. Глядел вот так просто и прямо, как смотрят иной раз убитые зайцы, висящие за хвосты в зеленных, или кролики на прилавке, -- ничуть не смущаясь, пристально, как говорится -- с апломбом. Конечно, был генерал в своем инкогнитном виде и даже чеченца пустил за собой в отдаленьи, но все-таки градоначальник, помазанник в своем роде, и у него на лице есть же нечто! К тому же был вывешен в фотографии Овчаренко его портрет поясной со всеми регалиями. Как же можно этак уставиться на генерала посреди улицы? Отвел градоначальник глаза, размышляет: -- Кто бы таков? Из себя благородный и не штафирка. Близорук я, а вижу, что на плечах николаевская шинель. Бакенбарды... Скажите пожалуйста, в России живем, а тоже пускает иной английские бакенбарды неведомо с какой стати. Погляжу вдругоряд. Поднял глаза -- тьфу! Как бомбометатель или переодетый Бакунин глядит на него из подъезда гостиницы Мавританской в упор внушительный и не последнего вида мужчина. Грудь колесом, как лошадиные бедра, два-три ордена (не разберешь издали), пышнейшие баки и этакий бычий взгляд, круглоглазый, остервенело-спокойный. Не гипнотизер ли заезжий из Константинополя, как-нибудь примостившийся к транспорту пуговиц для Добровольческой армии. Градоначальник, мановеньем бровей, наведя на лицо начальственный окрик, перешел тротуар и на ходу, мимо подъезда гостиницы Мавританской, отрывисто бросил: -- Кто таков? -- Проходи, -- спокойно ответил неизвестный мужчина: -- чего лупишь глаза? Много вас тут цельный день охаживают подъезды. -- Ваш-прывосходытельства, ваш-прывосходытельства, -- шепнул чеченец градоначальнику, стремительно его догоняя: -- Этта швыцар, швыцар гостыница, прастой швыцар. Успокоился градоначальник, размотал с шеи гарусный шарф, отдышался. И тут, не доходя до бакалейных рядов, осенило его вдохновенье. Даже в пальцах зуд побежал, как от мелкого клопика. Оборотился градоначальник и быстро, с военною выправкой, зашагал назад во дворец. -- Неси мне, -- сказал он слуге, -- перо и чернила! На следующий день газетчики, выбегая с пачкою теплых газет, кричали надрывно: "приказ градоначальника Гракова о швейцарах"! "Швейцары", так начинался приказ: "Я вашу братию знаю. Вы там стоите себе при дверях, норовя содрать чаевые. Я понимаю, что без чаевых вашем брату скука собачья. Однако кто вас поставил в такое при дверях положение? Кому обязаны всем? -- Городу и городскому начальству. Поэтому требую раз-на-всегда: швейцар, сократи свою независимость. Если ты грамотен, читай ежесуточно постановленья и следи при дверях, кто оные нарушает. Неграмотен, -- проси грамотного разок-другой прочесть тебе вслух. Такой манеркой у нас заведется лишний порядок на улицах, а порядком всем известно нас Бог обидел. Градоначальник Граков". Выход в литературу градоначальника Гракова вызвал смятенье. Заскрежетали донцы: не усидел, позавидовал! Петушились в канцелярии: пусть теперь сам потрудится над городскими приказами. Волненье пошло в зеленных, бакалейных и рыбных рядах, собрали между собой, поднесли открыто, с подъезда, икону Георгия Победоносца, повергающего дракона, а со двора на кухню доставили аккуратное подношенье, первый сорт; упаковка без скупости, в ящиках. -- Отец родной, -- сказал бакалейщик Терентьев: -- не оставь. Нонче, сказывают, ты всем велишь законы читать, а иначе штрафуют. Прикажи бога молить... Чтоб у меня да когда-нибудь тухлый товар! Да ешто я родителев моих обесславлю? С восемьдесят шестого годика фирму имеем. Чтоб мне на том свете без языка ходить! -- Хорошо, хорошо, иди себе, не волнуйся, -- милостиво отпустил его градоначальник, супруге своей, распаковывавшей подношенья, с улыбкой промолвя: -- Чуден устроен русский человек! Воистину, пупочка, за границей русского человека не поймут. Я на швейцаров, а они, что ни скажи, сейчас на себя принимают. -- Святая наивность! -- умилилась градоначальница, сортируя закуску. Весь этот день был у градоначальника вроде масленицы. Поданы были, во-первых, не по сезону блины с таким балыком, что сам войсковой старшина дикой дивизии, знаменитый вояка Икаев, языком сделал во рту на манер перепелки. Во-вторых, закатила градоначальница после блинов стерляжью уху; тут уж Икаев, войсковой старшина, курлыкнул, как дятел. Только малость подпортила настроенье сходка студентов. -- Эх, -- говорил после обеда, ковыряя в зубах гусиною зубочисткой, градоначальник: -- добр я, славен я, никому, даже ворогу, не желаю чумы или там нехорошей французской болезни. А вот этому, кто подзюзюкивает мою молодежь на зазорное дело, честное слово не пожалел бы распороть поперек тула шов, да вложить в нутро бак с бензином, да пустить в него после зажженною спичкой. Лютость во мне на него, как бывает иной раз на блошку. Блошку, если изловишь, ты смочи для начала слюной ее, чтоб она чуточку обмерла, а потом жги ее прямо на спичке. Ну, доложу вам, и разбухает же блошка, что ни на есть самомалейшая! И откуда такой брюханчук из нее, и как лопнет: тррап! -- Что это ты за ужасы после обеда рассказываешь? Слушать противно. -- Я говорю, моя милая, к слову. Так вот так бы, Икаев, мы с тобой возбудителя забастовок, ась? -- Кха-кха-кха! -- залился ястребиною трелью Икаев. А в дверях в это время, как доверенное лицо, без доклада, с задушевною милой улыбкой, волоокий, задумчивый, волоса по плечам, Константин Константиныч. -- А, милейший, почуял стерлядку? Опоздал, брат. Ну, не кисни, там тебя вдоволь накормят, не бойсь, все оставлено по нумерации. Говори, какие дела? -- Что предложено было мне вашим превосходительством к исполненью, то и сделано неукоснительно. Хотя очень труден мой долг, и, если принять во вниманье малейший риск, возбужденье чьей-нибудь подозрительности... -- Ну, пошел! Перед нами не пой. Свои люди. Цену товара, не дураки, понимаем. Кто же этот перевертун митинговый? -- В том-то и дело, ваше превосходительство, что на сей раз предмет деликатный, -- не он, а она, курсистка Ревекка Борисовна... -- Ревекка?.. ох, удружил, ох-хо-хо-хо, удружил, охо-хо-хо, не позабуду, спасибо! Вот так центр тяжести! Вот так открытие, Икаев, а? -- Кха-кха-кха, -- загромыхал орлиным клекотом войсковой старшина. -- Нет, право, Петенька, ты после обеда себе прямо-таки надсаживаешь пищеваренье. Разве нельзя то же самое выразить в покойной, гигиенической форме? -- И выражу, если хочешь. Вот что: веди ты его в буфетную, да скажи, чтоб его покормили, начиная с закусок. Ты же, друг Икаев, дело свое понимаешь. Смекай: донское студенчество верноподданное, то бишь патриотическое, в отношеньи политики никогда никаких. А если иной раз заводятся всякие там говоруши, так они инородческие, и мы их железной рукою. Дурную траву из поля вон, понял? -- Экх, -- вырвалось у Икаева, как плевок молодого верблюда. И уже, вдохновившись от крепкой сигары и хорошего бенедиктина, почувствовал градоначальник прилив вдохновенья. Жестом позвал он слугу, и тот принес ему столик, перо и чернильницу. "Приказ градоначальника Гракова"... Дернул Икаев его за рукав; красные в веках обращались глаза, не моргая. От старшины пахло крепкою спиртной накачкой. -- Арэстуишь? -- спросил он, вытянув губы, как коршун. -- Дам приказ об аресте. Ты его с дикой дивизией приведешь в исполненье, ограждая арестованную от возмущенной толпы, понимаешь? Ну, и доставь ты ее по начальству в Новочеркасск, там разберут, что с ней делать. Только смотри у меня! Я тебя знаю! Ты не юрист, а дело свое понимаешь. Но чтоб ни-ни-ни-ни, ни волоска! -- Карашо. И опять наклонился над белой бумагой градоначальник. Сладкое пробежало по жилам, от бренных забот уводящее, вдохновенье. Слова полились на бумагу: "Ревекка Боруховна! Нам все известно. С какой стати взбрело вам мутить честную русскую молодежь? Какое вам, подумаешь, дело, что где-то там в Киеве с каким-то студентом что-то случилось? А если в Новой Зеландии с кем-нибудь неправильно обойдутся, так вы и в Новую Зеландию смотаетесь? Нет, сердобольная моя, у нас на этот счет закон писан короткий. Евреи, уймите свою молодежь! Ростовский на Дону градоначальник Граков". Вечером этого дня... впрочем, о вечере ниже. А на утро другого дня газетчики, выбегая с пачкою теплых газет, кричали надрывно: "Приказ градоначальника Гракова о Ревекке Боруховне"! "Приказ градоначальника Гракова о Ревекке Боруховне"! ГЛАВА XXIX. Смерть Ревекки. У старой еврейки, с заостренным заботой лицом, Ревеккиной матери, был заповедный сундук. В этот сундук она складывала из году в год приданое дочери: ленточку, пару чулок фильдекосовых, розовые, обшитые шелком резинки, штуку белья, дюжину пуговиц, косынку. Так набиралось от скудного сбереженья добро. И в день субботний, из синагоги вернувшись, любила она сундук раскрывать на досуге. Были при этом соседки. Заходили и те, кто прочил Ревекку в невестки. Разглядывали добро, перебирая руками. И многими вздохами делились между собою, женскими вздохами, непонятными для мужчины. Вышло так и сегодня. Патриарх, очки на носу, с огромнейшим фолиантом, примостился у лампы. Губы шептали слова, а пальцем левой руки бродил он, себе помогая, по строчкам справа налево. Высокое благодушие на лице патриарха: сегодня в семье не услышит никто от него тяжелого слова. Соседкам легко. Без страха сыплют они, как горох, гортанные речи. Как ни бедна мать Ревекки, а каждый, сердцем живой, найдет по соседству другого, себя победнее. Нашла и она победнее себя отдаленную родственницу с сыном калекой. Им мать Ревекки приберегала кусок и на праздник пекла для калеки любимое блюдо, сияя от гордости: дар беднейшему -- бедных богатство. И сегодня, гостей угощая, что-то слишком разговорились уста ее, наперекор осторожному разуму. Сын, часовщик, принес в подарок Ревекке золотую часовую цепочку. Вынув ее из бумажки, соседки ощупывали каждое на цепочке колечко, смотрели, щуря глаза, на пломбу, все ли в порядке. -- Хорошие у вас дети, Фанни Марковна, -- говорили соседки, -- красивые, умные, с малых лет зарабатывают. Характером не горячие, Ривочке что ни скажи, никогда не рассердится, объяснит терпеливо, словно маленькому ребенку. -- Ох, хорошие, -- ответила мать, -- дай бог всякому таких детей, как мои. Счастлив тот будет, кому достанется Рива. Учится днем, учится вечером, придут к ней товарищи, между собой говорят, как по книге, а гордости в ней меньше, чем в пятилетней девчонке. Такая простая, да милая, что не стыдно пред ней даже скверному пьянице, сыну старого Мойши, и тот, как ни пьян, проходя, улыбнется ей да поклонится. -- Благословенье вам, Фанни Марковна, такие дети. То-то, должно быть, и выпадет случай для Ривочки! Не миновать вам хорошего зятя. Может быть, доктор посватается или присяжный поверенный... -- О женихах и не думаем, Рива хочет курсы кончать. Вот какая она: покажешь ей что-нибудь из приданого, засмеется, скажет: "что ж мамочка, если это вас радует, так и я рада", и забудет, как будто не видела. Эта цепочка чистого золота, хорошей работы, -- подарок богатый -- для нее все равно, что горстка изюму. И как будто в ответ, дверь отворив, вошла с прогулки Ревекка. По-отцовски, приветливо, с каждым она поздоровалась, женщин целуя, мужчинам руку протягивая. А на цепочку взглянув, головой покачала кудрявой: -- Ох, уж этот мне Сима! Сколько ни говоришь ему, непременно поступит по-своему. Живо припрятала мать цепочку в сундук, самовар углем доложила, сбегала посмотреть, все ли на кухне готово. -- Отец, иди ужинать! И патриарх, на зов ее поднимаясь, снял осторожно очки, их в футляр положил и закладкой книгу отметил. Но только уселись за стол, как в сенях застучали. -- Кто там? -- Отворите! Испуганно отворила дверь на незнакомый окрик хозяйка. В комнату, один за другим, вошли косматые люди. Были они высокие, черные, с глазами, как уголья, в белых папахах. Были надеты на них черкески, разубранные серебром, а у пояса револьверы. Огляделись, шапок не сняли, и патриарху один из них бросил в лицо развернутую бумажку. -- Читай! Где женщина по имени Ревекка? Обыск и арест! Перепуганные, с побелевшими лицами, одна за другой, соседки набились в кухню; их домой не пустили, обыскав жестоко, по телу, и забрав, что нашли, до последней полушки. Сундук заповедный в миг перерыт, распотрошен, белье скомкано, порвано. Пропала цепочка. Но до цепочки ли? Воет, с силой к Ревекке припав, обезумевшая еврейка. -- Ривочка, да куда же тебя? За что тебя? -- Не знаю, мама, не плачьте, все выяснится, -- твердит ей дочь терпеливо. А патриарх, глядя перед собой голубыми глазами, белый, как лунь, во весь рост выпрямился на пороге. -- Куда ведете вы дочь мою? -- сказал он черкесам. -- Куда надо, -- ответили те, старика с порога толкая. Но силен старик, прирос к порогу, остерегающе поднял правую руку. Схватили черкесы Ревекку, отрывая ее от кричащей еврейки, и потащили из комнаты; а старика обступила ватага косматых, револьверными ручками нанося ему в спину и грудь удар за ударом. Опустела квартира. Избитый лежит патриарх, томится от неотмщенной обиды, от оскверненного дня. Голосит на лохмотьях еврейка, Рахили подобная, и не хочет утешиться, ибо нету Ревекки. Голосит бедная родственница, обнимая несчастную. Смотрит в мутные стекла ночь, нетронут заботливый ужин. Куда итти, кому жаловаться еврейскому бедняку? Кто станет с ним говорить? Нет обиде конца, горю исхода, терпи, терпи, терпи до судного часа!.. ---------------- Не всякому неприглядна степная осенняя ночь, когда ломит кости от сырости. Горит огнями в осеннюю ночь под Новочеркасском генеральская ставка. Здесь хозяйничает сегодня войсковой старшина, вояка Икаев. Прохаживается по ставке, руки в карманы; ноздри дрожат, как у хищника, от запаха крови. "Переели, перепились офицеры, нет забавы орлам моим, -- думает старшина: -- погибает клинок от ржавчины, если долго бездействует". А что проку в близости города? Все дамочки из румынского перебывали под ставкой, светские женщины на автомобиле с мужьями наезжали сюда; слухи о войсковом старшине и дикой дивизии держат в поту обывателя, каждому хочется хоть в пол-глаза увидеть чудеса, о которых рассказывают под шумок друг дружке на ухо. Но чудес очень мало. Поводит Икаев кровью налитым белком. Такому, как он, вспарывать брюхо пристало, итти на охоту за пленником, волоча его долго по горным стремнинам за собой на аркане. Или, сняв с него скальп, к седлу его крепко подвесить, так, чтоб при скачке над крупом коня вздымались кровавые волосы. А тут изволь сечь труса, или пугать деревенского жителя, летя на косматых лошадках в облаву, и поджигать за измену паршивенькие деревушки. Карательной называют дивизию диких чеченцев. Ревекку допрашивали поздно ночью, на Ростовском вокзале. Допрашивал смуглый брюнет, сверкая зубами в очень алых губах и пристально глядя на девушку. Каждый ответ ее он принимал, как шутливый, и подмигивал ей: мол-де вы и я, между нами, конечно, оба знаем правду, но будем молчать. Так мучил он долго Ревекку. Девушка знала, что проступок ее невелик. В сердце ее было спокойствие, мысли направлены только на то, чтоб не выдать кого из кружка Степана Григорьича. -- В каких отношениях вы со студентом по имени Виктор Иваныч? -- Не знаю такого, -- отвечает Ревекка. -- Не знаете? Жаль, ему будет грустно. А он-то вас знает очень и очень хорошо, -- подмигнул брюнет, глазами сказав ей: "не бойся, мы все знаем, но будем, как камень". И чем дальше допрос шел, тем томительней становилось Ревекке. Ясный ум ее не усматривал связи в допросе. Она чувствовала, что в конце концов брюнету до того, что она говорит, мало дела. Но тогда почему ее не пускают домой или не отсылают в тюрьму? -- Вы не курите? -- снова спрашивает брюнет, протягивая портсигар. -- Нет, не курю. Прошу вас, кончайте допрос. Но улыбается тот, поглядев на часы: -- Еще сорок минут. Потерпите. Мы, собственно, с вами время проводим и не так еще скоро расстанемся. Покорилась Ревекка, села в кресло, задумалась. Время проводим! Ей стало ясно, что весь допрос, несерьезный, рассеянный, был только "препровождением времени". Но что значит это? Зачем она на вокзале? Что ждет ее? Тут впервые Ревекка почувствовала холодок. Секретарь, дописав протокол, протянул его девушке. Это был наспех составленный из полуслов, искаженный, бессмысленный бред полусонного человека. Напрягая вниманье, она прочитала бумажку, исправила кое-где, не вызывая протеста, и подписалась. Сорок минут истекли наконец. Брюнет, оставив солдата у двери, вышел и через минуту вернулся: он проглотил у буфета несколько рюмок. -- Ну-с, -- развязно сказал он, обдавая Ревекку спиртным дыханьем: -- если вам надо поправиться или там разное дамское дело, идите вот с этим телохранителем в уборную I класса. Через десять минут отходит наш поезд. -- Поезд? -- вскрикнула девушка: -- куда вы везете меня? -- Мне приказано лично доставить вас в Новочеркасск. И, не слушая ничего, он взял фуражку, портфель и кивнул головою солдату. Тот подошел к девушке, стуча об пол винтовкой. Через десять минут они оба сидели в двухместном купе скорого поезда. Солдат расположился в проходе. Брюнет курил и курил, одну за другой, папиросы, не глядя на девушку. И Ревекка, отодвинувшись на самый кончик дивана, закрыла глаза и притворилась заснувшей. Дон, дон, дон, третий звонок. Тррр -- свисток и в ответ свист паровоза, широко протяжный. Воздуху всеми легкими паровоз набирает перед тем, как помчаться. Потянулся, захрустели могучие кости, хряснули, как у подагрика, суставы длинного тела, и уже под ногами у едущих, мягко двигаясь, забежали бесконечные ноги вагонов. На перегонки, на перегонки, раз-два и раз-два торопится поезд. Хорошо нежной качке отдаться тому, кто едет по собственной воле!.. Что это? Вздрогнув, открыла Ревекка глаза от леденящего ужаса. Над ней побелевший, узкий взгляд нагнувшегося человека. Изо рта его бьет в нее запах крепкого спирта. Руки нашаривают по жакетке, схватились за пуговицу, за воротник. Рванулась Ревекка. -- Как вы смеете? Прочь от меня! -- Ого, вы потише! Что за тон, душечка? Я обязан вас обыскать, не прячете ли оружие или отраву. Ревекка толкнула его и кинулась к двери. Дергает ручку, стучит, но напрасно. Дверь заперта, стук не слышен. Тук-тук-тук семенят быстробегие ноги вагона. -- Рассудите, -- сказал брюнет и, покачиваясь, подошел к ней поближе, -- мы здесь заперты с глазу на глаз на час времени. Вы, как большевичка, плюете на предрассудки. В этом вопросе я одобряю... Разумно. Отчего б не доставить нам, без этих капризов и разных дамских затычек, по-товарищески удовольствие? А? Обоюдно, я вам, а вы мне. Ревекка молчала. Собрав свои мысли, обдумывала она, что ей делать. Из-под ресниц, косым незамеченным взглядом скользнула к окну -- занавеска не спущена, стекло не двойное. Скоро станция. Лучше всего -- молчать и выиграть время. -- Обдумайте... А пока разрешите, я с обыском. Без предвзятости, честное слово. Терпеть не могу брать женщину, как датского дога, сахар совать, заговаривать и другое тому подобное. Я сердитых женщин терпеть не могу. Я люблю, чтобы ласковые, быстренькие, как фокстерьерчики, сами руку лизали... Не толкайтесь, зачем же, я деликатно. С отвращением, стиснув зубы до скрипа, отводила Ревекка гулявшие по карманам ее паскудные руки. Но не выдержала, закричала отчаянно, вырвалась и с размаху кулаком разбила окно. Стекло -- драгоценность, орудие самозащиты! В руке, изрезанной до крови, зажала она священный осколок. Спокойная, лебединая плавность, куда ты девалась? Как безумная, сверкая глазами, стояла Ревекка в ореоле рыжих кудрей. -- Подходите теперь, мерзавец, посмейте! -- кричала она чужим самой себе голосом. -- Ведьма! -- рявкнул брюнет и, быстро нагнувшись, схватил ее за ноги, крепко стиснув руками. Но Ревекка вцепилась в ненавистный затылок. Осколком стекла она резала вздутую шею, кусала зубами тужурку. В окне замелькали фонари, освещенные окна, поезд замедлил ход -- станция. -- Ну, подожди! -- крикнул, выпрямившись и кулаком ударив Ревекку, брюнет: -- Я покажу тебе, гадина, потаскуха! Ты деликатного обращенья не хочешь, так получишь другое. Думаешь, много с тобой церемоний? В ставку тебя, к дикой дивизии сейчас повезу, рыжая кошка. Небось, надеешься на тюрьму? Надейся, надейся! Он постучал, и солдат тотчас же вошел к ним. -- Охраняй ее пуще глаза, -- сипло вымолвил соблазнитель и, фуражку забрав, удалился. Сел солдат молчаливо на место. Дверь осталась открытой. В окно сквозь дыру дул яростный ветер осенний, пропитанный дымом. Броситься вниз, доломав остальное? Но тяжко лежит на ней неподвижное око солдата. Стиснула руки Ревекка, сочившиеся теплой кровью. Поводила, как львица, глазами. Уже не думала жалкими, благополучными мыслями "за что, за какую вину?". Знала: нет спасенья, произвол, насилие, ужас. И мать последнего мужества, благодатная ненависть, поила ее своей спасительной силой. -- Низкие, у! -- казалось, что ненависть гонит ногти из пальцев, ускоряя их рост, зубы делает острыми, точит, как стрелы, зрачки, отравляя их ядом проклятья; и, готовя ее на последнюю битву, приподымает толчками сердца, как для полета... Горит огнями в осеннюю ночь под Новочеркасском генеральская ставка. Ходит большими шагами, руки в карманы, войсковой старшина. Кутят орлы его, дикой дивизии нынче пригнали баранов для шашлыка. Под навесом жарят куски, нанизав их на вертел. Повар дивизионный, грузин, известнейший мастер поварского искусства, покрикивает на помощников. Возле лужайки, на скамьях, лежат бурдюки, просмоленные крепко. Много их, больше, чем убитых баранов. И кружки нацеживая из бурдюков, пьют, в ожидании мяса, черкесы. У столов музыканты завели гортанную песню. Воет маленький в дудку, визжа пронзительным визгом, бьет другой в барабан, а третий на струнах выводит: чорт разберет, что за музыка, дикая, цепкая. Уцепилась крючком за тебя как удочка, и, разрывая сердце, тянет, тянет, тянет в томлении душу. -- И-ах! -- не выдержал, выскочил кто-то из-за стола, подбоченился, вышел в присядку. -- Ийя! -- завертелся другой, выбрасывая, как безумный, колено. По кругу, волчком, осою жужжащей, за ним третий, четвертый и пятый. Первый, кто бросился в летающую лезгинку, руки вскинул, ногу выставил, павой поплыл. И опять подбоченился, каблуком отбивает. -- И-ах! -- кричит душа, мало ей, выхватил револьвер из-за пояса первый танцор; -- бац-бац-бац, -- выстрелил в воздух. И затрещали, как орехи в зубах великана, частые выстрелы. -- Мясо несут! А к мясу корзинами фрукты. И бурчит в бурдюках, как в чьем-то голодном желудке, выпускаемая струя. Течет коньяк, как водица. Рев сирены... В свете багровом от факелов -- электрический свет автомобильного глаза. Ставка. Доложить старшине войсковому Икаеву, согласно распоряженью, доставлена арестованная политическая преступница. В гул азиатского пира, со связанными руками, перед белком, налившимся кровью, старшины войскового, Икаева, проходит Ревекка. -- Позвольте доложить, -- торопится кто-то, -- преступница покушалась вдобавок всего на убийство, стеклом ранила в голову следователя Заримана, учинила буйство и пыталась бежать. -- Карашо, -- промолвил Икаев. Ночь течет. Совещается старшина с Зариманом. -- Не далась, чертовка, -- мямлит следователь, -- и вообще, по-моему, с ней канителиться нечего. Руки развязаны. Вы всегда можете сослаться на покушенье к убийству, я забинтую затылок. -- Кров кыпит у дывизии, -- соглашается старшина. А на лужайке черкесы костер развели, через огонь проносятся по команде. Все безумней дудит музыкант, все быстрее дробь у того, кто бьет в барабан, и рассыпаются струны под руками у третьего, струнника. -- Ийях! -- гуляет душа, кочуя по телу. Ноги, руки взлетают, чертя, как планеты, узоры. Губы в вине над острыми, словно у волка, зубами. Не смеется черкес, он скалится, приподняв над острою челюстью тонкую, с черным усом, губу. Короток суд. Политическая преступница, обвиняемая в подстрекательстве молодежи, покусилась на убийство следователя Заримана и во время своей доставки на место суда дважды учиняла бунт и попытку к бегству, вследствие чего приговорена к ста ударам нагайки. Нагайка! Свистела она, прорезывая осеннюю ночь, у костра, в руках пировавших танцоров. Каждый танцор захотел покормить ее телом преступницы. И голодная, взалкав, трепетала в стальных кулаках ожидая кормленья, нагайка. Привязали Ревекку к скамейке, оголив ее. Рот окровавлен у ней от глубоких укусов. Извивается, норовя укусить, и безумные, не моргая, глаза извергают проклятья. Не страшно Ревекке, не больно: мать последнего мужества, великая ненависть, кормит ее своей спасительной силой. И с языка у Ревекки слетают пронзительные слова: -- Убийцы, погибнете, сгинете, как собаки, сотрется с лица земли лед ваш, а имена, как песок, засыплет проклятье! По очереди наслаждаются, свистя нагайкой, черкесы. Но жутко им от проклятий и суеверно косится каждый на тень свою. Странно им, что не дрожит распростертое тело, не бьется. И, лютея час от часу, долго еще нагайкой хлещут по мертвой. ГЛАВА XXX. Школа пропаганды. -- Организация, -- говорит профессор Булыжник в интимном кругу, -- мать всякого дела. Я недаром прошел немецкую школу. Хотите выиграть дело -- организуйте правильный штат, лучше больше, чем меньше, составьте подробную смету, лучше крупную, нежели мелкую, учредите при этом две контрольных комиссии, увеличивши их добросовестность постоянным окладом, -- и вы на пути к одержанию победы. Золотыми словами своими профессор Булыжник стяжал популярность. Что слова -- золотые, знало об этом казначейство Добровольческой армии. И что слово может стать золотом, убедились ораторы и писатели, притянутые в отдел пропаганды. -- Учитесь, друзья мои, -- говорил им маститый профессор: -- учитесь у заклятых врагов, как Петр Великий учился у шведов. Вы знаете, что привело к революции? Прокламации, ловко составленные листовки, летучки, воззвания. Спросите-ка у любого купца, он вам скажет, что сущность торгового дела в рекламе. -- Так по-вашему революция осуществилась благодаря удачной рекламе? -- Несомненно. Это дело рассчитано было на многолетия, с риском. И упорство рекламы привело, наконец, к убежденью, что революция неизбежна. Забегали молодые писатели и старые публицисты по разным архивам любителей, доставали из библиотек "Былое", "Исторический Вестник", "Колокол" Герцена, разыскивали прокламации, изучали их стиль и словесный порядок. Ослов же, художник, с собратьями сидел над мюнхенским Симплициссимусом, набрасывая всевозможные карикатуры. Во всех городах открылись лавочки пропаганды. По всем городам заездили антрепренеры, подыскивая подходящих людей для публичных концерт-агитаций. В центральном же помещении отдела, на обширном дворе, обучался отряд новобранцев. Ему говорили: -- Как выйдете из дому, прежде всего оглядитесь. А как оглянетесь, отметьте себе, не видно ли где человека нетрезвой наружности, шибко худого, походка с раскачкой, желательно без руки или с проломленным носом. Такой человек для нашего дела находка. Сейчас же к нему. Ты, говорите ему, из красных. Он станет отнекиваться. Нет нужды, твердите: из красных. Возьмите под арест. Наддайте хорошего жару, но с присмотром, не то он проломит себе остальное, да и помрет нашему делу в убыток. Проморив с две недели, пустите к нему совопросника, можно с бутылкой. "Так и так, ты бы лучше признался, что удрал из-под красных за жестокое обращение, был истязуем в чеке, получил разрыв сухожилья и показать можешь под православной присягою, каковы большевистские тайны. Тебя за это простят и даже отчислят награду". Двести против одной, что арестованный согласится и в ножки поклонится. Это заданье номер первый, под названием "свидетельства очевидцев". Дело пустое и легкое! И когда новобранцы постигнут заданье, им дается второе: -- Теперь, братцы, помните: ум хорошо, а два лучше: Взявшись за руки, остановитесь на улице и твердите друг дружке: нет ли, брат, у тебя донских денег? И если случатся в том месте прохожие, твердите пошибче: нет ли брат, у тебя донских денег? Один пускай улыбнется с хитринкой и ответит: "есть-то есть, только нужны самому, не обхитришь". Тогда вы искательно обратитесь к прохожему: не согласен ли тот обменять на английские фунты или французские франки донские кредитки? Удивится, конечно, прохожий, заподозрит, а вы приставайте, давайте все больше да больше. Тут пусть мимо пройдет третий из вашего брата и, как честный благожелатель, шепнет прохожему: "не продавайте! Донские деньги в цене, большевики доживают последние дни и донские кредитки по всей вероятности будут объявлены европейской валютой!" Этак сделать приходится не раз и не два, а с полсотни разов, да пройтись по базарам с тою же речью. Нужды нет, если и скупите где кредитку, заплатив за нее английским фунтом. Через неделю поднимется в обывателе крепкое настроенье. И это заданье исполнив, рекрут обучается третьему, самому сложному. Берет он простейший и ординарнейший лист бумаги. Берет чернила, перо, плюет себе на руки (истинно-русское, благочестивое правило, чтоб вышло не зря, а в аккурат) и пишет длинными торопливыми буквами: Тов. Троцкий! Сколько раз я тебе говорил, что ты погубишь все наше дело!? Зачем не уничтожил расписку амстердамской почтовой конторы! Зиновьев и я всю ночь сидели, обдумывая план реабилитации, -- ничего не вышло. Чорт тебя дернул! Прикажи, чтоб аэроплан N 3 был всегда на-готове у Иверских ворот. Я уже написал в Цюрих насчет квартиры. Запасись паспортом. Твой Ленин. Написав, зовет он парнишку и говорит ему: "Ваня, я обещал тебе сделать кораблик, вот посмотри". И делает из бумажки кораблик, потом петушка, а после солонку. Наигравшись, парнишка привяжет при вас веревочку к бумажонке и будет с ней бегать по комнатам, давая мурлышке занятье. Мурлышка бумажку процапает, понадкусит. После рекрут отымет бумажку и, полив на нее ложкой варенья, положит под муху. Муха обшмыгает бумажонку, поставит несколько точек. Тогда остается лишь утоптать ее сапогом после хорошей прогулки. В таком виде бумажка становится важная штука, -- документ. Теперь вниманье! До сих пор забава была, а сейчас экзамен на зрелость. Взяв дохлого голубя, наденьте ему мешочек на шею, а в мешок положите бумажку, вперемежку с землею. Сунув за пазуху голубя, возьмите ружье монте-кристо, удостоверение от градоначальника, что имеете право на производство охоты в Балабановской роще, и в базарный день идите себе на соборную площадь. Мирно идите, с бабами разговаривая, луская семечки, почесывая в голове. Народу тьма-тмущая. Вдруг, расталкивая ротозеев, по площади мчится рекрут номер два, ваш подручный. Кричит: -- Братцы, гляньте, на небе-то голубь! Почтовый голубь с сумою, зовите милицию, пожарных, собаку ищейку! Переполох на базаре, глядят, опрокинув затылки, бабы, дети, мальчишки, мужики прямо в небо. Тут вы хвать монте-кристо, стреляете холостыми зарядами бац-бац! Смятение: ой-батюшки! ой, отцы небесные, убили, убили! И в суматохе из-за пазухи вынув мертвого голубя, во всю мочь бросайте его туда, где народу погуще, бабам на волосы. Орите сочно, с надсадой: -- Дуры! Расступись! Политическое дело! Я стрелял в почтового голубя, пусть доставят меня по начальству. Свистки, милицейские, топот, ругательства, давка. Голубь пойман. -- Родимые, голубок! -- Мертвенький, и у его ридикульчик на шее! -- Расступитесь, отдать вещественное доказательство по начальству. Ты, паря, как смел стрелять? А не хочешь ли полгода отсидки? -- Извините, господин полицейский. Вот мое законное удостоверение на производство охоты. А кроме того почтовый голубь есть хфакт политический. Прошу вас на месте составить протокол с приложением свидетельской подписи. -- Н-ну! Уж и не знаю, верить ли, однако, весь город свидетели. Непостижимое происшествие! -- говорит, весь в поту, редактор местной газетки: -- Пойман голубь и при нем собственноручный документ огромной политической важности! Дальше следует передовица: "Мы запрашиваем амстердамскую почтовую контору, что ей известно о настоящем случае?" Начало положено, всяк теперь дело докончит. Профессор Булыжник за ужином метким примером иллюстрирует методы пропаганды и в присутствии градоначальника Гракова, поручика Жмынского, коменданта Авдеева, дам патронесс и министра донского искусства с бокалом речь произносит. Непобедима теперь Добровольческая Дружина! Скоро, скоро мы вступим, друзья мои, верной ногой в первопрестольную! С такою постановкою дела, можно сказать, ничего нам не страшно! -- Ешь, пей, веселись, -- воскликнул Жмынский игриво: -- иными словами тыл укреплен, фронт продвигается, обыватель может спокойно нести сбережения в банк. Да здравствует Главнокомандующий! Тост был подхвачен. ГЛАВА XXXI. Куда можно дойти по-Булыжнику. Пируют в тылу, валясь под столы, тыловые. Льется вино из удельного склада нещадно. Весело на душе обывателя, шумно на улицах города... Скоро, скоро! А команда, обученная на центральном дворе, входит во вкус чем дальше, тем больше. -- Организация, я вам доложу, это первое дело, -- говорит молодчик другому: -- к примеру ежели вас посылают на фронт для военной корреспонденции, так неужто вам ехать? Под дождем, в такую-то слякоть, сыпняком заболеть от солдата? Очень нужно. Поймите, нужна информация, а не ваша простуда. Тут умному человеку и показать, пошло ль в прок ученье. А изготовить у себя на-дому информацию, имея немецкую карту нашей области, дело пустое. Тут ошибся разве на одну приблизительную, не более. И той же дорогой пошли дорогие разведчики, засылаемые в глубь страны, где сидят еще красные. У пограничников есть хорошие вина, зарыты консервные банки. Умеют они превесело дуться в картишки. Сходятся к ним все люди солидные, те, что при деньгах. У одного -- контрабандный товар, другой перемахивал через границу беглеца и беспаспортника, третий попросту вспарывает у случайных убитых карманы, четвертый шпионствует за приличную мзду и нашим, и вашим. Веселый народ, образованный и с деньгами. С ними выпить одно удовольствие, а захотят, так найдется для них по-близости и подходящая дама. Вместо опасного продвиженья в глубь страны, сиди себе с ними, да выслушивай разные речи. Пьешь, закусываешь, перебросишься с ними в картишки, глядь -- и выудил информацию, все, что нужно. А иной, твое дело смекнув, и продаст тебе, хотя не за дешево, все же дешевле чем твое беспокойство, все первые сведенья. Проще того дело делается агитатором деревенским. Встал он поздно у себя на-дому, шторки на окнах спущены до самого низу. На случай звонка отвечает слуга Федосей, из казаков: -- Нету-ти барина, они на паганду в деревню уехали. А когда воротятся, не знаем. Встанет барин во втором часу дня, не позднее. Тотчас же несут ему соды, проветрить губы от выпивки. Помывшись, одевшись, напьется он кофею, подзакусит, малость хлопнет из рюмочки для поддержания духа. Зовет Федосея: -- Ты, вот что... Ведь ты казак из станицы Цымлянской? -- Так точно. -- Ну что, брат, скажи-ка ты мне, разве при большевиках вас не грабили, не увозили пшеницы? -- Свозили пшеницу, а при немце и того хуже. -- Нет, ты молчи про немца. Я тебе дело говорю. Ты скажи, ведь при нас-то, при белых, лучше стало? Сообрази. -- И то лучше. -- Я вот, например, ничего для тебя не жалею. На, допей водку. -- Премного вашей милости. И пишет в докладе: "Станица Цымлянская. Встречен казаками очень приветливо, особенно старыми. Разговорился. Отвечают охотно. Как дети, жалуются на обиды. При разговоре о большевиках сжимают кулаки: хлеб до последнего зернышка грабили звери, хуже, чем немцы. Это врезалось в память, и станица знает теперь лучше всякой пропаганды, кто ей друг, кто ей враг. Провожали с иконой до самой околицы". Правда, последнюю фразу написал уж под пьяную руку, распив вторую бутылку. Но, отрезвившись, исправил. Работа покончена, и как хороши вечера агитатора! При спущенных шторах соберутся друзья, немного числом, зато самые близкие, благонадежные. Сбегает Федосей в клуб, к повару Полю, за порцией лучшего ужина, хлопнут, взрываясь, бутылки. Расставлены столики, приготовлен мелок и девственный пояс с колоды срывают привычные руки. Колода для правильного мужчины в наш век желанней, чем женщина. Играет тобой до потери всего твоего состоянья, голову кружит, пьянит козырями и нежданной взаимностью, а покоя тебе не убавит: как сидел, так и сидишь себе в кресле без малейшего сдвига. Спокойное дело! И чем дальше шли дни, тем уверенней становилось на сердце у обывателя. Правда, ходили какие-то слухи, распространяемые с ехидством главным образом телеграфно-почтовым мелкотравчатым чиновьем, об уничтожении армий Колчака и Юденича и о том, что на южный фронт брошены большевиками огромные силы, но обыватель себе настроенья не портил. Массивней, чем столбы из базальта, казалось правительство Единой и Неделимой. Давно уже был разработан проект о том, кому и на каком посту быть в завоеванной белокаменной. Москвичи съезжались в Ростов, готовясь вступить во владенье утраченными квартирами и жестоко отмстить вероломным кухаркам. "Сперва пойдет фронт, а мы на повозках и броневиках вслед за ними". Дни идут. Запаздывает наступленье к досаде нетерпеливых. Клич "на Москву" под шумок спекулянт, нажившийся прочно, уже сравнивает с арией "мы бежим" из Вампуки. А пропаганда летит от края до края, похваляясь своими победами. Главнокомандующий, поставивший под ружье все казачество и городского мужчину в возрасте от внука до деда, из-под век нацеливается на своих крендельковых людишек, министерства наполнивших. Крендельковые люди, однако, затвердели, как старое тесто. Неожиданно пробудилась в них светлая память. Каждый вспомнил, что кровь проливал и брюки просиживал на службе Единой. Каждый вспомнил, что есть у него на Дону большое поместье, у этого сто десятин, а у другого тыща и боле. Отобраны земли в февральскую революцию и Войсковой круг их не вернул настоящим хозяевам. Пора бы уже Добровольческой армии наградить своих верных сынов и вспомнить их жертвы. Тузы, положившие в дело немалые деньги, открывавшие на свой счет лазареты, обмундировавшие целые роты, купцы, не щадившие для Деникина ни икон, ни молитв, ни товара, помещики, ставшие ныне министрами, все возвысили голос: -- Пора приступить к справедливой земельной реформе! Правда, мы отстояли передачу земель частных собственников донскому казачеству. Но этого мало! Надо на деле Европе и русскому люду увидеть, что мы истинные правовые устои приносим, а не хаос подачек неразумному стаду. Чья земля, пусть тому и вернется. Отдавать же ее, потакать большевицким замашкам, разводить либеральные тонкости -- значит дело губить и в противоречия путаться. Да и крестьянам нужна не земля, а отеческое попеченье. Вспомнил профессор Булыжник про заповедь демократизма, смутился: -- Нет, -- говорит, -- не делайте этой ошибки. Вооружите вы против себя народную массу! -- Что вы, помилуйте, -- отвечают Булыжнику: -- масса давно уж перевоспитана вами. Разве отчеты отдела не говорят о чувствах казаков? Разве весь юг не охвачен крепкою тягою к Добровольческой армии к ее священ