ался, как было с дорогой, -- Бухарин только
отмахнулся: "Не стоит и говорить! Конечно, он был прав, дорога была
совершенно невозможной. Зато конь был на высоте!"
Бухарин вообще много рассказывал об этом пограничнике, который,
по-видимому, действительно был красочной фигурой: конечно, коммунист, но со
своеобразной философией жизненного опыта, с высоко развитыми чувствами и
личного достоинства, и ответственности перед коллективом ... И по тому, как
Бухарин о нем говорил, было ясно, что тот не просто произвел на него большое
впечатление, как яркий человек, встреченный на жизненном пути, -- что дело
шло о большем; Бухарин видел в нем характерного представителя тех новых
людей, которые при советской власти выдвинулись из народа на посты
ответственных низовых работников.
Из всех разговоров вокруг этой поездки мне стало ясным, что в Среднюю
Азию Бухарин ехал в настроениях глубокого пессимизма, упиравшегося в
нежелание жить. Прямо этого Бухарин мне не говорил, но его рассказы
подводили именно к такому выводу. Кончать жизнь самоубийством он не хотел --
это было в каком-то смысле признанием своего поражения. И мысль его
вертелась вокруг вопроса, как уйти из жизни, чтобы это не было открытым
самоубийством. Он, как говорится, "испытывал судьбу": ходил по грани, откуда
было легко сорваться. История с размытой тропинкой была именно таким
"испытанием судьбы". Смерть не пришла -- не по отсутствию воли к ней у
всадника. Горный конь пронес Бухарина там, где боялись проходить
серны... А здоровый оптимизм, которого было так много у пограничника,
пробил брешь в настроениях Бухарина. К оптимизму он пришел через веру в
человека, но не человека вообще, а в нового человека, воспитанного советской
диктатурой, но оставшегося человеком, не превратившегося в винтик чудовищной
машины. Как-то, в связи именно с этими рассказами о поездке на Памир,
Бухарин развил мне целую теорию, которую я бы назвал теорией человеческого
потока:
"Жить у нас, конечно, трудно, очень трудно, -- приблизительно так
говорил он, -- и вы, например, приспособиться к ней не смогли бы. Даже нам,
с нашим опытом этих двух десятилетий, часто бывает невмоготу. Спасает вера,
что развитие все же идет... Несмотря ни на что... Это как поток, который
загнан в гранитные берега. Если кто из потока высовывается, его подстригают
-- и Бухарин сделал жест двумя пальцами, изображая, как стригут ножницами,
-- и русло ведут по самым трудным местам, но поток все же идет вперед, в
нужном направлении. И люди в нем растут и крепнут и строят новое общество
..."
В эту его теорию человеческого потока составными частями входили и
концепция "пролетарского гуманизма", и идея советской конституции -- не
только мысль, которая принадлежала Бухарину, но и составление которой было
делом его рук. Во время рассказов о ней Бухарин вынул из кармана самопишущее
перо и, показывая его мне, сказал:
"Смотрите внимательно: им написана вся новая советская конституция,
текст которой скоро будет опубликован. От первого слова и до последнего. Всю
работу нес на себе я один -- только Карлуша (Радек) немного помогал. В Ваш
Париж я смог приехать только потому, что вся эта работа уже закончена, все
важные решения уже приняты. Теперь шлифуют текст... А в русле этой новой
конституции людскому потоку будет много просторнее ... Его уже не остановить
-- и не угнать в сторону!"
Этой конституцией Бухарин очень гордился: она не только вводила
всеобщее и равное избирательное право, но и устанавливала равенство всех
граждан перед законом, ликвидируя привилегированное положение коммунистов в
советском обществе, и вообще была продумана как форма для мирного перевода
страны от диктатуры одной партии к подлинной народной демократии. Бухарин
говорил даже, что комиссия по выработке этой конституции поставила вопрос о
нескольких кандидатурах на выборах ...
Бухарин только недооценил своего противника и не предвидел, как
по-чингисхановски коварно Сталин использует эти принципы, равенство всех
перед законом, превратив в равенство коммунистов с беспартийными перед
бесконтрольною диктату-
рой сталинского аппарата, и не только отправит на бессудную расправу
самого автора этой конституции, но и беспощадно расправится со всем тем
слоем правящей партии, который пошел за бухаринскими лозунгами
"пролетарского гуманизма".
... Из Парижа он уезжал в бодрых настроениях. Если и были у него в
глубине души элементы пессимизма и скепсиса, то их он не показывал, планы
остаться за границей, с которыми к нему приходили, он отверг... И только
позднее стало известным, что оснований для пессимизма уже в то время было
больше чем достаточно: из Парижа Бухарин выехал 30 апреля 1936 г., а через
полтора года, из рассказов Кривицкого, который был перед тем одним из самых
ответственных представителей НКВД за границей, стало известно, что в конце
того апреля Сталин отправил за границу Бермана, видного чекиста, чтобы
собирать материалы для первого из больших процессов против "старых
большевиков" ... Сталин пустил в действие паровой каток "большой чистки".
Процесс против Бухарина, Рыкова и их ближайших единомышленников Сталин
осмелился поставить сравнительно не скоро. Вокруг Бухарина шла жестокая
борьба, и Сталин должен был истребить 70 % членов большевистского ЦК, прежде
чем смог поставить этот процесс, который в своей основе был процессом
"чудовищной машины" дегуманизированной сталинской диктатуры против идеологии
"пролетарского гуманизма". Но собирание материалов для этого процесса
началось уже тогда, в апреле 1936 г., и в числе многих других под удары
попал также и тот коммунист-пограничник, встречи с которым "на крыше мира"
оказали такое влияние на настроения Бухарина. История захотела поставить
красочную концовку под эпопеей "пролетарского гуманизма"... Р. В.
Иванов-Разумник, известный русский критик, в своих воспоминаниях рассказал о
тюремной встрече с этим горным волком: когда последнему на допросе
предъявили обвинение в работе на какую-то чужестранную разведку, он до
полусмерти избил и следователя, и чекистов, которые прибежали тому на помощь
... Скрутить его смогли только после настоящей битвы, мобилизовав едва ли не
весь штат провинциального НКВД, но после этого "крутили" так, что своих
любимых гор свободолюбивый волк больше уже никогда не увидел ...
"Человеческий поток" тогда пытались погнать в другом на-правлении, к
которому понятие гуманизм ни с каким прилагательным применить было уже
нельзя, и Бухарин в тюрьме вернулся к еще более мрачным настроениям, чем те,
которые им владели в начале 30-х гг. В тюрьме к нему, несомненно, были
применены пытки. Положение ухудшала и обостряла тревога за
судьбу жены и младенца-сына, не говоря уже о тревоге за отца, который,
по-видимому, погиб в тюрьме. В этой обстановке был "поставлен" процесс
Бухарина, Рыкова и др., один из самых отвратительных процессов той
отвратительной эпохи ...
На процессе в марте 1938 г. в заключительном слове он говорил, что
переоценил все свое прошлое и "с поразительной ясностью" увидел, что кругом
"абсолютно черная пустыня", в которой нет ничего, во имя чего нужно было бы
умирать не раскаявшись. И он каялся, признавая себя виновным и в "измене
социалистической родине", и в "организации кулацких восстаний", и "в
подготовке террористического покушения", а также "дворцового переворота"...
Правда, "покаяние" его было весьма своеобразным: признав себя вообще
виновным во всех указанных преступлениях, Буха. рин не признал ни одного
конкретного обвинения, выдвинутого прокурором, и очень решительно, с
большой, даже формально-юридической обоснованностью не только доказывал
вздорность этих обвинений, но и высмеивал прокурора, который действительно
был одною из наиболее отвратительных фигур сталинской эпохи. В этом
"дуализме" бухаринских "покаяний" был свой большой смысл. Свою борьбу на
суде Бухарин вел в двух плоскостях. Конкретные факты, на которых сталинская
прокуратура строила свои обвинения, Бухарин все оспаривал -- это он делал
для будущих историков, которые когда-нибудь придут и с документами в руках
будут восстанавливать историческую правду о борьбе, которая в тот период шла
на верхушке советской диктатуры по большим вопросам тогдашней современности,
и прежде всего по вопросу о крестьянстве (принудительная коллективизация) и
внешней политике (сталинский союз с немецкой военщиной) Эти историки
установят, что все обвинения были ни на чем не основаны, и сами вынесут свой
объективный приговор. Но Бухарин был готов поставить себя на служение
официальным задачам процесса, который пытались изобразить как направленный
против "преторианского фашизма", в направлении к которому шло перерождение
верхушки аппарата диктатуры. Такого перерождения Бухарин действительно никак
не хотел...
В результате в его последнем слове было очень мало элементов подлинного
отречения от того, что он думал, и основные его заявления укладывались в ту
концепцию большого человеческого потока, который в конце концов выправит
ошибки и преступления людей, стоящих во главе диктатуры. Но в нем
действительно было согласие принести свою жизнь в жертву, войти в категорию
тех, кто, как он мне говорил, "высовывается" из общего большого потока и за
это подвергается "подстриже-
нию" (как ножницами!)... Совсем не напрасно Вышинский, выступавший
обвинителем против Бухарина, позднее обвинял последнего в двуличии, называл
коварной лисицей и т. д. Бухарин на процессе сильно замаскировался, больше
всего думая о судьбе близких: малютки-сына и жены, с одной стороны, и
будущей истории -- с другой. Но по существу он совсем не "разоружился" ни
идеологически, ни политически.
Для поверхностного наблюдателя, который видит только ту сторону
событий, которую в свое время сталинские организаторы процесса, так сказать,
выложили на прилавок, чтобы она бросалась в глаза даже случайным прохожим,
этот процесс не может не представляться не только безотрадной, но и
малоинтересной картиной: все подсудимые, как наперегонки, "признаются" в
самых позорных деяниях... Бухарин не отстает от остальных и в своем
последнем слове признал себя повинным и "в измене социалистическому
отечеству", и "в организации кулацких восстаний", и "в подготовке
террористических покушений", а также "дворцового переворота" ... Доказывать
полную вздорность всех этих обвинений теперь нет необходимости: на
Всесоюзном совещании историков, в декабре 1962 г., Поспелов, теперешний
директор Института марксизма-ленинизма, отвечая на вопрос, что нужно
говорить в школах о Бухарине и Рыкове, категорически заявил, что "ни
Бухарин, ни Рыков, конечно, ни шпионами, ни террористами не были".* Это
заявление тем более важно, что г. Поспелов свое заявление сделал, резюмируя
официальные результаты секретных расследований, произведенных
соответствующими органами ЦК КПСС.
В данное время поэтому вопрос идет не о том, правильны или неправильны
были обвинения, в которых признавались подсудимые на процессе 1938 г., а
прежде всего о том, какими средствами тогда этих подсудимых заставили
"признаваться" в преступлениях, в которых они, "конечно", никогда не были
повинны, какие физические и моральные пытки к ним применяли? Микоян в беседе
с известным американским журналистом и историком Луи Фишером, правда,
совершенно категорически заявлял, что Бухарина никаким пыткам не подвергали,
** но этому утверждению Микояна, которого Хрущев якобы в шутку, но по
существу совершенно правильно называл "профессиональным предателем",
противостоит рассказ И. Тройского, старого большевика и члена ЦК КПСС,
который рассказал о своем
* Всесоюзное совещание историков. (18--21 декабря 1962 г.). М. ,
"Наука" 1964, с. 298.
** Frankfurten Allgemeine Zeitung, Франкфурт-на-Майне, от 21 августа
1957 г. (статья Луи Фишера).
свидании с Бухариным перед процессом 1938 г. в Лефортовской тюрьме, а
эта тюрьма тогда была известна как место самых жестоких, средневековых
пыток.*
Но пытки физические, которыми воздействовали на подсудимых, были еще не
самое худшее, что им угрожало: более страшной была тревога за судьбу
близких. Хрущев в своем "секретном докладе" о преступлениях Сталина огласил
на XX съезде КПСС приказ Сталина о применении пыток при допросах, но он не
огласил документов, которые давали следователям право применять пытки к
женам и малолетним детям допрашиваемых, когда это было нужно для получения
желательных "признаний". А такие приказы были, и практика пыток малолетних
детей на глазах родителей была относительно широко распространена. Как это
ни кажется невероятным, но факт этот бесспорен, и она, конечно, оказывала
свое влияние на "признания" арестованных. Эту практику необходимо знать и
для понимания процесса Бухарина, Рыкова и др.
До сих пор, кажется, никто не обратил внимания на одну весьма важную
особенность этого процесса. Как известно, Бухарина и др. обвиняли в
принадлежности к "правотроцкистскому блоку". Состав центра этого "блока"
обвинителями не был точно определен, но в него они во всяком случае включали
троих: Бухарина, Рыкова и Енукидзе. Из них двое первых фигурировали на
процессе марта 1936 г., а третий, А. С. Енукидзе вместе с группой других
коммунистов (Орае-лашвили, Шеболдаев и др.) был расстрелян в декабре 1937
г., по приговору Военной Коллегии Верхов. Суда СССР, рассмотревшего это дело
при закрытых дверях. Почему этих главных представителей центра не судили
вместе, хотя тогда их процесс произвел бы несомненно большее впечатление? Я
хорошо знал их всех троих и категорически утверждаю, что предположение,
будто от Енукидзе следователи не могли получить таких же "признаний", какие
они получили от Бухарина и Рыкова, совершенно неправильно. В дореволюционные
годы мне приходилось видеть Енукидзе в очень трудные моменты его жизни, и я
превосходно знаю, что он был стойким и выдержанным человеком. Но не менее
хорошо я знал и Рыкова, и очень много знал о Бухарине, и свидетельствую, что
они были во всяком случае не менее стойкими и выдержанными людьми.
* Д. Бург: "Об одном выступлении человека, вернувшегося с того света"
(Социалист, вестник, Нью-Йорк, No 763 от марта--апреля 1962 г., с. 41--42).
Рассказ этот Тройским был сделан в Москве, на собрании комсомольской
организации Института истории литературы им. Горького в 1956 г. (после
известного "секретного доклада" Хрущева на XX съезде КПСС), Д. Бург лично
присутствовал на том собрании.
Я утверждаю: если существовали средства, которыми можно было сломать
Рыкова и Бухарина и заставить их возводить на себя позорящие обвинения, то
этими средствами, несомненно, можно было сломать и Енукидзе. Поэтому для
меня несомненно, что сталинские следователи "добились" подписи Енукидзе под
такими редакциями покаянных "признаний", которые им были нужны. Если они тем
не менее на открытый суд повести его не рискнули, то это было вызвано не
отказом его подписать показания на следствии, а отсутствием у Сталина
уверенности в том, что на открытом суде Енукидзе не отречется от тех
"признаний", которые его вынудили подписать на допросах в чекистских
застенках.
Кроме показаний на следствии Сталину (а такие вопросы для больших
процессов решал лично Сталин!) нужна была еще и гарантия, что на открытых
заседаниях суда обвиняемые не возьмут обратно своих "признаний". И такую
гарантию Сталин видел только в одном: в существовании у соответствующих
обвиняемых таких близких, жизнь которых им была дороже их собственных
жизней, даже их собственных добрых имен. Такие близкие были у Бухарина и
Рыкова -- сын у первого, любимая дочь у второго, -- но их не было у
Енукидзе... В отношении последнего Сталин считал, что он не имеет
необходимой гарантии, а потому расстрелял его без публичного суда.
Доказывать неправильность этих самообвинений, конечно, нет
необходимости, особенно теперь, после того, как Поспелов, теперешний
директор Московского института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС на Всесоюзном
совещании историков официально объявил, что "ни Бухарин, ни Рыков, конечно,
шпионами и террористами не были". Это заявление тем более важно, что г.
Поспелов в свое время был одним из главных закулисных организаторов всей
кампании против Бухарина, Рыкова и др. и что он в настоящее время является
решительным противником пересмотра их "дела" с целью полной их реабилитации.
Теперь поэтому более важным было бы расследование закулисной деятельности
этого самого г. Поспелова ...
Но на последнем слове Бухарина на процессе 1938 г. я остановился по
другой причине: в ней имеется прямое обращение Бухарина ко мне, автору этих
строк. Называя меня по имени, Бухарин говорил тогда, что во время наших
встреч он просил меня в случае его ареста организовать силами
Социалистического Интернационала кампанию выступлений на его защиту, и
теперь, со скамьи подсудимых, он заявлял, что он эту защиту отвергает... Еще
в те далекие дни, когда я впервые прочел эту речь Бухарина, я много думал
над его словами. Дело в том, что в такой прямой форме Бухарин со мною о
защите никогда не
говорил, но когда я стал перебирать в памяти все наши с ним разговоры,
я понял, что в этих его словах имеется намек на один наш разговор, который
действительно имел место.
Дело было так: во время одной из наших бесед, когда речь коснулась
процесса, который летом 1922 г. большевики поставили против ЦК партии с.
-р., Бухарин спросил меня, знаю ли я его роль, которую он во время этого
процесса играл. Я эту роль знал, она была далеко не приятной для Бухарина,
особенно потому, что значительная часть его тогдашней деятельности проходила
глубоко за кулисами и даже в настоящее время мало кому известна. Надо
напомнить, что незадолго до этого процесса Коминтерн выступил с предложением
установления единого фронта всех социалистических и коммунистических партий.
В апреле 1922 г. состоялось так называемое "совещание представителей трех
Интернационалов". Никакого "единого фронта" большевики устанавливать тогда
не собирались, но разговоры эти им были очень нужны, так как эти разговоры
помогали им производить закулисные перегруппировки, вызванные поражениями
коммунистических восстаний в 1921 г. Непосредственно перед этим совещанием
пришли первые известия о процессе ЦК партии с.-р., который большевики решили
поставить в Москве, причем обвинения, которые были предъявлены обвиняемым,
показывали, что идет подготовка смертных казней. Ввиду этого ряд западных
социалистических партий в качестве обязательного предварительного условия их
согласия принять участие в совещании требовали обязательства большевиков не
применять смертной казни.
Во время этих наших бесед речь однажды коснулась вопроса о поведении
Бухарина во время процесса Центр. комитета партии соц. -рев., который
большевики поставили в 1922 г. Перед этим процессом, во время переговоров
представителей трех Интернационалов, в Берлине, представители Коминтерна во
главе с Бухариным и Кларой Цеткин дали торжественное обещание не применять
смертной казни по отношению к подсудимым по делу с. -р., это было одним из
условий, на которых ряд социалистических партий согласились принимать
участие в совещании. Но в Москве Ленин и Троцкий дезавуировали это обещание,
и московский суд вынес смертный приговор главным обвиненным, причем Бухарин,
давший в Берлине упомянутое обязательство, по требованию своего ЦК принял в
этом процессе участие в качестве общественного обвинителя.
Положение, в котором очутился тогда Бухарин, конечно, далеко не было
достойным, но, как стало вскоре известным, за кулисами Бухарин примкнул к
той группе старых большевиков, которая вела очень энергичную кампанию против
приведения
приговора в исполнение. В частном порядке эта группа даже вошла в
сношения с заграничными меньшевиками и просила их усилить кампанию протестов
против казни, а со своей стороны, тоже в частном порядке, вела
соответствующую кампанию среди иностранных коммунистов, организуя посылку
телеграмм и писем с протестами против казни. Чичерин писал частные письма
едва ли не всем советским полпредам, уговаривая их слать соответствующие
доклады и т. д. В результате приведение смертного приговора было сначала
задержано, а затем и отменено .. В организации этого закулисного давления
Бухарин играл значительную роль.
Во время нашей беседы он поставил мне вопрос, знали ли меньшевики об
этой его закулисной роли, и в частности, знал ли о ней я лично. Я о ней
знал, в группу старых большевиков, организовавших это сопротивление расправе
над эсерами, входи-ли мои личные друзья, и все обращение к заграничным
меньшевикам прошло через меня. Бухарину я, конечно, никаких имен не называл,
но по именам большевиков, которых он назвал своими тогдашними
единомышленниками, мне стало ясным, что и секрет тогдашних сношений со мною
для него не был тайной ...
Именно в этой беседе Бухарин сделал несколько лестных отзывов о
меньшевиках, которые тогда "поставили на ноги всю социалистическую Европу".
"Я никогда не был поклонником меньшевиков, -- заявил он, -- но тогда Вы
действительно сделали невозможным применение смертной казни" ...
В свое время я не обратил достаточного внимания на это замечание
Бухарина, но теперь, во время процесса, упоминание им моего имени и
утверждение о будто бы существовавшем между нами сговоре об организации
кампании протестов для защиты подсудимых, и в особенности его лично, сделали
для меня несомненным подлинное значение этого упоминания: Бухарин напоминал
мне наш старый разговор о событиях 1922 года, и это напоминание не могло
иметь иного значения, как призыв повторить в 1938 г. то, что меньшевики с
таким успехом сделали в 1922, в дни суда над эсерами, т. е. поднять кампанию
протестов за границей, которая сделала бы невозможным применение смертной
казни. Конечно, этот смысл упоминания моего имени им был старательно
завуалирован, мне вообще и раньше бросалось в глаза, как часто Бухарин
говорит намеками и полунамеками, которые нужно научиться расшифровывать. Но
обращать. ся открыто ко мне со скамьи подсудимых с просьбой о помощи
Бухарин, конечно, не мог, и форма призыва не стараться помогать ему в
конечном итоге в той обстановке была единственной имевшейся у него формой
заговорить о помощи ...
Я вспоминаю, что, поняв это значение последнего слова Бухарина, я
перерыл наново все отчеты о процессе, тщательно вы-искивая места, где
Бухарин и Рыков упоминали обо мне, и окончательно убедился в правильности
моего вывода: ни Рыков, ни особенно Бухарин никогда не упоминали моего имени
в связи с какими-либо замечаниями, которые могли бы быть неблагоприятными
для меня, находившегося за границей, наоборот, почти все они объективно были
подтверждениями правильности утверждений "Письма старого большевика", моя
роль в появлении которого им была, конечно, ясна... В частности, найти
неправильности в этом "Письме" им было легче легкого, т. к. я сознательно
ввел в него некоторые неточности в деталях, чтобы замаскировать бросавшуюся
в глаза осведомленность автора. Никто из сих этого не сделал ...
К сожалению, и поняв этот смысл последнего слова Бухарина, я не мог
ничего сделать, кроме того, что и нами, меньшевиками, и всеми честными
социалистами и демократами Европы делалось и без того. На первый же процесс
против "старых большевиков" эти социалисты и демократы ответили протестами,
правда, далеко не столь решительными и единодушными, как это было в 1922 г.
Увы, практика разложения и развращения методами различных форм подкупа
социалистических и демократических рядов, начатая еще Лениным, при Сталине
была возведена в универсальную систему. Люди, которых раньше считали
честными, теперь нередко выступали на ролях оплаченных агентов Сталина, и в
целом ряде стран ряд влиятельнейших органов печати неожиданно начинал
выступать на ролях апологетов террористической политики Сталина. Теперь,
когда в России производятся массовые пересмотры дел жертв сталинского
террора, было бы только элементарной справедливостью обследовать вопросы о
деятельности сталинских агентов в западной печати. В конечном итоге многие
из таких агентов принесли не меньше зла, чем худшие помощники Сталина в
Москве.
ПРИЛОЖЕНИЕ 6
Н. И. Бухарин и мои с ним встречи в 1936 г.
(Из воспоминаний)
Чтобы перепечатываемый ниже документ, "Письмо старого большевика", мог
быть правильно понят современным читателем, я должен предпослать ему ряд
вводных замечаний. Начать мне придется издалека.
В годы, предшествовавшие первой мировой войне, в Берлине был создан
Русский соц. -дем. архив. Помещение для него дала германская соц. -дем.
партия; шкаф с наиболее ценными материалами стоял в комнатах немецкого
партийного архива; но су-ществовал Русский архив в качестве совершенно
самостоятельного учреждения, никому из немцев не подчиненного. Здесь,
конечно, нет возможности рассказывать несколько сложную и даже запутанную
историю этого Русского архива, хотя рядом своих сторон эта история
представляет немалый интерес. Необходимо лишь указать, что фактическим
строителем и хранителем архива был Г. М. Вязьменский, студент-эмигрант,
склонявшийся к меньшевикам, который более десятка лет тащил на себе нелегкое
бремя забот об архиве, хотя работа приносила ему лишь хлопоты и расходы.*
Тем легче понять, что он, к тому времени ставший врачом, в начале 1922 г.,
как только я появился в Берлине, охотно переложил это бремя на мои плечи.
Архив был в довольно запущенном состоянии, что было больше чем понятно,
так как он не располагал никакими средствами и держался только на бесплатной
работе любителей-добровольцев. Но в нем хранилось немало ценных материалов,
и прежде всего богатейшая библиотека по истории революционного и
социалистического движения в России. В дальнейшем его собрания удалось
значительно пополнить, и к началу 30-х гг.
* Г. М. Вязьменский в 1933--34 гг. принял предложение поехать в СССР на
работу в качестве врача и там исчез в годы "ежовщины".
Архив стал, несомненно, самым обширным хранилищем соответствующих
материалов вне СССР.
Когда Германия вошла в полосу гитлеровского кризиса, эти размеры
Русского архива грозили стать причиною его гибели. За широкой спиной
германской социал-демократии Русский архив в течение больше четверти века не
только спокойно существовал, но и разрастался, хотя и без бюджета, но с
обеспеченным помещением. Положение резко изменилось, когда к власти пришли
гитлеровцы, которые главной своей задачей поставили разгром германской
социал-демократической партии. Скоро стало ясным, что спасти архив можно
только путем вывоза его из пределов Германии, но для этого были нужны не
только значительные средства, но и легальные возможности: вывозить
приходилось огромную массу материалов, и притом вывозить из главного здания
Форштанда германской с. -д. партии, на Линден-штр., 3, которое немедленно же
после их прихода к власти было взято гитлеровцами под самое тщательное
наблюдение. Они порою задерживали не только подводы, выезжавшие из здания с
различными грузами, но и отдельных лиц, выходивших оттуда с большими
пакетами, и, не стесняясь, заявляли, что не допустят < расхищения"
имущества с. -д. партии, т. к. это имущество должно скоро перейти к ним, к
нац. -соц. партии... Русский архив оказался как бы в западне.
Вопрос об архиве несколько раз обсуждался на собраниях руководящего
центра меньшевиков, но ни у кого из последних не было мало-мальски
конкретного плана. Были сделаны попытки обращения к иностранным социалистам.
Многие из них высказывали большую симпатию и желание помочь, особенно Леон
Блюм, который был готов сделать все, что в его силах. Но никто не мог ему
сказать, что именно он должен был сделать, чтобы его помощь стала
действенной. Из протоколов меньшевистского центра заграничной делегации ЦК
РСДРП видно, что было принято мое предложение о передаче Русского архива в
Прусский государств. архив: лишь бы спасти его от разгрома. Я вел
переговоры, но когда там узнали, что материалы придется вывозить из
помещения с. -д. партии, то от предложения отказались: иметь дело с
гитлеровцами директор Прусского архива не имел желания ..
Тем временем гитлеровский террор все расширялся, обострились
антисемитские выступления, шли большие аресты социалистов. Издание "Соц.
вестника" в Германии стало невозможным. В этой обстановке были вынуждены в
срочном порядке покинуть Германию почти все русские социалисты, причем
гитлеровцами были задержаны на границе и погибли ценные
личные архивы Абрамовича, Гарви, Дана и др. В вещах Дана погиб большой
и ценный архив Мартова ..,
Несмотря на ухудшавшуюся обстановку, я решил оставаться в Берлине и до
последней возможности продолжать попытки спасения материалов архива. Так как
здание германской с.-д, партии находилось под блокадой гитлеровцев, то
документы и наиболее редкие издания приходилось выносить в портфеле,
небольшими пакетами, и затем разными путями переправлять их за границу. Не
могу не упомянуть, что огромную помощь в этом деле оказывала Т. И. Вулих,
старая русская социал-демократка, несколько лет тому назад умершая в Афинах,
которая взяла на себя упаковку этих пакетов и отправку их в Париж:
гитлеровцы, установив контроль за транспортными конторами, еще не наложили
своей руки на почтовое ведомство, и потому почтовые посылки шли за границу
без осложнений. Не менее ценной была помощь д-ра Гофмана, советника
чехословацкого посольства, который приносимые мною ему наиболее ценные
материалы переправлял дипломатической почтой в Прагу, откуда они такой же
почтой шли в Париж, в адрес И. Г. Церетели, который вместе с А. М. Бургиной
устроил настоящий склад полученных посылок...
Этими путями, как мы подсчитали позднее, из Берлина было переправлено
свыше ста посылок, цифра весьма значительная, если подсчитать труд, который
на эту отправку был затрачен, но совсем ничтожная, если сравнивать с общей
массой материалов, вывезти которое было необходимо ...
Атмосфера в Берлине быстро сгущалась, и становилось все более ясным,
что необходимо спешить. Гитлеровцы вели напряженную подготовку к первому
мая, который они решили превратить в свой праздник, в день торжества
гитлеровского "Рабочего фронта", построенного на идее национального
объединения "немецкого труда", противопоставленной идее интернациональной
солидарности всех трудящихся... В соответствии с этим вся их пропаганда с
небывалой силой была заострена против "марксистской социал-демократии" и ее
"агентов" в профсоюзах. Их газеты открыто писали о необходимости захватить
профсоюзы, которые "узурпируют волю рабочих масс", уничтожить
социалистическую печать и прежде всего положить конец "разлагающей
деятельности" продолжающего существовать в самом центре Берлина главного
очага "марксистской пропаганды" Нередко такие статьи заканчивались прямыми
призывами к захвату зданий Форштанда и примыкавшего к нему не менее
внушительного дома профсоюзов... Что означал такой захват с точки зрения
судеб архива, уже было известно по сообщениям из провинции, которая в то
время часто обгоняла Берлин: в
Лейпциге, в Мюнхене, в ряде других центров гитлеровцы, захватывая
партийные здания, предавали сожжению не только склады партийных изданий, но
и местные партийные библиотеки и архивы, иногда весьма богатые ценнейшими
материалами. Казалось, то же будет и с партийным архивом в Берлине, и мне
вспоминаются настроения, с которыми я каждый раз покидал архив, мысленно
прощаясь с оставшимися в нем материалами, без уверенности, что смогу увидеть
их завтра ...
Под влиянием этих настроений я становился с каждым днем все менее
осмотрительным, совершал в день по два и даже по три "рейса" в архив и
уходил оттуда, вопреки всем правилам осторожности, не только с туго набитым
портфелем, но часто еще и с добавочным пакетом под мышкой... Именно на этом
я едва не сорвался. Помню, это был большой том подлинных докладов
Департамента полиции царю, который я никак не мог втиснуть в мой
недостаточно объемистый портфель. Доклады эти были выкрадены за четверть
века перед тем из архива Департамента полиции кем-то из сотрудников Бурцева
и переданы последним в Русский соц. -дем. архив. Мысль, что и эти доклады
погибнут, казалась непереносимой, и я сделал из них особый пакет, неудобный
и громоздкий ... Как я и опасался, от самых ворот партийного здания за мною
увязались два гитлеровских дружинника. По их поведению стало ясно, что это
были люди, ничего не понимавшие в технике полицейского наблюдения. В этом
была и хорошая, и плохая сторона: вести слежку они не умели, но они и не
считались ни с какими правилами, предпочитая при первом подозрении прибегать
к арестам, причем арестованных они не передавали полицейским властям, а
доставляли в партийные гитлеровские учреждения, где всех арестованных
избивали, а то и прямо пытали ...
Надо было спасаться. Уйти от них для человека, прошедшего школу
русского подполья, не составило большого труда: я зашел в огромное здание
издательства Ульштейна, которое находилось поблизости, покружил по его
коридорам и вышел на другую улицу. Дружинники потеряли след... Но история
эта имела свои последствия. Дружинники не только устроили скандал в здании
Ульштейна, в результате чего был отдан приказ не впускать в здание людей с
большими пакетами, но и пытались выяснять личность ускользнувшего от них
человека, производя опросы в здании Форштанда. И мне пришлось не только
временно прекратить визиты в архив, но и иметь большое объяснение с Отто
Вельсом, представителем германской с. -д. партии.
Конечно, мне приходилось встречаться с Отто Вельсом и раньше, но как
человека я начал его понимать только в дни прихода Гитлера, когда встал
вопрос о спасении тех поистине
драгоценных исторических материалов, которые были собраны в немецком
архиве.
Этот архив, существовавший с конца 1890 гг., в последние перед приходом
Гитлера годы находился в периоде своего расцвета в том смысле, что
количество собранных в нем материалов, и документов возрастало буквально с
катастрофической быстротою, несмотря на то, что собирательская работа им
была поставлена крайне плохо, а в других центрах Германии возник ряд
областных архивов (в Лейпциге, Гамбурге, Мюнхене и т. д.), начавших
представлять серьезную конкуренцию для архива центрального. Слой старых
партийных работников был так велик, у них на руках собралось так много
ценных материалов, что в партийный архив они шли самотеком, усилить который
не представляло никакого труда. Это вскрылось с большой убедительностью в
ходе работы по подготовке выставки, которая должна была состояться в марте
1933 г. в связи с 50-летием смерти Маркса ...
Я не имел никакого отношения к аппарату управления немецким партийным
архивом, но мне пришлось в течение ряда лет в нем работать, я был с ним
связан по линии архива русского и хорошо знал ценность собранных в нем
материалов, а потому с первых же дней прихода Гитлера к власти поставил и
перед руководителями архива, и перед Форштандом партии вопрос о
необходимости вывоза за границу во всяком случае всего рукописного фонда
архива.
Разговоры мне пришлось вести с Отто Вельсом, который был тогда
бесспорным хозяином всего огромного партийного аппарата. Иногда в них
участие принимал Пауль Гертц, который, как мне тогда передали, был
уполномочен Форштандом принимать вместе с О. Вельсом решения по архивному
вопросу. Мне трудно теперь восстановить в деталях весь ход этих переговоров:
события шли быстро и неожиданными скачками, встречи часто происходили на
ходу, переговоры об архиве переплетались с общеполитическими спорами.
Поэтому вполне естественно, что память удержала лишь общую схему и отдельные
детали, почему-либо казавшиеся особенно интересными. Но так как эта общая
схема в моих воспоминаниях сохранилась в основе такой же, как и в
воспоминаниях Пауля Гертца, с которым я незадолго до его смерти (он умер в
Берлине в 1961 г.) обменялся письмами по этому вопросу (других участников
тех событий уже давно не было в живых), то схему эту можно считать
правильной. Тем более что и с О. Вельсом в последние месяцы его жизни (он
умер под Парижем поздней осенью 1939 г.) у меня было несколько разговоров на
эту тему, и от них осталось вполне отчетливое впечатление, что он принимал
мое изложение событий ...
Первую беседу с О. Вельсом я имел в самые первые дни после прихода
Гитлера к власти. Вывоз немецкого архива тогда был вполне возможен. Правда,
у главного выхода из здания Форштанда, на Линденштрассе, чуть ли не с
первого дня дежурили гитлеровские дружинники, но второй выход, на Альте,
Якобштрассе, ими еще не был заблокирован. Если вывозить только рукописные
материалы, а о вывозе исключительно ценной библиотеки не было и речи: она
была чересчур велика, то подлежавшую вывозу массу можно было уместить на
небольшом грузовике. Средства, отсутствие которых составляло главнейшую
трудность для Русского архива, у Форштанда, конечно, имелись. Войти в
соглашение с посольством какой-либо страны, в состав правительства которой
входили социалисты, не составило бы труда, и вывоз архива за границу был бы
обеспечен... Но Вельс и слышать не хотел о такой "авантюре", как он и многие
другие тогда называли вывоз архива.
Не следует думать, что Вельс не считал нужной борьбу против Гитлера: он
только о ней и думал и интересам именно этой борьбы подчинял все поведение
германской социал-демократии. Правда, прямое выступление рабочих против
Гитлера на данном этапе он считал невозможным, особенно ввиду предательского
поведения коммунистов, которые в предыдущие месяцы всячески помогали
гитлеровцам взрывать демократические организации и тем самым показали, что
рассчитывать на них как на союзников в борьбе против Гитлера невозможно. Но
он верил в ближайшее будущее, был убежден, что "национальная революция"
Гитлера лишь скользит по поверхности германского общества, постепенно
выдыхаясь в своем порыве: считал, что гитлеровцы то ли не посмеют, то ли не
смогут сломать старые рабочие организации и с.-д. партию, и это даст
возможность беречь старые кадры, которые станут особенно необходимы в тот
момент, когда массы, идущие теперь за Гитлером или толерирующие его, начнут
от него отворачиваться ...
Сквозь призму этой общей оценки политической обстановки Вельс пропускал
и свое отношение к вопросу об архиве. Он не верил, что последнему грозит
какая-либо опасность, до захвата гитлеровцами партийного здания, по его
убеждению, дело дойти не может. "Эксцессы первых дней -- вещь преходящая.
Закрепив за собою власть, гитлеровцы будут заинтересованы в поддержании
порядка. Во всяком случае, вывезти материалы мы сможем и позднее, теперь не
следует паникерствовать" ...
С этими взглядами я не был согласен ни в одной из их частей. В свете
тяжелого "русского опыта" я был убежден, что Гитлер пришел "всерьез и
надолго", что во всяком случае для далеко идущей разрушительной работы
"пафоса" у него хватит, что с
отходом от него масс он никогда пассивно не примирится, от власти
добровольно не уйдет, а на горизонте, и при том совсем не столь далеком, мне
ясно рисовались контуры надвигавшейся новой мировой войны, тем более
опасной, что ставку на нее открыто делал и Сталин ... Эти расхождения в
оценке общего положения определяли и расхождение в оценке п