ошутил:
   - Хорош паренек! Заправский палач! Хучь на Иванову выводи...
   - Не скальтесь! Рукоятку, паренек, палачи подтыкают вот ту...  спереди,
чуть к правому боку... А ну, шапка эта ладна ли? Гожа! Топора не  подберу,
топоры все дровельники...
   - Давай какой... и ладно!
   Вошел боярин.
   Все, кроме Разина, засуетились: те, что играли в карты, попрятали игру,
курильщики зажали в кулак трубки, иные пихнули трубки куда попало.
   - Холопи, кой табак курит, кури, трубок не прячь - пожог учините. Я  не
поп на духу и не акцизной дьяк.
   Боярин перевел глаза на Разина, прибавил:
   - В путь налажен, казак? Еще ему топор, дворецкий, подай.
   - Да палачова топора, боярин, зде нету, и подходяща не найду...
   - Бери фонарь, сходи, не дально место, в  кладову  Земского  приказу  -
чай, не полегли спать? На мое имя - дадут. Холопи,  за  табак  и  вино  не
взыщу с вас, но ежели кто зачнет судить, как парня седни  палачом  рядили,
берегитесь: того, язычника, сдам в Земской в батоги!
   - Слышим, боярин.
   - Да пошто нам кому сказывать?!
   - Дворецкий, по пути заверни к дьяку Офоньке, забери  у  него  дорожные
листы: один к решеточным сторожам,  чтоб  пропущали,  другой  для  яма  по
Коломенской дороге - на лошадей. Да тот фонарь, что с тобой, дай казаку  в
дорогу.
   - Сполню, боярин.
   - Ну, казак, иди на Коломенскую дорогу. В первом яме  покажешь  лист  -
дадут лошадей... Там твоя шуба, пистоль, сабля... И  знай  иной  раз,  как
Москва ладно в гости зовет! Пасись быть с разбойным делом!
   - Спасибо, боярин! Приду ужо на Москву - в гости зазову и отпотчеваю, -
ответил Разин, показывая зубы.
   - Умеет Киврин страху дать, да, видимо,  и  краем  тебя  тот  страх  не
задел! Вишь, еще шутки шутит! Моли бога, станишник, за  боярыню  -  узрела
тебя. Гнить бы твоей голове на московских болотах!
   - Иду на богомолье, боярин! Ужо хорошо помолюсь!
   Боярин ушел.
   19
   Дворецкий в синем кафтане, расшитом по подолу шелком, стоял у  горок  с
серебром. Стол был давно накрыт, и  так  как  вечерело,  то  в  серебряных
шандалах горели многие свечи. Дорогие блюда с кушаньем и яндовы с вином  -
все было расставлено в порядке к выходу князя из дальних горниц. Воевода в
малиновом бархатном кафтане сел к столу, сказал:
   - Егор, наполни две чаши фряжским.
   Дворецкий бойко исполнил приказание.
   - Приказано ли пропустить ко мне едина лишь боярина Киврина?
   - То исполнено, князь!
   Дворецкий, ответив, имел вид, как будто бы еще  что-то  хотел  сказать.
Князь опорожнил одну из налитых вином чаш, - дворецкий снова наполнил ее.
   - Сдается мне, еще что-то есть у тебя сказать?
   - А думно мне, князь Юрий Олексиевич, что боярин  Киврин  не  явится  к
столу...
   - Так почему думаешь?
   - Сидит в людской его дьяк с грамотой к тебе, князь!
   - Пошто медлишь? Кликни его!
   - Слушаю, князь!
   Вошел русоволосый дьяк в красном скорлатном кафтане, поклонился,  подал
воеводе запечатанную грамотку:
   - От боярина Киврина! - Еще раз поклонился и отошел к дверям,  спросил:
- Ждать или выдти, Юрий Алексеевич?
   - Жди ту! Пошто не докучал, время увел?
   - Не приказано было докучать много.
   Долгорукий распечатал бумагу, читал про себя.
   "Друг  и  доброжелатель  мой,  князь  Юрий   Олексиевич!   Нахожусь   в
недуговании великом, а потому к тебе не иму  силы  явиться.  Довожу  тебе,
князь Юрий Олексиевич, что бунтовщика Ивашку Разю по слову твоему вершил и
по слову же твоему ходил известить Морозова  о  другом  брате,  бунтовщике
Стеньке. Морозов  же,  во  многом  стакнувшись  с  Квашниным  Ивашкой,  за
разбойника, отамана солейного  бунта,  крепко  заслугу  поимел,  а  молвя:
"беззаконно-де его имали",  после  же  отговору  своего,  как  я  отъехал,
незамедлительно прислал ко мне в Разбойной приказ дьяка с листом, на  коем
ведаетца печать великого государя, "чтобы сдать оного  бунтовщика  Стеньку
Разю боярину Квашнину в Земской". И ведомо мне учинилось, князь Юрий,  что
в ту пору, как взятчи с Разбойного шарпальника, Морозов укрыл его у себя в
дому  до  позднего  часомерия.  Извещаю  тебя,  доброжелатель   мой,   что
недугование мое исходит  от  сердечного  трепытания,  -  оное  мне  сказал
немчин-лекарь. Пошло же оно от  горькой  обиды  на  то,  что  вредный  сей
сарынец изыдет из Москвы со смехом и похвальбой, не пытанный  за  шарпанье
держальных людей! Ведь такового, князь Юрий, не водилось из веков у нас! В
сыске проведал, что будет спущен тот вор Стенька на Серпуховскую дорогу, и
там бы тебе, воеводе, князю Юрию, вскорости получения моей отписки учинить
на заставе дозор и опрос всех пеших и конных неслужилых людей, докудова не
зачнет рассвет, ибо изыдет разбойник в ночь... Тако еще: хоша на листе  от
Морозова печать великого государя, да взять его, Стеньку Разю, в том листе
указано в Земской приказ, а его,  шарпальника,  нарядили  утеклецом,  того
великому государю неведомо, то самовольство  бояр  Морозова  да  Квашнина.
Еще: оберегая Русию от лихих людей, мы имали оного бунтовщика  беззаконно,
ино утечи ему дати в  сто  крат  беззаконнее.  А  тако:  ныне  изымавши  в
утеклецах разбойника, нам бы свой суд над ним  вершить,  яко  над  старшим
братом, незамедлительно, минуя поперечников наших Морозова с Квашниным.  И
еще бью дольно челом князю Юрию Олексиевичу и скорого  слова  в  обрат  от
моего доброжелателя жду".
   Долгорукий поднял глаза:
   - Иди, дьяк, молви боярину: что в силах моих - сделаю. Эй, Егор!
   Вошел дворецкий, пропустив в дверях встречного дьяка.
   - Прикажи конюшему седлать двенадцать коней, мой будет не  в  чет.  Еще
пошли того, кого знаешь расторопного,  в  Стрелецкий  Яковлева  приказ  от
моего имени, вели прислать стрельцов добрых на езду - двенадцать к ночному
ездовому дозору. Собери для огня в пути холопов?
   - Так, князь Юрий Олексиевич!
   - Стой, пришли мою шубу и клинок!
   - Сполню, князь!
   20
   По сонной Москве,  по  серым  домам  с  узкими  окнами  прыгают  черные
лошадиные морды, то вздыбленные,  то  опущенные  книзу,  иногда  такая  же
черная тень человека в лохматой шапке с бердышом на плече. У башен  стены,
у решеток на перекрестках  улиц  топчутся  люди  в  лаптях  и  сапогах,  в
кафтанах сермяжных, по серому снегу мечутся клинья и пятна  желтого  света
фонарей, краснеют кафтаны конных стрельцов,  иногда  вспыхнет  и  потухнет
блеск драгоценного вениса на  обшлаге  княжеской  шубы,  особенным  звоном
звенит о стремя дорогой  хорасанский  клинок  в  металлических  ножнах,  и
далеко слышен княжеский голос:
   - Сторож! Кого пропущал за решетку?
   - Чую, батюшка, князь Юрий! Иду, иду...
   Сторож в лаптях на босу ногу, в рваном  нагольном  тулупе,  без  шапки,
ветер треплет косматые волосы и бороду, серебрится в волосах  не  то  пыль
снежная, с крыши завеваемая, не то седина.
   - Ты слышишь меня? - Из-под соболиного  каптура  глядят  сурово  острые
глаза.
   - Слышу, батюшка! Упоминаю, кого это я пропущал? Много, вишь, я  пущал:
кто огнянной, а без огня и листа дорожного не пущал, князь Юрий...
   - Человека в казацкой одежде пропущал?
   - А не, батюшка-князь! Станишники - те приметны, не  было  их...  Купец
шел, свойственник гостя Василия Шорина, да боярин Квашнин в возке  волокся
к Земскому, еще палач из Разбойного - так тот с  огнем  и  листом,  должно
боярина Киврина служилой...
   - Палача не ищем! Ищем казака, да у Шорина  (*36)  много  захребетников
живет, и воровские быть могут. Давно купец прошел?
   - С получасье так будет, батюшка!
   - Стрельцы, отделись трое. Настичь надо  купца,  опросить.  А  куда  он
сшел, сторож?
   - Да, батюшка, сказывал тот купец: "Иду-де на Серпуховскую дорогу..."
   - Стрельцы! Неотложно настичь купца и продержать до меня в карауле. Ну,
отворяй!
   Сторож  гремит  ключами,  трещит  мерзлое  дерево   решетчатых   ворот;
отъезжая, князь говорит сторожу:
   - Пойдет казак, зорко гляди - не пропусти... Увидишь, зови караул, веди
казака во Фролову, сдай караульным стрельцам!
   - Чую, батюшка! - Мохнатая голова низко сгибается для поклона.
   Снова мечутся по стенам домов, по серому снегу  пятна  света  и  черные
тени людей, лошадей и оружия... Вслед за боем часов на  Спасских  воротах,
за стуком колотушек сторожей у жилецких домов звенит властный голос:
   - Эй, решеточный! Кого пропущал?
   И застуженный голос покорно отвечает:
   - Дьяка, князь Юрий, пропущал да попа к  тому,  кто  при  конце  живота
лежит... Палача еще, и не единого палача-то, много их шло... все с огнем и
листами... Лихих людей не видал...
   - Ну, отворяй! Увидишь человека в казацкой одежде -  тащи  во  Фролову.
Теперь, стрельцы, на Серпуховскую заставу!..
   21
   Киврин за столом в своей  светлице,  перед  ним  ларец.  Старик  тяжело
дышит, обтирает шелковым цветным платком пот с лысой головы, иногда сидит,
будто дремлет, закрыв глаза. Одет боярин поверх  зеленого  полукафтанья  в
мухтояровую шубу на волчьем меху, бухарский верх - бумага с шелком, рыжий.
Старику нездоровилось, и немчин-доктор не велел вставать,  но  он  все  же
встал, приказал Ефиму одеть себя, вышел  из  спальной  один,  без  помощи.
Вслед за собой велел принести ларец с  памятками;  теперь  сидя  перебирал
образки, крестики дареные, повязки камкосиные, шелковые пояса,  диадемы  с
алмазами. Алмазы Киврин всегда называл по-иностранному диамантами.
   - Вот пояс камкосиный, подбит бархатом. Шит, вишь, золотом в  клопец...
[особая вышивка] Диаманты на нем мало побусели... Бери-ко себе -  жениться
будешь, опояшешься... Возьми и помни: даю, что честен ты, Ефимко!
   - Эх, боярин, самому тебе такой годится - вещь, красота!
   - Бери, говорю! Мне все это не в гроб волокчи. Человек - он жаден: иной
у гроба стоит, да огребает, что на глаза пало... Зрак  тусклый,  руки-ноги
не чуют, куда бредут... во рту горечь... Ничего бы, кажись,  не  надо,  да
гоношит иной. Я же понимаю... Только одно: не женись, парень, на той, коей
я груди спалил... как ее?
   - Ириньицей кличут, боярин, ино та?
   - Та, становщица воровская. Ты был у ней?
   - Ладил быть, боярин, да не удосужился...
   - Прознал я во что: по извету татя Фомки  пойманы  воры  за  Никитскими
вороты, на пустом немецком дворе, с теми ворами стрельцы  двое  беглые.  И
сказывали те стрельцы, что вор Стенька Разя тую жонку  Ириньицу  из  земли
взял - мужа убила.  Вишь,  кака  рыбина?..  Вот  пошто  она  к  тому  вору
прилепилась: от смерти урвал, а смерть ей законом дадена. Поздоровит мне -
я ей лажу заняться, ежели тебе не тошно будет! Как ладнее-то, сказывай?
   - А ничего не надумал я, боярин!
   - Что вор? Дал ты мою грамоту князю Юрию? Себя не помнил я - лежал...
   - То сполнил, боярин! Князь тут же,  не  мешкая,  конно,  с  стрельцами
Яковлева приказу  всю  ночь  до  свету  пеших  по  Москве  и  на  заставах
опрашивал... Много лихих сыскал, да тот Разя не поймался...
   - Ушел же?! - Боярин привстал на мягкой скамье и упал на прежнее место.
   - Утек он, боярин...
   - Тако все! Поперечники наши много посмеялись над нами  и  ныне,  поди,
чинят обнос перед государем на меня и князя Юрия... Во што! Я сказал вору:
"Полетай! Большая у тебя судьба", - и мыслил: "Лети из клетки в клетку". А
вышло, что истцы правду сказали: спущен вор Квашниным  да  Морозовым...  И
вышел мой смех не смех - правда... Ефим!
   - Слышу, боярин!
   - Скоро неси мою зимнюю мурмолку. Да прикажи наладить  возок:  поеду  к
государю грызтись с врагами.
   Дьяк ушел за шапкой, боярин гневно стучал костлявым кулаком по столу  и
бормотал:
   - Кой мил? Морозов, Квашнин или же я? Гляну, кто из нас надобен царю, а
кого послать черту блины пекчи? Ушел вор... ушел!
   Дьяк принес высокую зимнюю соболью шапку, подбитую изнутри бархатом; по
соболиной шерсти низаны зоры из жемчуга с драгоценными камнями.
   Шатаясь на ногах, Киврин встал, запахнул шубу, дьяк надел ему на голову
шапку, боярин взял посох и, упираясь в пол, пошел медленно. На сером  лице
зажглись злобой волчьи глаза.
   Дьяк забежал к двери.  Когда  боярин  стал  подходить  к  выходу,  упал
старику в ноги; боярин остановился, заговорил угрюмо и строго:
   - Ты, холоп, пошто мне бьешь дольно челом?
   - Ой, Пафнутий Васильич, боярин, родной мой! Недужится тебе, и весь  ты
на себя не схож... Ой, не иди! Скажут бояре горькое слово, а  что  скажут,
то всякому ведомо. Да слово то тебе непереносно станет, черной  немчин  не
приказывал  тебя  сердить,  и,  паси  бог,  падешь  ты?..  Ой,  не   езди,
боярин-отец!
   - Здынься! Дело прежде, о себе потом, ныне я и  без  немчина  чую,  что
жить мало. Сведи до возка, держи под локоть... Вернешь  наверх  в  палаты,
иди в мою ложницу, шарь за именным образом Пафнутия  Боровского,  за  тем,
что Сеньки  Ушакова  дело,  -  вынешь  лист...  писан  с  дьяками  Судного
приказу... там роспись: чем владеть тебе из моих денег и  рухляди,  а  что
попам дать за помин души и божедомам-кусочникам...  Потерпит  бог  грехам,
вернусь от царя, отдашь и положишь туда же, а коль в  отъезде,  держи  при
себе. Утри слезы - не баба, чай! Плакать тут  не  над  чем,  когда  ничего
поделать нельзя... Веди себя, как вел при мне, - не бражник ты и бражником
не будь... не табашник, честен, и будь таковым, то краше  слез...  Грамоту
познал многу - не кичись, познавай  вперед  борзописание,  не  тщись  быть
книгочеем духовных  книг,  того  патриарх  не  любит,  ибо  от  церковного
книгочейства многое сумление в вере бывает, у иных и еретичество.  Все  то
помни и меня не забывай... Дай поцелуемся. Вот... тако...
   - Куда я без тебя, сирота, боярин?
   - Знай, надобно вскорости сказать царю, кого  спустили  враги,  ино  от
того их  нераденья  чего  ждать  Русии.  Хоть  помру,  а  доведу  государю
неотложно... Веди! Держи... Ступени крыльца нынче как в тумане.
   22
   На царском дворе, очищенном от снега, посыпанном песком, на  лошадях  и
пешие доезжачие псари с собаками ждали царя на охоту. На обширном  крыльце
с золочеными,  раскрашенными  перилами  толпились  бояре  в  шубах  -  все
поджидали царя и, споря, прислушивались. Больше всех спорил Долгорукий:
   - Кичиться умеете, бояре, да иные из вас разумом шатки! Афонька  Нащока
меня не застит у государя - есть ближе и крепче.
   - Ой, князь Юрий! Иван Хованский не худой, да от тебя ему чести мало...
   - Князь Иван Хованский (*37) бык, и рога у него тупые!
   - Нащока, князь Юрий, умен, уже там что хочешь...
   - Афонька письму зело свычен, да проку тому грош!
   - Эй, бояре, уймитесь!
   - Государь иде!
   Царь вышел из сеней на крыльцо; шел  он  медленно;  разговаривал  то  с
Морозовым по правую руку, то с Квашниным, идущим слева. Одет  был  царь  в
бархатный серый кафтан с короткими рукавами, на  руках  иршаные  рукавицы,
запястье шито золотом, немецкого дела на голове соболиный каптур, воротник
и наушники на отворотах низаны  жемчугом,  полы  кафтана  вышиты  золотом,
кушак рудо-желтый, камкосиный, на кушаке кривой нож в  серебряных  ножнах,
ножны и рукоятка украшены красными лалами и  голубыми  сапфирами,  в  руке
царя черный посох, на рукоятке золотой  шарик  с  крестиком.  Царь  сказал
Морозову:
   - Кликни-ка, Иваныч, сокольника какого.
   - Да нет их, государь, не вижу.
   - Гей, сокольники!
   - Здесь, государь!
   Бойкий малый в синем узком  кафтане  с  короткими  рукавами,  в  желтых
рукавицах, подбежал к крыльцу.
   - Что мало вас? Пошто нет  соколов?  Погода  теплая,  не  ветрит  и  не
вьюжит.
   - Опасно, государь: иззябнут - не полетят. А два кречета есть, да имать
нынче некого...
   - Как, а куропаток?
   - На куроптей, государь, и кречетов  буде:  густо  пернаты,  не  боятся
стужи.
   - Все ли доспели к ловле?
   - Все слажено, великий государь!
   Царь подошел к ступеням, бояре толпились,  старались  попасть  царю  на
глаза - кланялись, царь не глядел на бояр, но спросил:
   - Кто-то идет ко мне?
   - Великий государь, то боярин Киврин!
   - А!.. Старика дожду!
   Тихо, с одышкой, Киврин, стуча посохом, словно стараясь его воткнуть  в
гладкие ступени, стал подыматься на высокое крыльцо.  Чем  выше  подымался
старик, тем медленнее становился его шаг, волчьи глаза метнулись по  лицам
Морозова  и  Квашнина,  жидкая  бородка  Киврина  затряслась,  посох  стал
колотить по ступеням, он задрожал и начал кричать сдавленным голосом:
   - Государь! Измена... спустили разбойника...
   Царь не разобрал торопливой речи боярина, ответил:
   - Не спеши, подожду, боярин!
   - Утеклецом... вороги мои Иван Петров... сын... Квашнин!
   Киврин, напрягаясь из последних сил, не  дошел  одной  ступени,  поднял
ногу, споткнулся и упал вниз лицом, мурмолка боярина скользнула  под  ноги
царю.
   Царь шагнул, нагнулся, хотел поднять старика, но к нему кинулись бояре,
подняли; Киврин бился в судорогах, лицо все более чернело, а губы шептали:
   - Великая будет гроза... Русии... Разя, государь... Спущен!..  Крамола,
государь... Квашнин...
   Киврин закрыл глаза и медленно склонил голову.
   - Холодеет!.. - сказал кто-то.
   Старика опустили на крыльцо; сняли шапки.
   - Так-то, вот, жизнь!
   - Преставился боярин в дороге...
   Царь снял каптур, перекрестился, скинув рукавицу.
   Бояре продолжали креститься.
   - Иваныч, отмени ловлю. Примета худая - мертвый дорогу переехал.
   Морозов крикнул псарям:
   - Государь не будет на травле, уведите псов!
   - Снесите, бояре, новопреставленного в сени под образа.
   Бояре подняли мертвого Киврина. В обширных сенях с  пестрыми  постелями
по лавкам, со  скамьями  для  бояр,  обитыми  красным  сукном,  опять  все
столпились над покойником. Царь,  разглядывая  почерневшее  лицо  Киврина,
сказал Квашнину:
   - На тебя, Иван Петрович, что-то роптился покойный?
   - Так уж он в бреду, государь...
   - Пошто было выходить? Недужил старик много, - прибавил Морозов.
   - Вот был слуга примерный до конца дней своих.
   Выступил Долгорукий:
   - Государь! Ведомо было покойному боярину Пафнутию, что, взяв от него с
Разбойного - вот он тут, Иван Петрович Квашнин, - отпустил  бунтовщика  на
волю, бунтовщик же оный много  трудов  стоил  боярину  Киврину,  и  считал
боярин долгом боронить Русию от подобных злодеев. Сие  и  пришел  поведать
тебе, великий  государь,  перед  смертью  старец  и  мне  о  том  доводил.
Печалуясь, сказывал покойный, что недугование  его  пошло  от  той  заботы
великой. И я, государь, с конным  дозором  стрельцов  по  тому  делу  ночь
изъездил, а разбойник, атаман соляного бунта, великий государь,  утек,  не
пытан, не опрошен, все по воле боярина Ивана Петровича...
   - Так ли, боярин?
   - Оно так и не так, государь! А чтоб было все ведомо тебе и не во гнев,
государь, то молвлю - беру на себя  вину.  Разю,  есаула  зимовой  донской
станицы, отпустили без  суда,  государь,  ибо  иман  он  был  в  Разбойной
боярином Кивриным беззаконно...
   Квашнин переглянулся с Морозовым.
   Морозов сказал:
   - Есаула Разю, великий государь, спустил не Иван Петрович, а я!
   - Ты, Иваныч?
   - Я, государь! А потому спустил его, что на Дону по нем  могло  статься
смятенье. Что Разя был в солейном бунте атаманом, то оное  не  доказано  и
ложно... Не судили в ту пору, не имали, нынче пойман без суда,  и  отписку
решил покойный дать тебе, великий государь, по сему  делу  после  пытошных
речей и опроса. Где  то  и  когда  видано?  Что  он  был  в  поимке  оного
бунтовщика на Дону и многое отписал по скорости ложно -  всех  казаков  не
можно честь  бунтовщиками.  Теперь  и  прежь  того,  при  твоем  родителе,
государь, донцы и  черкасы  служили  верно,  верных  выборных  посылали  в
Москву, а что молодняк бунтует у них, так матерые казаки умеют ему укорота
дать... Вот пошто спустил я Разю, вот пошто стою за него: беззаконно и  не
доказано, что он вор.
   - Что ты скажешь, Юрий Алексеевич, князь? - спросил царь.
   Долгорукий заговорил резко и громко:
   - Скажу я, великий государь, что покойный Пафнутий Васильич сыск  ведал
хорошо! И не спуста он имал Стеньку Разю. Русь мятется, государь. Давно ли
был соляной бунт? За ним полыхнул псковский бунт.  Сколь  родовитых  людей
нужу, кровь и обиды терпело? Топор, государь, надо Русии... кровь лить, не
жалея, - губить всякого, кто на держальных людей  ропотит  и  кривые  речи
сказывает. Хватать надо, пытать  и  сечь  всякого  заводчика!  Уши  и  око
государево должно по Руси ходить денно и нощно... Того вора, Разю Стеньку,
что спустил боярин Борис Иванович, - того вора, государь, спущать было  не
надобно! И вот перед нами лежит упокойник, тот, что до  конца  дней  своих
пекся о благоденствии государя и государева рода, тот, что,  чуя  смертный
конец свой, не убоялся смерти, лишь бы сказать, что Русию надо спасать  от
крамолы.
   - То правда, князь Юрий! А так  как  новопреставленный  назвал  боярина
Квашнина, в нем видел беду и вину, то Квашнина боярина Ивана я перевожу из
Земского в Разрядный приказ (*38): пущай над дьяками воеводит,  учитывает,
сколь у кого людишек, коней и достатка на случай ратного сбору... Тебя же,
князь Юрий Алексеевич Долгорукий, ставлю от  сей  день  воеводой  Земского
приказу замест Ивана Квашнина.
   Квашнин поклонился, сказал царю:
   - Дозволь, государь, удалиться?
   - Поди, боярин!..
   Квашнин, не надевая шапки, ушел.
   Царь перевел глаза на Морозова:
   - Надо бы Иванычу поговорить с укором, да  много  вин  боярину  допрежь
отдавал. Обычно ему своеволить... Придется отдать и эту.
   Морозов низко поклонился царю.
   - Да, вот еще: прикажи, Иваныч, перенести с  честью  новопреставленного
боярина к дому его.
   - Будет сделано по слову твоему, государь!
   Царь спешно ушел, ушел и Морозов, кинув пытливый взгляд на Долгорукого.
   Бояре,  делая  радостные  лица,  чтобы   позлить   князя,   поздравляли
Долгорукого с царской милостью.
   Князь, сердитый, сходя с крыльца, сказал гневно:
   - Закиньте, бояре, лицемеровать, самим вам  будет  горше  моего.  Когда
придется  в  Разрядном  приказе  перед  Квашниным  хребет   гнуть,   тогда
посмеетесь!  Нынче,  вишь,  ведаете,  что  дружить  с   боярином   Борисом
Ивановичем и Квашниным не лишнее есть!
   Долгорукий уехал.
   Челядинцы царские принесли в сени гроб, бояре стали разъезжаться.
        ЧАСТЬ ВТОРАЯ
        НА ВОЛГУ
   1
   "От царя и великого князя Алексия Михайловича, всея великия и  малыя  и
белыя Русии самодержца, в нашу отчину Астрахань боярину нашему  и  воеводе
князю Ивану Андреевичу Хилкову, да Ивану Федоровичу  Бутурлину,  да  Якову
Ивановичу Безобразову, и дьякам нашим Ивану Фомину да Григорию  Богданову.
В прошлом во 174 году (*39) мая  во  втором  числе  посланы  к  вам  наши,
великого государя, грамоты о проведыванье воровских Козаков и  о  промыслу
над ними, которые хотят идти с Дону  на  Волгу  воровать,  чтоб  однолично
воровских Козаков отнюдь на море и на морские проливы не пропустить и чтоб
они на Волге для грабежей не были..."
   На Дон из Посольского приказа была послана грамота  от  25  марта  1667
года:
   "Послать от войска донского в Паншинский и в Качалинский  городы  особо
избранных атамана и  есаула  и  заказ  учинить  крепкий,  чтоб  козаки  со
Стенькой Разиным под Царицын и иные места отнюдь не ходили".
   Воевода Андрей Унковский из Царицына в 1667 году доносил:
   "Стенька Разин с товарыщи на  воровство  из  Черкасского  пошел  же,  и
войско ему в том не препятствовало".
   В хате Разина чисто прибрано. В углу  черные  образа  на  клинообразной
божнице по серебряным венцам завешаны  шитыми  полотенцами,  глиняный  пол
устлан пестрыми половиками.
   Олена, нарядная,  в  новой  плахте,  в  красных  штанах,  в  сапогах  с
короткими голенищами, прибирала стол.
   - Ты бы подсобил, Фролко, или Гришутку покликал - где он?
   Черноволосый, с девичьим лицом,  уже  тронутым  морщинами  около  карих
глаз, Фрол ответил женщине  бренчаньем  струн  домры,  потом  приостановил
игру, сказал:
   - Твой Гришутка с ребятами побежал за город - играют в войну.
   Снова забренчали струны.
   - Чого брежчишь? Ужо придет, наиграешься - жди!
   - А ну его, лисьего хвоста, волчьего зуба! Не люблю, Олена,  Корнея,  и
Стенька его не любит.
   - Ой, лжешь! Стенька батьку хрестного любит и почитает...
   - И покойный отец Тимоша не любил... В ночь, как помереть  ему,  я  его
хмельного вел по  Черкасскому,  говорил:  "Берегись  Корнея,  Корней  дуже
хитрой". Давно уж то было, да хорошо помнится.
   - Не хитрой был - не был бы столь годов атаманом, а то без его совета и
круг  не  бывает.  -  Олена   засмеялась,   подразнила   Фрола,   подходя,
растопыривая над головой казака полные руки.
   - Стара стала, а обнять, что ль?  Вишь,  много  ты,  Фролко,  на  девку
походишь - оттого, должно, не женишься.
   Фрол опустил глаза.
   - Не женюсь и в помыслах не держу,  -  прибавил  чуть  слышно:  -  Тебе
забава, а я тебя сызмальства люблю...
   - Любишь? Ой, да не казак ты!
   - Не лежит сердце к казачеству: война, грабеж. Где казаки, там  смерть,
а они лишь похваляются, что нещадны ни к младеню, ни к старику.
   - Кабы Стенько тебя чул - согнал бы с хаты.
   Фрол рванул струны. Олена отошла к столу,  поправила  яндову  с  вином,
одернула скатерть.
   - Чего струны тревожишь?
   - Вишь, эти пищат - не могу терпеть.
   В углу у дверей стояла большая  ржавая  клетка,  из  нее  пахло  тухлым
мясом. Два ястреба сидели на жердочке клетки один против  другого,  но  их
разделяла проволочная сетка, и ястреба,  срываясь  с  жердочек,  бились  в
сетку, впивали крючкообразные когти, норовя достать  один  другого,  и  не
могли - вновь садились, свистели заунывно:
   - Фи-и-и... Фи-и-и...
   - Махонькие были, а выросли - все сцепиться пробуют... Тебе бы, Фролко,
в пирах домрачеем ходить...  Стенько  не  такой.  У,  мой  Стенько  грозен
бывает!
   - Стенько по роду пошел. Батько Тимоша удалой был: с  Кондырем  Ивашкой
(*40) Гурьев достроить цареву купцу не дал... сказывали...
   - А ты не в породу. Ха-ха... девкой, вишь, тебя рожали, да  сплошали...
ха-ха-ха... - колыхалась  полная  грудь  Олены,  колыхался  живот  недавно
беременной - топырилась спереди плахта.
   Солнце било в хату жарко и вдруг померкло на  короткое  время.  Высокая
фигура атамана степенно прошла в сени хаты.
   Взмахнулись концы половиков у дверец.
   Корней-атаман, сняв  шапку  с  бараньим  околышем,  перекрестился  всей
широкой пятерней.
   - Эге, плясавица! Поздорову ли живешь, дочка?
   - Садись, хрестный, испей чего с дороги.
   - С дороги? Бугай те рогом! Не велык шлях.
   Сверкнуло серебро в ухе, атаман сел к столу, заслонив солнечный свет.
   - Э, да вона вечерница альбо денница? Домрачей у дела. Гех, Фрол! Круты
казацкую, круты.
   Фрол, перебирая струны, тихо подпевал:
   А то было на Дону-реке,
   Что на прорве - на урочище.
   Богатырь ли то, удал казак
   Хоронил в земле узорочье...
   То узорочье арменьское,
   То узорочье бухарское -
   Грабежом-разбоем взятое,
   Кровью черною замарано,
   В костяной ларец положено.
   А и был тот костяной ларец
   Схожий видом со царь-городом:
   Башни, теремы и церкови
   Под косой вербой досель лежат...
   - О кладе играешь? А ты, Фролко, песни не дослушал сам. Я от бандуриста
чул, от темного старца, еще в  младости  моей;  совсем  не  так  та  песня
играется... Тай по-украиньски вона граетця...
   Фрол не ответил атаману.
   - Ты плясовую круты!
   Гех, свыня квочку высыдела,
   Поросеночек яичко снес!
   - О, так! О, так! Олена, пляши!
   - Грузна я стала, стара, хрестный.
   Атаман топнул ногой.
   - А ну, грузен медведь, да за конем в бегах держится - пляши!
   Олена плавно прошлась по хате. Ее  тяжелые  волосы  растрепались,  лицо
загорелось, глаза померкли.
   Фрол, наигрывая плясовую, боялся глядеть на невестку. Атаман, глотая из
ковша хмельное, притопывал ногой, потом вскочил из-за стола и крикнул:
   - Фролко, выди, - два слова хрестнице скажу и уйду!
   Казак не посмел перечить атаману - взял с лавки шапку, вышел.
   Корней хмельна зашептал:
   - Сколь годов маню и нынче  не  забыл  -  идешь  ли  со  мной,  бабица?
Нонешнее время пришло, на што тебе надею держать?
   - На мужа надею кладу, батько...
   - Мужу твоему мало с тобой любоваться.
   - Пошто так, хрестный?
   - Не ведаешь от мужа? Скажу: в верхние городки много холопей  с  Москвы
беглых сошло... Голутьба к Стеньке липнет, он ее мушкету обучил и  в  море
взял а потом Доном на Волгу вернул. Хотели  матерые  задержать  их;  пошто
держать? Хлеб  съедают,  своих  теснят...  Я  дал  волю:  лети,  сокол,  с
куркулятами. Заказано от Москвы пущать Стеньку на Волгу, а что мне Москва?
Нам, матерым казакам, без голутьбы на Дону шире.
   Атаман шагнул к Олене и тихо, со злобой прибавил:
   - Гех! Он теперь Москву задрал, долго Стеньке не бывать дома...
   Олена заплакала, опустила руки.
   - Садись, баба! - Атаман сел.
   Олена опустилась на скамью, к ней Корней  придвинулся,  положил  ей  на
плечо тяжелую руку. Отблеск серьги  в  красном  ухе  атамана  резал  Олене
глаза, она отвернулась.
   - Не отвертывайся, слушай,  что  скажу;  старше  ты  стала,  подобрела,
парнишку подрастила, и я старее гляжу,  но  кину  жену  от  другого  мужа,
остачу сдам чекан и бунчук пасынку, а не приберут его казаки -  молод,  то
Самаренину (*41), и мы с тобой в азовскую сторону... гех!
   - Хрестный, буду я  мужа  дожидать,  пущай  Стенько  меня  и  Гришку  с
собой...
   - Куда ему волочить тебя? На шарпанье? Грабеж  и  бой?  Недолго  гулять
твоему Стеньке - уловят! А ты, вишь, еще брюхата...
   - Нет, хрестный!
   - Гех, Олена! Мы с тобой к салтану турскому, - давно манит меня, а то к
польскому крулю за гетьманом Выговским, - подавай-ко  нам,  круль,  цацкы:
золото, жемчуг. Ладами голубыми да красными увешал  бы,  як  богородицу...
э-эх!
   - Не... хрестный...
   - Знай все! У Москвы когти, что у ястреба, - вон вишь, как железо дерут
в клетке? Услышишь скоро - почнут писать на Дон, на  Волгу,  в  Астрахань:
"Имай вора!" И поймают, замучат в пытошной башне аль где... Знай, ежели ты
с ним будешь, и тебя на дыбу, рубаху сорвут, и эк по голым  пяткам  -  эк,
вот, эк, - атаман постучал в стол сжатым кулаком.
   Олена зажмурилась.
   - И Гришку твоего и того,  кто  родится,  как  детей  псковских  воров,
собаками затравят. Москва - она боярская, у ей жалости не ищи...  Со  мной
уедешь - не обижу ни тебя, ни детей твоих, люба ты мне, сдавна люба!
   - Ой, хрестной, хоть помереть, не жаль...
   Атаман встал.
   - Я еще зайду, ты думай, - страшное твое, сказываю, зачинается только.
   Вошел Фрол, сел  на  прежнее  место.  Корней-атаман,  слегка  хмельной,
попыхивая дымок трубки на седые усы и красное лицо, сказал,  скосив  глаза
на казака:
   - В плахту бы тебя, Фролко, нарядить, в кику, да  боярским  боярыням  в
теремах песни играть... игрец! Це не казак и не буде казак!..
   Толкнул сильной рукой дверь и обернулся:
   - Ты, Фролко, этих вот ястребов со всей клетью  тащи  ко  мне,  -  пора
обучать, будут гожи гулебщикам.
   - Хрестный, забранится Стенько: его птицы.
   - Сказывал я, Олена, - не до птиц будет твоему Стеньке.
   Грузно шагая, заслонив свет в  окошках,  атаман  ушел.  Молчала  Олена,
опустив голову, в ней накипали слезы. Молчал Фрол, и слышно было, как мухи
слетались к хмельному меду на столе. Фрол начал щипать струны, они запели.
Он сказал:
   - Вот завсегда так! Атаман, как упьется, зверем станет... злой он. А не
упился, хитрой глядит...
   Олена не ответила и уронила на руки голову.
   2
   С раската  угловой  башни  Черкасска  далеко  в  степь  прокатился  гул
выстрела из пушки.
   Атаман Корней на черном коне ехал в степь  унять  расходившуюся  кровь.
Городом белая пыль пылила в глаза и делала красный кунтуш  атамана  седым.
Шумели, трещали камыши по низинам.  В  степи  с  неоглядной  мутно-знойной
ширины несло в лицо гарью травы. Корней, покуривая, вгляделся в степь.
   - Так их, поганых сыроядцев!
   Он думал о татарах, скрытых в  степи  для  грабежей.  Пожар  заставляет
татарские сакмы [воинские тропы] отодвигаться прочь от казацких городов.
   С выстрелом из пушки сонный от зноя Черкасск ожил.
   - В поле, казаки!
   - Батько зовет!
   - Охота! Будем слаживаться.
   Выделялись лучшие стрелки из казаков. Мелькали плети, синели кафтаны  с
перехватом - ехали в степь. Красный кунтуш атамана  далеко  виден:  Корней
встал  с  лошадью  на  верху  кургана,  стрелки  подъезжали   к   кургану,
располагались у  подножия.  В  камышах,  низинах  и  перелесках  затрещали
выстрелы загонщиков. Атаман с кургана подал голос:
   - На сполох по зверю бить из пищалей, мушкетов без свинцу-у!
   - Знаем, батько!
   - Эге-ге-ге!
   - Угу-гу-гу!
   В стороне, из камышей, от озер, выкатились на  луг  два  крупных  бурых
пятна.
   - Ого-го-го!
   - Ве-е-при-и!
   Пасынок атамана, тонкий, сухой и смуглый, на пегом коне  первый  поднял
пику наперевес. Задний кабан свернул в  сторону,  передний  шел  навстречу
пегому коню Калужного.
   - А ну, парень!
   Ворчал  атаман,  вглядываясь,  заслонив  рукавом  от  солнца  глаза,  и
отдувался - из степи несло душной, жаркой гарью. Калужный направил пику  -
зверь близко; казак с силой опустил пику, но промахнулся; зверь,  не  видя
охотника, почуял опасность, отвернул, сделав неожиданный прыжок в сторону,
успел резнуть клыком брюхо лошади. Пегий  конь  под  Калужным  взвился  на
дыбы, обдавая траву кровью и внутренностями, захрапел, пал на бок,  казак,
перебросив ноги, врос в землю и, не целясь,  выстрелил  из  мушкета.  Пуля
ободрала щетинистый бок зверю, кабан бешено хрюкнул, открыв длинную  пасть
- сверкнули клыки, он  метнулся,  но  был  остановлен  пикой  наскакавшего
казака... Кабан, пронзенный пикой в живот, быстрей,  чем  ожидали,  согнул
непокорную шею, куснул  древко;  оно  хрястнуло,  переломившись.  Калужный
кинулся на кабана, выстрелил из пистолета в ухо зверю - от  головы  кабана
пошел дым... Зверь, тихо хрюкая, осел в траву.
   - Собак, хлопцы, уйдет другой! - кричал атаман.
   Желтеющая стена ближних  камышей,  извиваясь,  кое-где  трещала.  Треск
камыша замирал и таял, как потухающий костер, -  кабан  исчез  в  зарослях
болот.
   - Упустили зверя.
   - Да, не сгонишь, ушел!..
   Стрелки от кургана двинулись в луга.  Крупный  русак  мелькал  в  траве
желтовато-серой шерстью. По зайцу много охотников опорожнили ружья, но  он
невредимо шмыгнул на холм к ногам лошади атамана. Корней молодо согнулся в
седле, взметнув плетью;  русак  заклубился  с  переломленным  хребтом  под
лошадью, плача грудным ребенком.
   - Прыткий ухан!
   Корней поправился в седле, оглядывая луга, меняя на черкан плеть.
   Казак гонит волка - вот-вот конец зверю, лошадь под казаком споткнулась
в травянистой рытвине... Светло-палевый зверь, прижав уши, ушел, но  сбоку
кургана голоса и шум, а вверху  один  красный.  Палевый  зверь  -  быстрее
стрелы на курган, навстречу ему с  коня,  как  огонь,  метнулось  красное,
сверкнула сталь... Зверь, завизжав, пополз на брюхе с кургана,  из  головы
его лилась кровь, мешаясь с мозгом. Душный ветер с простора степей  нагнал
к охотникам в поле тучу кусливых мух с красно-пегими  крыльями.  Укушенные
лошади лягались, дыбились, мотали головами.  Атаман,  съезжая  с  кургана,
сдерживал пляшущего коня, крикнул:
   - Съезжай, казаки-и! Зубатка налетела, щоб ее... э-эй!
   - Чуем, батько!
   Калужный ехал с поля на чужой лошади. Слуги в тачанку подбирали в  поле
убоину.
   По зеленому синели кафтаны вслед красному на вороном коне.
   У ворот атаманского дома охотники, соскочив с  коней,  поворачивали  их
глазами в город, кричали:
   - Го, гоп!
   Лошади, фыркая, пыля копытами белый песок, шли  без  седоков  по  своим
станицам. Атаман на крыльце, закурив трубку, оглянулся.
   - В светлицу, атаманы-казаки. Съедим, что жинка справила...
   3
   На длинных столах, крытых  сарпатом  [миткаль  с  цветной  выбойкой]  с
выбойкой, высокая с худощавым, строгим лицом жена атамана сама  укладывала
ножи, расставляя чаши и поставцы  с  яндовами.  Смотрела  на  каждую  вещь
долго, словно запоминая ее. Слуги приносили водку и кушанья.
   Кутаясь в женский кунтуш с золотым усом на  перехвате,  атаманша  хмуро
оглянулась на  мужа.  Корней,  шагнув  к  столу,  ткнул  широкой  рукой  с
короткими пальцами в скатерть.
   - Не беден атаман, чтобы в его доме сарпатом столы крыть!
   - Не камкосиную ли прикажешь скатерть?  Зальете,  бражники,  да  люльки
высыпете - сожжете...
   - У, скупая жинка, седатая! - пошутил атаман, пряча глаза от жены.
   Женщина дернула плечом, проговорила  торопливо,  слыша  шумные  шаги  и
голоса гостей:
   - Бисов дид! З молодыми кохался?..
   Гости,  входя,  кланялись  хозяйке.  Атаман  упрямо  тряхнул   головой;
забрасывая привычно седую косу на плечо, крикнул:
   - Садись, матерые казаки и все гулебщики!
   Высокая женщина, не отвечая на поклоны, степенно прошлась по  светлице,
приказала мимоходом слуге зажечь поставленные в ряд на дубовые полки свечи
- ушла. Атаман, не садясь, проводил глазами жену, подошел к двери, крикнул
в сени:
   - Хлопцы караульные, кличьте в мою  хату  молодняк  песни  играть,  тай
бандуриста и дудошников.
   - Чуем, батько!
   Корней раздвинул одну из киндячных с узорами занавесок; на  окне  лежал
раскрытый букварь с  крупными  буквами,  разрисованными  красным  сиянием:
"Буки - бог, божество". Атаман сбросил на пол букварь, проворчал:
   - Глупо рожоно, не научишь! - и пнул книгу.
   Пыльная, дышащая теплом, пропахшая потом и  дегтем,  кланяясь  атаману,
пролезла за ковер на двери в другую половину молодежь.
   - Гости, пей, гуляй, я ж дивчат погляжу...
   Проходили девки. Иные в желтых длиннополых свитах, иные  в  плахтах,  в
белых мелкотравчатых рубашках, волосы  заплетены  у  всех  в  косу,  снизу
перевязаны лентами, у иных на концах кос были  кисти,  а  то  и  банты.  У
которой из девок  в  волосах  сзади  повыше  косы  торчал  цветок,  атаман
протягивал к той девке руку, гладил по голове, брал цветок, нюхал.
   - Э-эх, купалой пахнет. А купався Иван, тай в воду упав...
   Пропустив всех девок и сунув  собранные  из  волос  девичьих  цветы  за
кушак, атаман сел на скамью за стол. Гости, не дожидаясь хозяина,  пили  и
ели; атаман, подымая ковш с вином, крикнул:
   - Пьем, атаманы-молодцы, за малую гульбу, что  нынче  в  поле  была,  -
кабан убит доброй! Конь запорот, да о коне казаку не слезы лить.
   Смуглый пасынок атамана подвинулся на скамье к вотчиму, чокаясь:
   - Ништо, батько, сыщу коня. Бувай здоров!
   - Ладно, парень, не ищи, дам такого... А теперь, атаманы-молодцы,  пьем
за государя, царя Московского!
   - Пьем, батько Корней!
   - Отзвоним чашами за то, что крепка рука у Московии, что она и в Сибирь
дикую лезет, и татарву согнула. А еще, браты, кличьте на пир пысьменного.
   - Он тут, батько, ждет зова, песий брат, чарку любит.
   - Гей, пысарь!
   Вошел в длиннополом синем кафтане писарь, поклонился казакам, ему  дали
место на скамье в конце стола.
   - Пей, пысьменный! - крикнул атаман, подымая ковш. - На гульбе нашей не
был, и гулебщина тебе несподручна, а попьешь-поешь - нам сгодишься.
   Писарь встал и поклонился кругу:
   - Завсегда готов служить!
   - И лить чернило замест крови?
   - Перво, атаманы-молодцы, покудова не упились, займемся делом.
   - Батько, дело прежде всего.
   - То ладно, Кусей! А где Бизюк, не вижу казака?..
   - Бизюк упился, батько, ото дремлет...
   - Эх, лихой был казак, а стар стал - мало хмелю несет, и вот дело мое к
вам какое, атаманы-молодцы: ведомо всем вам, матерые низовики, что ближний
наш казак Стенько Разин чинит?
   - Ворует на Волге!
   - То оно! От его промысла все мы должны ждать немалых гроз войску...  А
своровав противу Москвы, хрестник мой домой оборотит.
   Калужный крикнул, подымая свой ковш:
   - Кто, батько, ворует противу великого государя, тому  казаку  дома  не
бывать!
   - Где бы ни был мой хрестник, атаманы-молодцы, а ведомо мне -  оборотит
на Дон.
   - Пущай оборотит, - закуем его и Москве дадим!
   - Не забегай, Родион, - оборвал атаман пасынка, - додумаем все  вместе.
Помнить надо, что  державны  на  Дону  с  голутьбой  злы  и  утеснительны.
Голутьба же глядит к  тому,  кто  ей  люб,  и  голутьбы  в  трижды  больше
матерых...
   - А ведомо ли батьку, - вставил свое слово заслуженный казак Самаренин,
- что Мишка Волоцкой (*42) да Серебряков вербуют людей идти к Стеньке?
   - Не ведомо мне было бы, казак, то Мишка и  волк  Серебряков  Ванька  с
нами зверя ловили бы и на пиру моем сидели.
   - Ото придет Стенько, то, думно мне, не взяться нам за  него,  и  ладно
будет, если он за нас не примется...
   - То  и  я  думаю,  Михаиле,  не  можно  взяться,  и  беречься  Стеньки
занадобится, - ответил Самаренину атаман, - но  Москву  озлить  не  можно.
Сговорно Москва дает Дону хлеб, справ боевой... Служилых  людей  у  Москвы
довольно. Ежели, озлясь, закроет Москва пути на Дон  торговому  люду.  Дон
оголодает...
   - То ты знаешь лучше нас!..
   - Стенько пошел на Волгу. Волга - часть утробы московской: по ней  торг
с Кизылбашем и в терские города да в Астрахань. Не попусту немчин в Москву
послов шлет и волжский путь покупает. Свейцы, фрязи тоже потому ж в Москву
тянутся. Из-за пути в Кизылбаши. Учинится на Волге Стенько сильным, Москва
нам то в укор зачтет и измену с нас сыщет...
   - Думай, как лучше, батько Корней, мы тебе во всем сдаемся!
   - А думаю я нынче же снять хоть малую часть вины нашей -  дать  отписку