полюбила танцы: бальные - русские и заграничные, и народные - украинские и кавказские. К тому же у нее обнаружился хороший голос, и теперь уже было ясно, что она будет артисткой. Она выступала в клубах и под открытым небом в парке, а когда началась война, она с особенным удовольствием выступала перед военными. Но она совсем не была артисткой, она только играла в артистки, она просто не могла найти себя. В душе ее все время точно переливалось что-то многоцветное, играло, пело, а то вдруг бушевало, как огонь. Какой-то живчик не давал ей покоя; ее терзали жажда славы и страшная сила самопожертвования. Безумная отвага и чувство детского, озорного, пронзительного счастья - все звало и звало ее вперед, все выше, чтобы всегда было что-то новое и чтобы всегда нужно было к чему-то стремиться. Теперь она бредила подвигами на фронте: она будет летчиком или военным фельдшером на худой конец, - но выяснилось, что она будет разведчицей-радисткой в тылу врага, и это, конечно, было лучше всего. Очень смешно и странно было, что из краснодонских комсомольцев вместе с ней попал на курсы радистов тот самый Сережа Левашов, которому она в детстве оказала медицинскую помощь и который отнесся к ней тогда так пренебрежительно. Теперь она имела возможность отплатить ему, потому что он сразу в нее влюбился, а она, конечно, нет, хотя у него были красивые губы и красивые уши и вообще он был парень дельный. Ухаживать он совсем не умел, он сидел перед ней со своими широкими плечами, молчал и смотрел на нее с покорным выражением, и она могла смеяться над ним и терзать его, как хотела. Пока она училась на курсах, не раз бывало, что то один, то другой из курсантов больше не появлялся на занятиях. Все знали, что это значит: его выпустили досрочно и забросили в тыл к немцам. Был душный майский вечер; городской сад поник от духоты, облитый светом месяца, цвели акации, голова кружилась от их запаха. Любка, которая любила, чтобы вокруг всегда было много людей, все тащила Сергея в кино или "прошвырнуться" по Ленинской. А он говорил: - Посмотри, как хорошо кругом. Неужто тебе не хорошо? - И глаза его с непонятной силой светились в полутьме аллеи. Они делали еще и еще круги по саду, и Сергей очень надоел Любке своей молчаливостью и тем, что не слушался ее. А в это время в городской сад со смехом и визгом ворвалась компания ребят и дивчат. Среди них оказался один с курсов, ворошиловградец Борька Дубинский, который тоже был неравнодушен к Любке и всегда смешил ее своей трепотней "с точки зрения трамвайного движения". Она закричала: - Борька! Он сразу узнал ее по голосу и подбежал к ней и к Сергею и сразу заговорил так, что его уже было трудно остановить. - С кем это ты? - спросила Любка. - Это наши дивчата и ребята с типографии. Познакомить? - Конечно! - сказала Любка. Они тут же познакомились, и Любка всех потащила на Ленинскую. Сергей сказал, что он не может. Любка подумала, что он обиделся, и нарочно, чтобы он не заносился, подхватила под руку Борьку Дубинского, и они вместе, выделывая в четыре ноги невозможные вензеля, выбежали из парка, только платье ее мелькнуло среди деревьев. Утром она не встретила Сергея за завтраком в общежитии, его не было и на занятиях, и за обедом, и за ужином, и бесполезно было бы спрашивать, куда он делся. Конечно, она совсем не думала о том, что произошло вчера в городском саду, - "подумаешь, новости!". Но к вечеру она вдруг заскучала по дому, вспомнила отца и мать, и ей показалось, что она никогда их не увидит. Она тихо лежала на койке в комнате общежития, где вместе с ней жили еще пять подруг. Все уже спали, затемнение с окон было снято, свет месяца буйно врывался в ближнее распахнутое окно, и Любке было очень грустно. А на другой день Сергей Левашов навсегда ушел из ее памяти, как если бы его и не было. Шестого июля Любку вызвал начальник курсов и сказал, что дела на фронте идут неважно, курсы эвакуируются, а ее, Любку, оставляют в распоряжении областного партизанского штаба: пусть возвращается домой, в Краснодон, и ждет, пока ее не вызовут. Если придут немцы, она должна вести себя так, чтобы не возбудить подозрения. И ей дали адрес на Каменном Броде, куда она должна была зайти еще перед отъездом, чтобы познакомиться с хозяйкой. Любка побывала на Каменном Броде и познакомилась с хозяйкой. Потом она уложила свой чемоданчик, "проголосовала" на ближайшем перекрестке, и первая же грузовая машина, рейсом через Краснодон, подобрала дерзкую белокурую девчонку. Валько, расставшись со своими спутниками, весь день пролежал в степи и, только когда стемнело, вышел балкой на дальнюю окраину "Шанхая" и кривыми улочками и закоулками пробрался в район шахты No 1-бис. Он хорошо знал город, в котором вырос. Он опасался немцев, которые могли стоять у Шевцовых, и, крадучись, с тыла, через заборчик проник во двор и притаился возле домашних пристроек в надежде, что кто-нибудь да выйдет во двор. Так простоял он довольно долго и начал уже терять терпение. Наконец хлопнула наружная дверь, и женщина с ведром тихо прошла мимо Валько. Он узнал жену Шевцова, Евфросинью Мироновну, и вышел ей навстречу. - Кто такой, боже мой милостивый! - тихо сказала она. Валько приблизил к ней черное, обросшее уже щетиной лицо, и она узнала его. - То же вы?.. А где ж... - начала было она. Если бы не ночная полутьма, в которой из-за серой дымки, затянувшей небо, едва сквозил рассеянный свет месяца, можно было бы видеть, как все лицо Евфросиньи Мироновны покрылось бледностью. - Обожди трохи. И фамилию мою забудь. Зови меня дядько Андрий. У вас немцы стоят? Ни?.. Пройдем в хату, - хрипло сказал Валько, подавленный тем, что он должен был сказать ей. Любка - не та нарядная Любка в ярком платье и туфельках на высоких каблуках, которую Валько привык видеть на сцене клуба, - а простая, домашняя, в дешевой кофточке и короткой юбке, босая, встала ему навстречу с кровати, на которой она сидела и шила. Золотистые волосы свободно падали на шею и плечи. Прищуренные глаза ее, при свете шахтерской лампы, висевшей над столом, казавшиеся темными, без удивления уставились на Валько. Валько не выдержал ее взгляда и рассеянно оглядел комнату, еще хранившую следы достатка хозяев. Глаза его задержались на открытке, висевшей на стене у изголовья кровати. Это была открытка с портретом Гитлера. - Не подумайте чего плохого, товарищ Валько, - сказала мать Любки. - Дядько Андрий, - поправил ее Валько. - Чи то - дядя Андрий, - без улыбки поправилась она. Любка спокойно обернулась на открытку с Гитлером и презрительно повела плечом. - То офицер немецкий повесил, - пояснила Евфросинья Мироновна. - У нас тут все дни два офицера немецких стояли, только вчера уехали на Новочеркасск. Как только вошли, так до нее - "русский девушка, красив, красив, блонд", смеются, все ей шоколад, печенье. Смотрю, берет, чертовка, а сама нос дерет, грубит, то засмеется, а потом опять грубит, - вот какую игру затеяла! - сказала мать с добрым осуждением по адресу дочери и с полным доверием к Валько, что он все поймет, как нужно. - Я ей говорю: "Не шути с огнем". А она мне: "Так нужно". Нужно ей так - вот какую игру затеяла! - повторила Евфросинья Мироновна. - И можете представить, товарищ Валько... - Дядько Андрий, - снова поправил он. - Дядя Андрей... Не велела мне им говорить, что я ее мать, выдала меня за свою экономку, а себя - за артистку. "А родители мои, говорит, промышленники, владели рудниками, и их советская власть в Сибирь сослала". Видали, чего придумала? - Да, уж придумала, - спокойно сказал Валько, внимательно глядя на Любку, которая стояла против него с шитьем в руках и с неопределенной усмешкой смотрела на дядю Андрея. - Офицер, что спал на этой кровати, - это ее кровать, а мы с ней спали вдвоем в той горнице, - стал разбираться в своем чемодане, белье ему нужно было, что ли, - продолжала Евфросинья Мироновна, - достал вот этот портретик и наколол на стенку. Она, - можете себе представить, товарищ Валько, - прямо к нему, и - раз! Портретик долой. "Это, говорит, моя кровать, а не ваша, не хочу, чтобы Гитлер над моей кроватью висел". Я думала, он тут ее убьет, а он схватил ее за руку, вывернул, портретик отнял и снова на стенку. И другой офицер тут. Хохочут, аж стекла звенят. "Ай, говорят, русский девушка шлехт!.." Смотрю, она в самом деле злая стала, красная вся, кулачки посжимала, - я со страху чуть не умерла. И правда, то ли она уж очень им нравилась, то ли они самые распоследние дураки, только они стоят, регочут. А она каблучками топочет и кричит: "Ваш Гитлер уродина, кровопийца, его только в сортире утопить!" И еще такое говорила, что я, право слово, думала - вот вытащит он револьвер да застрелит... А когда уж они уехали, она не велела Гитлера сымать: "Пускай, говорит, повисит, так нужно..." Мать Любки была еще не так стара, но, как многие простые пожилые женщины, смолоду неудачно рожавшие, она расплылась в бедрах и в поясе, и ноги у нее опухли в щиколотках. Она тихим голосом рассказывала Валько всю эту историю и в то же время поглядывала на него вопросительным, робким, даже молящим взглядом, а он избегал встретиться с ней глазами. Она все говорила и говорила, будто старалась отсрочить момент, когда он скажет ей то, что она боялась услышать. Но теперь она рассказала все и с ожиданием, волнуясь и робея, посмотрела на Валько. - Может, осталась у вас, Евфросинья Мироновна, какая ни на есть мужняя одежда, попроще, - хрипло сказал Валько. - А то мне вроде в таком пиджаке и шароварах при тапочках не дюже удобно - сразу видать, что ответственный, - усмехнулся он. Что-то такое было в его голосе, что Евфросинья Мироновна опять побледнела и Любка опустила руки с шитьем. - Что же с ним? - спросила мать чуть слышно. - Евфросинья Мироновна, и ты, Люба, - тихим, но твердым голосом сказал Валько. - Не думал я, что судьба приведет меня к вам с недоброй вестью, но обманывать я вас не хочу, а утешить вас мне нечем. Ваш муж и твой отец, Люба, и друг мой, лучше какого не было, Григорий Ильич, погиб, погиб от бомбы, что сбросили на мирных людей проклятые каты... Да будет ему вечная память и слава в сердцах наших людей!.. Мать, не вскрикнув, приложила к глазам угол платка, которым была повязана, и тихо заплакала. А у Любки лицо стало совсем белым, точно застыло. Она постояла так некоторое время и вдруг, вся изломившись, без чувств опустилась на пол. Валько поднял ее на руки и положил на кровать. По характеру Любки он ждал от нее взрыва горя, с плачем, слезами, и, может быть, ей было бы легче. Но Любка лежала на кровати неподвижно, молча, с лицом застывшим и белым, и в опущенных уголках ее большого рта обозначилась горькая складка, как у матери. А мать выражала свое горе так естественно, тихо, просто и сердечно, как свойственно бывает простым русским женщинам. Слезы сами лились из глаз ее, она утирала их уголком платка, или смахивала рукой, или обтирала ладонью, когда они затекали ей на губы, на подбородок. Но именно потому, что горе ее было так естественно, она, как обычно, выполняла все, что должна делать хозяйка, когда у нее гость. Она подала Валько умыться, засветила ему ночник и достала из сундука старую гимнастерку, пиджак и брюки мужа, какие он носил обычно дома. Валько взял ночник, вышел в другую комнату и переоделся. Все это было немного тесновато ему, но он почувствовал себя свободнее, когда влез в эту одежду: теперь он выглядел мастеровым, одним из многих. Он стал рассказывать подробности гибели Григория Ильича, зная, что, как ни тяжелы эти подробности, только они могут дать сейчас близким жестокое и томительное в горечи своей утешение. Как ни был он сам взволнован и озабочен, он долго и много ел и выпил графин водки. Он целый день провел без пищи и очень устал, но все-таки поднял Любку с постели, чтобы поговорить о деле. Они вышли в соседнюю горницу. - Ты здесь оставлена нашими для работы, то сразу видно, - сказал он, сделав вид, что не заметил, как Любка отпрянула от него и изменилась в лице. - Не трудись, - подняв тяжелую руку, сказал он, когда она попыталась возражать ему, - кто тебя оставил и для докой работы, про то я тебя не спрашиваю, и ты мне того ни подтверждать, ни опровергать не обязана. Прошу помочь мне... А я тебе тоже сгожусь. И он попросил ее, чтобы она где-нибудь укрыла его на сутки и свела с Кондратовичем - тем самым, вместе с которым они взорвали шахту No 1-бис. Любка с удивлением смотрела в смуглое лицо Валько. Она всегда знала, что это большой и умный человек. Несмотря на то, что он дружил с ее отцом, как с равным, у нее всегда было такое ощущение, что этот человек высоко, а она, Любка, внизу. И теперь она была сражена его проницательностью. Она устроила Валько на сеновале, на чердаке, в сарае соседей по дому: соседи держали коз, но соседи эвакуировались, коз поели немцы, - и Валько крепко уснул. А мать и дочь, оставшись одни, проплакали на материнской кровати почти до рассвета. Мать плакала о том, что вся ее жизнь, жизнь женщины, с молодых лет связанной с одним Григорием Ильичом, уже была кончена. И она вспоминала всю эту жизнь с той самой поры, как она служила прислугой в Царицыне, а Григорий Ильич, молодой матрос, плавал по Волге на пароходе и они встречались на облитой солнцем пристани или в городском саду, пока пароход грузился, и как им тяжело было первое время, когда они поженились, а Григорий Ильич еще не нашел себе профессии. А потом они перебрались сюда, в Донбасс, и тоже поначалу было нелегко, а потом Григорий Ильич пошел, пошел в гору, и о нем стали писать в газетах, и дали им эту квартиру из трех комнат, и в дом пришел зажиток, и они радовались тому, что Любка их растет, как царевна. И всему этому пришел конец. Григория Ильича больше не было, а они, две беспомощные женщины, старая и молодая, остались в руках у немцев. И слезы сами собой лились, лились из глаз Евфросиньи Мироновны. А Любка все говорила ей таинственным, ласковым шепотом: - Не плачь, мама, голубонька, теперь у меня есть квалификация. Немцев прогонят, война кончится, пойду работать на радиостанцию, стану знаменитой радисткой, и назначат меня начальником станции. Я знаю, ты у меня шуму не любишь, и я тебя устрою у себя на квартирке при станции, - там всегда тихо-тихо, кругом мягким обшито, ни один звук не проникает, да и народу немного. Квартирка будет чистенькая, уютная, и будем мы жить с тобой вдвоем. На дворике возле станции я высею газон, а когда немного разбогатеем, устрою вольерчик для курочек, будешь у меня разводить леггорнок да кохинхинок, - таинственно шептала она, прижмурившись, обняв мать за шею и невидно поводя в темноте маленькой белой рукою с тонкими ноготками. И в это время раздался тихий стук в окно пальцем. И мать и дочь одновременно услышали его и разняли руки, и, перестав плакать, обе прислушались. - Не немцы? - шепотом, покорно спросила мать. Но Любка знала, что не так бы стучали немцы. Босая, она подбежала к окну и чуть приподняла край одеяла, которым окно было завешено. Месяц уже зашел, но из темной комнаты она могла различить три фигуры в палисаднике: мужскую, у самого окна, и две женские, поодаль. - Чего надо? - громко спросила она в окно. Мужчина прильнул лицом к стеклу. И Любка узнала это лицо. И точно горячая волна хлынула ей к горлу. Надо же было, чтобы он появился именно сейчас здесь, в такую пору, в самую тяжелую минуту жизни!.. Она не помнила, как пробежала через комнаты, ее снесло с крыльца, точно ветром, и от всего благодарного, несчастного сердца она обхватила шею юноши своими ловкими сильными руками и, заплаканная, полуголая, горячая после материнских объятий, прижалась к нему всем телом. - Скорей... Скорей... - оторвавшись от него и взяв его за руку, сказала Любка, увлекая его на крыльцо. И вспомнила о его спутницах. - Это кто с тобой? - спросила она, всматриваясь в девушек. - Оля! Нина!.. Голубоньки вы мои!.. - И она, обняв обеих своими сильными руками и притянув их головы к своей, осыпала страстными поцелуями лицо одной и другой. - Сюда, сюда... скорей... - лихорадочным шепотом говорила Любка. Глава двадцать седьмая Они стояли у порога, не решаясь войти в комнату, такие они были грязные и запыленные. - Сергей Левашов, небритый, в одежде не то шофера, не то монтера, и девушки, Оля и Нина, обе крепкого сложения, только Нина покрупнее, обе с бронзовыми лицами и темными волосами, точно припудренными серой пылью, обе в одинаковых темных платьях и с вещевыми мешками за плечами. Это были двоюродные сестры Иванцовы, которых по сходству фамилий путали с сестрами Иванихиными, Лилей и Тоней, - с "Первомайки". Была даже такая поговорка: "Если среди сестер Иванцовых ты видишь одну беленькую, то знай, что это сестры Иванихины" (Лиля Иванихина, та самая, что с начала войны ушла на фронт военным фельдшером и пропала без вести, была беленькая). Оля и Нина Иванцовы жили в стандартном доме, неподалеку от Шевцовых, их отцы работали на одной шахте с Григорием Ильичом. - Родненькие вы мои! Откуда же вы? - спрашивала Любка, всплескивая своими беленькими руками: она предполагала, что Иванцовы возвращаются из Новочеркасска, где старшая, Оля, училась в индустриальном институте. Но странно было, как Сергей Левашов попал в Новочеркасск. - Где были, там нас нет, - сдержанно сказала Оля, чуть искривив в усмешке запекшиеся губы, и все ее лицо, с запыленными бровями и ресницами, как-то асимметрично сдвинулось. - Не знаешь, у нас дома немцы стоят? - спросила она, по привычке, которая у нее выработалась за дни скитаний, быстро, одними глазами оглядывая комнату. - Стояли, как и у нас, - сегодня утром уехали, - сказала Любка. Черты лица Оли еще больше сместились в гримасе не то насмешки, не то презрения: она увидела на стене открытку с портретом Гитлера. - Для перестраховки? - Пускай повисит, - сказала Любка. - Вы, поди, есть хотите? - Нет, если квартира свободна, домой пойдем. - А если и не свободна, вам чего бояться? Сейчас многие, кого немцы завернули на Дону и на Донце, возвращаются по домам... А не то говорите прямо - гостили в Новочеркасске, вернулись домой, - быстро говорила Любка. - Мы и не боимся. Так и скажем, - сдержанно отвечала Оля. Пока они переговаривались, Нина, младшая, молча, с выражением вызова, переводила широкие свои глаза то на Любку, то на Олю. А Сергей, сбросивший на пол выгоревший на солнце рюкзак, стоял, прислонившись к печке, заложив руки за спину, и с чуть заметной улыбкой в глазах наблюдал за Любкой. "Нет, они были не в Новочеркасске", - подумала Любка. Сестры Иванцовы ушли. Любка сняла затемнение с окон и потушила шахтерскую лампу над столом. В комнате все стало серым: и окна, и мебель, и лица. - Умыться хочешь? - А у наших немцы стоят, не знаешь? - спрашивал Сергей, пока она, быстро снуя из комнаты в сени и обратно, принесла ведро воды, таз, кружку, мыло. - Не знаю. Одни уходят, другие приходят. Да ты скидай свою форму, не стесняйся. Он был так грязен, что вода с его рук и лица стекала в таз совсем черная. Но Любке было приятно смотреть на его широкие, сильные руки и на то, как он энергичными мужскими движениями намыливал их и смывал, подставляя горсть. У него была загорелая шея, уши большие и красивые, и складка губ мужественная и красивая, и брови у него были не сплошные, они гуще сбирались у переносицы, даже на самом переносье росли волосы, а крылья бровей были тоньше и менее густые и чуть приподымались дугами, и здесь, на концах крыльев, образовались сильные морщины на лбу. И Любке было приятно смотреть, как он обмывал свое лицо большими широкими руками, изредка вскидывая глаза на Любку и улыбаясь ей. - Где же ты Иванцовых подцепил? - спрашивала она. Он фыркал, плескал на лицо себе и ничего не говорил ей. - Ты же пришел ко мне - значит, поверил. Чего ж теперь мнешься? Мы с тобой с одного дерева листочки, - говорила она тихо и вкрадчиво. - Дай полотенце, спасибо тебе, - сказал он. Любка замолчала и больше ни о чем не спрашивала его. Голубые глаза ее приняли холодное выражение. Но она по-прежнему ухаживала за Сергеем, зажгла керосинку, поставила чайник, накрыла гостю поесть и налила водки в графинчик. - Вот этого уже несколько месяцев не пробовал, - сказал он, улыбнувшись ей. Он выпил и принялся жадно есть. Уже развиднело. За слабой серой дымкой на востоке все ярче розовело и уже чуть золотилось. - Не думал застать тебя здесь. Зашел наугад, а оно - вон оно как... - медленно размышлял он вслух. В словах его был как бы заключен вопрос, каким образом Любка, учившаяся вместе с ним на курсах радистов, оказалась у себя дома. Но Любка не ответила ему на этот вопрос. Ей было обидно, что Сергей, зная ее прежней, мог думать, что она взбалмошная девчонка, капризничает, а она страдала, ей было больно. - Ты ж не одна здесь? Отец, мать где? - расспрашивал он. - Тебе разве не все равно? - холодно ответила она. - Случилось что? - Кушай, кушай, - сказала она. Некоторое время он смотрел на нее, потом снова налил себе стаканчик, выпил и продолжал есть уже молча. - Спасибо тебе, - сказал он, окончив есть и утершись рукавом. Она видела, как он огрубел за время своих скитаний, но не эта грубость оскорбляла ее, а его недоверие к ней. - Закурить у вас, конечно, не найдется? - спросил он. - Найдется... - Она прошла на кухню и принесла ему листья прошлогоднего табака-самосада. Отец каждый год высаживал его на гряды, снимал несколько урожаев в году, сушил и, по мере надобности, мелко крошил бритвой на трубку. Они молча сидели за столом, Сергей, весь окутанный дымом, и Любка. В комнате, где Любка оставила мать, по-прежнему было тихо, но Любка знала, что мать не спит, плачет. - Я вижу, у вас горе в доме. По лицу вижу. Никогда ты такой не была, - медленно сказал Сергей. Взгляд его был полон теплоты и нежности, неожиданной в его грубоватом красивом лице. - У всех сейчас горе, - сказала Любка. - Коли б ты знала, сколько я насмотрелся за это время крови! - сказал Сергей с великой тоскою и весь окутался клубами дыма. - Сбросили нас в Сталинской области на парашютах... Народу к тому времени столько арестовали, что мы даже удивились, как наши явки не завалены. Арестовали людей не потому, что кто-нибудь предал, а потому, что он, немец, таким частым бреднем загребал - тысячами, и правых и виноватых; ясно, кто мало-мальски на подозрении, в тот бредень попадался... В шахтах трупами стволы забиты! - с волнением говорил Сергей. - Работали мы порознь, но связь держали, а потом уж и концов нельзя было найти. Напарнику моему перебили руки и отрезали язык, и была бы и мне труба, коли б не получил я приказа уходить и когда б на улице в Сталино случайно Нинку не встретил. Ее и Ольгу, еще когда Сталинский обком был у нас в Краснодоне, взяли связными, - они это уже во второй раз в Сталино пришли. Тут как раз стало известно, что немцы уже на Дону. Им, дивчатам, ясно было, что тех, кто их послал, уже в Краснодоне нет... Передатчик я сдал, согласно приказу, в подпольный обком, ихнему радисту, и решили мы вместе уходить домой, и вот шли... Как я за тебя-то волновался! - вдруг вырвалось у него из самого сердца. - А что, думаю, если забросили тебя, вот так же, как нас, в тыл к врагу, и осталась ты одна? А не то завалилась, и где-нибудь в застенке немцы твою душу и тело терзают, - говорил он тихо, сдерживая себя, и его взгляд уже не с выражением теплоты и нежности, а со страстью так и пронзал ее. - Сережа! - сказала она. - Сережа! - И опустила золотистую голову на руки. Большой, с набухшими жилами рукой он осторожно провел один раз по ее голове и руке. - Оставили меня здесь, - сам понимаешь зачем:.. Велели ждать приказа, и вот скоро месяц, а никого и ничего, - тихо говорила Любка, не подымая головы. - Немецкие офицеры лезут, как мухи на мед, первый раз в жизни выдавала себя не за того, кто есть, черт знает что вытворяла, изворачивалась, противно, и сердце болит за самое себя. А вчера люди, что с эвакуации вернулись, сказали: отца убили немцы на Донце во время бомбежки, - говорила Любка, покусывая свои ярко-красные губы. Солнце всходило над степью, и слепящие лучи его отразились в этернитовых крышах, тронутых росою. Любка вскинула голову, тряхнула кудрями. - Надо уходить тебе. Как думаешь жить? - Как и ты. Сама же сказала: мы с одного дерева листочки, - сказал Сергей с улыбкой. Проводив Сергея через двор, задами, Любка быстро привела себя в порядок, одевшись, впрочем, как можно проще: ее путь был на "Голубятники", к старому Ивану Гнатенко. Она ушла вовремя. В дверь их дома страшно застучали. Дом стоял поблизости от ворошиловградского шоссе, это стучались на постой немцы. Весь день Валько просидел на сеновале не евши, потому что нельзя было проникнуть к нему. А ночью Любка вылезла из окна в комнате матери и провела дядю Андрея на "Сеняки", где на квартире знакомой вдовы, верного человека, назначил ему свидание Иван Кондратович. Здесь-то Валько и узнал всю историю встречи Кондратовича с Шульгой. Валько знал Шульгу и в юности, как земляка-краснодонца, и на протяжении последних лет, по работе в области. И у Валько не было теперь сомнений, что Шульга был одним из тех людей, кто оставлен в краснодонском подполье. Но как бы найти его? - Не поверил он, значит, тебе? - с грубоватой усмешкой спрашивал Валько Кондратовича. - Ото дурний! - Он не понимал поступка Шульги. - А кого-нибудь другого из подпольщиков ты не знаешь? - Не знаю... - А как сын? - Валько хмуро подмигнул. - Кто его знает, - потупился Кондратович. - Я его спросил напрямик: "Пойдешь к немцам служить? Говори мне, отцу, честно, чтобы я знал, чего я от тебя могу ждать". А он: "Что я, говорит, дурак - служить им? Я и так проживу при них не хуже!.." - Сразу видать, человек сообразительный, не в отца, - усмехнулся Валько. - А ты это используй. Раструби по всем перекресткам, что он при советской власти судился. И ему хорошо, и тебе при нем будет спокойнее от немцев. - Эх, дядя Андрей, не думал я, что ты меня будешь таким шуткам учить! - с досадой сказал Кондратович своим низким голосом. - Эге, брат, а ты - старый человек, а хочешь немцев одолеть в беленькой рубашке!.. Ты на работу встал, нет? - Какая ж работа? Шахта-то взорвана! - Ну, як кажуть, по месту службы явился? - Что-то я тебя не понимаю, товарищ директор... - Кондратович даже растерялся, настолько то, что говорил Валько, шло вразрез с тем, как он, Кондратович, наметил жить при немцах. - Значит, не явился. А ты явись, - спокойно сказал Валько. - Работать ведь можно по-разному. А нам важно своих людей сохранить. Валько так и остался у этой вдовы, но на другую ночь сменил квартиру. Новое его местопребывание знал только один Кондратович, которому Валько безгранично верил. В течение нескольких дней Валько с помощью Кондратовича и Любки, а также Сергея Левашова и сестер Иванцовых, которых ему рекомендовала та же Любка, разнюхивал, что предпринимают в городе немцы, и завязывал связи с некоторыми оставшимися в городе членами партии и известными ему беспартийными людьми. Но так и не мог обнаружить Шульги или кого-нибудь из других людей, оставленных в подполье. Единственной ниточкой, которая, как ему казалось, могла связать его с областным подпольем, была Любка. Но по характеру Любки и ее поведению Валько догадывался, что она разведчица и до поры до времени ничего не откроет ему. Он решил действовать самостоятельно, в надежде, что все пути, ведущие в одну точку, рано или поздно сойдутся. И направил Любку к Олегу Кошевому, который мог ему теперь пригодиться. - Я м-мoгу лично повидать дядю Андрея? - спрашивал Олег, стараясь не показать своего волнения. - Нет, лично повидать его не можно, - говорила Любка с загадочной улыбкой. - У нас ведь, правда, дело любовное... Ниночка, подойди, познакомься с молодым человеком. Олег и Нина неловко подали друг другу руки, и тот и другая смутились. - Ничего, вы скоро привыкнете, - говорила Любка. - Я вас сейчас покину, а вы пройдитесь куда-нибудь под ручку и поговорите по душам, как жить будете... Желаю вам счастливо провести время! - сказала она и, блеснув глазами, полными лукавства, и мелькнув ярким своим платьем, выпорхнула из сарая. Они стояли друг против друга: Олег - растерянный и смущенный, Нина - с выражением вызова на лице. - Здесь нам оставаться нельзя, - сказала она с некоторым усилием, но спокойно, - лучше куда-нибудь пойдем... И будет, правда, лучше, если ты возьмешь меня под руку... На невозмутимом лице дяди Коли, прогуливавшегося по двору, выразилось крайнее изумление, когда он увидел выходящего со двора племянника об руку с этой незнакомой девушкой. Они, и Олег и Нина, были еще настолько неопытны и юны, что долго не могли избавиться от чувства взаимной неловкости. Каждое прикосновение друг к другу лишало их дара слова. Руки, продетые одна в другую, казались им раскаленным железом. По вчерашнему уговору с ребятами, Олег должен был разведать ту сторону парка, в которую упиралась Садовая улица, и он повел Нину по этому маршруту. Почти во всех домах по Садовой и вдоль парка стояли немцы, но, едва вышли за калитку, Нина сразу заговорила о деле - тихим голосом, как если бы она говорила о чем-нибудь интимном: - Дядю Андрея тебе видеть нельзя, ты будешь держать связь со мной... На это не обижайся, я тоже его ни разу не видела... Дядя Андрей велел узнать: нет ли у тебя таких ребят, кто мог бы разнюхать, кто из наших сидит у немцев арестованный... - Один парень, очень боевой, за это взялся, - быстро сказал Олег. - Дядя Андрей велел, чтобы ты рассказывал мне все, что тебе известно... И про своих и про немцев. Олег передал ей то, что рассказал ему Тюленин о подпольщике, выданном немцам Игнатом Фоминым, и то, что сообщил ему ночью Володя Осьмухин, и то, что сказал Земнухов: что подпольщики ищут Валько. И тут же дал Нине адрес Жоры Арутюнянца. - Дядя Андрей вполне может доверить ему свое местопребывание. Да он и знает Жору Арутюнянца! А Жора через Володю Осьмухина все передаст, куда нужно... П-пока мы с тобой разговариваем, - с улыбкой сказал Олег, - я насчитал т-три зенитки, правее школы, туда, вглубь, а рядом б-блиндаж, а автомашин не видно... - А счетверенный пулемет и двое немцев - на крыше школы? - вдруг спросила она. - Я не заметил, - с удивлением сказал Олег. - А оттуда с крыши весь парк просматривается, - сказала она немного даже с укоризной. - Значит, ты тоже все высматривала? Разве тебе тоже поручили? - с заблестевшими глазами допытывался Олег. - Нет, я сама. По привычке, - сказала она и, спохватившись, быстро с вызовом взглянула на Олега из-под могучего раскрылия своих бровей - не слишком ли она раскрыла себя. Но он был еще достаточно наивен, чтобы заподозрить ее в чем-либо. - Ага... вон машины - целый ряд! Носами в землю зарылись, только края кузовов торчат, и там у них кухня походная дымит! Видишь? Только ты не смотри туда, - с увлечением говорил Олег. - И нет никакой надобности смотреть: пока со школы не снят наблюдательный пост, шрифтов все равно не выкопать, - спокойно сказала она. - В-верно... - Он с удовольствием посмотрел на нее и засмеялся. Они уже привыкли друг к другу, шли не торопясь, и полная, большая, женственная рука Нины доверчиво покоилась на руке Олега. Они уже миновали парк. Справа от них вдоль улицы, возле стандартных домиков, стояли немецкие машины, то грузовые, то легковые разных марок, то походная радиостанция, то санитарный автобус, и всюду виднелись немецкие солдаты. А слева тянулся пустырь, в глубине которого возле каменного здания казарменного типа, немецкий сержант в голубоватых погонах с белым кантом проводил учение с небольшой группой русских в гражданской одежде, вооруженных немецкими ружьями. Они то строились, то рассыпались, ползли, схватывались врукопашную. Все они были уже пожилые. На рукавах у них были повязки со свастикой. - Жандарм фрицевский... Учит полицаев, как нашего брата ловить, - сказала Нина, сверкнув глазами. - Откуда ты знаешь? - спросил он, вспомнив то, что рассказывал ему Тюленин. - Я уже их видела. - Сволочь какая! - сказал Олег с брезгливой ненавистью. - Таких давить и давить... - Стоило б, - сказала Нина. - Ты хотела бы быть партизаном? - неожиданно спросил он. - Хотела бы. - Нет, ты представляешь, что такое партизан? Работа партизана совсем не показная, но какая благородная! Он убьет одного фашиста, убьет другого, убьет сотню, а сто первый может убить его. Он выполнит одно, второе, десятое задание, а на одиннадцатом может сорваться. Это дело требует, знаешь, какой самоотверженности!.. Партизан никогда не дорожит своей личной жизнью. Он никогда не ставит свою жизнь выше счастья родины. И, если надо выполнить долг перед родиной, он никогда не пожалеет своей жизни. И он никогда не продаст и не выдаст товарища. Я хотел бы быть партизаном! - говорил Олег с такой глубокой, искренней, наивной увлеченностью, что Нина подняла на него глаза, и в них выразилось что-то очень простоватое и доверчивое. - Слушай, неужели мы будем с тобой встречаться только по делу? - вдруг сказал Олег. - Нет, почему же, мы можем встречаться... когда свободны, - сказала Нина, немного смутившись. - Где ты живешь? - Ты не занят сейчас?.. Может быть, ты проводишь меня? Я хотела бы познакомить тебя со своей старшей сестрой Олей, - сказала она, не совсем уверенная, что она хочет именно этого. Сестры Оля и Нина жили в районе, называвшемся запросто "Восьмидомики". В одной половине стандартного дома жили родители Нины, в другой - Оли. Нина провела Олега к себе и оставила на попечение мамаши. Олег, развитый не по летам, воспитанный к тому же в своей украинской семье в духе уважения к старшим, легко разговорил и без того словоохотливую и моложавую Варвару Дмитриевну. К тому же ему очень хотелось понравиться матери Нины. К возвращению Нины он знал уже все о семьях Иванцовых. Отцы Оли и Нины, родные братья, шахтеры, находились теперь на фронте. Выходцы из Орловской губернии, они служили когда-то батраками у богатых крестьян, а потом подались в Донбасс и здесь женились оба на украинках. Только мать Оли была издалека, из Черниговской губернии, а Варвара Дмитриевна здешняя, донецкая, из села Рассыпного. В молодые годы Варвара Дмитриевна тоже работала на шахтах, и это по-своему отразилось на ней. Она мало походила на простую домашнюю хозяйку. Женщина смелая, самостоятельная, она хорошо разбиралась в людях. Сразу поняв, что паренек пришел не зря, прощупывая его глазами, полными умного лукавства, она незаметно для Олега вывернула его всего наизнанку. Впрочем, они стоили друг друга. Когда Нина вернулась, она застала их обоих сидящими рядом на лавке, на кухне, очень оживленными. Олег весело болтал ногами и, закидывая голову и потирая кончики пальцев, хохотал так заразительно, что Варвара Дмитриевна не могла не смеяться вместе с ним. Нина, взглянув на них, всплеснула руками и тоже рассмеялась, - всем троим стало так хорошо и легко, точно они были дружны много лет. Нина сказала, что Оля пока что занята, но очень просила, чтобы Олег дождался ее. Два часа, пока не было Оли, прошли для Олега незаметно в беспечной болтовне. А между тем это были поистине решающие часы, когда сомкнулись наконец все звенья краснодонского подполья. За это время Оля успела сходить к Валько, жившему далеко от "Восьмидомиков", в одном из малых "шанхайчиков", и передать ему все, что Нина узнала от Олега. С приходом Оли веселье, царившее в квартире ее сестры, несколько упало. Правда, Оля отнеслась к Олегу с редкостным по ее характеру радушием, - широкая добрая улыбка оживила ее всегда немного замкнутое лицо с неправильными броскими чертами, - она даже села рядом с ним на лавку, заняв место Нины. Но Оле трудно было попасть в сбивчивое и бурное течение их разговора, лишенного для любого человека со стороны всякого смысла. Душа Оли, только что вернувшейся от Валько, была переполнена совсем другими чувствами. Оля была серьезней Нины - не в смысле глубины переживаний, а в смысле умения сразу претворять мысли и чувства в практическое, жизненное дело. Кроме того, будучи постарше, Оля еще с тех времен, когда обе они работали связными Сталинского обкома, больше, чем сестра, была посвящена в самое существо дела, которым они занимались. Она села рядом с Олегом, сняла платок, открыв темные, свернутые в тяжелый узел на затылке волосы, и примолкла. Как ни старалась она быть веселой и улыбаться, глаза ее были безучастны. Похоже было, что она здесь самая старшая, старше даже матери Нины. Но Варвара Дмитриевна оказалась женщиной чуткой и дипломатичной. - А чего ж мы сидим здесь, на кухне? - сказала она. - Пидем у хату да сыграем у подкидного!.. Они перешли в столовую. Варвара Дмитриевна быстро прошла в соседнюю комнату, где она спала с Ниной, и вернулась с колодой карт, темных, набрякших тяжестью многих рук, державших их. - Ниночка, конечно, на пару с Олегом? - сказала Оля как бы невзначай. - Нет, я с мамой! - Нина вспыхнула и с вызовом повела глазами на Олю. Ей очень хотелось бы играть в паре с Олегом, но не могла же она так сразу и раскрыть себя. Ничего не понявший Олег смекнул, однако, что мама Нины, как старая шахтерка, должна быть опытной картежницей, и закричал: - Н-нет, я с м-мамой! Оттого, что он заикался, он не прокричал, а промычал это низко, как теленок, и это вышло так смешно, что все прыснули, не исключая Оли. - Старый да малый, - бережись, дивчата! - сказала Варвара Дмитриевна. Настроение опять поднялось. Старая шахтерка действительно оказалась мастером в "подкидного", но Олегом, как всегда в игре, овладел такой азарт, что он начал горячиться, и они первое время проигрывали. Оля, хорошо владевшая собой, исподтишка подзуживала Олега. Варвара Дмитриевна, невзирая на проигрыш, лукаво поглядывала на него: мальчишка очень ей нравился. Наконец они с трудом выиграли в четвертом кругу. Оля сдала карты. Олег взглянул на свои карты и увидел, что они очень плохи. Вдруг в глазах его тоже мелькнуло лукавое выражение, и он поднял их на Варвару Дмитриевну, стараясь поймать ее взгляд. И, только глаза их встретились, он мгновенно выпятил свои полные губы как бы для поцелуя и тут же придал им прежнее выражение. В окруженных морщинками и все же таких молодых глазах Варвары Дмитриевны словно искры мелькнули. Однако она и бровью не повела и тотчас же пошла с бубен: как и предполагал Олег, старая шахтерка отлично понимала эту сигнализацию. Олегом овладело неудержимое веселье. Теперь выигрыш им был на все время обеспечен. "Старый и малый" весело сигнализировали друг другу, то подымая глаза к небу, что означало "трефи", или, по-здешнему, "крести", то скашивая их вбок, что означало "пики", то потрагивая указательным пальцем подбородок, что означало "черви". Наивные девушки, игравшие все более старательно, бесперечь проигрывали и никак не могли примириться с тем, что выигрыш навсегда ушел от них. Нина сидела вся красная и взволнованная. Олег после каждого их проигрыша так и заливался хохотом, потирая кончики пальцев. Наконец более опытная Оля поняла, что здесь что-то неладно, и, со свойственной ей выдержкой и умением не выдать себя, начала исподволь наблюдать за противником. Вскоре ей все стало ясно, и, улучив момент, когда Олег выпятил свои