ных черных ресницах, ждет и мечтает, что своя судьба тихим гостем придет и ласково, как невесту, поведет его к своему алтарю. Вот тоже и Сережа Астахов -- чем не путешественник в забытые страны? -- он знает время прилета и отлета каждой птички, знает, куда они, прилетев, деваются, как живут, где можно разыскать их гнездышко; облюбовал себе в полях и лесах все цветки и хворостинки, -- ему ли не ехать! А вот и в голову никому не пришло предложить ему путешествие и, напротив, избрали его хранителем тайн: он передаст письмо Вере Соколовой, он обойдет дома путешественников и скажет хозяевам, что их заперли в карцер на двадцать четыре часа и они бы о них не тревожились. Стоило бы Сереже сказать: -- "я с вами!" -- и он тоже бы поехал в Азию за голубыми бобрами. Но Сережа проплакал всю ночь и сказать не решился, и так по своей застенчивости пропустил случай еще в детстве заглянуть в лицо своей судьбы. В назначенный час, перед уроками, Сережа спустился к реке, перешел деревянный на бочках лежащий мост, от него завернул по берегу влево и тут увидел, как путешественники уже сдвигали с берега лодку. Какой-то мещанин в синей поддевке полюбопытствовал, куда едут ребята на лодке. -- В деревню на мельницу. -- Кто же у вас там на мельнице? -- Тетушка Арина Родионовна. -- Не слыхал, есть Капитолина Ивановна, а Родионовны там не слыхал. -- Мало ли ты чего не слыхал, отстань, не до тебя! Синий отошел к мосту, перешел на ту сторону и по ступенькам стал взбираться, все оглядываясь, на кручу высокого берега, где стоял-красовался собор. Тут на известной скамеечке, где всегда вечером кто-нибудь сидит и любуется далью, сел теперь в утренний час Синий. Он видел отсюда, как путешественники расцеловались с Сережей, сняли шинели, как блеснули на солнце вынутые из-под шинелей стволы ружей, как серебряное весло стало кудрявить тихую гладь воды, как Сережа тоже поднялся сюда на лавочку, проводил путешественников глазами до поворота реки, где лодка скрылась, всплакнул и пошел. Синий сзади пошел за Сережей. Возле женской гимназии Сережа умерил шаг и стал прохаживаться взад и вперед. Синий тоже стал прохаживаться по другой стороне улицы. Начали с разных концов показываться маленькие и большие гимназистки. Сережа каждую оглядывал, наконец, увидев одну, похожую на молодую козочку, подошел к ней, передал письмо и направился в мужскую гимназию, за ним вплотную сзади пошел Синий. Сережа вошел в калитку гимназии и, только Синий за ним туда ногу поставил, вдруг с той стороны другой Синий закричал: -- Ивано Паромонов! Первый Синий обернулся. -- Бежи скорей, свиней резать начали. Оба Синие сошлись на середине улицы и во весь дух пустились бежать в ту сторону, где начали резать свиней. Только уже когда в городе появились объявления о трех сбежавших гимназистах, Синий явился в гимназию и дал свои показания. Прикатил в гимназию на шарабане становой Крупкин, за ним следовала телега с двумя полицейскими. Хорош и могуч был в гимназии знаменитый истребитель конокрадов, багрово-синий и весь наспиртованный. Гимназисты всех классов видели, как Заяц и Обезьян в своих синих виц-мундирах вертелись около громадного грузного человека, будто они были бумажные, долго ему что-то рассказывали и просили ни в каком случае не применять оружия. Услыхав про оружие от бумажных людей, становой сказал: -- Едрена муха! И не обращая больше на них никакого внимания, вышел из гимназии, сел в тележку и покатил. За ним покатилась телега с полицейскими. -- В Азию поехали! -- сказали гимназисты. От Веры Соколовой уже в двух гимназиях было известно и шопотом передавалось из уст в уста, что поехали именно в Азию. -- Как бы не вернули в гимназию? -- Ну, уж, брат, нет, -- вспыхнул какой-то горячий гимназист, -- теперь уже их не догонят. Мало того, гимназисты -- синие прасолы сошлись опять и обсуждали дело серьезно. -- Конечно, -- говорили один, -- Крупкин ловкач, да ведь мальчишки тоже отчаянные. -- Опять у них вода, -- говорил другой, -- река быстрая и сама несет лодку, а ему нужно погонять и погонять. Весь город ожил. Спросись вперед у любого, каждый бы рассмеялся над путешествием в Азию, ну, а как уж уехали, так стало многим казаться, что хорошо, и отчего бы им и не доехать до Азии. Все спящие на ноги стали и с радостью передавали друг другу: три бесстрашных гимназиста уехали от проклятой латыни в Азию открывать забытые страны. ---------------- Как раз в эти золотые светлые сентябрьские дни, на воле, о которой столько пишут и мечтают на лавочках, глядя в синюю даль, на этой настоящей воле был осенний перелет птиц с севера на юг над реками быстрой Сосной и тихим Доном через теплые моря на берега Малой Азии. Курлыкали журавли и, расстраивая свои треугольники, спускались отдыхать на низком берегу Сосны. Гуси строгими кораблями торжественно летели, отрывисто переговариваясь; они ночевали вместе с утками на воде, выставляя на всем берегу сторожей. Лебеди совсем не отдыхали и летели так высоко, что только по серебру их груди в чистом воздухе и по каким-то гармоническим, особенным ладам можно было догадаться о них. Белые рыболовы, чайки разных пород еще не трогались и вились на своих гнутых крыльях у самой воды. Этого наш Курымушка еще никогда не видал и не мог видеть, это можно почувствовать всей душой, только если сам сжег за собой корабли и сам вступил в этот птичий путь, исполненный всякого риска, всяких опасностей. Тогда уже знаешь наверное, что и они там в воздухе не просто кричат, а так же, как мы, разговаривают. Хорошо было, что Рюрик с пяти лет был на охоте со своим отцом, все это знал и умел все объяснить, скажет: "лебедь!" и Курымушка на всю жизнь от одного слова знает, как летят лебеди и что это значит, скажет: "гуси!" и вот что-то очень серьезное, строгое залегает в душу от гусиного полета. Какие-то маленькие пичужки, серебрясь, попискивая штук сорок зараз, как стая стрел просвистят; подумать только: завтра они перехватят Черное море! Хорошо на минутку выйти из лодки, выглянуть из-под кручи берега в поле и хоть, не подкрасться, -- где тут подкрасться в открытом безлесном поле! -- а просто посмотреть, как без людей хозяевами в полях ходят на длинных ногах журавли. Раз так видели дроф и даже пустили в них пулю из штуцера: столбом взвилась пыль от удара пули о землю, дрофы разбежались, тяжело полетели, встретились в воздухе с цаплями, не понравилось вместе и разлетелись в разные стороны: цапли к реке, дрофы в степь. Страшно было в первый раз выстрелить из настоящего ружья, но виду Курымушка не подал, туго прижал ложу к плечу, выстрелил, но промахнулся. В другой раз Рюрик ему крикнул во-время: "мушку, мушку!". Он мушку навел, и летящая чайка упала; ее с радостью присоединили к мясному запасу в корме. И так весь день прошел, и куда это лучше было, чем самые мечты о забытой стране: это Курымушке надолго осталось, что мысль про себя не обман, как все говорят, а и вестник прекрасного мира. Под вечер странно стали смыкаться впереди берега, кажется, кончилась река, вот, вот лодка в берег уткнется, а смотришь -- опять берега широко расступаются, проехали и опять смыкаются, будто хотят лодку взять в плен. Позднее все стало как будто ловить лодку, тростники, кусты, деревья, но она все шла и шла по течению, и только это казалось, будто лодка стоит и вокруг все идет и ее окружает. В темноте ночью еще больше, чем днем, несметною силой шел перелет: прямо над самыми головами со свистом проносились чирки, кулики разных пород, тяжело шли кряквы и часто шлепались в воду на отдых. Дикие гуси возле самой лодки иногда спускались всем кораблем, кричали, хлопали крыльями так близко, что брызги летели в лицо. Как хорошо было все это слушать, притаив дыхание в надежде, что глаз каким-нибудь чудом в темноте рассмотрит и можно будет пальнуть из ружья. Но холод осенней ночи пробирал все больше и больше, и особенно плохо было ногам в сырой, чуть-чуть подтекающей лодке. Попробовали саблями нарубить тростнику, сложили его на дно лодки, легли, но сырость и холод помешали. Если бы на берегу костер развести, но условились в первую ночь не разводить огня и не выходить на берег, догадываясь, что Крупкин будет ловить, и так он по огню сцапает, что и за ружье не успеешь схватиться -- это нельзя. И что это: сон, бред или явь? Слышно Курымушке самому себе, как сопит, и как зубы вдруг будто сорвутся и начнут сами так яро стучать друг о друга, а на берегу все время без перерыву где-то по самому близкому соседству дикие утки между собой переговариваются, и, что делает этот полусон! -- понятен бывает их разговор. Одна говорит: "пересядь сюда, нам будет потеплее", другая: -- "убирайся с моего места, я тебя не просила, вот еще!". И так у них всю ночь, то кто-нибудь недоволен, а то вдруг лисицу или хорька почуют и сразу все заорут так, что и мертвый проснется. Много разных снов таких ярких видится, что вот хоть рукой ухвати. Так увидал себя Курымушка на теплой чистой постели, и голова его лежит на пуховой подушке в белой наволочке; вот это настоящее было видение и открытие, -- никогда в жизни ему не казалось, что так хороша может быть обыкновенная подушка, какая бывает у всех, на каких теперь все-все люди спят в городах и в деревнях, в богатых домах и в бедных. Ужасный утиный крик перебил его сон, он проснулся, понял, где он, но подушка так и осталась неотступным видением. В эту самую минуту слышит он у самого своего уха шопот Ахилла: -- Отпустите меня! -- Куда? -- хотел спросить Курымушка, но вместо звука вылетел с яростью треск зубов челюсть о челюсть. -- И у тебя зубы трещат, -- сказал Ахилл, -- ты их рукой придерживай, как я. Курымушка попробовал, и, правда, вышли слова: -- Куда тебя отпустить? -- Я по бережку тихонько пойду, согреюсь как-нибудь и дойду. -- Куда ты дойдешь? -- Домой. -- До-мой! ах, ты... Не то было главное обидно, что вернуться задумал, а что мог себе представить, будто это так близко, что вернуться можно. Курымушке было, будто он уж и в Азию приехал. -- Баба, баба! -- повторил он со злостью. -- От бабы бежал и к бабе тянет его, -- сказал Рюрик. -- Ну, не буду, ребятушки, не буду, -- спохватился Ахилл и, отпустив челюсть, затрещал зубами, будто фунтами орехи посыпались. -- Ишь, сыпет, ишь, сыпет! -- засмеялись товарищи. А Курымушке скоро опять подушка привиделась, и он стал с этим бороться, но только напрасно, -- чем больше он ее отвергал, тем ярче она вновь показывалась, небольшая подушка, такая же чудесная, как на подушке чудесной снилась когда-то страна голубых бобров. Но вот между утками и гусями пошли совсем какие-то иные разговоры. -- Ты знаешь, о чем они сейчас говорят? -- спросил Рюрик. -- Не знаю, а что-то случилось; и по всему берегу одно и то же. -- Это значит, скоро рассвет. -- А как будто еще темнее стало: звезд не видно. -- Всегда перед самым рассветом темнеет, и звезды скрываются: меркнет. Я много с отцом ночевал на утиных охотах: всегда меркнет. Правда, скоро стало белеть. Теперь не страшно и костер развести. Вот вспыхнуло на берегу маленькое пламя, на востоке начался огромный пожар и потом, когда солнце взошло, как добродушно оно встретило это маленькое человеческое пламя и как вкусен был чай с колбасой и какая радостная сила от солнца вливалась в жилы: этой силой опять все живое поднималось и летело на юг в теплый край. -- Гуси, гуси летят! -- А там смотри, что там? -- Тоже гуси. -- И там? -- И там гуси. -- Ложись на землю, готовь ружье, кряквы летят. -- Стреляй! Одна шлепнулась, другая подумала, споткнулась и тоже упала. -- А ты, дурак, хотел к бабам итти! -- Дурак я, дурак! На охоте всегда так: нужно одну только удачу в начале и потом пойдет на весь день, будто каждая новая минута готовит новый подарок. Так прошел этот прекрасный день, и ночь прошла у костра в тепле на сухом тростнике. И еще прошел день и еще одна утиная ночь. В полдень третьего дня путешественники услыхали далеко на берегу колокольчики. -- Не становой ли нас догоняет? -- спросил Курымушка. -- Очень просто, -- ответил Рюрик, -- вот сейчас я это узнаю, он нам кум, кроме шуток, с отцом ребят крестил, приятель отцу: кум. Было там на берегу высокое дерево. Рюрик вышел на берег, взобрался на самый верх. -- Ну что, видно? -- Видно, едет шарабан. -- Становой? -- Не знаю, не разберу. -- Скорее же разбирай, ну? -- Разобрал: становой! И так он это спокойно сказал, будто в самом деле он своего кума встречает. -- Скорей же слезай! -- Подожди: за ним в телеге два полицейских. -- Слезай же, слезай, это за нами! Но Рюрик слезал не так, как хотелось Курымушке, и Ахилл равнодушно смотрел. Курымушка вспыхнул от злости, но вдруг ему пришла одна мысль. -- Он нас не поймает, -- сказал Курымушка, весь просияв, -- слушайтесь только меня, вытаскивай живо лодку на берег. -- Как вытаскивать, что ты, удирать надо. -- Вы-тас-ки-вай! Послушались, вытащили на берег лодку. -- Перевертывай вверх дном. Тут все и поняли: под лодкой пересидеть станового. Выбили живо лавочки, нос пришелся как раз в ямку из-под камня и лодка плотно закрыла путешественников. Колокольчики все приближались. Вот, если бы мимо промчался, но нет -- колокольчики затихли, и голос послышался: -- Едрена муха! зачем тут лодка на берегу? Стой-ка, я посмотрю. Подъехали полицейские. -- Это их лодка! -- сказал становой. -- Только где же они сами? -- В деревне, ваше благородие, -- сказал полицейский, -- они там наверно заночевали, отдыхают, как-никак, а ночи зябкие. -- Ну, вы поезжайте в деревню, а я вот здесь вас подожду и закушу. Еремей, привяжи коня к дереву; Кузька, подай сюда из шарабана кулек. Полицейские уехали. Становой вытащил из кулька четверть с водкой, поставил на дно лодки и подумал, удивился: -- "Ночью дождя не было, а лодка мокрая". -- Вот едрена муха! -- сказал он. Выпил чайный стакан, закусил, посмотрел следы на траве, как они все выходят от воды и уходят под лодку... -- Те-те-те, -- проговорил он, широко и добро улыбаясь, -- вот так изюминка! И запел почему-то: Чижик, чижик, где ты был? На Фонтанке водку пил... Выпил стаканчик, выпил другой и вдруг заплясал, припевая: Выпил рюмку, выпил две -- Зашумело в голове. -- Молодцы, -- сказал он вслух, -- взяли себе да и поохотились, самое время, осень, перелет: вот как найду их, так им дня три еще дам пострелять. -- Слышишь? -- шепнул Рюрик Курымушке, -- надо бы сдаваться. -- Да, надо бы, -- шепнул и Ахилл. В ответ Курымушка ткнул кулаком в нос сначала одному, потом и другому. -- Вот как поймаю, -- продолжал становой, -- прежде всего им водочки, ветчинки, чайку с французской булкой, а потом с ними на лодке дня на три зальюсь, будто их все ловил: отпуск себе устрою. А то и неделю промотаемся, надоели мне эти черти-конокрады. Рюрик тихонечко пальцем тронул Курымушку, а тот ткнул его в бок кулаком. С каждой минутой все ненавистней и ненавистней становились Курымушке его товарищи: превратить всю экспедицию в охоту, вернуться с позором в гимназию? -- нет, если они сдадутся, он один убежит, он так не вернется. А полицейские катили обратно. -- Вы умные люди, -- сказал становой, -- хорошо сделали. -- Точно так, -- отвечали полицейские. -- И порядочные дураки. -- Точно так, ваше благородие. -- Вот что, умные дураки, постелите-ка все это вон там на траве, костер разведите, чайник согрейте, -- так! Живо! Теперь нужно гостей звать. -- Слушаем. -- Куда же вы пойдете? -- Не могим знать, ваше благородие. -- Ну, так я вам скажу: лодку эту поставьте на воду и поезжайте гостей звать. -- Слушаем! -- сказали полицейские, -- и, взяв лодку за край, повернули на бок. -- Чижик, чижик, где ты был? Пожалуйте, гости дорогие. А, и кум тут! Ну, давай поцелуемся. Становой с Рюриком обнялись, но Курымушка, пока они целовались, схватил ружье, отбежал к дереву и стал за него, как за баррикадой. Ахилл как осклабился, так и остался с такою же глупою рожей стоять. Не обращая никакого внимания на Курымушку, такого маленького, Кум угостил вином Рюрика и Ахилла и, увидев четырех убитых крякв, так и ахнул. -- Да мы тут сейчас пир на весь мир устроим: ведь они теперь осенью жирные. И велел четыре ямки копать; в эти ямки прямо в перьях уложили уток, засыпали горячей золой, костер над ними развели. -- А еще бы хорошо осеннего дупеля убить, да его бы во французскую булку сырого, а булку тоже бы в ямку, пока она вся жиром его пропитается. Ну, вот закусим, такая закусочка -- едрена муха, скажу я вам... ну, вы чего дремлете, ребята здоровые, вам еще по стакану под ветчину, а потом и под утки начнем. Выпили еще по стакану. -- Меня самого из шестого класса выгнали; эх, было время! вот было время: Gaudeamus знаете? -- Ну, как же! И запели: Gaudeamus igitur Juvenes dum sumus... А Курымушка так и стоял, все стоял за деревом, ожидая на себя нападения; первым выстрелом он думал убить станового, вторым полицейского, затем броситься вперед, схватить второе ружье, другого полицейского взять в плен и на этих лошадях продолжать путешествие. Так он думал в начале, а кумовство у костра все разгоралось, товарищи его покидали; они, пожалуй, пойдут за Кумом. Знал ли Кум его мысли? Верно знал: он лежал на полушубке брюхом вниз и сам пел Gaudeamus, а сам все смотрел на воду, будто чего-то ждал и ждал, потом вдруг крикнул Курымушке: -- Не зевай, не зевай! А у воды совсем низко, будто катились-летели два чирка и прямо на Курымушку. -- Не зевай, -- крикнул Кум, -- так-так-так-вот-вот-вот... стре-ляй! Курымушка выстрелил раз -- промахнулся, два -- чирок свалился в воду у самого берега. Сразу бросился и Курымушка и Кум к утке, у Курымушки руки не хватало достать, а Кум дотянулся и, подавая ему утку, сказал: -- Молодец, азият! Обнял его вокруг шеи правой рукой и, повторяя "молодец азият", усадил его возле костра на полушубок. -- Ну, ребята, -- сказал он, -- кажется, ужин поспел, давайте-ка под утку, я сам гимназист, да из шестого класса. Gaudeamus igitur Juvenes dum sumus. Все выпили, Курымушка тоже первый раз в своей жизни хватил и прямо целый стакан. -- Молодец, азият! -- похвалил становой. Тогда мало-по-малу Курымушке стала показываться та желанная теплая подушка в белой наволочке; еще он сопротивлялся; отталкивал ее, а она все наседала, наседала. -- Нет, нет! -- крикнул он. -- Добирай, добирай! -- кричал Рюрик, -- мы без тебя сколько выпили, добирай! Курымушка выпил еще, и подушка, огромная, белая, теплая, -- сама легла ему под голову. Хор пел: Наша жизнь коротка -- Все уносит с собой, Наша юность, друзья, Пронесется стрелой... Только под вечер Курымушка проснулся и услышал голос Рюрика: -- Куда же ты, Кум, нас пьяных теперь повезешь? -- Ко мне на квартиру: мы там еще под икру дернем и спать, а утром вы по домам, и будто вы сами пришли и раскаялись. ЛОБАН. Вот если бы знать в свои ранние годы, когда встречаешься: с первою волною своей судьбы, что та же волна еще придет, -- тогда совсем бы иначе с ней расставался, а в том и беда: кажется, навеки ушла и никогда не воротится. Старшие с улыбкой смотрят на детские приключения, им хорошо, они свое пережили, а для самих детей все является, как неповторимое. Долго не мог взять себе это в ум Курымушка, почему так издевались над ним в гимназии, как за зверем ходили и твердили: "поехал в Азию, приехал в гимназию". Разве нет забытых стран на свете, разве плана его не одобрил сам учитель географии, и если была его одна ошибка в выборе товарищей, то ведь от этого не исчезают забытые страны, их можно открывать иначе, -- в чем же тут дело? -- "Уж не дурак ли я?" -- подумал он. И стал эту мысль носить в себе, как болезнь. Пробовал победить сам себя усердием, стал зубрить уроки, ничего не выходило: Коровья Смерть как заладил единицу, так она и шла безотрывно. Смутно было в душе, что если бы что-то не мешало, то мог бы учиться как все и даже много лучше. Однажды Коровья Смерть задал такую задачу, что все так и сели над ней, все первые математики были спрошены, никто не мог решить. Вдруг Курымушке показалось, будто он спит -- не спит и ему просто видится решение отдельно от себя; попробовал это видимое записать, и как раз выходил ответ. Всю руку поднять он не посмел, а только немножко ладонь выставил, и то она дрожала. Соседи крикнули: -- Алпатов вызывается! -- Ну, выходи, -- сказал Коровья Смерть, -- опять какую-нибудь глупость сморозишь, -- это тебе не Азия! Курымушка вышел и стал писать мелом на доске по своему видению. -- Как же это ты так? -- изумился учитель, -- откуда ты взял это решение. -- Из головы, -- ответил Курымушка очень конфузливо, -- мне так показалось, это не верно? -- Вполне верно, только ведь как же ты мог? И к великому изумлению всего класса сразу после единицы поставил три и не простое, а как воскресение из коровьей смерти, на весь год. После этого случая он стал усердней учить уроки, но так всего было много, что от силы было все выучить только на три. Как учатся иные всегда ровно на четыре и даже на пять, понять он не мог. Тупо день проходил за днем и год за годом: глубоко где-то в душе, как засыпанная пеплом страна лежала, дремала, и вот, -- когда у Алпатова стали виться кольцами русые волосы и чуть-чуть наметились усики даже, когда почти все ученики стали мечтать о танцах и женской гимназии и писать влюбленные стихи Вере Соколовой, в начале четвертого класса, -- будто из-под пепла вулкан вырвался и опять пошло все кувырком. Мысль, что он дурак, все-таки не оставляла Курымушку и втайне его очень даже точила: он не верил себе, что может окончить гимназию, так это было трудно и скучно, предчувствие постоянно говорило, что это все оборвется каким-то ужасным образом. На своих первых учеников он не смотрел с завистью, они просто учились и больше ничего, но настоящие умные были в старших классах, и многим им он очень завидовал. Эти умные ходили -- держались как-то совершенно уверенно, им было и наплевать на гимназию и в то же время они знали, что кончат ее и непременно будут студентами; это были настоящие умные, таких в классе его не было ни одного. Против его, четвертого класса был физический кабинет, в нем были удивительные машины, и там восьмиклассники занимались, настоящие умные ученики, и среди них Несговоров был первый, к нему все относились особенно. Раз Курымушка засмотрелся в физический кабинет, и Несговоров, заметив особенное выражение его лица, спросил: -- Тебе что, Купидоша? Каким-то Купидошей назвал. Робко сказал Курымушка, что хотелось бы ему тоже видеть машины. Несговоров ему кое-что показал. -- Перейдешь в пятый класс, -- сказал он, -- там будет физика, все и узнаешь. -- А сейчас разве я не пойму? -- Отчего же, вот тебе физика, попробуй. Дома Курымушка нашел себе в книге одно интересное место про электрический звонок, стал читать, рисовать звонки, катушки. На другой день случилось ему на базаре увидеть поломанный звонок, стал копить деньги от завтраков, купил, разобрал, сложил, достал углей, цинку, банку и раз -- какое счастье это было! -- соединил проволоки -- звонок задергался; подвинтил -- затрещал, еще подвинтил, подогнул ударник -- он и зазвенел. Через два месяца у него была уже своя электрическая машина, сделанная из бутылок, была спираль Румкорфа; в физическом кабинете Несговоров показал ему все машины и при опытах он там постоянно присутствовал. Как-то раз он сидел у вешалок с одним восьмиклассником и объяснял большому устройство динамо-машины. Несговоров подошел и сказал: -- Вот Купидоша у себя в классе из последних, а нас учит физике, -- почему это так? -- Да разве нас учат? -- вздохнул ученик и запел: "так жизнь молодая проходит бесследно". Несговоров то же запел какую-то очень красивую французскую песенку. Тогда ябедник Заяц показался в конце коридора. Несговоров перестал петь. -- Спой, пожалуйста, еще, -- попросил Курымушка, -- мне это очень нравится. -- Нельзя, Заяц идет: это песня запрещенная. Так и сказал: за-пре-щен-на-я. С этого и началось. Мысль о запрещенной песенке навела Курымушку, взять как-нибудь и открыться во всем Несговорову. Но как это сделать? Он понимал, что открываться нужно по частям, вот как с физикой, захотелось открыться в интересе к машинам, сказал, его поняли, а что теперь хотелось Курымушке, то было совсем другое: сразу во всем чтобы его поняли и он бы сразу все понял и стал, как все умные. Ему казалось, что есть какая-то большая тайна, известная только учителям, ее они хранят от всех, и служат вроде как бы Богу. А то почему бы они, такие уродливые, держали все в своих руках и их слушались и даже боялись умные восьмиклассники? Просто понять, -- они служили Богу, но около этого у восьмиклассников и было как раз то, отчего они и умные: им известно что-то запрещенное, -- и вот это понять -- сразу станешь и умным. Каждый день с немым вопросом смотрел Курымушка во время большой перемены на Несговорова, и вопрос его вот-вот был готов сорваться, но, почти что разинув рот для вопроса, он густо краснел и отходил. Мучительно думалось каждый день и каждую ночь, как спросить, чтобы Несговоров понял. -- Чего ты смотришь на меня так странно, Купидоша? -- спросил однажды Несговоров, -- не нужно ли тебе чего-нибудь от меня, я с удовольствием. Тогда желанный вопрос вдруг нашелся в самой простой форме, Купидоша сказал: -- Я бы желал прочесть такую книгу, чтобы мне открылись все тайны. -- Какие-такие тайны? -- Всякие-развсякие, что от нас скрывают учителя. -- У них тайн никаких нет. -- Нет? А Бог, ведь они Богу служат? -- Как Богу? -- Ну, а из-за чего же и они и мы переносим такую ужасную скуку и родители наши расходуются на нас: для чего-нибудь все это делается? -- Вот что, брат, -- сказал Несговоров, -- физику ты вот сразу понял, попробуй-ка ты одолеть Бокля, возьми-ка почитай, я тебе завтра принесу, только никому не показывай, и это у нас считается запрещенной книгой. -- За-пре-ще-нной! -- Ну, да что тут такого, тебе это уже надо знать, существует целая подпольная жизнь. -- Под-поль-на-я! По этой своей врожденной привычке вдруг из одного слова создавать себе целый мир, Курымушка вообразил сразу себе какую-то жизнь под полом, наподобие крыс и мышей, страшную, таинственную жизнь и как раз это именно было то, чего просила его душа. -- Та песенка, -- спросил он, -- тоже подпольная? -- Какая? -- Мотив ее такой: тра-та-та-та-там... -- Тише! это марсельеза, конечно, подпольная... -- Вот бы мне слова... -- Хорошо, завтра я тебе напишу марсельезу и принесу вместе с Боклем. Только, смотри, начинаешь заниматься подпольной жизнью, -- нужна конспирация. -- Кон-спи-ра-ци-я! -- Это значит держать язык за зубами, запрещенные книги, листки, все прятать так, чтобы и мышь не знала о них. Понял? -- Понял очень хорошо, я всегда был такой... -- Конспиративный? Очень хорошо, да я это и знаю: не шутка начать экспедицию в Азию в десять лет. -- Еще я спрошу тебя об одном, -- сказал Курымушка, -- почему ты называешь меня Купидошей? -- Купидошей почему? -- улыбнулся Несговоров, -- у тебя волосы кольцами, даже противно смотреть, будто ты их завиваешь, как на картинке, и весь ты скорее танцор какой-то, тебе бы за барышнями ухаживать. Курымушка, посмотрел на Несговорова, и до того ему показались в эту минуту красивыми его живые, умные, всегда смеющиеся глаза и над ними лоб высокий с какими-то шишками, рубцами, волосы торчащие мочалкой во все стороны, заплатанные штаны, с бахромой внизу и подметки, привязанные веревкой к башмаку, -- все, все было очаровательно. Всех учеников за малейшую неисправность костюма одергивали, даже в карцер сажали, а Несговорову попробовал раз директор сделать о подметках замечание. -- Уважаемый господин директор, -- сказал Несговоров, -- вам известно, что на моих руках семья, и у сестер и братьев моих подметки крепкие; вот когда у них будет плохо, а у меня хорошо, то очень прошу вас сделать мне замечание. -- Вам бы надо хлопотать о стипендии, -- робко заметил директор. -- Обойдусь уроками, -- ответил Несговоров, -- к Пасхе у меня будут новые подметки, даю вам слово. Как это понравилось тогда Курымушке! -- Знаешь, -- сказал он теперь, -- я сегодня же остригу волосы свои под машинку, с этого начну. -- И очень хорошо: у тебя есть серьезные запросы. Не так запрещенная книга и марсельеза, а вот совершенно новый мир, открытый этим разговором -- ведь только звонок на урок оборвал разговор, а то бы можно и все узнать у Несговорова, всю подпольную и нелегальную жизнь вплоть до Бога -- вот это открылось, вот чем был счастлив Курымушка. "Начать, значит, с того, -- думал он на уроке, -- чтобы наголо остричься, это первое; во-вторых, хорошо бы дать теперь же зарок на всю жизнь не пить вина... Правда, вина он и так не пил, но хотелось до смерти в чем-нибудь обещаться и не делать всю жизнь. Вот и вино, если обещаться не пить, то уж надо не пить ни капельки; а как же во время причастия пьют вино, -- правда, это кровь, но потом за-пи-ва-ют вином... Как это? Надо завтра спросить Несговорова, он все знает и все теперь можно спросить". Быстро проходил урок географии, ни одного слова не слыхал Курымушка из объяснений Козла, и вдруг тот его вызвал. -- Чего ты сегодня смотришь таким именинником? -- спросил Козел. Но что можно было снести от Несговорова, то нельзя было принять от Козла: "смотреть именинником" было похоже на "Купидошу". -- А вам-то какое дело? -- сказал он Козлу. -- Мне до вас до всех дело, -- ответил Козел: -- я учитель. -- Учитель, ну так и спрашивайте дело, -- зачем вам мои именины? -- Хорошо: повтори, что я сейчас объяснил. Курымушка ничего не мог повторить, но очень небрежно, вызывающе сложил крестиком ноги и обе руки держал фертом, пропустив концы пальцев через ремень. Тогда Козел своим страшным, пронзительным зеленым глазом посмотрел и что-то увидел. Этим глазом Козел видел все. -- Ты был такой интересный мальчик, когда собирался уехать в Азию, прошло четыре года и теперь ты весь ломаешься: какой-то танцор! То же сказал Несговоров -- и ничего было, а Козел сказал, так всего передернуло, чуть-чуть не сорвалось с языка: -- "Козел!", но, сначала вспыхнув, он удержался и потом побледнел, наконец и с этим справился и сделал губами совершенно такую же улыбку, как это делал Коровья Смерть, когда хотел выразить ученику свое величайшее презрение словом: "есть мать?" и потом -- "несчастная мать!". -- Где ты научился такие противные рожи строить? -- В гимназии. -- Пошел на место, ломака, из тебя ничего не выйдет. С каким счастьем когда-то Курымушка от того же Козла услышал, что из него что-то выйдет, а теперь ему было все равно: он уже почти знал о себе, уже начало что-то выходить, и уже не Козлу об этом судить. Пока так он препирался у доски с учителем, на парту его Коля Соколов, брат известной всей гимназии Веры Соколовой, положил записку. Письмецо было очень коротенькое с одним только вопросом: -- "Алпатов, согласны ли вы со мной познакомиться? Вера Соколова". Получить бы такое письмецо вчера, -- какие бы мечты загорелись, ведь почти у каждого есть такая мечта, выше этого некуда итти, как познакомиться с Верой Соколовой да еще по ее выбору! С каким бы трепетом вчера он написал в отдельном письме, что согласен, и просил бы назначить свидание. Но сегодня против этого, совсем даже поперек, лежало решение остричь наголо волосы и всю жизнь не пить вина; выходило или то, или другое, а остричься и познакомиться с Верой Соколовой было невозможно. -- "Может быть, не стричься"? -- подумал он и ясно себе представил, будто он с Верой Соколовой катается на катке под руку и шепчет ей что-то смешное, она закрывается муфтой от смеха и... -- "Нет, -- говорит, -- нет, не могу, я упаду от смеха, сядемте на лавочку". Садятся на лавочку под деревом, а лед зимний прозрачный колышется, тает, и волны теплые несут лодочку. Кто-то загадывает ему загадку: плывет лодочка, в ней три пассажира, кого оставить на берегу, кого выбросить, а кого взять с собой, -- Веру Соколову беру! -- отвечает он и плывет с ней вдвоем; а навстречу плывет Несговоров с Боклем в руке, поет марсельезу, посмотрел на Курымушку, и не как Козел с презрением, или с укоризной, ничего не сказал, ничего не показал на лице, все скрыл, но все понял Курымушка, как в душе больно стало этому прекрасному человеку. Звонок последнего урока вывел Курымушку из колебания, он твердым почерком написал поперек письма, как резолюцию: "не согласен", передал письмо Коле Соколову и пошел из гимназии прямо в парикмахерскую. -- Nun, nun... wa-as ist's, o du lieber Gott! -- встретила его добрая Вильгельмина, -- такие были прекрасные русые волосы, и вот вдруг упал с лестницы: von der Treppe gefallen! Курымушка посмотрел на себя в зеркало и с радостью увидел, что лоб у него такой же громадный, как у Несговорова, и тоже есть выступы и рубцы. А прислуга Дуняша, как увидала безволосого, так и руками всплеснула: -- Лобан и лобан! ПОДПОЛЬНАЯ ЖИЗНЬ. Бывало, бросишь камень в тихое озеро -- он на дно, а круги идут далеко, глазом не увидишь, и только по догадке знаешь, что катиться им по всей воде до конца. Так брошена была когда-то и где-то одна мысль, как камень, и пошли круги по всему человечеству и докатились до нашего мальчика. Мысль эта была: законы природы. То был закон божий, а то просто закон. В том законе нужно было только слушаться, в этом узнавать, и когда узнал и стал жить по закону, то слушаться больше никого не нужно: это знание и дело. День и ночь мальчик Бокля читает, много совсем ему непонятного было вначале, но когда ключ был найден, этот новый закон, то очень интересно было перечитывать и все подводить под него. В том законе, которому учат в гимназии, есть какое-то "вдруг!", все учителя очень любят это слово: ... -- "и вдруг!" или... "а вдруг!", бывает даже: "вдруг -- вдруг!". Каждый из учеников ходит в класс и учится, как машина, от часу до часу, но всегда ожидает над собой, или под собой или возле себя это: "...вдруг!". Надзиратель Заяц постоянно под страхом... "и вдруг" оглядывается, прислушивается, лукавится. Козел, самый умный, и то бывает, ни с того, ни с сего, мелко-мелко перекрестится, и Алпатов узнает в этих крестиках свое детское в саду, в полях, когда, бывало, идет по дорожке... и вдруг начинает из кустов такое показываться, чего отродясь не видал. А если по новому закону жить, то никаких "вдруг" быть не может, всему есть причины. Так он, читая и думая, потом подобрался и к богу, что он есть тоже причина, но вспомнил о причастии, когда священник говорит: "со страхом божиим и верою приступите", вот тут-то и может быть больше всего это "вдруг", об этом страшно и думать, и кажется, сюда не подходит новый закон. Каждую большую перемену Алпатов ходит теперь с Несговоровым из конца в конец, восьмиклассник сверху кладет ему руку на плечо, Алпатов держится за его пояс, и так они каждый день без-умолку разговаривают. -- Последнее -- это атом, -- говорит Несговоров. -- Но кто же двинул последний атом, -- бог? -- Причина. -- Какая? -- Икс. А бог зачем тебе? -- Но ведь богу они служат, наши учителя, из-за чего же совершается вся наша гимназическая пытка? -- В бога они верят гораздо меньше, чем мы с тобой. -- Тогда все обман? -- Еще бы! -- Я сам это подозревал, но неужели и Козел не верит? -- Козел очень умный, но он страшный трус и свои мысли закрещивает, он -- мечтатель. -- Что значит мечтатель! -- А вот что: у тебя была мечта уплыть в Азию, ты взял и поплыл, ты не мечтатель, а он будет мечтать об Азии, но никогда в нее не поедет и жить будет совсем по-другому. Я слышал от одного настоящего ученого о нем: "если бы и явилась та забытая страна, о которой он мечтает, так он бы ее возненавидел и стал бы мечтать оттуда о нашей гимназии". -- Но ведь это гадко, -- почему же ты говоришь, что он умный. -- Я хочу сказать: он знающий и талантливый. -- А умный, по-моему, -- это и честный. -- Еще бы! После этого разговора стало очень страшно: про это свое, что ему страшно, Алпатов ничего не сказал Несговорову, -- как про это скажешь, этот страх еще хуже, чем в лесу бывало: там догадываешься, а тут известно, что это старшие сговорились между собой и обманывают всех, -- как тут жить среди обмана? Раз он идет из гимназии и слышит, говорят два мещанина: -- Смотри! -- Нет, ты смотри! -- Господь тебя покарает! -- А из тебя на том свете чорт пирог испечет. Сразу блеснула мысль Алпатову, что они считаются маленькими в гимназии и их обманывают богом, а ведь эти мещане тоже маленькие, и мужики, и другие мужики соседней губернии, и так дальше, и еще дальше, -- значит их всех, всех обманывают? -- Кто же виноват в этом страшном преступлении? -- спросил он себя. Вспомнилось, как в раннем детстве, когда убили царя, говорили, что царь виноват, но где этот царь, как его достанешь?.. -- Козел виноват! -- сказал он себе. За Козлом были, конечно, и другие виноваты, но самый близкий, видимый, конечно, Козел-мечтатель. -- Что же делать, как быть дальше? -- спросил он себя, входя к себе. -- О, мой милый мальчик, -- сказала ему добрая Вильгельмина, -- зачем, зачем ты остригся, ты стал теперь такой умный. -- Чем же это плохо быть умным? -- Всему свое время, у тебя были такие красивые каштановые волосы, тебе надо бы танцовать, а ты по ночам книжки читаешь. И от доброй Вильгельмины Алпатову так показалось: хорошо это время, когда он хотел танцовать, и как хорошо казалось тогда узнать тайны, а вот узнал и что теперь делать? В эту ночь в первый раз он узнал, что такое бессонница, долго провертелся на кровати и только под утро уснул. -- Auf, auf! в гимназию! -- звала его Вильгельмина. А он все лежал и лежал. Какая тут гимназия, разве в гимназии дело? И ему захотелось хоть гадость какую-нибудь, но делать сейчас же, немедленно!.. Вспомнилось, как в саду его братья выстраивались возли бани вместе с деревенскими мальчиками и занимались обыкновенным пороком, -- как и он тогда пробовал, но у него ничего не получалось. Теперь он тоже захотел это сделать, но опять ничего не вышло. "Этого даже не умею!" подумал он с досадой, и сильное раздражение явилось, хоть бы кого-нибудь обидеть, но невозможно было сказать дерзость доброй Вильгельмине с двойным подбородком. -- Милый мой мальчик, -- говорила она, -- отчего ты такой бледный сегодня? О, зачем ты остригся! Смутно бродил он мыслью в разные страны, как-то ни во что ею не упираясь, будто пахал облака. В гимназию не пошел, а прямо в городской сад, на самую отдаленную лавочку и стал там думать о последней, казалось ему, неизвестной и большой тайне, -- вот бы и это узнать. В классе была целая группа учеников, во главе с Калакутским, они между собой всегда говорили про это и знали все. Но это раньше так чуждо было Алпатову, что он их сторонился и даже боялся, -- вот бы теперь их расспросить! И так случилось, что путь Калакутского из гимназии домой как раз был через городской сад мимо этой лавочки. Алпатов задержал его и прямо спросил про это. -- Можно, -- сказал Калакутский, -- только тебе первый раз надо выпить для храбрости. -- Ну, что же, давай напьемся. -- Приходи ко мне в сумерки. Началось ожидание вечера. Страх не выдержать и осрамиться борол его