере мы освободимся от жажды наживы во всех ее формах и особенно от приверженности к своему "я", тем слабее будет страх смерти: ведь тогда нам нечего терять*.
[* Я ограничиваюсь обсуждением страха смерти как такового и не касаюсь неразрешимой проблемы боли, причиняемой самой мыслью о том, как наша смерть отразится на тех, кто нас любит.]

ЗДЕСЬ И СЕЙЧАС - ПРОШЛОЕ И БУДУЩЕЕ

Бытие существует только здесь и сейчас (hic et nunc). Обладание существует только во времени -- в прошлом, в настоящем и будущем.

При ориентации на обладание мы привязаны к тому, что накопили в прошлом: к деньгам, земле, славе, социальному положению, знаниям, детям, воспоминаниям. Мы думаем о прошлом, и наши чувства -- это воспоминания о прошлых чувствах (или о том, что мы принимаем за таковые). (В этом заключается сущность сентиментальности.) Мы суть прошлое, и мы можем сказать: "Я -- это то, чем я был".

Будущее -- это предвосхищение того, что станет прошлым. И при установке на обладание оно воспринимается как прошлое, что находит свое выражение в словах: "У этого человека есть будущее"; это значит, что этот индивид будет обладать многими вещами, даже если он сейчас их не имеет. В рекламе компании Форда: "В будущем Вас ждет Форд" -- ударение делается на том, что вы будете обладать автомобилем; точно так же при некоторых сделках продаются и покупаются "будущие товары". Основа обладания одна и та же, независимо от того, с чем мы имеем дело -- с прошлым или будущим.

Настоящее -- это точка, где прошлое встречается с будущим, это станция на границе двух времен, соединяющая их и качественно ничем от них не отличающаяся.

Бытие не обязательно существует вне времени, но время вовсе не довлеет над ним. Художник имеет дело с красками, холстом, кистями, скульптор -- с камнем и резцом. Но творческий акт, "образ" того, что они намерены создать, выходит за пределы времени. Это вспышка или множество вспышек, но ощущение времени в таком "видении" отсутствует. Все это в равной мере относится и к мыслителям. Конечно, они фиксируют свои мысли во времени, но творческое постижение их -- это вневременной акт. И это характерно для каждого проявления бытия. Переживание любви, радости, постижения истины происходит не во времени, а здесь и сейчас. Эти здесь и сейчас суть вечность, или вневременность. Однако вечность вовсе не представляет собой бесконечно долгое время, хотя именно такое ошибочное представление очень распространено.

Говоря об отношении к прошлому, следует сделать одну важную оговорку. Наши ссылки на прошлое -- это воспоминания, размышления о нем; при таком способе "обладания" прошлым оно мертво. Однако можно вернуть прошлое к жизни. Можно пережить какую-нибудь ситуацию нашего прошлого так сильно и живо, как будто она происходит здесь и сейчас. А это значит, что можно воссоздавать прошлое, возвращать его к жизни (то есть в символической форме воскрешать умершее). И в той мере, в какой мы делаем это, прошлое перестает быть прошлым; оно есть нечто, происходящее здесь и сейчас.

Будущее тоже может переживаться так, словно оно имеет место здесь и сейчас. Это происходит в тех случаях, когда какое-то будущее событие мы предвидим с такой точностью, что оно относится к будущему только "объективно", то есть как внешний факт, но не субъективно, не в нашем внутреннем опыте. Такова природа подлинной утопической мысли (в отличие от утопических грез); такова основа истинной веры, которая не нуждается во внешней реализации "в будущем", чтобы переживаемое стало реальностью.

Понятия прошлого, настоящего и будущего, то есть времени, вошли в нашу жизнь потому, что они тесно связаны с нашим физическим существованием: ограниченной продолжительностью нашей жизни, необходимостью постоянно заботиться о своем организме, природой физического мира, из которого мы черпаем все, что нужно для поддержания жизни. Ведь жить вечно невозможно; смертным не дано игнорировать время или быть неподвластным ему. Ритмическая смена дня и ночи, сна и бодрствования, роста и старения, потребность поддерживать себя работой и защищать себя -- все эти факторы заставляют нас считаться со временем, если мы хотим жить, а наш организм заставляет нас хотеть жить. Но одно дело считаться со временем, и совсем другое -- подчиняться ему. Когда превалирует принцип бытия, мы считаемся со временем, но не подчиняемся ему. Когда же превалирует принцип обладания, считаться со временем означает подчиняться ему. В таком случае вещами являются не только вещи, но вообще все живое. Время начинает властвовать над нами. В сфере же бытия время оказывается свергнутым с престола; оно перестает быть идолом, который подчиняет себе всю нашу жизнь.

В индустриальном обществе власть времени безгранична. Современный способ производства требует, чтобы любое действие было точно "хронометрировано", чтобы не только работа на бесконечном конвейере, но и вообще большинство видов нашей деятельности подчинялись бы фактору времени. Более того, время -- это не только время, "время -- деньги". Из машины нужно выжать максимум: вот почему машина навязывает рабочему свой ритм.

Именно посредством машины властвует над нами время. Лишь в часы, свободные от работы, создается у нас видимость какого-то выбора. И тем не менее мы чаще всего организуем свой досуг так же, как и работу, или восстаем против тирании времени, предаваясь абсолютной лени. Однако безделье, если не считать делом неподчинение времени, -- только иллюзия свободы, на самом деле это всего лишь условное освобождение от тюрьмы, имя которой -- "время".


Часть третья. Новый человек и новое общество

VII. Религия, характер и общество

В этой главе рассматривается тезис, согласно которому социальные изменения взаимодействуют с изменением социального характера, а "религиозные" импульсы служат энергией, необходимой для того, чтобы побудить мужчин и женщин совершить коренное социальное преобразование, и, следовательно, новое общество может быть создано только в том случае, если в человеческом сердце произойдут глубокие изменения, то есть, если существующий объект поклонения будет заменен новым*.
[* Эта глава во многом основывается на моих предыдущих работах, особенно на книгах "Бегство от свободы" (1941) и "Психоанализ и религия" (1950), в которых я ссылаюсь на наиболее значительные труды из всей богатой литературы по этому вопросу.]

ОСНОВЫ СОЦИАЛЬНОГО ХАРАКТЕРА

Отправной точкой для этих рассуждений служит утверждение о взаимозависимости между структурой характера среднего индивида и социоэкономической структурой общества, в котором существует этот индивид. Взаимосвязь индивидуальной психической сферы и социоэкономической структуры я называю социальным характером. (Раньше, в 1932 г., для обозначения этого феномена я пользовался выражением "либидиозная структура общества".) Социоэкономическая структура общества формирует социальный характер своих членов таким образом, что им хочется делать то, что они должны делать. Вместе с тем социальный характер оказывает влияние на социоэкономическую структуру общества, действуя при этом либо как цемент, придающий ей еще большую стабильность, либо, при определенных обстоятельствах, как динамит, готовый взорвать ее.

Социальный характер и социальная структура

Взаимоотношения между социальным характером и социальной структурой никогда не носят статичный характер, поскольку оба элемента в этой взаимосвязи представляют собой бесконечный процесс. Любое изменение одного из факторов влечет за собой изменение обоих. Многие революционеры считают, что следует сначала радикально изменить политическую и экономическую структуру, а затем на втором этапе почти необходимо изменится также и человеческое сознание: как только будет создано новое общество, почти автоматически возникнет и новый человек. Они не понимают, что новая элита, обладающая прежним социальным характером, будет стремиться воссоздать условия старого общества в новых социально-политических институтах, созданных революцией; что победа революции обернется ее поражением как революции -- хотя, может быть, и не как исторической фазы развития общества, проложившей путь к такой социоэкономической структуре, которая остановилась в своем бурном развитии. Хрестоматийным примером служат Французская революция и революция в России. Примечательно, что Ленин, не считавший, что склад характера может оказывать большое влияние на революционную деятельность, резко изменил свое мнение в последний год жизни, когда отчетливо увидел отрицательные черты характера Сталина и потребовал в своем завещании, чтобы Сталин не стал его преемником.

Противоположную позицию занимают те, кто утверждает, что сначала нужно изменить природу человека -- его сознание, ценности, характер -- и лишь после этого может быть построено подлинно человеческое общество. История человечества доказывает, что они неправы. Изменения в психике человека всегда оставались принадлежностью сугубо частной сферы и ограничивались небольшими оазисами или же оказывались совершенно неэффективными, когда проповедь духовных ценностей сочеталась с реализацией на практике ценностей, прямо противоположных.

СОЦИАЛЬНЫЙ ХАРАКТЕР И "РЕЛИГИОЗНЫЕ ПОТРЕБНОСТИ"

Социальный характер имеет еще одну важную функцию, помимо функции удовлетворения потребностей общества в определенном типе характера и обусловленных этим характером потребностей индивида. Он призван удовлетворять внутренне присущие человеку религиозные потребности. Следует пояснить, что слово "религия" употребляется здесь не для обозначения системы, обязательно связанной с понятием бога или идолов, или даже какой-либо системы, воспринимаемой как религия, а для обозначения любой системы взглядов и действий, которой придерживается какая-либо группа людей и которая служит индивиду схемой ориентации и объектом поклонения. В таком широком смысле слова ни одна культура прошлого или настоящего, да, по-видимому, и будущего, не может рассматриваться как культура без религии.

Такое определение "религии" ничего не говорит о ее специфическом содержании. Люди могут поклоняться животным, деревьям, золотым или каменным идолам, невидимому богу, святому или злобному вождю; они могут поклоняться своим предкам, своему народу, классу или партии, деньгам или успеху. Их религия может способствовать развитию разрушительных сил или любви, господства или солидарности; она может благоприятствовать развитию разума или парализовать его. Люди могут относиться к такой системе как к религии и отличать ее от всего светского, либо они могут считать, что у них вообще нет никакой религии, и рассматривать свою приверженность таким якобы вполне светским целям, как власть, деньги или успех, исключительно как стремление ко всему практичному и выгодному. И вопрос вовсе не в том, религия это или нет, а в том, какова эта религия: способствует ли она дальнейшему развитию человека, реализации свойственных ему сугубо человеческих способностей или же препятствует его развитию.

Всякая конкретная религия, если только она действительно мотивирует поведение, -- это не просто сумма доктрин и верований; она коренится в специфической структуре характера индивида и -- поскольку она является религией группы людей -- в социальном характере. Таким образом, религиозные установки можно рассматривать как один из аспектов структуры нашего характера, ибо мы -- это то, чему мы преданы, а то, чему мы преданы, -- это то, что мотивирует наше поведение. Однако часто индивид даже не осознает, что является действительным объектом его личного поклонения, и принимает свои "официальные" представления, взгляды за подлинную, хотя и тайную религию. И если, к примеру, человек поклоняется власти и при этом проповедует религию любви, то религия власти и есть его тайная религия, тогда как его так называемая официальная -- например христианская -- религия всего лишь идеология.

Религиозная потребность коренится в основных условиях существования человеческого вида. Мы составляем такой же биологический вид, как и шимпанзе, лошадь или ласточка. Каждый вид можно определить с помощью его специфических физиологических и анатомических признаков.

Существует общепринятое определение человеческого вида в терминах биологии. Я считаю, что человеческий вид, то есть человеческую природу, можно определить также и психологически. В ходе биологической эволюции животного царства человеческий вид возникает на стыке двух тенденций развития. Одной из них является все уменьшающаяся детерминированность поведения инстинктами (слово "инстинкты" употребляется здесь не в современном понимании инстинкта как исключающего научение, а в смысле органического побуждения). И хотя существует множество противоречивых взглядов на природу инстинктов, всеми признается, что чем выше стоит животное на эволюционной лестнице, тем меньше его поведение детерминировано филогенетически запрограммированными инстинктами.

Процесс непрерывно уменьшающейся детерминированности поведения инстинктами можно представить как континуум, на одном конце которого находятся низшие формы эволюции животных, с наибольшей степенью инстинктивной детерминации; это уменьшение продолжается в ходе эволюции и достигает определенного уровня у млекопитающих; затем происходит дальнейшее развитие этого процесса у приматов, но даже у них мы обнаруживаем огромный разрыв между низшими и человекообразными обезьянами (как это показали в своем классическом исследовании Р. М. и А. В. Йерксы в 1929 г.). У вида Homo детерминация поведения инстинктами достигла своего минимума.

Другой тенденцией эволюции животного мира является увеличение мозга, особенно неокортекса. И здесь эволюцию можно рассматривать как континуум: на одном конце -- низшие животные с наиболее примитивной нервной структурой и сравнительно небольшим числом нейронов, на другом -- Homo sapiens с большим мозгом и более сложной его структурой, что в первую очередь относится к коре, которая в три раза больше коры головного мозга наших предков -- приматов и отличается поистине фантастическим числом межнейронных связей.

Принимая во внимание все эти данные, человеческий вид можно определить следующим образом: это приматы, возникшие в такой момент эволюции, когда детерминация поведения инстинктами достигла минимума, а развитие мозга -- максимума. Такое сочетание минимальной детерминации инстинктами и максимального развития мозга никогда прежде не имело места в процессе эволюции животного мира и -- с биологической точки зрения -- представляет собой совершенно новый феномен.

Утратив способность действовать под влиянием инстинктов, но обладая самосознанием, разумом и воображением -- новыми качествами, превосходящими способность к инструментальному мышлению даже самых разумных приматов, -- человеческие существа, чтобы выжить, нуждались в системе ориентации и объекте поклонения.

Без карты нашего природного и социального мира -- некой определенным образом организованной и внутренне связанной картины мира и нашего места в нем -- люди просто растерялись бы и были бы не способны к целенаправленным и последовательным действиям, ибо без нее невозможно было бы ориентироваться и найти отправную точку, позволяющую упорядочивать все обрушивающиеся на каждого индивида впечатления. Наш мир становится осмысленным, и мы обретаем уверенность, когда наши представления согласуются с тем, что нас окружает. И даже если карта мира ложна, она выполняет свою психологическую функцию. Но эта карта никогда не бывает совершенно ложной, точно так же не бывает она и совершенно правильной. Она всегда достаточна как приблизительное объяснение разнообразных феноменов, чтобы служить жизненным целям. И пока жизненная практика свободна от противоречий и иррациональности, такая карта может действительно соответствовать реальности.

Поразительно, что не обнаружено ни одной культуры, в которой не существовала бы такая система ориентации. Не существует и таких индивидов. Люди могут отрицать, что у них есть такая всеобъемлющая картина мира, и считать, что они реагируют на различные явления и события жизни от случая к случаю, в соответствии со своими суждениями. Можно, однако, легко доказать, что они просто принимают свою собственную философию за нечто само собой разумеющееся, потому что считают, что судят обо всем просто-напросто с позиции здравого смысла и не осознают того, что все их представления основываются на общепринятой системе отсчета. И когда такие люди сталкиваются с диаметрально противоположными взглядами на жизнь, они называют их "сумасшедшими", "иррациональными" или "наивными", тогда как себя они неизменно считают "логичными". Глубокая потребность в какой-либо системе отсчета с особенной очевидностью проявляется у детей. В определенном возрасте дети часто создают собственные весьма изобретательные системы ориентации, опираясь на немногочисленные доступные им данные.

Но одной лишь карты мира недостаточно, чтобы служить руководством к действию; нам нужна также цель, которая указывала бы, куда идти. У животных нет таких проблем. Ими руководят инстинкты -- они дают им и карту мира, и цели. Однако, утратив инстинктивную детерминацию поведения и обладая мозгом, позволяющим нам обдумывать самые различные направления, которым можно следовать, мы нуждаемся в объекте всеобщего поклонения -- центре всех наших устремлений и основе всех наших действительных -- а не только провозглашаемых -- ценностей. Мы нуждаемся в таком объекте поклонения, чтобы интегрировать свои усилия в одном направлении, выйти за пределы своего изолированного существования со всеми его сомнениями и ненадежностью, удовлетворить наши потребности в осмыслении жизни.

Социоэкономическая структура, структура характера и религиозная структура неотделимы друг от друга. Если религиозная система не соответствует преобладающему социальному характеру, если она вступает в конфликт с социальной практикой жизни, то она является лишь идеологией. В таком случае следует искать скрывающуюся за ней истинную религиозную структуру, даже если мы можем и не осознавать ее существования, пока энергия, заключенная в религиозной структуре характера, не сыграет роль динамита и не подорвет данные социально-экономические условия. Однако поскольку всегда существуют отдельные исключения из преобладающего социального характера, то находятся отдельные исключения и из преобладающего религиозного характера. Именно они часто и становятся лидерами религиозных революций и основоположниками новых религий.

"Религиозная" ориентация как эмпирический стержень всех "высших" религий часто искажалась в процессе их развития. И не столь уж важно, как именно индивиды осознают и представляют себе свою собственную ориентацию: они могут быть "религиозны" и при этом не считать себя таковыми или, напротив, могут быть "нерелигиозны", хотя и считают себя христианами. У нас нет особого слова для обозначения эмпирического содержания религии в отрыве от ее концептуального и институционального аспектов. Поэтому я пользуюсь кавычками, чтобы обозначить "религиозное" как эмпирическую, субъективную ориентацию, независимо от той концептуальной структуры, в которой выражается "религиозность" индивида.

ЯВЛЯЕТСЯ ЛИ ЗАПАДНЫЙ МИР ХРИСТИАНСКИМ?

Как свидетельствуют исторические книги и в полном соответствии с мнением большинства людей, христианизация Европы началась в Римской империи при Константине, а затем уже в VIII веке "апостол германцев" Бонифаций и другие обратили в христианство язычников Северной Европы. Но была ли Европа когда-либо действительно христианизирована?

Хотя на этот вопрос обычно дается утвердительный ответ, более глубокий анализ показывает, что христианизация Европы была в значительной мере мистификацией, что в лучшем случае можно говорить лишь об ограниченной христианизации между XII и XVI веками и что в течение нескольких столетий до и после этого в большинстве случаев происходили идеологизация и более или менее серьезное подчинение церкви; это не означало каких-либо изменений в сердце, то есть в структуре характера, исключение составляют лишь подлинно христианские движения.

В эти четыре столетия Европа начала христианизироваться. Церковь старалась навязать христианские принципы в отношении собственности, цен, оказания помощи беднякам. Возникло -- в основном под влиянием мистицизма -- множество полуеретических сект и лидеров, требовавших возвращения к принципам Христа, в том числе к осуждению собственности. В этом антиавторитарном гуманистическом движении решающую роль сыграл мистицизм, достигший своей кульминации у Майстера Экхарта, и не случайно среди проповедников и последователей мистических учений стали выделяться женщины. Многие христианские мыслители высказывали идеи мировой религии или просто недогматического христианства; ставилась под сомнение даже библейская идея бога. Гуманисты Возрождения, выступавшие как с теологических, так и с нетеологических позиций, в своей философии и в своих утопиях продолжали линию, начатую в XIII веке. Действительно, нет никакой резкой грани между поздним средневековьем ("средневековым Возрождением") и собственно Ренессансом. Чтобы продемонстрировать дух Высокого и позднего Возрождения, приведу обобщающую картину, данную Фридрихом Б. Артцем.

"В социальных вопросах великие средневековые мыслители придерживались того мнения, что все люди равны перед лицом Бога и что даже самый последний из них бесконечно ценен. В сфере экономики они учили, что работа возвышает человеческое достоинство, а не служит его деградации, что никого нельзя побуждать действовать против его собственного блага и что заработная плата и цены должны устанавливаться на принципах справедливости. Что касается политики, то здесь они учили, что государство основано на принципах морали, что закон и отправление правосудия должны быть проникнуты христианскими идеями справедливости и что взаимоотношения между теми, кто правит, и теми, кем управляют, должны основываться на взаимных обязательствах. Бог благословляет тех, кто управляет государством, собственностью и семьей, и поэтому их следует всемерно использовать для служения божественным целям. Наконец, средневековый идеал подразумевал сильную веру в то, что все нации и народы являются частью одного великого сообщества. Как говорил Гете, "превыше народов -- человечество", или как писала в 1915 г., в ночь накануне казни, Эдит Кэвелл* на полях своего экземпляра "Подражания Христу"**, "патриотизм-- это еще не все".
[* Эдит Луиза Кэвелл (1866--1915) -- англичанка, сестра милосердия, расстрелянная в Бельгии немцами в первую мировую войну по обвинению в укрывательстве английских офицеров. -- Прим. перев.
**
"Подражание Христу" -- одна из самых популярных духовных книг, созданных католической традицией. Обычно приписывалась Фоме Кемпийскому (ок. 1380--1471). В последнее время считается доказанным авторство Георга де Гроота (1340--1384). -- Прим. перев.]

Действительно, если бы история Европы продолжалась в духе XIII столетия, если бы в ней медленно, но поступательно развивался дух научного познания и индивидуализма, то сейчас мы находились бы в весьма благоприятном положении. Однако разум начал вырождаться в манипулятивный интеллект, а индивидуализм -- в эгоизм. Короткий период христианизации закончился, и Европа возвратилась к своему изначальному язычеству.

Но как бы ни различались концепции веры, один признак характеризует все ветви христианства: это вера в Иисуса Христа как в спасителя, который отдал свою жизнь ради любви к ближним. Он был героем любви, героем без власти, который не прибегал к силе, не хотел править, не хотел ничего иметь. Он был героем бытия, героем, который давал людям то, что имел, делился с ними. Все эти качества глубоко импонировали как римским беднякам, так и некоторым богачам, задыхавшимся в атмосфере собственного эгоизма. Иисус взывал к сердцам людей, хотя с точки зрения разума его в лучшем случае можно считать наивным. Эта вера и героя любви завоевала сотни тысяч приверженцев, многие из которых изменили свою жизнь или сами стали мучениками.

Христианский герой был мучеником, ибо, согласно иудаистской традиции, высшим подвигом является отдать свою жизнь за бога или за ближнего. Мученик являет собой полную противоположность языческому герою, олицетворенному в греческих и германских героях. Цель таких героев -- завоевание, победа, разрушение, грабеж; а итог жизни -- гордость, власть, слава, превосходство в умении убивать (Святой Августин сравнивал историю Древнего Рима с историей разбойничьей шайки). У языческого героя мерилом доблести человека служила его способность достичь власти и удержать ее, он с радостью умирал на поле брани в момент победы. "Илиада" Гомера -- это величественное поэтическое описание деяний прославленных завоевателей и покорителей. Главное, что характеризует мученика, -- это быть, отдавать, делиться с ближним, а языческого героя -- иметь, покорять, принуждать. (Следует добавить, что формирование языческого героя связано с определенным периодом исторического развития общества, а именно с победой патриархата над матриархатом. Господство мужчин над женщинами -- это первый акт завоевания и первое использование силы с целью эксплуатации; во всех патриархальных обществах после победы мужчин над женщинами эти принципы легли в основу мужского характера.)

Какая же из этих двух непримиримо противоположных моделей нашего развития преобладает в Европе? Если мы посмотрим на самих себя, на поведение почти всех людей, наших политических лидеров, то мы не сможем отрицать, что наши представления о добре и наши ценности совпадают с таковыми у языческого героя. Вся европейско-американская история, несмотря на христианизацию, является историей завоеваний, покорений и стяжательства; самые высокие ценности нашей жизни -- быть сильнее других, одерживать победы, покорять других и эксплуатировать их. Эти ценности совпадают с нашим идеалом "мужественности": только тот, кто способен бороться и побеждать, является настоящим мужчиной; кто не применяет силу для достижения своих целей, слаб, тот не мужчина.

Нет необходимости доказывать, что история Европы -- это история завоеваний, эксплуатации, насилия и покорения. Эти факты характерны почти для каждого периода ее истории, и никакой народ, никакой класс не составляет исключения, причем часто дело доходило до геноцида, как, например, в отношении американских индейцев; не являются исключением даже такие религиозные движения, как крестовые походы. Но мотивировалось ли это поведение исключительно экономическими или политическими причинами и были ли работорговцы, правители Индии, убийцы индейцев, англичане, заставившие китайцев открыть свою страну для экспорта опиума, подстрекатели двух мировых войн и те, кто готовит сейчас следующую войну, -- были ли все они христианами в душе? Или, может быть, ненасытными язычниками были только их лидеры, тогда как огромные массы населения оставались христианами? Если бы это было так, мы могли бы быть более оптимистичны. К сожалению, это не так. Конечно, часто лидеры более ненасытны, чем те, кто за ними следует, потому что им есть чего добиваться, однако они не могли бы осуществить свои планы, если бы желание завоевывать и побеждать не было бы до сих пор неотъемлемой частью социального характера.

Стоит лишь вспомнить тот дикий, безумный энтузиазм, с которым люди принимали участие в различных войнах за последние два века, -- эту готовность миллионов к самоуничтожению ради того, чтобы сохранить репутацию "сильнейшей державы", "честь" или прибыли. А вот еще один пример: посмотрите, какой безумный национализм объединяет людей, следящих за ходом современных Олимпийских игр, которые якобы служат делу мира. На самом же деле популярность Олимпийских игр -- это символическое выражение западного язычества. Они прославляют языческого героя: победителя, самого сильного, самого упорного, и при этом не замечают грязной смеси бизнеса и рекламы, столь характерных для современной имитации тех Олимпийских игр, которые проводились в Древней Греции. В христианской культуре место Олимпийских игр могла бы занять мистерия, представляющая Страсти Христовы, но единственная знаменитая современная мистерия, которая разыгрывается в Обераммергау*, стала сенсацией для туристов.
[* Обераммергау -- местность в Баварии, жители которой во исполнение старинного обета каждый год разыгрывают своими силами Страсти Христовы. -- Прим. перев.]

А если все это так, то почему же европейцы и американцы не откажутся открыто от христианства как от религии, не соответствующей нашему времени? На то есть несколько причин: так, религиозная идеология нужна для того, чтобы заставлять людей быть дисциплинированными и не подрывать, таким образом, основ общества. Но есть еще более важная причина: люди, твердо верующие в Христа как в величайшего из возлюбивших бога и пожертвовавшего собой, могут обратить свою веру в отчужденное убеждение, что за них любит Иисус. И тогда сам Иисус становится идолом, а вера в него начинает заменять каждому человеку акт любви. Все выражается в простой, до конца не осознанной формуле: "Христос любит за нас; мы можем и дальше следовать образцу древнегреческого героя и все же будем спасены, потому что такая отчужденная "вера" в Христа заменяет подражание Христу". Само собой разумеется, что христианская вера -- это тоже лишь жалкая ширма, скрывающая собственную алчность. И все же я верю, что людям присуща столь глубокая потребность в любви, что, когда они ведут себя как волки, это обязательно вызывает у них чувство вины. Наша мнимая вера в любовь в какой-то степени притупляет в нас боль от бессознательного чувства вины за то, что мы живем без любви.

"Индустриальная религия"

Развитие религии и философии после средневековья носит слишком сложный характер, чтобы рассматривать его в этой книге. Оно характеризуется борьбой двух принципов: христианской, духовной традиции в теологической и философской формах и языческой традиции идолопоклонства и бесчеловечности, которая принимала множество различных форм в процессе развития того, что можно было бы назвать "религией индустриализма и кибернетической эры".

Гуманизм Ренессанса следовал традиции позднего средневековья и был первым периодом высочайшего расцвета "религиозного" духа после средних веков. Идеи человеческого достоинства, единства человеческого рода как основа всеобщего политического и религиозного единства нашли в нем свое полное выражение. Эпоха Просвещения XVII-- XVIII веков явилась еще одним периодом великого расцвета гуманизма. Карл Беккер (1932) показал, в какой степени философия Просвещения была выражением "религиозной установки", свойственной теологам XIII века: "Если мы рассмотрим, что лежит в основе этой веры, то увидим, что на каждом шагу эти Философы обнаруживали свои заимствования из средневековой мысли, хотя и не осознавали этого". Французская революция, порожденная философией Просвещения, была не просто политической революцией. По словам Токвиля (приведенным Беккером), это была "политическая революция, имевшая определенные черты религиозной революции (Курсив мой. -- Э. Ф.). Подобно исламу и протестантским движениям, она преодолела границы между странами и народами и получила распространение благодаря проповедям и пропаганде своих идей". Описание радикального гуманизма XIX и XX веков будет приведено ниже, при обсуждении гуманистического протеста против язычества индустриальной эры. Однако для того, чтобы иметь основу для такого обсуждения, мы должны обратиться к рассмотрению нового вида язычества, развивавшегося одновременно с гуманизмом и в данный момент исторического развития грозящего нам уничтожением. Первым шагом, который подготовил почву для развития "индустриальной религии", была элиминация Лютером материнского элемента в церкви. И хотя это может показаться ненужным отступлением, я должен кратко остановиться на данном вопросе, ибо он важен для нашего понимания развития новой религии и нового социального характера. Два принципа лежат в основе организации общества