ет. Сама бегает разрушает. -- Ну, смотри. Мы тебя предупредили. А этого твоего Санню мы просто выселим из деревни, и все... Он дождется. -- Не имеете права -- больной человек. -- Найдем право! Больной... Больной, значит, не пей. Иди работай, Филипп. -- Вызывали? -- спросил вечером Саня, нервно подрагинвая веком левого глаза. -- Вызывали, -- Филе было стыдно за жену, за председантеля, за все правление в целом. -- Не велели ходить? -- Та-а... што я, ребенок, што ли! -- Да, да, -- согласился Саня. -- Конечно, -- и веко его все подергивалось. Он смотрел на далекие горы. С таким выражением смотрел, точно ждал, что оттуда -- вспять -- взойдет солнце. Оно там заходило. -- Ночью, часу в двенандцатом, соловьи поют. Ах, дьяволята!.. выкомаривают. Друг перед другом, что ли? -- Самок заманивают, -- пояснил Филя. -- Красиво заманивают. Красиво. Люди так не умеют. Люнди -- сильные. "Это ты-то -- сильный?" -- думал Филя. -- Уважаю сильных людей, -- продолжал Саня. -- В детнстве меня колотил один парнишка -- сильней меня был. Мне отец посоветовал: потренируйся, поподнимай что-нибудь тяжелое -- через месяц поколотишь его. Я стал поднимать ось от вагонетки. Три дня поподнимал -- надорвался. Пупок развязался. -- А ты бы взял -- раз послабей -- гирьку, привязал бы ее на ремешок да гирькой бы его по башке. Я тоже смирный был, маленький-то, ну один извязался тоже, проходу не данет. Я его гирькой от часов разок угостил -- отстал. Саня пьянел. Взор его туманился... Покидал далекие синние горы, наблюдал речку, дорогу, дикий кустик малины под плетнем. Теплел, становился радостным. -- Хорошо, Филипп. Мне -- пятьдесят два, двенадцать откинем -- несознательные -- сорок... Сорок раз видел веснну, сорок раз!.. И только теперь понимаю: хорошо. Раньше все откладывал, все как-то некогда было -- торопился мнонго узнать, все хотел громко заявить о себе... Теперь -- стоп-машина! Дай нагляжусь. Дай нарадуюсь. И хорошо, что у мення их немного осталось. Я сейчас очень много понимаю. Все! Больше этого понимать нельзя. Не надо. Снизу, от реки, холодало. Но холодок тот только ощунщался, наплывал... Это было только слабое гнилостное дынхание, и огромная, спокойная теплынь от земли и неба гунбила это дыхание. Филя не понимал Саню и не силился понять. Он тоже чувствовал, что на земле -- хорошо. Вообще жить -- хорошо. Для приличия он поддерживал разговор. -- Ты совсем, што ли, одинокий? -- Почему? У меня есть родные, но я, видишь, болен, -- Саня не жаловался. Ни самым даже скрытым образом не жаловался. -- И у меня слабость эта появилась -- выпить... Я им мешаю. Это естественно... -- Трудно тебе, наверно, жилось... -- По-разному. Иногда я тоже брал гирьку... Иногда мне гирькой. Теперь -- конец. Впрочем, нет... вот сейчас я сознаю бесконечность. Как немного стемнеет, и тепло -- я вдруг сознаю бесконечность. Этого Филя совсем не мог уразуметь. Еще один мужик синдел, Егор Синкин, с бородой, потому что его в войну раннило в челюсть, тот тоже не мог уразуметь. -- В тюрьме небось сидел? -- допытывался Егор. -- Бог с вами! Вы еще из меня каторжанина сделаете. Просто я жил и не понимал, что это прекрасно -- жить. Ну, что-то такое делал... Очень любил искусство. Много суетилнся. Теперь спокоен. Я был художник, если уж вам так интенресно. Но художником не был, -- Саня искренне, негромко, весело смеялся. -- Вконец запутал вас... Не мучайтесь. Ну манло ли на свете чудаков, странных людей!.. Деньги мне принсылает брат. Он богатый. То есть не то что очень богатый, но ему хватает. И он мне дает. Это мужики понимали -- жалеет брат. -- Если бы все начать сначала!.. -- на худом темном лице Сани, на острых скулах вспухали маленькие бугорки желванков. Глаза горячо блестели. Он волновался. -- Я объяснил бы, я теперь знаю: человек -- это... нечаянная, прекрасная, мучительная попытка Природы осознать самое себя. Беснплодная, уверяю вас, потому что в природе вместе со мной живет геморрой. Смерть!.. и она неизбежна, и мы ни-ког-да этого не поймем. Природа никогда себя не поймет... Она взбесилась и мстит за себя в лице человека. Как злая... мм... -- дальше Саня говорил только себе, неразборчиво. Мужикам надоедало напрягаться, слушая его, они начинали толконвать про свои дела. -- Любовь? Да, -- бормотал Саня, -- но она только запунтывает и все усложняет. Она делает попытку мучительной -- и только. Да здравствует смерть! Если мы не в состоянии постичь ее, то зато смерть позволяет понять нам, что жизнь -- прекрасна. И это совсем не грустно, нет... Может быть, бессмысленно -- да. Да, это бессмысленно. Мужики понимали, что Саня уже хорош. И расходились по домам. Филя брел переулками-закоулками и потихоньку растранчивал из груди горячую веру, что жизнь -- прекрасна. Оставалась только щемящая жалость к человеку, котонрый остался один сидеть на бревне... И бормочет, бормочет себе под нос нечто -- так он думает, тот человек, -- важное. Через неделю Саня помер. Помирал трезвым. Ночью. С ним был Филя. Саня все понимал и понимал, что помирает. Иногда только забывался -- точно накрепко задумывался, смотрел в стенку, не слышал Филю... -- Сань! -- звал Филя, -- Ты не задумывайся. А то так хунже. Может, встанешь походишь маленько? Давай я повожу тебя по избе... Сань? -- Мм?.. -- Поломай себя... Разомнись маленько. -- Сходи, Филипп... дай веточку малины... Под плетнем растет. Только пыль не стряхни... Принеси. Филя вышел в ночь, и она оглушила его своей необънятностью. Глухая весенняя ночь, темная, тяжкая... огромная. Филя никогда ничего в жизни не боялся, а тут вдруг чего-то оробел... Поспешно сломил молодую веточку малины, влажнную от ночной сырости, и заторопился опять в избу. Подунмал: "Какая на ней пыль? Не успела еще... пыль-то, доронги-то еще грязные. Откуда пыль-то?" Саня приподнялся на локте и прямо в упор смотрел на Филю. Ждал. Филя одни только эти глаза и увидел в избе, конгда вошел. Они полыхали болью, они молили, они звали его. -- Не хочу, Филипп! -- ясно сказал Саня. -- Все знаю... Не хочу! Не хочу! Филя выронил веточку. Саня, обессиленный, упал головой на подушку и тихо, и торопливо еще сказал: -- Господи, господи... какая вечность! Еще год... полгода! Больше не надо. У Фили больно сжалось сердце. Он понял, что Саня помнрет. Скоро помрет. Он молчал. -- Не боюсь, -- тихо, из последних сил торопился Сання. -- Не страшно... Но еще год -- и я не приму. Ведь это же надо принять! Ведь нельзя же, чтобы так просто... Это же не казнь! Зачем же так?.. -- Выпей водки, Сань? -- Еще полгода! Лето... Ничего не надо, буду смотреть на солнце... Ни одну травинку не помну... Кому же это надо, еснли я не хочу? -- Саня плакал. -- Филипп... -- Што, Сань? -- Кому же это надо? Ну ведь глупо же, глупо!.. Она же -- дура! Колесо какое-то. Филя тоже плакал -- чувствовал, как по щекам текут слензы. Сердито вытирался рукавом. -- Сань... ты не обзывай ее, может, она... это... отступит. Не ругай ее. -- Я не ругаю. Но ведь как глупо! Так грубо... и ничем не помочь! Дура. Саня закрыл глаза и замолк. И долго-долго молчал. Филя даже подумал, что уже -- все. -- Поверни меня... -- попросил Саня. -- Отверни. -- Финля повернул друга лицом к стене. -- Дура, -- еще раз совсем тихо сказал Саня. И опять занмолчал. Филя с час примерно сидел на стуле не шевелясь, ждал, когда Саня что-нибудь попросит. Или заговорит. Саня больнше не заговорил. Он помер. Филя и другие мужики схоронили Саню. Тихо схоронинли, без лишних слов. Помянули. Филя посадил у изголовья его могилы березку. Она принжилась. И когда дули южные теплые ветры, березка кланянлась и шевелила, шевелила множеством мелких зеленых ландоней -- точно силилась что-то сказать. И не могла. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Земляки Ночью перепал дождь. Погремело вдали... А утро встряхннулось, выгнало из туманов светило; заструилось в трепетной мокрой листве текучее серебро. Туманы, накопившиеся в низинах, нехотя покидали землю, поднимались кверху. Стариковское дело -- спокойно думать о смерти. И тогнда-то и открывается человеку вся сокрытая, изумительная вечная красота Жизни. Кто-то хочет, чтобы человек напоследок с болью насытился ею. И ушел. И уходят. И тихим медленным звоном, как звенят теплые удила усталых коней, отдают шаги уходящих. Хорошо, мучинтельно хорошо было жить. Не уходил бы! Шагал по мокрой дороге седой старик. Шагал покосить травы коровенке. Деревня осталась позади за буграми. Место, куда направнлялся он, называлось кучугуры. Это такая огромная всхолнмленная долина -- предгорье. Выйдешь на следующий бунгор -- видно всю долину. А долину с трех сторон обступили молчаливые горы. Вольный зеленый край. Здесь издавна бынли покосы. На "лбах" и "гривах" травы -- коню по брюхо. Внизу -- согры, там прохладно, в чащобе пахнет прелым. Там бьют из земли, из ржавой, жирной, светлые студеные ключи. И вкуснна та вода! Тянет посидеть там; сумрачно, и зябко, и грустно почему-то, и одиноко. Конечно, есть люди, которым не все равно: есть ты или нет... Но ведь... что же? Тут сам не пойнмешь: зачем дана была эта непосильная красота? Что с ней было делать?.. Ведь чего и жалко-то: прошел мимо -- торонпился, не глядел. А выйдешь на свет -- и уж жалко своей же грусти, кажетнся, вот только вошло в душу что-то предрассветно-тихое, нежное; но возрадуешься, понесешь, чтобы и впредь тоже радоваться, и -- нет, думы всякие сбивают, забываешь радонваться. Выше поднималось солнце. Туманы поднялись и рассеянлись. Легко парила земля. Испарина не застила свет, она как будто отнимала его от земли и тоже уносила вверх. Листья на березах в околках пообсохли, но еще берегли умытую молодую нежность -- жарко блестели. Огромную тиншину утра тонко просвистывали невидимые птицы. Все теплей становится. Тепло стекает с косогоров в волнглые еще долины; земля одуряюще пахнет обилием зеленых своих сил. Старик прибавил шагу. Но не так, чтобы уже в ходьбе уснтать. Сил оставалось мало, приходится жалеть. Он ходил, ездил по этой дороге много -- всю жизнь. Знал каждый поворот ее, знал, где приотпустить коня, а где приндержать, чтобы и он тоже в охотку с утра не растратился, а потом работал бы вполсилы. Теперь коня не было. Он понмнил всех своих коней, какие у него перебыли за жизнь, мог бы рассказать, если бы кому-нибудь захотелось слушать, про характер и привычки каждого. Особенно жалко последнего: он не продал его, не обменял, не украли его цыгане -- он издох под хозяином. Было это в тридцать третьем году. Старик (тогда еще не старик, а справный мужик Анисим Квасов -- Анисимка звали его) был уже в колхозе, работал объездным на полях. Случился тогда большой голод. Ели лебеду, варили крапиву, травились зимовалым зерном, которое подметали вениками на токах. Ждали нового урожая; надо было еще прожить лето. Вся надежда на коров: молоком отпаивали опухших детей. И вот как-то, в покос тоже, пастух деревенский, слабый мужичонка, совсем ослаб, гоняясь за коровами, упал без сознания. Сколько он там пролежал, Бог его знает, говорил потом -- долго. Коровы тем временем зашли на клевер... Поздно вечером пригнал он их в деревню, раздувшихся, закричал первым встречным: "Спасайте, они клевера обожрались!" Что тут началось!.. Бабы завыли, мужики всполошились, схватили бичи и стали гонять коров по улицам. Беда пришла, стон стоял в деревне. Коровы падали, люди тоже задыхались, тоже падали. У Анисима был конь (когда Анисима определинли объездным, ему дали из колхоза бывшего его собственнонго мерина Мишку); Анисим, видя такое дело, вскочил на Мишку и стал тоже гонять коров. Всю ночь вываживали конров. К утру Мишка захрипел под Анисимом и пал на переднние ноги. Сколько ни бился Анисим, мерин не вернулся к жизни. Анисим плакал, убивался над конем... Его обвинили во вредительстве, и он сидел месяца полтора в районной каталажке. Потом ничего, обошлось. Вот наконец и делянка старика: пологая логовинка неданлеко от дороги, внизу согра с ключом. Солнце поднялось в ладонь уже; припоздал. Наскоро перекусив малосольным огурцом с хлебом, станрик отбил литовку, повжикал камешком по жалу. Нет милее работы -- косьбы. И еще: старик любил косить один. Чего только не передумаешь за день! Сочно, посвистывая, сечет коса; вздрагивает, никнет транва. Впереди шагах в трех подняла голову змея... И потекла по траве, поблескивая гибким омерзительным телом своим. Опять воспоминание: раз, парнишкой еще, ехал он на коне хорошей рысью. Внезапно, почуяв или увидев змею, конь прыгнул вбок. Анисимки как век не было на коне -- упал. И прямо задницей на змею. Неделю потом поносило ("гвозндем летело"). Память все выталкивает и выталкивает из глубины пронжитой жизни светлые, милые сердцу далекие дни. Так в мутнной, стоялой воде тихого озера бьют со дна чистые родники. Вот -- змеи... Был тогда на деревне дед Куделька. Он говорил ребятишкам, что за каждую убитую змею -- сорок грехов долой. А если змею бросить в огонь, то можно увидеть на брюхе ее ножки -- много-много. И ребятня азартно снимала с себя грехи. И жгли змей, и правда, когда она прыгала в констре, на брюхе у нее что-то такое мелькало -- белое, мелкое и много. Ребятишки орали: "Видишь! Вот они!" Все видели ножки. До обеда, как трава совсем обсохла, старик косил. Сонлнце поджигало; на голову точно горячий блин положили. -- Слава Богу! -- сказал старик, глядя на выкошенную плешину: отхватил изрядно. На душе было радостно. Он пошел в шалашик, который сделал себе загодя, когда приходил проведать травы. Теперь можно хорошо, не торонпясь поесть. В шалаше теплый резкий дух вялой травы. Звенит где-то крохотная пронзительная мушка; горячую тишину наполняет неутомимый, ровный, сухой стрекот кузнечиков. Да с неба еще льются и скользят серебряные жавороньи сверлышки. Хорошо! Господи, как хорошо!.. Редко бывает человеку хорошо, чтобы он знал: вот -- хорошо. Это когда нам плохо, мы думаем: "А где-то кому-то хорошо". А когда нам хорошо, мы не думаем: "А где-то кому-то плохо". Хорошо нам, и все. Старик расстелил на траве стираную тряпочку, разложил огурцы, хлеб, батунок мытый... Пошел к ключу: там в воде стояла бутылка молока, накрепко закупоренная тряпочной пробкой. Склонился к ручью, оперся руками в сырой податнливый бережок, долго, без жадности пил. Видел, как по ржанвому дну гоняются друг за другом крохотные светлые песнчинки. "Как живые", -- подумал старик. С трудом поднялся, взял бутылку и пошел к шалашу. А там, у шалашика, сидит на пеньке старик в шляпе и с палочкой. Покуривает. -- Доброго здоровья, -- приветствовал старик в шляпе. -- Увидел -- человек, присел отдохнуть. Возражений нет? -- Чего ж? -- сказал Анисим. -- Давай сюда, тут все же маленько не так жарит. -- Жарко, да. -- Старик в шляпе вошел тоже в шалашик, сел на траву. -- Жарковато. "В добрых штанах-то... зеленые будут", -- подумал Анисим. -- Хошь, садись со мной? -- пригласил он. -- Спасибо, я поел недавно. -- Старик в шляпе внимантельно смотрел на Анисима, так что тому даже не по себе станло. -- Косишь? -- Надо. Нездешний, видно? -- Здешний. Анисим глянул на гостя и ничего не сказал. -- Не похож? -- Пошто? Теперь всякие бывают. -- Анисим захрумкал огурцом... И уловил взгляд гостя: тот смотрел на нехитрую крестьянскую снедь на тряпочке. "Хочет, наверно". -- Подсаживайся, -- еще раз сказал он. -- Ешь, тебе еще полдня работать. Робить. -- Да хватит тут! Городской старик снял шляпу, обнаружив блестящую лысину, придвинулся, взял огурец, отломил хлеба. -- У тебя газеты нету? -- спросил Анисим. -- Зачем? -- удивился гость. -- Иззеленишь штаны-то. Штаны-то добрые. -- А-а... Да шут с ними. Ax, огурцы!.. -- Што? -- Объеденье! -- Здешний, говоришь... Откуда? -- Тут близко... Не верилось Анисиму, что гость из этих мест -- непохоже действительно. -- Сейчас-то я не здесь живу. Родом отсюда. -- А-а. Погостить? -- Побывать надо на родине... Помирать скоро. Ты из какой деревни-то? -- Лебяжье. Вот по этой дороге... -- Один со старухой живешь? -- Ага. -- Дети-то есть? -- Есть. Трое. Да двоих на войне убило. -- Где эти трое-то? В городе? -- Один в городе, Колька. А девахи замужем... Одна в Чебурлаке, за бригадиром колхозным, другая -- та подальше. -- Не сказал, что другая замужем не за русским. -- Была Ниннка-то по весне. Ребятишки большие уж. -- А Колька-то в каком городе? -- Да он -- и в городе, и не в городе: работа у его какая-то непутевая, вечно ездит: железо ищет. -- А какой город-то? -- В Ленинграде. Пишет нам, деньги присылает... Так-то хорошо живет. Хочет тоже приехать, да все не выберется. Может, приедет. Городской старик отпил немного молока, вытер платком губы. -- Спасибо. Хорошо поел. -- Не за што. -- Косить пойдешь? -- Нет, обожну маленько. Пусть свалится маленько. -- Колька-то с какого года? -- спросил еще гость. -- С двадцатого. -- Тут только Анисим подумал: "А чего это он выспрашивает-то все?" Посмотрел на гостя. Тот невесело как-то, но и не так чтобы уж совсем печальнно усмехнулся. -- Вот так, земляк, -- сказал. "Чудной какой-то, -- подумал Анисим. -- Старый -- чундить-то". -- Здоровьем-то как? -- все пытал городской. -- Бог милует пока... Голова болит. У нас полдеревни гонловами маются, молодые даже. -- Из родных-то есть кто-нибудь? Братья, сестры... -- Нет, давно уж... -- Умерли? -- Сестры умерли, брат ишо с той войны не пришел. -- Погиб? -- Знамо. Пошто с войны не приходют? Городской закурил. Синяя слоистая струйка дыма потяннулась к выходу. Здесь, в шалаше, в зеленоватой тени, она была отчетливо видна, а на светлой воле сразу куда-то деванлась, хоть ветерка -- ни малого дуновения -- не было. Звененли кузнечики; посвистывали, шныряя в кустах, птахи; ронянли на теплую грудь земли свои нескончаемые трели хохлатые умельцы. По высокой травинке у входа в шалаш взбиралась вверх божья коровка. Лезла упорно, бесстрашно... Старики заглянделись на нее. Коровка долезла до самого верха, покачалась на макушке, расправила крылышки и полетела как-то боком над травами. -- Вот и прожили мы свою жизнь, -- негромко сказал гонродской старик. Анисим вздохнул: до странного показалась знакомой эта фраза. Не фраза сама, а то, как она была сказана: так говорил отец, когда задумывался: с еле уловимой усмешкой, с легким удивлением. Дальше он еще сказал бы: "Мать твою так-то". Ласково. -- Не грустно, земляк? -- Грусти не грусти -- што толку? -- Што-то должно помогать человеку в такое время? -- У тебя болит, што ль, чего? -- Душа. Немного. Жалко... не нажился. Не устал. Не гонтов, так сказать. -- Хэх!.. Да разве ж когда наживесся? Кому охота в ее, мантушку, ложиться. -- Есть же самоубийцы... -- Это хворые. Бывает: надорвется человек, с виду вроде ничего ишо, а снутри -- не жилец. Пристал. -- И не додумал чего-то... А сам понимаю, глупо: что отнпущено было, давно все додумал. -- Городской помолчал. -- Жалко покоя вот этого... Суетился много. Но место надо уснтупать. А? -- Надо. Хэх!.. Надо. -- А так бы и пристроился где-нибудь, чтобы и забыли про тебя, и так бы лет двести! А? -- Старик засмеялся весело. Что-то опять до беспокойства знакомое проскользнуло в нем -- в смехе. -- Чтоб так и осталось все. А? -- Надоест, поди. -- Да вот все никак не надоест! -- А ты зараньше-то не думай про ее -- не будешь страншиться. А придет -- ну придет... Сколько там похвораешь! В неделю люди сворачиваются. -- Да... -- Ты вот вперед загадываешь, а я беспречь назад оглядынваюсь -- тоже плохо. Расстройство одно. -- Вспоминаешь? -- Но. -- Это хорошо. -- Хорошо, а все душу тревожишь. Зачем? -- Нет, это хорошо. Что же вспоминается? Детство? -- Больше -- детство. -- Расскажи чего-нибудь! Хулиганили? -- Брат у меня был, Гринька, тот прокуда был. -- Анисим улыбнулся, вспомнив. -- Откуда чего бралось!.. И на войне-то, наверно, вперед других выскочил... -- Что же он вытворял? -- живо заинтересовался городнской старик. -- Расскажи-ка... Пожалуйста, пока отдыхаешь. -- Хэх!.. -- Анисим покачал головой, долго молчал. -- Шельма был. Один раз поймал нас у себя в огороде сосед наш, Егор Чалышев, ну -- выпорол. За дело, конечно: не панкости. Арбузишки-то зеленые ишо, мы их больше портили, чем ели. Ночью-то не видно: об коленку его -- куснешь, зенленый -- в сторону. Да. Выпорол с сердцем. Потом ишо отец добавил. Гриньку злость взяла. И чево придумал: взял пузырь свинячий -- свинью тогда как раз резали, -- растер его в золе... Знаешь, как пузыри-то делают? -- Знаю. -- Вот. Высушил, надул, нарисовал на ем морду страшеннную... -- Анисим засмеялся. -- Где он такую харю видал?.. Ну, дождались мы ночи, подкрались тихонько к Егору на крыльнцо, привязали за веревочку к верхнему косяку пузырь тот... Утром Егор открыл дверь-то -- на улицу выходит, -- а ему прям в лицо харя-то эта глянула... Мужик чуть в штаны не наворотил. Захлопнул дверь да в избу. Да давай в трубу орать: "Караул! У меня черт на крыльце!" Городской старик громко захохотал. До слез досмеялся. -- Трухнул мужичок. А? Ха-ха!.. -- Да, так Егора потом и звали: "Егорка, черт на крыльнце!" А раз -- мы уж побольше были -- на покосе тоже... Миколай Рогодин -- хитрый был мужик, охотник до чужого -- и говорит вечером: "Гринька, -- говорит, -- подседлай какого-нибудь коня, хошь моева, дуй в деревню, насшибай кур у конго-нибудь. Курятинки охота". Гринька не долго думая поднседлал коня -- и в деревню. Через недолго время привозит пяток кур с открученными головами. Мы все радешеньки. Заварили их тут же... Ну и умели в охотку. А Миколай ел да прихваливал: молодец, мол, Гринька! А Гринька ему: "Ешь, дядя Миколай! Ешь, как своих". Оба старика от души посмеялись. Городской закурил. -- Поматерился же он потом!.. А што сделаешь? -- сам послал. -- Да... -- Городской старик вытер глаза. Задумался. Долго молчали, думая каждый свое. А жизнь за шалашом все звенела, накалялась, все отрешеннее и непостижимее обннажала свою красу под солнцем. -- Ну, пойду с Богом... -- сказал Анисим. -- Маленько вроде схлынуло. -- Жарко еще... -- Ничего. -- Корову-то обязательно надо держать? -- Как же? Анисим взял литовку, подернул ее бруском. Поглядел на ряды кошенины -- неплохо с утра помахал. А городской станрик смотрел на него... Внимательно. Грустно. -- Ну, пойду, -- еще раз сказал Анисим. -- Ну, давай, -- сказал городской. -- Ну и... прощай. -- Посмотрел еще раз в самые глаза Анисиму, ничего больше не сказал, пожал крепко руку и скоро пошел в гору, к дороге. Вышел к дороге, оглянулся, постоял и пошел. И пропал за поворотом. Старик косил допоздна. Потом пошел домой. Дома старуха с нетерпением -- видно было -- ждала его. -- К нам какой-то человек приезжал! -- сказала она, едва старик показался в воротчиках. -- На длинной автонобиле. Тебя спрашивал. Где, говорит, старик твой? Анисим сел на порожек, опустил на землю узелок свой... -- В шляпе? Старый такой... -- В шляпе. В кустюме такой... Как учитель. Старик долго молчал, глядя в землю, себе под ноги. Тенперь-то вот и вспомнилась та странная схожесть, что удивила давеча днем. Теперь-то она и вспомнилась! Только... неуженли же?! -- Не Гринька ли был-то? Ты ничего не заметила? -- Господь с тобой!.. С ума спятил. С того света, што ли? С бабой лучше не говорить про всякие догадки души -- не поймет. Ей, дуре, пока она молодая, неси, не стыдись санмые дурацкие слова -- верит; старой -- скажи попробуй про самую свою нечаянную думу: сам моментально дураком станнешь. -- Уехал он? -- Уехал. Этто после обеда пошла... "Неужто Гринька? Неужто он был?" Всю ночь старик не сомкнул глаз. Думал. К утру решил: нет, похожий. Мало ли похожих! Да и что бы ему не признаться? Монжет, душу не хотел зазря бередить? Он смолоду чудной был... "Неужто Гринька?" Через неделю старикам пришла телеграмма: "Квасову Анисиму Степановичу. Ваш брат Григорий Степанович скончался двенадцатого. Просил передать. Семья Квасова". Брат был. Гринька. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Жил человек... Вот как бывает... Вчера видел человека, обедал с ним по соседству, потом курили в курилке... У него больное серднце, ему тоже не надо бы курить, но русский человек как-то странно воспринимает эти советы врачей насчет курева: слушает, соглашается, что -- да, не надо бы... И спокойно курит. Мы про это курево много толкуем в курилке -- ироннизируем. -- Не пей, не кури, -- насмешливо говорит какой-нибудь закоренелый язвенник, -- а чего же тогда остается? Тут чуть не хором все: -- По одной доске ходи -- на цыпочках! -- Смоли да к стенке станови. -- А если я вот с таких вот лет втянулся в эту гадость?! Кунда я теперь без этого? Наговоримся так, накуримся всласть, и пойдут разговонры в сторону от курева, в жизнь вообще: разные случаи вспоминаются, разные смешные истории... А иногда и не смешные. Один был -- сухонький, голубоглазый, все покашнливал... А покашливал очень нехорошо: мелко, часто -- вроде прокашляется, а в горле все посвистывает, все что-то там мешает ему, и никак он не может вздохнуть глубоко и вольно. Когда он так покашливал, на него с сочувствием поглядывали, но старались, чтобы он не заметил этого сончувствия -- он не нуждался в нем. Один раз он отматерил канкого-то в полосатой шелковой пижаме. Тот вылетел с сострадательным поучением: -- Вам бы не надо курить-то... -- А чего мне надо? -- спросил тот, глядя серьезно на понлосатого. -- Ну, как?.. Не знаю, чего надо, но курить... -- Не знаешь, тогда не вякай, -- просто сказал больной человек с синими глазами. -- А то много вас -- с советанми... -- и он еще сказал полосатому несколько разных слов -- выругался, но ругался беззлобно, не грязно -- полунчилось больше, что он всю жизнь свою целиком отматерил -- за все, и за то, что под конец пришлось еще сидеть и вот так "кафыркать" и терпеливо ждать. Но он же и понинмал, что жизнь его, судьба, что ли, -- это нечто отдельное от него, чем он управлять не может, поэтому злиться тут беснсмысленно, и он не злился. Он рассказал, например: -- Пришел с войны, из госпиталя, тут -- никого: мать померла в войну, так, брата убило, отец еще до войны понмер. А домишко, какой был, сломали: какую-то площадку надо было оборудовать для обороны... под Москвой здесь... Так? А я на костылях -- одна нога по земле волокется. Наннялся лед на реке рубить. Костыли так вот зажму под мышнки, ногу эту неподвижную -- назад, чтоб по ей топором не тяпнуть, упру костыли в ямки, наклонюсь -- и долбаю, пока в глазах не потемнеет. А потом -- сижа: костыли под зад, чтоб ко льду не примерзнуть -- и тоже... А жил у сторожихи одной, у старушки. У ей у самой-то... с тамбур жилья, но уж... куда тут деваться. На полу спал, из двери -- по полу -- холод тянет. Маленько сосну с вечера, а часа в три просынпаюсь от холода, иду забор потихоньку тревожить: доски три оторву -- и в камелек. А она, сторожиха-та -- так: глянет выйдет и снова к себе. Один раз проснулся -- ее нету. Я оделся и покостылял к забору... Только оторвал одну доску, слышу -- бах! Аж щепки полетели от забора у меня над гонловой -- дробью саданула... -- рассказывая это, синеглазый все покашливал, и это делало рассказ его жутким. А тут он, как дошел до этого места, когда бабка шарахнула в него сонслепу, тут он засмеялся -- хотел, чтоб это выглядело забавнно, и мы бы тоже посмеялись. Но -- засмеялся и закашлялнся, и так, покашливая и посмеиваясь, досказал: -- Я кричу: Глебовна, ить я это! Ну, услышала голос, узнала... Чуток бы пониже взяла, аккурат бы в голову угодинла. Я, говорит, думала: лезет кто. А чего там брать! Эти... заводы демонтировали и свозили, и валили пока в кучу -- женлезо... -- Ну да, у ней же инструкция! -- Конечно. Стрелять еще умела!.. -- Она боевая была старуха, -- продолжал синеглазый венсело, довольный, что заинтересовал своим рассказом; он вонвсе не жаловался. -- Много мне порассказывала ночами, пока, бывало, у камелька-то сидим. А уж к весне мне общенжитие дали -- легче стало. -- Ну, и нога, наверно, стала подживать. -- Ногу я еще года полтора после этого... Главно, болеть не болит, а двигать ей не могу. -- Это многие тогда так, года по три с костылями хондили. -- Да... Накануне он мне рассказал анекдот. Он любил слушать анекдоты, смеялся потихоньку, когда в курилке рассказыванли, но сам, я не слышал, чтоб рассказывал всем. А тут мы ждали очередь к телефону, он меня притиснул в уголок и тонропливо, неумело рассказал: -- Ворона достала сыр, так, села на ветку -- и хочет уже его... это... клевать. Тут лиса: спой. А ворона ей: а ху-ху не хо-хо? Зажала сыр под крыло и говорит: теперь давай потолнкуем. Тогда лиса... Тут подошла его очередь звонить. -- Вам, -- сказали ему. Он скоренько сунул монетку в узкий ротик телефона-авнтомата и стал набирать номер. Он еще машинально улыбалнся, думая, наверно, о вороне, которая натянула нос хитрой лисе. А потом я звонил... Я говорил, а краем глаза видел синенглазого: он ждал меня, чтобы досказать анекдот. Смотрел на меня и заранее опять улыбался своими невыразимо прекрасными, печальными глазами. Но тут его куда-то позвала сестра. Он ушел. Этой же ночью он умер. Я проснулся от торопливых шагов в коридоре, от тихих голосов многих людей... И почему-то сразу кольнуло в серднце: наверно, он. Выглянул из палаты в коридор -- точно: стоит в коридоре такой телевизор, возле него люди в белых халатах, смотрят в телевизор, некоторые входят в палату, выходят, опять смотрят в телевизор. А там, в синем, как кунсочек неба, квадрате прыгает светлая точка... Прыгает и оснтавляет за собой тусклый следок, который тут же и гаснет. А точечка-светлячок все прыгает, прыгает... То высоко прыгннет, а то чуть вздрагивает, а то опять подскочит и следок за собой вытянет. Прыгала-прыгала эта точечка и остановинлась. Люди вошли в палату, где лежал... теперь уж труп; тенлевизор выключили. Человека не стало. Всю ночь я лежал потом с пустой душой, хотел сосредоточиться на одной канкой-то главной мысли, хотел -- не понять, нет, понять я и раньше пытался, не мог -- почувствовать хоть на миг, хоть кратко, хоть как тот следок тусклый, -- чуть-чуть бы хоть высветлилась в разуме ли, в душе ли: что же это такое бынло -- жил человек... Этот и вовсе трудно жил. Значит, нужнно, что ли, чтобы мы жили? Или как? Допустим, нужно, чтонбы мы жили, то тогда зачем не отняли у нас этот проклятый дар -- вечно мучительно и бесплодно пытаться понять: "А зачем все?" Вон уж научились видеть, как сердце останавнливается... А зачем все, зачем! И никуда с этим не докричишься, никто не услышит. Жить уж, не оглядываться, уходить и уходить вперед, сколько отмерено. Похоже, уминрать-то -- не страшно. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Змеиный яд Максиму Волокитину пришло в общежитие письмо. От матери. "Сынок, хвораю. Разломило всю спинушку и ногу к затылку подводит -- радикулит, гад такой. Посоветовали мне тут змеиным ядом, а у нас нету. Походи, сынок, по аптекам, поспрошай, может, у вас есть. Криком кричу -- больно. Понходи, сынок, не поленись..." Максим склонился головой на руки, задумался. Заболело сердце -- жалко стало мать. Он подумал, что зря он так редко писал матери, вообще почувствовал свою вину перед ней. Все реже и реже думалось о матери последнее время, она перестала сниться ночами... И вот оттуда, где была мать, занмаячила черная беда. "Дождался". Было воскресенье. Максим надел выходной костюм и пошел в ближайшую аптеку. "Наверно, как-нибудь называется этот яд, узнать бы, чтоб посолидней спрашивать". Но узнать не у кого, и он пошел так. В аптеке было мало народа. Максим заметил за прилавнком хорошенькую девушку, подошел к ней. -- У вас змеиный яд есть? Девушка считала какие-то порошки. Приостановилась на секунду, еще раз шепотом повторила последнее число, чтоб не сбиться, мельком глянула на Максима, сказала "нет" и снова принялась считать. Максим постоял немного, хотел спросить, как называется змеиный яд по-научному, но не спросил -- девушка была очень занята. В следующей аптеке произошел такой разговор: -- У вас змеиный яд есть? -- Нет. -- А бывает? -- Бывает, но редко. -- А может, вы знаете, где его можно достать? -- Нет, не знаю, где его можно достать. Отвечала сухопарая женщина лет сорока, с острым носом, с низеньким лбом. Кожа на лбу была до того тонкая и белая, что, кажется, сквозь нее просвечивала кость. Максиму подумалось, что женщине доставляет удовольствие отвечать "нет", "не знаю". Он уставился на нее. -- Что? -- спросила она. -- А где же он бывает-то? Неужели в целом городе нет?! -- Не знаю, -- опять с каким-то странным удовольствием сказала женщина. Максим не двигался с места. -- Еще что? -- спросила женщина. Они были в стороне от других, разговора их никто не слышал. -- А отчего вы такая худая? -- спросил Максим. Он сам не знал, что так спросит, и не знал, зачем спросил, -- вылетенло. Очень уж недобрая была женщина. Женщина от неожиданности заморгала глазами. Максим повернулся и пошел из аптеки. "Что же делать?" -- думал он. Аптека следовала за аптекой, разные люди отвечали одиннаково: "нет", "нету". В одной аптеке Максим увидел за стеклянным прилавнком парня. -- Нет, -- сказал парень. -- Слушай, а как он называется по-научному? -- спросил Максим. Парень решил почему-то, что и ему пришла пора показать себя "шибко ученым" -- застоялся, наверно, на одном месте. -- По-научному-то? -- спросил он, улыбаясь. -- А как в рецепте написано? Как написано, так и называется. -- У меня нет рецепта. -- А что ж вы тогда спрашиваете? Так ведь живую воду можно спрашивать. -- А что, не дадут без рецепта? -- негромко спросил Макнсим, чувствуя, что его начинает слегка трясти. -- Нет, молодой человек, не дадут. Это снисходительное "молодой человек" доконало Макнсима. -- До чего ж ты умница! -- тихо воскликнул он. -- Это ж надо такому уродиться!.. Максим вышел на улицу, закурил. Напротив, через улицу, было отделение связи. Максим докурил вчастую сигарету, зашел в отделение и дал матери телеграмму: "Змеиный яд выслал. Максим". "Весь город переверну -- добуду", -- думал он, шагая по улице. Казалось теперь: будет змеиный яд -- мать будет здонрова. В одной очень большой аптеке Максим решительно нанправился к пышной красивой женщине. Она выглядела принветливее других. -- Мне нужен змеиный яд, -- сказал он. -- Нету, -- ответствовала женщина. -- Тогда позовите вашего начальника. Женщина удивленно посмотрела на него. -- Зачем? -- Я с ним потолкую. -- Не буду я его звать -- незачем. Он вам не сможет понмочь. Нет у нас такого лекарства. Максиму захотелось обидеть женщину, сказать в лицо ей какую-нибудь грубость. И не то вконец обозлило Максима, что яда опять нет, а то, с какой легкостью, отвратительно просто все они отвечают это свое "нет". -- Позовите начальника! -- потребовал Максим. И вдруг добавил жалобным голосом: -- У мена мать болеет. -- Аж самому противно сделалось. Женщина оставила официальный тон. -- Ну нет у нас сейчас змеиного яда, я серьезно говорю. Я могу вам дать пчелиный. У нее что, радикулит? -- Ага. -- Возьмите пчелиный. Змеиный не всегда и нужен. -- Давайте. -- Максиму было стыдно за свой жалобный тон. -- Он тоже помогает? -- У вас рецепт есть? -- Нету. -- А как же?.. -- Что? -- Без рецепта нельзя, не могу. У Максима упало сердце. -- Это такой ма-ленький рецептик, да? Бумажечка такая... Женщина невольно улыбнулась. -- Да, да. Рецепт выписывает врач, а мы... -- Дайте мне так, а... А я завтра принесу вам рецепт. Дайте, а?! -- Не могу, молодой человек, не могу. На улице Максим долго соображал, что делать. Даже если он и наткнется где-нибудь на змеиный яд, то без рецепта все равно не дадут. Это ясно. Надо сперва добыть рецепт. По дороге домой опять зашел на почту и дал матери еще одну телеграмму: "А пчелиный яд надо? Максим". На другой день в девять часов утра он пошел на стройку, отпросился с работы и направился в поликлинику. В белой стеклянной стенке -- окошечко, за окошечком -- белая девушка. Она долго "заводила" на Максима карточку, потом подала ему талончик. Максим посмотрел -- четырнадцатая очередь на тринадцать тридцать. -- А поближе нету? -- Нет. -- Девушка, милая... -- Максим почувствовал, что опять начинает говорить жалостливым тоном, но остановиться не мог. -- Девушка, дайте мне поближе, а? Мне шибко надо. Пожалуйста. Девушка, не глядя на него, порылась в талончиках, вынбрала один, подала Максиму. И тогда только посмотрела на него. Максиму показалось, что она усмехнулась. "Милая ты моя, -- думал растроганный Максим. -- Смейся, смейся -- талончик-то вот он". Его очередь была шестой, на одиннадцать часов. У кабинета врача сидело человек десять больных. Макнсим присел рядом с пожилым мужчиной, у которого была такая застойная тоска в глазах, что, глядя на него, невольно думалось: "Все равно все помрем". "Прижало мужика", -- подумал Максим. И опять вспомннил о матери и стал с нетерпением ждать доктора. Доктор пришел. Мужчина, еще молодой. Вышла из кабинета женщина и спросила: -- У кого первая очередь? Никто не встал. -- У меня, -- сказал Максим и почувствовал, как его поднняла какая-то сила и повела в кабинет. -- У вас первая очередь? -- спросил его мужчина. -- Да, -- твердо сказал Максим и вошел в кабинет совсем веселым и, как ему казалось, очень ловким парнем. -- Что? -- спросил доктор, не глядя на него. -- Рецепт, -- сказал Максим, присаживаясь к столу. Доктор чего-то хмурился, не хотел подымать глаза. "Вынпил, наверно, вчера крепко", -- сообразил Максим. -- Какой рецепт? -- Доктор все перебирал какие-то бунмажки. -- На змеиный яд. -- А что болит-то? -- Доктор поднял глаза. -- Не у меня. У меня мать болеет, у нее радикулит. Ей врачи посоветовали змеиным ядом. -- Ну, так?.. -- Ну а рецепта нету. А без рецепта, сами понимаете, никто не дает. -- Максиму казалось, что он очень толково все объясняет. -- Поэтому я прошу: дайте мне рецепт. Доктора что-то заинтересовало в Максиме. -- А где мать живет? -- В Красноярском крае. В деревне. -- Ну?.. И нужен, значит, рецепт! -- Нужен. -- Максиму было легко с доктором: доктор нравился ему. Доктор посмотрел на сестру. -- Раз нужен -- значит, дадим. А, Клавдия Николаевна? -- Надо дать, конечно. Доктор выписал рецепт. -- Он ведь редко бывает, -- сказал он. -- Съезди в дваднцать седьмую. Знаешь где? Против кинотеатра "Прибой". Там может быть. -- Спасибо. -- Максим пожал руку доктора и чуть не вынлетел на крыльях из кабинета -- так легко и радостно сделанлось. В двадцать седьмой яда не было. Максим подал рецепт и, затаив дыхание, смотрел на апнтекаря. -- Нет, -- сказал тот и качнул седой головой. -- Как нет? -- Так, нет. -- Так у меня же рецеп