аться от потерпевшего поражение брата, ярым приспешниом которого Генри до сих пор слыл, и без урона своей чести сохранить положение и влияние. И учитывать притом, что за каждым его агом пристально следит императрица -- женщина решительная и твердая. Генри понимал, что ее гнев или милость зависят во многом от того, сумеет ли он склонить сроптивых епископов и аббатов к принятию выгодного для нее решения и укрепить ее воцарение авторитетом церкви. -- Говорил он долго и нудно, -- откровенно признался аббат, -- но убеждать он умеет и в конечном итоге внушил-таки всем, что мы собрались для того, чтобы спасти Англию от разорения и окончательной погибели. Он расписывал времена покойного короля Генри, когда в стране царил мир и порядок, и напомнил нам, как старый государь, лишившись сына, повелел своим баронами принести клятву верности единственному своему ребенку -- дочери Матильде, ныне вдовствующей императрице, сочетавшейся вторым браком с графом Анжуйским. Так те бароны в большинстве своем и поступили, при чем отнюдь не последним среди них был сам Генри Винчестерский. Хью Берингар, верность которого пока не подвергалась подобному испытанию, понимающе кивнул и, полупренебрежительно, полусочувственно закусив гуу, пробормотал: -- Выходит, его преосвященству пришлось подыскивать объяснения. Аббат ни словом, ни взглядом не показал, что уловил содержавшуюся в высказывании шерифа колкость в адрес его собрата -- служителя церкви, и продолжал рассказ. -- Он пояснил, что длительная задержка, связанная, по-видимому, с пребыванием императрицы в Нормандии, вызвала естественную озабоченность состоянием дел в стране. Безвластие опасно, и потому его брат, граф Стефан, предложил себя в государи, так он и сказал, и по всеобщему согласию был принят как король. Епископ Генри не отрицал своей роли в этом событии, ибо не кто иной, как он, заверял Бога и людей в том, что, став королем, Стефан будет чтить святую церковь и соблюдать справедливые законы и обычаи старой доброй Англии. Но, увы, -- заявил епископ, -- король Стефан не оправдал возлагавшихся на него надежд, к его, Генри, великой печали и скорби, ибо именно он был поручителем за брата перед ликом Всевышнего. Вот, стало быть, каким образом преподнес Генри прелатам свое унизительное отступничество, подумал Хью Бериншар. Хитер, ничего не скажешь: свалил всю вину на Стефана, который, по его словам, не выполнил ни одного своего обещания и обманул тем самым не только своего брата, но и Отца Небесного, терпение которого иссякло. В таких обстоятельства Генри, как истинный служитель церкви, вынужден был привтствовать смену монарха. -- В частности, -- пояснил Радульфус, -- он припомнил королю то, что тот дерзнул преследовать епископов и некоторых из них даже довел до гибели. Последнее утверждение в известной мере соответствовало действительности, хотя немилость Стефана стоила жизни всего лишь одному прелату -- Роберту из Солсбери, да и тот, будучи немощнам старцем и лишившись власти, умер от огорчения, безо всякого насилия. -- Следовательно, так он сказал, -- с расстановкой произнес аббат, -- если Господь явил свою волю, ниспослав королю поражение и плен, ему, Генри, принужденному выбирать между привязанностью к брату и преданностью Отцу Небесному, ничего не остается, как склониться перед волей небес. Нас же он созвал к себе, дабы мы не допустили конечной погибели обезглавленного ныне государства. Не далее как вчера, заявил он, создавшееся положение было серьезнейшим образом обсуждено на совещании большей части епископов и аббатов Англии, которые, по его утверждению, обладают исключительной прерогативой избрания государя и освящения его власти. Аббат говорил спокойно и размеренно, но Хью насторожился, ибо заявление Генри было беспрецедентным и, судя по тону Радульфуса, отнюдь не казалось тому бесспорным. Легату необходимо было спасать свою честь, а поскольку язык у него без костей, он сумел скрыть свое малодушие за сплетением словесных кружев. -- А разве было такое совещание? -- спросил Хью. -- Вы присутствовали на нем, отец аббат? -- Оно состоялось, -- подтвердил Радульфус, -- но провели его наскоро, и о серьезном обсуждении там не было и речи. Говорил, главным образом, сам легат, ну а другие сторонники императрицы ему подпевали. Аббат промолвил это бесстрастно и невозмутимо, однако стало ясно, что себя он к приверженцам Матильды не причисляет. -- И я не помню, чтобы тогда он приписывал нашему собранию столь высокую прерогативу. Он сказал лишь, что мы, как прелаты, пришли к единодушному решению, хотя никакого подсчета голосов не велось. Да он и не предлагал голосовать, очевидно, опасаясь, что многие с ним не согласятся. Решение же наше, по его словам, состояло в том, чтобы предложить верховную власть над Англией дочери покойного короля, достойной наследнице его благочестия и миролюбия. Пусть она осыплет благодеяниями нашу исстрадавшуюся страну, подобно тому, как ей благоволил покойный монарх. Мы же от всего сердца -- это его слова! -- предлагаем ей свою неколебимую верность. Таким образом, легат весьма ловко выпутался из затруднительного положения, хотя вряд ли стоило рассчитывать на то, что столь решительная, жесткая и злопамятная особа, как императрица Матильда, безоглядно поверит в его "неколебимую верность", тем паче, что предлагалась она уже не впервые. Ясно, что изменившему раз ничего не стоит изменить снова. Правда, императрице лучше было бы проявить дальновидность, обуздать свою подозрительность и, сделав вид, будто она верит в искренность легата, пойти навстречу его осторожным попыткам снискать ее расположение. Впрочем, Матильда не из тех, кто склонен прощать и забывать. -- Неужто еу никто не возразил? -- поинтересовался Хью. -- Никто. Возможностей было мало, а желающих, по правде говоря, и того меньше. Ну а после этого епископ объявил, что пригласил к себе депутацию из Лондона и уже сегодня ожидает ее прибытия, а посему предложил нам продолжить заседание на следующее утро. Однако лондонцы приехали лишь на следующий день, отчего и мы собрались несколько позже. Но тем не менее они явились, правда, физиономии у них были хмурые и смотрели они исподлобья. Члены депутации заявили, что они представляют всю лондонскую городскую общину, в которую после битвы при Линкольне вступили многие бароны, и что, хотя они не собираются оспаривать законность решения нашего совета, все же намерены единодушно хадатайствовать об освобождении короля Стефана. -- Смело, -- подняв бровь, заметил Хью. -- А что сказал на это господин епископ? Неужели это его не смутило? -- По-моему, он пришел в замешательство, но сумел с ним справиться, и тут же разразился длиннющей речью, -- а это лучший способ заставить умолкнуть других. Он принялся укорять лондонцев зв то, что они приняли в городскую общину людей, которые сперва дурными советами довели короля до того, что он забыл Бога и Закон и, сбившист с пути истинного, был наказан поражением и пленом, а потом еще и бросили его на поле боя и теперь тщетно призывают к его вызволению. Он уверял депутацию, что ныне эти ложные друзья Стефана заигрывают с горожанами, преследуя свои корыстные цели. -- Если епископ имел в виду фламандцев, пустившихся наутек из-под Линкольна, -- позволил себе вставить замечание Хью, -- то во многом он прав. Но чего ради им заискивать перед горожанами? Впрочем, не в этом дело. Как повели себя лондонцы? Хватило им мужества отстоять перез Генри свою позицию? -- Они вроде бы растерялись и, не зная, что ответить, отошли в сторонку -- посовещаться. И тут в наступившей тишине неожиданно выступил один писец. Он протянул епископу свиток и попросил прочесть его вслух. Держался писец так уверенно, что я до сих пор удивляюсь, как это легат не уступил его настоянию. Но лорд Генри сначала развернул пергамент и пробежал его глазами, а в следующий миг произнес гневную тираду. Он заявил, что ни единого слова из этого нечестивого документа, составленного злокозненными врагами церкви не прозвучит в столь святом месте, как зал соборного капитула, ибо это было бы оскорблением собравшихся здесь достопочтенных прелатов. И тогда, -- мрачно продолжил аббат, -- этот никому неведомый писец взял да и выхватил свиток из рук епископа и громко прочел его, не обращая внимания на попытки заставить его умолкнуть. Это оказалось послание королевы, супруги пленного короля, обращенное ко всем собравшимся прелатам, и в первую очередь к легату, брату ее супруга. Она призывала вспомнить о чести и верности коонованному государю, освободить короля из плена, куда он угодил в результате измены, и восстановить его на престоле. -- А я, -- сказал этот отважный человек, прочитав послание, -- служу писцом у ее величества, и если вам угодно знать мое имя, то зовут меня Христиан, и смею заверить, что я такой же добрый христианин, как и любой из вас, и при этом предан госпоже моей королеве. -- И впрямь храбрый малый, -- промолвил Хью, присвистнув от восхищения, -- хоть я сомневаюсь, чтобы отвага помогла ему добиться своего. -- Легат отозвался речью, во многом напоминавшей ту, что он произнес днем раньше, но куда более страстной и яростной. Ему удалось так застращать лондонцев, что те присмирели, и хоть и неохотно, но все же согласились сообщить своим согражданам о решении нашего совета и попытаться убедить горожан поддержать его. Что же касается писца Христиана, так разгневавшего епископа Генри, то когда он в тот же вечер ни с чем возвращался к королеве, на него набросились четверо или пятеро никому не известных негодяев. Однако на выручку писцу пришел один из рыцарей императрицы со своими сквайрами. Они стали оттаскивать нападавших, крича, что стыд и позор нападать на честного человека, бесстрашно выполнявшего свой долг, и что убийство не способ доказательства правоты. В итоге писец отделался несколькими царапинами, зато рыцарю засадили нож в спину, да так, что он пробил сердце. Несчастный умер прямо на улице, в сточной канаве, в укор всем нам, заявлявшим, что мы стремимся к восстановлению мира и прекращению вражды. Судя по затаенному гневу, звучавшему в голосе Радульфуса, случившееся глубоко его задело. Это бессмысленное злодеяние как бы перечеркнуло все разглагольствования о добре и справедливости. Бесчестное нападение на человека, открыто высказавшего свои взгляды, а к тому же еще и гнусное убийство великодушного рыцаря, пытавшегося предотвратить кровопролитие, -- все это казалось весьма дурным предзнаменованием, не сулившем затее легата ничего хорошего. -- И за это убийство никто не поплатился? -- нахмурясь, спросил Хью. -- Нет. Нападавшие разбежались и скрылись в темноте. Если кто и знает имя убийцы или где он прячется, то предпочитает держать язык за зубами. Да и то сказать, смерть теперь самое обыденное дело, и даже такое подлое убийство будет скоро забыто, как забыто множество ему подобных. А на следующий день наш совет закончился. Многие сторонники короля Стефана подверглись отлучению, и легат благословил тех, кто выступал на стороне императрицы, и проклял всех ее противников. После этого он закрыл совет, но многих настоятелей монастырей, в том числе и меня, удержал при себе еще несколько недель. -- А императрица? -- Она удалилась в Оксфорд и вступила в долгие и трудные переговоры с Лондоном: когда и на каких условиях ей откроют городские ворота, скольких воинов ей разрешат привести с собой в Вестминстер и все такое прочее. Горожане упрямятся и, как заведено у купцов, отчаянно торгуются по каждому пункту соглашения, но так или иначе дней через девять-десять она вступит в город и будет коронована. -- Аббат развел руками. -- Во всяком случае, мне кажется, что дело идет к этому. Вот, пожалуй, и все, что я мог о ней рассказать. -- Интересно бы знать, -- промолвил Хью, -- как императрица воспринимает все эти проволочки с признанием ее государыней. И как она ладит с баронами, которые недавно перешли в ее стан, и каково настроение у ее прежних сподвижников. Непросто ведь сплотить старых и новых вассалов, которые норовят вцепиться друг другу в глотки: то затеют спор из-за наследства, то не поделят поля и угодья. Да что я вам говорю, святой отец, все это вы знаете не хуже меня. -- Я бы поостерегся назвать Матильду мудрой государыней, -- осторожно высказался Радульфус, -- она слишком хорошо помнит, как многие лорды и рыцари клялись в верности ей, потом переметнулись к Стефану, а теперь, видя, что сила на ее стороне, опять потянулись к ней. Немудрено, что порой у нее возникает искушение поддеть кого-нибудь из них, -- по-человечески это понятно, хотя и неразумно. Удивляет меня другое: войдя в силу, она повела себя холоодно и надменно даже с теми, кто, несмотря на все лишения и невзгоды, хранил ей неизменную верность. Так поступать с людьми, долго бывшими ее опорой, -- черная неблагодарность и великая глупость. "Пожалуй, это обнадеживает, -- подумал Хью, не сводя глаз с худощавого спокойного лица аббата. -- Видать, когда эта особа почувствовала вкус власти, у нее ум за разум ашел, иначе нипочем не стала бы задирать нос перед такими людьми, как Роберт Глостерский". -- Епископа-легата она смертельно обидела тем, -- Продолжал Радульфус, -- что отказала сыну Стефана в получении титулов и прав его отца на Булонь и Мортэн, сославшись на то, что король в плену. А между тем это было бы только милосердно и справедливо. Но куда там -- она и слышать об этом не пожелала. Дошло до того, что епископ Генри покинул ее двор, и ей стоило больших трудов заманить его обратно. "Одна новость лучше другой, -- рассудил Хью. -- Если Матильда из пустого упрямства нанесла оскорбление епископу Генри, то, наверное, способна собственными руками загубить все, что далось ей ценой немалых усилий. Нрав у императрицы такой, что, получи она корону, того и гляди, запустит ею в того, кто попадется под горячую руку". Хью прикинул возможные варианты развития событий и решил, что для него все складывается не самым худшим образом. Императрица отнимала земли у одних лордов и жаловала их другим. Она надменно третировала своих новых сторонников, давая понять, что не забыла, как они служили ее врагу, и кое-кого уже оттолкнула, без коца поминая былые обиды. Право, претендентам на спорный престол порой не мешает проявить забывчивость. "Ну да Бог с ней, -- решил Берингар, -- если так и альше пойдет, еды ей не миновать и пенять будет не на кого". После долгой беседы Хью наконец поднялся и собрался уходить. Теперь он неплохо представлял себе, как развернутся дальнейшие события. Понятно, что даже императрица, при всем своем упрямстве, способна взяться за ум, и тогда не исключено, что ей удастся попасть в Вестминстер и короноваться. Не стоит недооценивать внучку Вильгеьма Завоевателя и дочь Генриха I. Правда, с другой стороны, мстительность и неуступчивость, отличавшие всю эту породу, могли сослужить ей дурную службу. Хью и сам не знал почему, уже ступив на порог, он обернулся и спросил: -- Отец аббат, этот Рейнольд Боссар... Вы говорили, что он служил в войске императрицы. А чьим он был вассалом? Всем, что удалось узнать, Хью вскоре поделился с братом Кадфаэлем. Свои ысли и соображения он оттачивал в беседе с другом, словно клинок на оселке. Кадфаэль, хлопотавший над молодым вином, что начинало изрядно бродить, казалось, вовсе не слушал приятеля, однако Хью не ошибался на сей счет. Он знал, что у монаха острый и чуткий слух, улавливающий любую интонацию. Время от времени Кадфаэль поглядывал на собеседника, как бы для того, чтобы удостовериться, что верно понял услышанное. -- Пожалуй, сейчас тебе стоит выждатть да поглядеть, как дальше дела пойдут, -- промолвил наконец монах, -- и, наверное, не помешало бы послать в Бристоль надежного человека. У императрицы ведь нет других заложников, кроме короля. Если он вырвется на сободу или, положим, удастся пленить графа Роберта, Бриана Фиц-Каунта или какую-то другую важную птицу им под стать, ты сразу почувствуешь под собой твердую почву. Господи, прости меня грешного за то, что я, монах, у которого нет земного владыки, взялся давать тебе советы. Но хотя Кадфаэль и принес обет небесному властителю, он покривил бы душой, утверждая, будто ему совсем уж безразлично, кто будет править на земле. Ему довелось видеть Стефана, причем не в лучшее время, когда король, следуя дурным наущениям, приказал казнить всех пленных защитников Шрусбери, но даже тогда Стефан произвел на него неполохое впечатление. Впоследствии король не раз сожалел о том, что, поддавшись гневу, проявил не свойственную ему жестокость. -- А ты знаешь, -- с нажимом спросил Хью, -- чьим вассалом был этот Рейнольд Боссар, рыцарь, которого бросили истекать кровью на улицах Винчестера? Тот, за упокой чьей души вам велено молиться? Кадфаэль отвел глаза от булькавшего жбана и, прищурясь, глянул другу в лицо. -- Нам сказали, что он служил императрице, вот и все. Но ты, как видно, готов рассказать мне больше. -- Так оно и есть. Этот рыцарь состоял в свите Лорана Д'Анже. Кадфаэль резко выпрямился и заворчал, схватившись за поясницу. Хью назвал имя человека, которого монах никогда не видел, однако оно вызвало в нем живой отклик. -- Да, да, -- продолжал Берингар, -- того самого Лорана, барона из Глочестера, который, в отличие от большинства знатных лордов, с самого начала распри принял сторону императрицы и ни разу ей не изменил. Дядюшка тех самых детей, что потерялись во время разграбления Ворчестера и смогли выбраться из Бромфилда и втретиться с ним лишь благодаря твоей помощи. Помнишь, какая стужа стояла той зимой? А ветер? Я до сих пор чувствую, как он пронизывал до мозга костей... Брату Кадфаэлю то зимнее путешествие запомнилось на всю жизнь. Уже без малого полтора года минуло со времени нападения на город Ворчестер, когда брат и сестра сквозь снега и пургу, какие случаются раз в столетие, бежали на север, в Шрусбери. Имя Лорана Д'Ажера было известно Кадфаэлю в связи с этой историей. Барон просил дозволения лично заняться поисками своих юных родственников на территории, находившейся под властью короля Стефана, и получил отказ. Тогда он тайно послал в Шропшир своего сквайра, чтобы тот отыскал их и доставил к дядюшке. Кадфаэль помог спастись всем троим, а такое не забывается. Все они воочию предстали перед его мысленным взором: Ив, которому в ту пору было тринадцать, -- воспитанный, прямодушный, с первого взгляда внушавший симпатию, с потешной привычкой в минуту опасности задирать упрямый нормандский подбородок, Эрмина, его старшая сестра, которую выпавшие на ее долю невзгоды заставили повзрослеть до поры, и, наконец, третий... -- Я частенько размышлял, -- задумчиво произнес Хью, -- как у них сложилась жизнь... В том, что ты благополучно их вызволишь, я не сомневался, но им ведь и в дальнейшем предстояли суровые испытания. Интересно, получим ли мы когда-нибудь от них хоть весточку? Мне кажется, в один прекрасный день мир еще услышит про Ива Хьюгонина. -- Вспомнив о мальчике, Хью улыбнулся. -- А тот смуглый малый, что одевался как лесник, а сражался как паладин -- помнишь его? На сей раз лицо склонившегося над жбаном Кадфаэля расплылось в довольной улыбке. -- Стало быть, нынче его лорд в свите императрицы. И этот подло убитый рыцарь тоже служил у Д'Анже. Скверная с ним вышла история, а, Хью? -- Вот и аббат Радульфус того же мнения, -- угрюмо подтвердил Берингар. -- Убийство произошло в сумерках, и в возникшей сумятице все нападавшие разбежались и попрятались, в том числе и убийца. Мерзкое преступление, ибо не приходится сомневаться в том, что это был не случайный удар, нанесенный в запале. Когда писца Христиана вырвали из рук негодяев, кто-то из них нанес подлый удар и лишь потом пустился наутек. Казалось бы, раз нападение на писца сорвалось, уноси ноги -- так ведь нет же. Этот мерзавец, наверное, был вне себя от злобы. неужто он останется безнаказанным? А ведь те, кто заправляют сейчас в Винчестере, только и делают, что твердят с утра до ночи о законе, справедливости да всеобщем благе. И наверняка некоторые из них были бы только рады, если бы отважный Христиан истек кровью в сточной канаве, как и вступившийся за него рыцарь. Не исключено, что кто-то из них и пустил убийцу по его следам. -- Зато доброе имя императрицы только укрепится, -- промолвил Кадфаэль, -- благодаря тому, что среди ее сторонников нашелся хотя бы один, способный увжвть честного противника и не побоявшийся рискнуть жизнью ради его спасения. Стыд и позор, если его гибель останется неотмщенной. -- Старина, -- удрученно заметил Хью, поднявшись и собираясь уходить, -- за последние годы Англия хлебнуло позора, уж этим-то нынче никого не удивишь. Вошло в обычай вздыхать, пожимать плечами да обо всем забывать. Слава Богу, хоть ты не таков. Уж я-то знаю: ты никогда не мирился с несправедливостью. Но теперь даже ты ничего не можешь поделать -- разве что лишний раз помолиться за убиенного. Слишком далеко отсюда Винчестер. -- Это как посмотреть, -- пробормотал под нос Кадфаэль, -- может, и не слишком. Монах отстоял вечерню, поужинал, поработал, отправился к повечерию, и все это время перед его мысленным взором стояло одно незабываемое лицо. Потому-то он вполуха слушал чтение жития святых и с трудом мог сосредоточиться на молитве. Хотя, возможно, его размышления и воспоминания сами по себе являли своего рода молитву, исполненную благодарности и смирения. Когда Кадфаэль впервые увидел это юное лицо -- лицо молодого сквайра, посланного бароном за племянниками, -- оно поразило монаха своей красотой. Худощавое, продолговатое, смуглое, с густыми бровями, с изящным изгибом губ, с тонким с горбинкой носом и яркими золотистыми бесстрашными ястребиными глазами. Голову юноши венчала шапка курчавых иссиня-черных волос. Очень молодое и вместе с тем вполне сформировавшееся лицо человека, в чертах которого сошличь вместе восток и запад. Оливковые, как у сирийца, щеки были гладко выбриты по нормандскому обычаю. Увидев впервые этого молодого человека, Кадфаэль сразу же вспомнил о Святой Земле, и, как потом выяснилось, не зря: любимый сквайр Лорана Д'Анже вернулся со всоим лордом из крестового похода. Звали его Оливье де Бретань. И если его лорд со своими вассалами находится сейчас на юге, в свите императрицы, то где же еще быть Ольвье? Возможно даже, аббат видел его -- скажем, кинул случайный взгляд на проезжавшего мимо бок о бок со своим лордом молодого сквайра и подивился его красоте. Ибо, подумал Кадфаэль, служитель Божий не может не обратить внимания на столь соверенное творение Всевышнего. А ведь этот рыцарь, Рейнольд Боссар, отважный и великодушный человек, был наверняка знаком с Оливье, ибо они служили одному господину. Его смерть, должно быть, опечалила Оливье, думал Кадфаэль, а боль Оливье -- это и моя боль. И пусть это несчастье приключилось далеко, на темной улочке Вестминстера, здесь, в Шрусбери, я готов искрене, от всего сердца оплакать смерть человека, поплатившегося за свое благородство. Пусть ценою жизни, но он добился своего, ибо писец Христиан уцелел и смог вернуться к госпоже своей королеве, исполнив ее повеление. Шорохи, доносившиеся из-за тонкой перегородки, отделявшей Кадфаэля от других братьев, которые укладывались спать, стихли задолго до того, как монах поднялся наконец с колен и скинул сандалии. Маленькая лампадка у черной лестницы лишь слегка высвечивала потолочные балки. В темноте тонул потолок дормитория, ставшего ему домом. Когда? Восемьнадцать или девятнадцать лет назад -- теперь даже трудно вспомнить. Он настолько сроднился с монастырской жизнью, что порой ему казалось, будто всем своим существом -- и сердцем, и умом -- он не просто удалился от мира, но воистину вернулся домой, ибо жить именно здесь было предначертано ему от рождения. И все же он помнил каждый год и день своего пребывания в миру и был благодарен судьбе за беззаботное детство, полную приключений юность, за женщин, которых знал и любил, за то, что ему посчастливилось принять крест и сражаться за христову веру в Святой Земе и бороздить моря у берегов Иерусалима. Вся его жизнь в миру была как бы долгим паломничеством, которое привело его в эту тихую обитель. Однако ничто в прошлом не пропало даром -- ни ошибки, ни промахи, -- ибо все так или иначе сделало его таким, каким он был ныне, и подтолкнуло к принятию обета. Господь дал ему знак, и у него не было нужды ни о чем сожалеть, ибо прошлое и настоящее составили ту жизнь, судьей которой мог быть один Всевышний. Он лежал в темноте на своем топчане неподвижно, словно в гробу, но расслабившись и свободно вытянув руки вдоль тела. Полузакрытые глаза ловили сквозь дрему слабые отблески света на переплетении потолочных балок. В эту ночь молнии не сверкали, но дважды, до и после полуночного молебна, прозвучали отзвуки отдаленных раскатов грома, такие тихие, что остальные братья их вовсе не заметили, но брату Кадфаэлю, отчетливо слышавшему их, когда он поднимался на службу и когда снова укладывался спать, они показались знамением, свидетельствующим о том, что Винчестер и впрямь стал ближе к Шрусбери, а значит, и его печаль замечена на небесах. Теперь он может уповать на то, что ему удастся внести свою лепту в востановление справедливости по отношению к погибшему Рейнольду Боссару. С надеждой на это он и уснул. Глава 3 Семнадцатого июня искусно сработанную дубовую раку с останками Святой Уинифред, запечатанную, богато отделанную серебром, со всем надлежащим почтением вынели из монастырской церкви и доставили в часовню Святого Жиля, где мощам предстояло дожидаться знаменательного дня -- двадцать второго июня. Погода стояла чудесная: на небе ни облачка, но и ласковое солнышко не припекает -- в самый раз для путешествия. Уже к восемнадцатому июня стали прибывать первые паломники, все предвещало в ближайшие дни настоящий наплыв. Брат Кадфаэль наблюдал за отбытием релиувий в достославное путешествие с чувством легкой вины, от которой никак не мог избавиться, хотя и уверял Хью, что в ту летнюю ночь в Гвитерине он не мог поступить иначе. Он чувствоал, что святая -- плоть от плоти Уэльса и должна покоиться там, где будет слышать родну валлийскую речь, в родной земле, где она безмятежно пролежала несчетные годы, совершая маленькие, милые чудеса для своего народа. Нет, он не мог поверить в то, что допустил ошибку, но... Если бы она только глянула в его сторону и удостоила кивка или одобрительной улыбки! Озираясь по сторонам, в садик зашел недавно прибывший паломник. Следуя указаниям брата Дэниса, он разыскивал собрата по ремеслу. Кадфаэль был занят прополкой тесно засаженных грядок с мятой, тимьяном и петрушкой. Весной и солнце пригревало, и дождик поливал в самую меру, так что всходы задались; правда, и сорной травы повылезло немало, а потому в этот послеобеденый час монах трудился не покладая рук. Заслышав чьи-то шаги, Кадфаэль поднялся с колен и обернулся. Напротив стоял дочерна загорелый брат, который телосложением напоминал его самого, хотя и был лет эдак на пятнадцать моложе. Они смотрели друг на друга в упор -- коренастые, крепко сколоченные монахи одного ордена и воистину братья. -- Ты, должно быть, и есть брат Кадфаэль, -- промолвил гость густым мелодичным голосом. -- Брат попечитель странноприимного дома объяснил мне, как тебя найти. Меня зовут брат Адам, я из Ридинга, садовник и травник, как и ты, хоть и не столь искусный, а о твоих уменьях наслышаны даже на юге, в нашей обители. Он говорил это, с восторгом оглядывая редкостные сокровища брата Кадфаэля -- восточные маки, вывезенные из Святой Земли и заботливо взлелеянные здесь, в саду, и нежные теплолюбивые фиги, ухитрившиеся пышно расцвести у северной стены под ласковыми лучами солнца. Круглое, гладко выбритое лицо пришельца порозовело от восхищения и зависти. Дюжий монах производил впечатление человека, уверенного в себе: такого лучше не задевай -- спуску не даст. Кадфаэлю гость пришелся по душе. -- Добро пожаловать, брат, рад приветствовать тебя в нашей обители, -- сердечно промолвил Кадфаэль, -- надеюсь, ты останешься на праздник нашей святой? Скажи, а место для ночлега тебе уже подыскали? У нас специально оставлено несколько свободных топчанов на случай приезда братьев из других обителей -- таких, как ты. -- Наш аббат послал меня из Ридинга с поручением в дочернюю обитель в Леоминстере, -- сказал брат Адам, пробуя пальцем ноги щедро удобренную почву возделанной грядки и приподняв бровь в знак признания отменного качества работы. -- А я попросил у него дозволения заглянуть в ваше аббатство и побывать на празднике перенесения мощей Святой Уинифред и получил его. Не часто выпадает случай побывать так далеко на севере, и было бы жаль упустить такую возможность. -- Так тебе уже нашли подходящее место? И впрямь: нельзя же такого гостя -- брата Бенедиктинского ордена, садовника и травника -- поместить в странноприимном доме с мирянами. Кадфаэлю польстил восторженный блеск в глазах брата Адама -- потому-то он и стремился сойтись с ним поближе. -- Не беспокойся, брат, меня встретили очень радушно и устроили рядом с послушниками. -- Коли так, будем соседями, -- обрадовался Кадфаэль, -- а сейчас давай-ка пройдемся, я покажу тебе все, что стоит посмотреть. Главные-то наши сады раскинулись вдоль берега реки -- это на дальнем конце предместья, ну а этот я насадил сам, собственными руками. И если у меня найдется что-нибудь интересное для тебя, я с радостью дам тебе семена или рассаду. Оба монаха зашагали по тропинке между грядками, ведя обстоятельную и чрезвычайно приятную для обоих беседу. Им было что рассказать друг другу о садах и оородах своих обителей. Брат Адам из Ридинга имел острый и наметанный глаз, и не приходилось сомневаться в том, что домой он отправится, нагруженный трофеями. Он восхищался аккуратностью и образцовым порядком, царившими в сарайчике Кадфаэля, гирляндами шуршащих сушившихся трав, свисавших с потолочных балок и навесов кровли, и выстроившимися дружными рядами кувшинами, флягами и бутылями. К тому же Адам, в свою очередь, дал Кадфаэлю ряд полезных советов. Травники настолько увлеклись разговором, что день пролетел незаметно. Когда перед самой вечерней ни наконец вернулись на монастырский двор, там уже царило предпраздничное оживление. К конюшням под уздцы вели лошадей, в странноприимный дом вносили тюки и седельные сумы. Пожилой солидный господин, приехавший верхом, направлялся к церкви, дабы сразу, не откладывая, преклонить колени перед алтарем. Следом за ним семенил слуга. Юные послушники брата Павла курьбой столпились у ворот и во все глаза таращились на прибывающих. Правда, проходивший мимо брат Жером, как всегда, с важным видом спешивший куда-то по поручению приора, шуганул мальчишек, но едва он пропал из виду, они тотчас снова сбились в стайку. На улице собралась кучка любопытных жителей предместья -- им тоже хотелось поглазеть на гостей. Под ногами у них с возбужденным лаем бегали собаки. -- Завтра, -- заметил Кадфаэль, глядя на эту картину, -- народу будет куда как больше. Это еще только начало. Если и дальше продержится такая прекрасная погода, праздник нашей святой удастся на славу. "И она поймет, что все это устроено в ее честь, -- подумал монах, -- хоть и находится далеко отсюда. И кто знает, может, заглянет к нам по доброте души. Расстояние для святой не помеха -- она в мгновенье ока перенесется куда ей угодно". Весь следующий день напролет странноприимный дом гудел, как улей, пополняясь все новыми гостями. Паломники прибывали с утра до вечера, кто поодиночке, кто в компании, ибо многие, повстречавшись по дороге, познакомились и приятно скоротали неблизкий путь вместе. Одни приходили пешком, другие приезжали на низкорослых лошадках. Одни были здоровы и веселы и явились на праздник из простого любопытства, многие собрались из окрестных селений, но немало было и прибывших издалека, причем иные из них приковыляли на костылях. Слепых приводили их зрячие друзья и родные. Недужных было, пожалуй, больше всего: страдавшие хромотой, ломотой в суставах, слабостью в ногах, покрытые гнойниками и язвами -- все они чаяли получить облегчение своих страданий. День брата Кадфаэля, поделенный между церковью и садом, протекал в обычных, повседневных трудах, при этом он находил время присматриваться к деловитой суете большого монастырского двора. Монах не обошел вниманием ни одного их прибывших, правда, пока никто из них не выделялся из общей массы. Впрочем, те из них, кто нуждается в его услугах, так или иначе найдут к нему дорогу, и он, само собой, постарается сделать для них все, что в его силах. Но одну женщину монах все же приметил. Шурша юбками, она шла от ворот к странноприимному дому, неся на руке корзину со свежевыпеченным хлебом и маленькими лепешками. Дело было вскоре после заутрени, и женщина скорее всего возвращалась из предместья, с рынка. "Знать, рачительная хозяйка, -- подумал монах, -- коли не поленилась подняться ни свет ни заря да сбегать на рынок. Такая знает, что ей нужно, и не станет полагаться на аббатских хлебопеков". Плотной, цветущей, уверенной в себе женщине можно было дать на вид лет пятьдесят. Одета она была в неброское и скромное, но шитое из добротной материи платье. Из-под шали, покрывавшей голову, виднелся туго повязанный белый плат. Ростом она, может, и не вышла, зато держалась прямо и оттого казалась выше. Круглое плотное лицо украшали большие живые глаза, а выступающий подбородок указывал на решительный и твердый характер. Незнакомка быстро исчезла в дверях странноприимного дома, да и видел Кадфаэль ее лишь мельком, однако она произвела на него приятное впечатление, и, когда, выйдя из церкви, монах снова заметил эту женщину, он сразу ее узнал. На сей раз она -- и не без основания -- напомнила ему наседку с растопыренными крыльями, подгоняющую своих цыплят. Двое птенцов, и впрямь поспешавших перед нею, были наполовину скрыты ее пышными юбками в многочисленных складках. Выглядела она основательно и вальяжно, чувствовалось, что эта женщина полна кипучей энергии и, при всем своем добродушии, не прочь покомандовать. Она по-матерински обхаживала своих юных подопечных, и видно было, что за ее широкими юбками они как за каменной стеной. Кадфаэль невольно проникся симпатией к этой женщине, исполненной доброты и жизненных сил. После полудня монах работал в своем маленьком королевстве. Он собирал целебные снадобья, которые собирался отнести в приют Святого Жиля, чтобы в эти праздничные дни тамошние призреваемые ни в чем не испытывали нужды. В это время он и думать не думал ни об этой женщине, ни о других обитателях странноприимного дома, ведь покуда никто из них не обратился к нему за помощью. Кадфаэль укладывал в аленькую коробочку пилюли от кашля, мази от зуда и сухости в горле, когда на пороге сарайчика появилась внушительная фигура и послышался грудной женский голос: -- Прошу прощения за беспокойство, брат, но мне посоветовал обратиться к тебе брат Дэнис, и он же объяснил, как тебя найти. В дверях, закрывая собой проем, подбоченясь и высоко подняв голову, стояла та самая запомнившаяся монаху особа. Взгляд ее больших ярко-голубых глаз с редкими белесыми ресницами был решительным и сосредоточенным. -- Видишь ли, брат, -- доверительно пояснила она, -- все дело в моем племяннике. Это сынок моей сестрицы, которая по дурости выскочила за какого-то беспутного валлийца из Билта. Нынче он помер, а следом за ним и она, бедняжка, отдала Богу душу. Двое ее детишек остались сротами, и на всем белом свете некому, кроме меня, о них позаботиться. А я и сама мужа схоронила и унаследовала его ремесло, только вот ребятишек мне в утешение Бог не послал. Не скажу, чтобы я не могла упрявляться с работой или с работниками, -- за двадцать лет замужества я нехудо выучилась ткацкому ремеслу, но, конечно, если бы мне сын помогал, едло бы ладилось лучше. Но, видать, Господь судил иначе, да и племянник, сестрицын сынишка, радует мне душу. Ей-Богу, брат, здоровый или больной, по мне, он самый славный, милый паренек, какого только свет видел. А уж какой терпеливый -- ты только подумай, брат, такую боль сносит и вовсе не жалуется. А у меня сердце кровью обливается. Потому-то я к тебе и пришла. Кадфаэль уловил момент, когда говорливая гостья остановилась, чтобы перевести дух, и торопливо промолвил: -- Добро пожаловать, достойная госпожа. Заходи. Поведай, какой недуг мучает твоего парнишку, и поверь: все, что можно для него сделать, будет сделано. Но все же мне не помешает встретиться с ним -- кто лучше его самого сможет рассказать о его болезни. Ну а пока присаживайся поудобнее и говори -- я тебя слушаю. Гостья веренно ступила через порог и уселась на лавку возле стены, широко раскинув свои пышные юбки. Взгляд ее обежал полки, уставленные горшочками и флягами, развешенные гирлянды трав, жаровню, бутылки и склянки. судя по выражению лица, увиденное, несомненно, ее заинтересовало, однако она ничуть не была заворожена ни этими таинственными предметами, ни самим их владельцем. -- Я родом из-под Кэмпдена, брат, а весь тамошний народ промышляет ткачеством -- так уж повелось. Муж мой был ткачом, и отец его, и дед, и даже кличут их Виверы, что на нашем саксонском наречии и значит -- ткачи. Потому и меня зовут Элис Вивер, и нынче я тружусь в мастерской покойного мужа точно так же, как раньше он. Ну а сестрица моя младшая -- я ее уже поминала -- сбежала с тем непутевым валлийцем, да оба они и преставились. Я как прознала про это, тут же послала за детишками -- пусть, думаю, со мной живут, как-никак родня. таршенькой нынче уж восемнадцать -- девушка славная, работящая, и я, брат, так тебе скажу: все сделаю, чтобы подыскать ей доброго жениха, хотя и то правда, что жаль будет лишиться такой помощницы. Уж больно она ловкая, сноровистая, ну и понятное дело, крепкая да здоровая -- не то что парнишка. Всем хороша девчонка, только вот окрестили ее в честь какой-то никому неведомой валлийской святой -- Мелангель. Слыхал ты когда-нибудь хоть что-то подобное? -- Так ведь я и сам валлиец, -- добродушно отозвался Кадфаэль, -- и знаю, что вам, англичанам, непросто выговорить наши имена. -- Ну да ладно, зато у мальца имечко коротенькое и простое -- Рун, вот как его назвали. Ему сейчас шестнадцать лет, на два годочка моложе сестры, да здоровья ему Бог не дал. И росточку-то он подходящего, и с лица пригож, но вот беда: еще с малолетства не заладилось у него что-то с правой ногой. Ступня у него скрючена, да и вся нога такая слабая, что он не то что ходить, но и стоять на ней не может. Чуть обопрется на ступню, она и подворачивается -- вот он и волочит ногу. Приходится ходить на костылях. Я привела его к вам в надежде, что добрая святая что-нибудь для него сделает. Но ему стоило больших трудов добраться досюда, хоть мы и пустились в дорогу три недели назад и то и дело останавливались на отдых. -- Неужели он всю дорогу прошел пешком? -- удивился монах. -- А как же инач? Я не настоль