никами этой последней линии стали А. М. Горький и Киров. О роли
Горького, которая в нашей жизни была очень значительна, надо было бы
поговорить особо, тем более что теперь, после его смерти, о нем можно
говорить с большей откровенностью, чем это делалось раньше. Это -- совсем
особая и большая тема. Он пользовался большим и, надо признать,
%благотворным влиянием на Сталина. Но Горький, при всей его
влиятельности, не был членом Политбюро и не принимал непосредственного
участия в выработке решений последнего. Тем •больше была роль Кирова.
Этот последний выступил защитником идеи постепенного ослабления террора
-- общего и внутрипартийного. Не нужно преувеличивать значения его
предложений. Не забывайте, Киров был один из тех, кто стоял во главе партии
в период первой пятилетки, т. е. тех, кто вдохновил и провел недоброй памяти
походы на деревню, раскулачивание; в его непосредственном ведении находилось
Кемское поморье и Мурмли, с их Беломор-лагом; ему было подведомственно
строительство Балтийско-Беломорского канала. Этого достаточно, чтобы понять,
что в излишней щепетильности в обращении с человеческими жизнями его
обвинять ни в коем случае нельзя. Но для той среды, в которой ему
приходилось выступать, это было его сильной стороной: взяв на себя всю свою
долю ответственности за ужасы первой пятилетки, он с тем большей смелостью
мог выступать идеологом смягчения террора для периода второй пятилетки.
Период разрушения, который был необходим для уничтожения
мелкособственнической стихии в деревне, приблизительно таков был ход его
мыслей, закончен. Хозяйственное положение колхозов прочно, и в будущем оно
может только улучшаться. Это создает прочную базу для дальнейшего развития
страны: поскольку экономическое положение страны будет идти на улучшение,
поскольку широкие демократические слои населения будут все больше и больше
примиряться с властью. Круг "внутренних врагов" будет все сужаться и
сужаться, и задача партии состоит в том, чтобы помочь собиранию сил, которые
способны ее поддержать на этой новой фазе хозяйственного строительства в
том, чтобы расширить базу, на которую советская власть опирается. В
частности, Киров выступил решительным сторонником примирения со всеми теми
элементами партии, которые были отброшены в оппозицию в период борьбы за
пятилетку и которые теперь, после завершения "деструктивного" этапа
развития, готовы принять новую базу. Передают, что в одной из своих речей он
заявил, что "у нас нет больше непримиримых врагов, которые составляли бы
серьезную силу". Все старые группы и партии расплавлены в период борьбы за
пятилетку, и с ними по-серь-езному считаться не приходится. Что же касается
тех новых врагов, которые появились за этот последний период, то, за
исключением единиц, среди них нет таких, с которыми мы не могли бы
столковаться, если будем проводить политику примирения.
Эта проповедь Кирова (по существу, то же, быть может, только с большей
силой проповедовал и Горький) имела боль-
шой успех среди партийных верхов. Вы не должны думать, что этим
последним легко далось напряжение периода первой пятилетки. Ужасы, которыми
сопровождались походы на деревню, -- об этих ужасах вы имеете только слабое
представление, а они, эти верхи партии, все время были в курсе всего
совершавшегося -- многими из них воспринимались крайне болезненно. Мне
рассказывали об одном с этой точки зрения весьма показательном инциденте.
Кажется, в конце 1932 г. в Ленинграде было какое-то собрание литературной
молодежи, на которое был приглашен Калинин. Это собрание совпало с каким-то
юбилеем ГПУ -- едва ли не 15-летним юбилеем основания Чека. Возможно даже,
что это собрание стояло в какой-то непосредственной связи с этим юбилеем. Во
всяком случае на собрании читалось много стихов, посвященных Чека. Основная
нота, в этих стихах звучавшая, была пожелание, обращенное к Чека, <--
"пусть беспощаднее разит ее рука". Злые языки говорят, что Калинин в тот
вечер был сильно навеселе. Если это и правильно, то это свидетельствует лишь
об одном: алкоголь ослабил сопротивление задерживающих центров и дал
Калинину смелость говорить более откровенно, но все присутствовавшие на
собрании в один голос свидетельствуют, что его речь звучала, как
действительно наболевший крик сердца. После одного из наиболее кровожадных
стихотворений, чуть ли не прервав чтеца-поэта посередине его торжественной
декламации, он встал и начал чуть ли не со слезами на глазах говорить о том,
что террор иногда приходится делать, но его никогда не нужно славословить.
Это наша трагедия, говорил он, что нам приходится идти на та-кие жестокие
меры, и мы все ничего другого так не хотели бы, как иметь возможность от
террора отказаться. Поэтому нужно не прославлять беспощадность Чека, а
желать, чтобы скорее пришло время, когда "карающая рука" последней могла бы
остановиться.
Речь эта тогда произвела большое впечатление, и о ней много говорили в
литературных кругах не только Ленинграда, но и Москвы. Передают, что за нее
Калинину потом "влетело". Во всяком случае она показывает, почему люди,
проделавшие первую пятилетку, с особенной охотой ухватились за мысли,
доказывавшие возможность ослабления террора, когда к этому явились некоторые
объективные посылки. Успех Кирова был огромен, тем более что и Сталин против
его идей прямо не возражал, а только ослаблял практические выводы из них:
передают, что такое поведение Сталина объяснялось влиянием Горького, которое
в то время достигло своего апогея.
Под влиянием этих идей уже летом 1933 г. -- тотчас после выяснения
приблизительных размеров урожая -- были восста-
новлены в правах членов партии Каменев, Зиновьев и много других бывших
оппозиционеров, причем им было предоставлено право выбрать работу себе по
вкусу, а некоторым было даже дано приглашение на партийный съезд (февраль
1934 г.).
Киров на этот съезд явился как своего рода победитель. Его выборы в
Ленинграде были обставлены таким триумфом, каким не обставлялись никакие
другие выборы: районные конференции в Ленинграде были собраны в один день, и
Киров объехал их одну за другой, всюду приветствуемый торжественными
овациями и криками: "Да здравствует наш Мироныч!". Сделано было все, чтобы
продемонстрировать, что за Кировым стоит весь ленинградский пролетариат.
Торжественного приема удостоился Киров и на самом съезде. Ему устроили
овацию, когда он появился в зале заседания; его встречали и провожали стоя,
когда он выступал со своим докладом. В кулуарах съезда потом было много
разговоров на тему о том, кто получил больше оваций: Сталин или Киров. Это,
конечно, преувеличение: Сталина встречали несомненно более импозантно, чем
Кирова. Но уже сам тот факт, что эти овации могли быть сравниваемы,
достаточно говорит о том, какую роль играл на съезде Киров.
Последний был не только перевыбран в Политбюро, но и выбран в секретари
ЦК. Предстоял его переезд в Москву и принятие им под свое непосредственное
руководство целого ряда отделов партийного секретариата, которые до того
находились под руководством Постышева или Кагановича. Это должно было
обеспечить более последовательное проведение новой партийной линии,
вдохновителем которой был Киров. Этот переезд не состоялся: официальной
причиной была выставлена невозможность оставить Ленинград без ответственного
руководителя. Заместителя для Кирова подыскивали, но все никак не могли
найти, а переселение Кирова в Москву все отсрочивали и отсрочивали.
Но в работах Политбюро Киров участие принимал, и его влияние там
неуклонно возрастало.
На одном из заседаний Политбюро, кажется, в начале лета 1934 года,
встал вопрос, который был прямым продолжением споров, возникших в связи с
делом Рютина. В тот период было раскрыто несколько групп молодежи --
студенческой и комсомольской, -- среди которой велись разговоры на темы о
терроре. Действий террористического характера за ними никаких не числилось:
если б было иначе, то вопроса о судьбе участников этих групп вообще никто не
возбуждал бы. Принцип, что члены групп, перешедших к активному террору,
должны быть физически уничтожаемы, незыблемо установлен еще со времен
гражданской войны. "Действия" участников групп, раскрытых весной 34-го г.,
не вышли за пределы самых неопределенных разговоров
о том, что при полном отсутствии партийной демократии и при фактической
отмене советской конституции у оппозиционеров не остается никаких других
путей борьбы, как путь террора. Раньше и по таким делам, как правило,
применялась "высшая мера наказания". Ввиду нового курса, ГПУ запрашивало
инструкции. Был составлен обстоятельный доклад с рассказом о всех означенных
группах Задним числом теперь думается, что постановка этого вопроса перед
Политбюро была делом не случайным, что 'Сталин и его ближайшее окружение
делали своего рода испытание прочности новому курсу: как-то далеко пойдет
Политбюро в своем "либерализме"? Инструкция Политбюро была дана довольно
гибкая. Общего твердого указания не было дано. Рекомендовалось в каждом
отдельном случае рассматривать индивидуальные особенности дела. Но общий тон
решения был таков, что "высшую меру наказания" применять рекомендовалось
только в крайних случаях, когда составится представление о "неисправимости"
отдельных участников подобных групп. Ввиду этого решения все указанные дела
закончились относительно мягкими приговорами: изолятором или лагерями; в
некоторых же случаях арестованные отделались простой ссылкой в места даже не
особенно далекие и плохие. Именно так было ликвидировано дело о
"террористах", арестованных в Ленинграде.
Вести о новом курсе стали очень широко известны в партийных кругах.
Несомненно, под их влиянием отказались от своей непримиримости последние из
крупных оппозиционеров, державшиеся непримиримо еще со времен "большой
оппозиции": Раков-ский, Сосновский и др. Это расценивалось как крупные
успехи политики "замирения" внутри партии. "Раскаявшимся" сразу же давали
разрешения селиться в Москве и возможность вести ответственную работу.
Раковский удостоен был даже личного приема у Кагановича. Сосновского вернули
на его старое амплуа политического фельетониста, правда, не в "Правду" (где
он до ссылки был одним из редакторов), а в "Известия", и т. д.
Завершением успехов Кирова был ноябрьский 1934 г. пленум ЦК. Этому
пленуму была представлена на утверждение целая программа конкретных
мероприятий, которые предлагалось провести в жизнь во исполнение
принципиальных решений недавнего партийного съезда. Киров был главным
докладчиком и героем дня. Вновь был поднят вопрос о его переселении в Москву
и решен в положительном смысле. Было постановлено, что переселение это
должно состояться в течение ближайших же недель, еще до нового года. Под его
непосредственное руководство были поставлены все отделы Секретариата,
которые были связаны с "идеологией". В Ленинград он ехал только на самое
короткое время, для передачи дел своему временному заместителю.
Тем острее поразила всех пришедшая оттуда телефонограмма о его
смерти...
Про дело об убийстве Кирова можно было бы рассказать очень много, -- и
оно, несомненно, заслуживает быть подробно освещенным в печати: ведь с этого
злополучного выстрела начинается новый период истории Союза... Но такой
рассказ завел бы меня слишком далеко, а мое письмо и без того не в меру
затянулось. Поэтому я остановлюсь только на тех моментах, которые важны для
понимания того, как развивались внутрипартийные отношения.
Уже первые телефонограммы, принесшие в Москву известие об убийстве, не
оставляли сомнения в том, что убийство носило политический характер: при
Николаеве была найдена заранее написанная декларация с изложением мотивов,
толкнувших его на убийство. Но при тех настроениях внутрипартийного
замирения, которые сложились за последние перед тем месяцы, сразу же
расценить выстрел 1 декабря как акт террора, выросшего на почве
внутрипартийной борьбы, для многих было психологически невозможно. Не
хотелось верить, что тот, кто был главным защитником этой политики
замирения, убит пулей оппозиционера, и притом как раз в момент, когда ее
победа казалось почти обеспеченной. Свое влияние на эти настроения оказывал
и страх перед тем, какие последствия акт такого террора будет иметь для
развития внутрипартийных отношений. Отсюда настроения первых дней декабря
1934 г., когда многие стремились объяснить убийство "происками одной
иностранной державы" (имя ее не было нужды называть), слепым орудием которой
явился Николаев. Вывод, который делали отсюда, сводился к утверждению, что
это убийство не имеет значения для внутреннеполитических отношений в Союзе и
что линия, только что намеченная по докладам Кирова на пленуме ЦК, должна
остаться полностью и без изменений руководящей линией партийной политики.
Особенно ухватились за эту версию все те,. кто когда-либо имел то или иное
отношение к разным оппозициям и кто поэтому не без основания опасался теперь
за свою личную судьбу. Главным рупором этих настроений в печати стал Радек,
-- если б он мог предположить, что эта версия о "руне гестапо" обернется
против всех былых оппозиционеров, в том числе и против него, Радека, лично!
К такой оценке выстрела Николаева вначале склонялись не одни только
оппозиционеры. Она была вообще широко распространена, ее, по-видимому,
готовы были принять и руководители НКВД. Вспомните списки первых партий
расстрелянных в ответ на выстрел Николаева: в них попали преимущественно
лица, которые были заподозрены (насколько основательно, это„
конечно, другой вопрос) в сношениях с иностранными разведками, --
сепаратистская пропаганда на Украине у нас и тогда уже считалась работой по
заданиям немцев. А ведь директива об этих расстрелах была дана из Москвы под
первым впечатлением от ленинградских телефонограмм.
Эта версия не стала официальной. Сталин первые дни не давал никакой
руководящей директивы, предоставляя другим искать объяснения совершившемуся,
он сам сосредоточил внимание на энергичной организации расследования. Вместе
с Ворошиловым и Орджоникидзе, поддержка которых ему была особенна важна для
Политбюро, он немедленно же отправился в Ленинград и здесь дал основной тон
следствию, определив его направление и размах: он лично присутствовал при
некоторых наиболее важных допросах, в частности, лично допрашивал Николаева
и лично же руководил мероприятиями по раскассирова-нию ленинградского
управления НКВД. Непосредственное руководство следствием было возложено на
Агранова, который последние годы пользуется особым личным доверием Сталина:
последний убежден, что кто-кто, а Яша (этим уменьшительным именем Сталин
нередко называет Агранова даже на официальных заседаниях) ни в коем случае
не выйдет из роли усердного и послушного выполнителя полученных им от
Сталина заданий, никогда не будет руководствоваться внушениями, идущими с
других сторон, -- относительно других руководителей НКВД у Сталина такой
уверенности не было.
*
Следствие с самого начала дало ряд интересных данных.
С точки зрения понимания движущих мотивов поведения Николаева особенно
важным оказался дневник последнего. Выдержки из этого дневника были
напечатаны в том докладе о деле Николаева, о котором мне еще придется
говорить ниже, но только очень небольшие. Вообще же об этом дневнике ходит
много слухов, порою разноречивых. Но в том, что касается общей
характеристики Николаева, эти слухи сходятся. Его выстрел сыграл столь
роковую роль и для страны, и для партии, что быть в отношении его полностью
объективным очень трудно. Но если пытаться сохранить известную долю
беспристрастности, то нельзя не признать, что в его лице мы имеем дело с
типичным представителем того поколения нашей молодежи, которое было втянуто
в партию стальными зубьями гражданской войны, за последующие годы прошло
сквозь огонь, воду и медные трубы всевозможных ударных и неударных
мобилизаций и теперь вы-
брошено на мель мирного строительства -- с истрепанными нервами, с
подорванным здоровьем, с выпотрошенной до дна душой.
Личный жизненный путь Николаева таков: в дни наступления Юденича, едва
ли не 16-летним юнцом, он пошел добровольцем на фронт и остался там до конца
гражданской войны. На фронте он стал комсомольцем. Очень темным пунктом в
его биографии являются его отношения к Чека-ГПУ. Сколько-нибудь заметной
роли в работе этих органов он никогда не играл, но факт его причастности к
ней является несомненным, хотя, по понятным причинам, этот факт теперь
тщательно замалчивается даже в документах, предназначенных для
внутрипартийного распространения. В жизни партийной организации Николаев
принимал мало участия, хотя числился в партии с 1920 г., сначала по
комсомолу (в Выборгском районе); затем по общепартийной организации. В
оппозиции 1925 г. участия не принимал, если не считать каких-то голосований
на собраниях того периода, когда, как известно, 90% ленинградской
организации поддерживало линию Зиновьева. Во всяком случае во время
генеральной чистки этой организации, которой она была подвергнута после XIV
партсъезда, Николаев никакой каре подвергнут не был, даже не был переброшен
в другой город (это была минимальная кара, которой были подвергнуты все
"ленинградцы", хотя бы в слабой мере замешанные в оппозиции). Время после
1929--1930 гг. и до начала 33-го провел в разных командировках, главным
образом на Мурмане, куда был отправлен по партмобилизации и где занимал
какой-то маловажный пост по управлению принудительными работами. По
возвращении вновь работал по линии ГПУ -- на этот раз, кажется (эта сторона,
повторяю, держится в особо строгом секрете), в отделе охраны Смольного.
Таковы вехи формальной биографии Николаева. Записи его дневника,
который охватывает последние 2 года -- весь период после возвращения с
Мурмана, -- говорят, каким идейным содержанием наполнялись эти внешние
формы. Судя по всему, исходным для его настроений были его личные
столкновения со все более и более бюрократизирующимся партийным аппаратом.
Дневник полон записей этого рода и жалоб на исчезновение тех старых
товарищеских отношений, которые делали столь приятной партийную жизнь первых
лет революции. Он часто возвращается к воспоминаниям об этом прошлом,
которое рисуется ему в весьма розовых красках, но очень упрощенным: каким-то
своеобразным "братством на крови". Теперешний формализм его раздражает и
угнетает. На этой почве у него был целый ряд столкновений, которые в начале
34-го года повели за собой его исключение из партии. Это исключение было
скоро отменено:
было установлено, что он болен на почве нервного переутомления,
вызванного напряженностью работы на Мурмане, и что поэтому к нему нельзя
предъявлять суровых требований.
Эти жалобы на развивающийся в партии бюрократизм были исходным пунктом
для критики Николаева. Но они же, по существу, остались и ее завершением.
Поражает несоответствие между серьезностью того, что он сделал, и
отсутствием глубины, поверхностностью его критического отношения к
действительности. Я не говорю уже о том, что мира вне партии для него вообще
почти не существует. Даже жизнь партии его интересует не по ее общей
политической линии, а почти исключительно под углом развития отношений
внутри партии. Но эти внутрипартийные отношения он воспринимает со все
большей и большей остротою, постепенно начиная расценивать их как прямую
измену славным традициям партийного прошлого, как измену революции вообще.
Вместе с тем у него растет настроение в известной мере жертвенное: все
чаще и чаще он высказывает мысль, что кто-нибудь должен пожертвовать собою
для того, чтобы обратить внимание партии на пагубные моменты в ее развитии и
что сделать это можно только путем террористического акта против кого-либо
из наиболее крупных представителей той группы "узурпаторов", которые сейчас
захватили власть в партии и в стране. Большое влияние на Николаева в вопросе
о терроре оказало чтение мемуарной литературы русских революционеров прежних
периодов. В этой области он, как видно по его дневнику, много читал; из
мемуарной литературы террористов -- народовольцев и
социалистов-революционеров -- он вообще перечитал все, что только мог
достать. И свой акт он рассматривал как прямое продолжение террористической
деятельности русских революционеров прежних периодов. Передают, что во время
своей беседы со Сталиным на вопрос последнего, зачем он это сделал, ведь он
теперь -- погибший человек, Николаев ответил: "Что ж, теперь многие гибнут.
Зато в будущем мое имя будут поминать наряду с именами Желябова и
Балмашева!"
Об этом желании провести прямую линию между своим актом и
террористическими актами русских революционеров прежних эпох говорят и
некоторые другие детали дела Николаева.
* * *
Поскольку эти мотивы поведения самого Николаева были выяснены, внимание
следствия было сосредоточено на двух основных темах: на поисках
"соучастников" и "подстрекателей", с
одной стороны, и на выяснении степени виновности руководителей
ленинградского отделения НКВД, не предупредивших покушение, с другой.
Ответ на первый вопрос, по существу, был очень прост: в своей
декларации Николаев подчеркивал, что его акт является актом исключительно
индивидуальным, что никаких соучастников у него нет. Записи дневника
полностью подтверждали это утверждение. Среди них не нашлось ни одной,
которая хотя бы косвенно подтверждала предположение о существовании какой-то
тайной организации, членом которой Николаев являлся или по поручению которой
он действовал. Во всяком случае ни одной такой цитаты не приведено в том
докладе, о котором я уже упоминал, а нет никакого сомнения, если б такие
записи в дневнике имелись, следователи не преминули бы их в этот доклад
вставить. Общий же характер дневника совершенно исключает возможность
предположить, чтобы Николаев систематически умалчивал в нем обо всем, что
имеет отношение к тайной организации, членом которой он состоит, если б
такая организация существовала. В нем он подробно, и крайне неосторожно,
записывал обо всех разговорах, которые хотя бы косвенно поддерживали его в
его выводах.
Но мы уже давно ушли от тех времен, когда "соучастником" и
"подстрекателем" был лишь тот, кто прямо или косвенно соучаствовал или
подстрекал к данному, конкретному акту. Соучастником и подстрекателем по
нашим толкованиям является каждый, кто поддерживает и укрепляет те
настроения, на почве которых вырастают определенные акты. Таких соучастников
и подстрекателей найти было нетрудно внутри организации и около нее,
существовало немало недовольных элементов, не делавших секрета из своего
критического отношения к порядкам, которые сложились в партии и в стране.
Это были главным образом бывшие оппозиционеры, в недавнем перед тем прошлом
подвергавшиеся всевозможным репрессиям, побывавшие в тюрьмах и в ссылках и
только в самое последнее время возвращенные в Ленинград. Занимавшие раньше
более или менее крупные посты по партийной и советской линии, привыкшие
играть заметную роль в политической жизни, они теперь с трудом мирились со
своим скромным положением и всегда были готовы поворчать по поводу новых
порядков и сравнить их с "добрыми старыми временами". Никакой тайной
организации у них не было, но многие из них поддерживали друг с другом
личные приятельские отношения, начало которых восходило к очень далеким
временам. При встречах обменивались информацией о партийных делах, о судьбе
товарищей, продолжающих скитаться по тюрьмам и ссылкам; иногда устраивали
сборы в их пользу; перемывали косто-
чки своих наиболее ненавистных противников. Этим и исчерпывалась их
политическая активность. Деятельность во внешнем мире вести почти не
пробовали. Разве только изредка кто-либо из них выступал в том или ином
научном обществе с докладом или с историческими воспоминаниями на одном из
вечеров Ист-парта...
Факт существования таких очагов "идейно не разоружившейся оппозиции" не
был большим секретом. Знало о них и местное отделение НКВД и терпело их, как
в старые времена царская полиция терпела колонии бывших ссыльных, живших
несколько особняком, "чужестранцами", не сливаясь с окружавшим их обществом.
За эту-то среду со всеми присущими ему "талантами" и взялся теперь Агранов,
получивший задание "обследовать" ее возможно более тщательным образом.
Значительно более щекотливой была вторая часть работы Агранова. Ревизия
дел ленинградского отделения НКВД установила, что руководители последнего
были достаточно полно осведомлены о настроениях Николаева и даже о его
симпатиях к террору. Человек несдержанный и нервный, он нередко откровенно
говорил на острые темы в присутствии людей даже мало знакомых, а у нас
шпионаж поставлен настолько хорошо, что оппози-ционные замечания, сделанные
в кругу 3--5 даже ближайших друзей, имеют все шансы быть доведенными до
сведения тех, "кому сие ведать надлежит". О Николаеве до их сведения
доходило, оказывается, очень многое. В этих условиях становилось совершенно
непонятным, как его могли допустить в непосредственную близость к Кирову --
это при нашей-то тщательности охраны "вождей"! Поэтому совершенно
необходимым было освещение вопроса с иной стороны: какие мотивы руководили
самим Николаевым, было ясно из его документов; гораздо более важно было бы
выяснить, не было ли в данном случае прямого попустительства со стороны тех,
на чьей обязанности лежало предупредить покушение? Кто был заинтересован в
устранении Кирова накануне его переезда в Москву? Не тянулось ли каких-либо
нитей от этих последних к тем или иным руководителям ленинградского
отделения НКВД? Думается, что расследование в этом направлении дало бы
немало интересного материала. Разговоров на эти темы мне слышать не
приходилось: у нас теперь вообще перестали говорить, особенно на такие
опасные темы. Но намеки, показывающие, что подобные предположения приходят
на ум многим, слышать приходится и посейчас; в декабрьские же дни 1934 года
у нас как-то внезапно вырос интерес к делу об убийстве Столыпина, с которым
в деле об убийстве Кирова имеется очень много общих черточек.
Все эти вопросы следствием поставлены не были. Во всяком
случае основное внимание следствия пошло по совсем иному руслу: если
расследование о "соучастниках" с самого начала превратилось в расследование
о кружках ленинградских оппозиционеров, то следствие о руководителях
ленинградского отделения НКВД быстро превратилось в следствие о том, почему
они "попустительствовали" оппозиционерам, легко давая им право жить в
Ленинграде, сотрудничать в печати и выступать на различных собраниях и т. д.
В свое оправдание обвиняемые ссылались на устные и письменные распоряжения
Кирова, который, руководствуясь своими общеполитическими соображениями,
настаивал на всевозможных льготах для бывших оппозиционеров и предписывал
НКВД не раздражать последних излишними придирками. Эти ссылки вполне
отвечали фактам. Надо сказать, что за последние годы Киров вообще стремился
восстановить старую зиновьевскую традицию превращения Ленинграда в самостоя-
• тельный литературно-научный центр, который в области литературной и
научной продукции мог бы конкурировать с Москвой. Для этого он всячески
содействовал развитию издательской деятельности в Ленинграде, создавал
благоприятные условия для существования журналов (как в материальном, так и
в цензурном отношении), покровительствовал деятельности научных обществ и т.
д. Привлечение к такого рода работе бывших оппозиционеров Киров всячески
поощрял, как в старые времена либеральные губернаторы поощряли привлечение
ссыльных к работе по научному обследованию сибирских окраин. Параллель с
"чужестранцами" была верна и с этой стороны! В своем "либерализме" Киров
дошел даже до того, что осенью 1934 г. разрешил поселиться в Ленинграде
такому "нераскаянному" грешнику, каким является Рязанов.* Что же в этих
условиях могли сделать руководители ленинградского отделения НКВД, когда они
получали распоряжения от своего непосредственного политического
руководителя, одного из самых влиятельных членов Политбюро, наделенного для
Ленинграда всею полнотою партийной и советской власти?
* История скитаний последнего такова: в 31-м г., после нескольких
месяцев заключения в тюрьме, он был сослан в Саратов, где получил место при
местной библиотеке. В 1934 г. по хлопотам его иностранных друзей был
поставлен вопрос об облегчении его положения. Он был вызван в Москву, где с
ним вели переговоры об условиях его возвращения в партию и в Институт
Маркса. Он был принят Калининым. Переговоры не дали результатов: Рязанов
решительно отказался подать какое бы то ни было заявление, которое могло бы
быть истолковано как хотя бы косвенное признание им своей вины в связи с так
наз.. "меньшевистским процессом", продолжая настаивать, что все тогдашние
обвинения результат интриги против него, и требуя пересмотра своего дела.
Эта непримиримость Рязанова вызвала сильное раздражение Сталина, который, по
слухам, лично кому-то обещал улучшить положение Рязанова, но ни в коем
случае не хотел это улучше-
К середине декабря следствие продвинулось настолько далеко, что в
Политбюро был представлен сводный о нем доклад. Обсуждение его происходило
вместе с обсуждением вопроса о том, какие политические выводы следует
сделать из выстрела Николаева.
Как вы понимаете, меня все время интересовала позиция, занятая в спорах
самим Сталиным.
Борьба, которая шла на верхах партии с осени 33-го года существенно
отличалась от всех прежних конфликтов в среде нашей руководящей верхушки. В
то время как прежде все оппозиции были оппозициями против Сталина, за его
устранение с поста главного руководителя партии, теперь о таком отстранении
не было и намеков. Группировка проходила не по линии за или против Сталина
-- все без исключения не уставали подчеркивать свою полную ему преданность.
Это была борьба за. влияние на Сталина, так сказать, за его душу. Вопрос о
том, к кому он примкнет в решающий момент, оставался открытым, и, сознавая,
что от этого решения Сталина зависит политика партии для ближайшего периода,
все стремились привлечь его на свою сторону. До убийства Кирова он держался
очень сдержанно; временами сочувственно поддерживал новаторов; временами их
сдерживал. Не связывая себя со сторонниками новой линии, он в то же время и
не выступал определенно ее противником. Он сократил прием ежедневных
докладов, ограничив их самым минимумом; часто запирался в кабинете и с
трубкою в зубах часами вышагивал из угла в угол. В такие дни в его
секретариате все шукали друг на друга: Сталин думал, обдумывая новую линию,
а когда он думал, полагалось соблюдать абсолютную тишину.
Большое влияние на него оказывал Горький. Это были месяцы, когда
влияние последнего достигло апогея. Горячий защитник мысли о необходимости
примирить советскую власть с беспартийной интеллигенцией, он целиком принял
мысль Кирова о необходимости политики замирения внутри партии, ибо такое
замирение, сплотив и укрепив партийные ряды, облегчит партии возможность
морального воздействия на широкие слои советской интеллигенции. Хорошо
понимая основные черты характера Сталина -- его чисто восточную
подозрительность в отношении
ние превратить в его реабилитацию: "интриги" 31-го г. во многом были
вдохновлены самим Сталиным. Выход из положения нашел Киров, который взял на
себя разрешение Рязанову переселиться в Ленинград, где для последнего были
созданы условия, позволявшие ему вести научную работу по интересовавшим его
вопросам, в то время как в Саратове, при бедности местных библиотек, Рязанов
такой возможности был почти лишен. В Ленинграде Рязанов оставался до начала
1935 г., когда в связи с общей "чисткой", последовавшей за убийством Кирова,
ему было предложено вернуться в Саратов, где он живет и сейчас.
всех окружающих, -- Горький особенно старался внушить Сталину
уверенность в том, что отношение к нему, к Сталину, теперь стало совсем не
тем, каким оно было в момент ожесточенных схваток с разными оппозициями,
убедить его в том, что теперь 'все признают гениальность основной линии
Сталина, что поэтому на его руководящее положение никто и не думает
покушаться. А в этих условиях великодушие ко вчерашним противникам, ни в
какой мере не подрывает его положения, только поднимает его моральный
авторитет.
Я недостаточно хорошо знаю Сталина и не берусь судить, было ли его
поведение одной игрой или в то время он действительно колебался, не поверить
ли увещаниям Горького? В распоряжении последнего во всяком случае имелся
один аргумент, в отношении которого Сталин был всегда податлив: мысль о том,
как к тому или иному его шагу отнесутся его будущие биографы. Уже давно
Сталин не только делает свою биографию, но и заботится о том, чтобы в
будущем ее писали в благоприятных для него тонах.
Он хочет, чтобы его изображали не только суровым и беспощадным там, где
речь идет о борьбе с непримиримыми вратами, но и простым, великодушным,
человечным там, где по обстановке нашей суровой эпохи он имеет право
позволить себе роскошь быть тем, чем он есть в глубине своей души. По натуре
весьма примитивный человек, он не прочь временами давать примитивный же
выход этим настроениям. Отсюда его стремление играть роль своего рода
Гарун-аль-Рашида -- благо, что тот был тоже с востока и тоже довольно-таки
примитивен по натуре.
Во всяком случае Горький умело играл на этой струнке, пытаясь
использовать ее для хороших целей: смягчать подозрительность Сталина,
умерять его мстительность и т. д. Возможно, конечно, что для Сталина
решающими были и другие мотивы: кругом все были так утомлены напряжением
предшествующего десятилетия, что сопротивление этому настроению могло бы
привести к столкновению... Так или иначе, но нет сомнения в том, что в 1934
г. Сталин как-то отмяк, подобрел, стал более мягким в обиходе, любил
встречаться с писателями, артистами, художниками, прислушиваться к их
разговорам, вызывать на откровенные излияния...
Сказались эти перемены и на отношениях Сталина к бывшим оппозиционерам.
Наиболее характерным в этой области было возвращение к политической
деятельности Бухарина, который после нескольких лет опалы получил пост
редактора "Известий". Еще более показательным была перемена отношения к
Каменеву. Этот последний был, кажется, трижды исключаем из партии
и трижды каялся. В последний раз он провинился зимой 1932/33 годов,
будучи уличен в "чтении и недонесении" платформы Рю-тина, т. е. документа, к
которому Сталин отнесся особенно враждебно. Казалось, что на этот раз
Каменев попал в опалу всерьез и надолго. Но Горькому, который очень дорожил
Каменевым, удалось и на этот раз смягчить Сталина Горький устроил встречу
Сталина с Каменевым -- встречу, во время которой, как тогда рассказывали,
произошло нечто вроде объяснения в любви со стороны Каменева.
Подробности этого объяснения, происходившего с глазу на глаз, конечно,
никто не знает, но и партийных кругах тогда с одобрением отмечали его
результат Сталин, как он сам заявил почти публично, "поверил Каменеву".
Последний якобы откровенно рассказал о всей своей оппозиционной
деятельности, объяснил, почему он был раньше против Сталина и почему он
те-перь окончательно перестает быть его противником. Тогда же передавали,
что Каменев дал Сталину "честное слово" не заниматься больше никакими
оппозиционными делами -- и за это не только получил широчайшие полномочия по
руководству издательством "Академия", но и обещание в ближайшем же будущем
быть снова допущенным к руководящей политической работе.
В качестве, так сказать, аванса он получил разрешение выступить на XVII
партсъезде -- это его выступление имело шумный успех. В нем Каменев
"теоретически обосновал" необходимость диктатуры -- не партии и не класса, а
единоличной диктатуры. Демократия даже внутри класса или внутри партии,
доказывал он, годится для периодов мирного строительства, когда есть время
для сговоров, взаимного убеждения. Иное в кризисные моменты: тогда партия и
страна должны иметь вождя -- человека, который один принимает на себя
смелость решения.
Счастье, говорил он, партии и страны, если они имеют в такие моменты
вождя, одаренного интуицией: они имеют шансы выйти победителями из самых
тяжелых положений. Горе им, если на руководящем посту окажется человек, к
этой роли не пригодный: тогда им грозит гибель... Вся речь была построена и
произнесена так, что у слушателей не оставалось сомнений в том, что Сталина
оратор считает вождем первого типа, и съезд устроил оратору овацию,
перешедшую в овацию по адресу Сталина... И только уже много позднее
разобрали, что речь была построена в достаточной-таки мере маккиавелистски,
что при внимательном чтении она может произвести и прямо противоположное
впечатление. Именно в нее метил Вышинский, когда на последнем процессе
громил Каменева как лицемерного последователя Мак-киавели...
*
Если относительно Сталина можно думать, что он одно время относился
сочувственно к планам полной перемены партийного курса и к политике
замирения внутри партии, то его ближайшее окружение, его рабочий штаб, было
целиком против нее. Не потому, чтобы представители этого штаба были
принципиальными противниками перемен в общей политике партии, -- перемен,
которые входили составными частями в планы Кирова и его друзей. Вопросы
большой политики этому штабу были в значительной мере безразличны, здесь
они, как показало дальнейшее, готовы были и на более крутые повороты, чем
тот, который предполагал провести Киров. Противниками чего они со всею
решительностью были, это перемены внутрипартийного курса. Они знали: если
Сталину многие были готовы простить отрицательные стороны его характера за
то большое, что в нем имеется, то его подручным, которые как раз на этих
отрицательных чертах характера Сталина спекулируют, прощения при изменении
внутрипартийного режима не будет. Ведь борьба шла не за или против Сталина,
а за влияние на него, т. е. в переводе на язык Оргбюро -- за замену рабочего
аппарата ЦК новыми людьми, готовыми принести сюда новые навыки, новое
отношение к людям. И вполне естественно, что этот старый штаб всеми силами
сопротивлялся переменам.
Во главе этого сопротивления стояли Каганович и Ежов.
Первый, несомненно, является очень незаурядным человеком. Без большого
образования, но с умением на лету схватывать и осваивать мысли собеседников,
он выделяется своей работоспособностью, точностью памяти, организационными
талантами. Никто не умеет лучше него руководить всевозможными совещаниями и
комиссиями, когда от председателя требуется умение ввести прения в русло,
заставить говорить только по делу и притом руководить этими разговорами по
существу. И можно только пожалеть, что такая талантливая голова принадлежит
человеку, о моральных достоинствах которого едва ли есть два мнения. В
партийных кругах он известен своей ненадежностью. На его слово полагаться
нельзя: он так же легко дает обещания, как потом от них отрекается... Может
быть, в том повинны внешние условия: он начал делать свою большую партийную
карьеру в период, когда на вероломство был большой спрос... Но, с другой
стороны, разве он не был одним из тех, кто больше всего способствовал росту
этого спроса?
Его верным помощником был Ежов. Если относительно Кагановича временам