! - крикнул звонкий голое.
   Великан-стрелец, не выпуская из  рук  атамана,  осел  к  земле:  Степан
Наумов рассек ему голову сверху вниз до грудной клетки...  Еще  один  труп
лег в сумеречную массу людей и  лошадей,  простертых  на  равнине  битвой.
Татары с гиком и визгом гнали рейтар от места,  где  лежал  Разин.  Степан
Наумов прыгнул с лошади, содрал с себя кафтан синий,  завернул  с  головой
безвольно лежащего атамана,  взвалил  на  лошадь,  прыгнул  сам  в  седло,
повернув от места боя к Свияге.
   - Беда! - сказал он, проезжая мимо Лазаря  Тимофеева.  -  Шпынь  батьку
посек.
   - Пропали!.. Дать ли отбой?
   - Тьма станет - сами отойдут в струги.
   Не слыша команды атамана и есаулов,  разинцы  отступились,  кинув  бой.
Воевода,  собирая  растрепанную  конницу,  не  преследовал  их  -  разинцы
неспешно, в порядке погрузились  в  струги,  оставив  раненых,  знамена  и
литавры, взятые атаманом на Иловле с  царских  судов.  Кинули  переставшие
стрелять четыре испорченные пушки. Степан Наумов положил с Лазарем в  челн
закрытого атамана. Разин был в беспамятстве. Наумов отошел к казакам.
   - Крепите, браты, на Свияге у синбирского берега струги,  потом  уведем
их в Воложку. Сами устройтесь за вал, в  проход  -  рогатки,  караул  тож!
Воевода не пойдет ночью на реку: помяли его, и тьма.
   8
   Воевода вгляделся к Свияге. Темнело скоро, все становилось черным, лишь
кое-где тускло светились кинутые бойцами сабли,  да  пушки  топырились  на
кривых изуродованных станках.
   - Должно, палена мышь, не мы биты? Они! Да... у воров неладно!
   Борятинский  поехал  на  черном  потном  бахмате  к  Свияге.   Рейтары,
уцелевшие драгуны, стрельцы и даточные люди ехали, брели за воеводой.
   - Еще день рубились,  палена  мышь,  спасая  боярское  брюхо!  Мать  их
поперек... Сорви те башку... Звали биться за домы свои, а  их,  трусов,  в
нетях сидит одних городовых  жильцов  с  тыщу.  Эй,  у  Свияги  огни  жги!
Ночевать будем, пугвицы к порткам пришьем да раны замотаем онучами... Мать
их поперек... До Свияги сколь засек воровских брать пришлось, да у  Свияги
трижды солонее нахлебались!
   Стрельцы и ратники натащили к берегу  реки  дерева,  застучали  топоры,
вспыхнул огонь, мотая тени  людей,  лошадей,  пушечных  станков.  На  огни
выходили раненые воеводины и разинцы, иманные рейтарами. Борятинский здесь
не боялся ушей: солдаты воеводу любили, и языков не было  пересказать  его
слова.  Он  плевался,  громко  материл   Юрия   Долгорукого,   Урусова   и
Милославского - царскую родню.
   - Заутра, палена мышь, перейдем Свиягу. Воры кинут подгорье - без пушек
за валом делать нече. У нас бонбометчики - сорви башку! Тогда Милославский
вылезет из своего куретника, а ты ему подавай  тож  честь  боевую,  палена
мышь! Зачнет сеунчеев [гонцов] к царю слать - грамота за грамотой...  Сами
же, сидя в тепле, поди гузно  опарили?!  Мне-ка  царские  дьяки  отписали:
"Пиши-де через кравчего, через Казань,  сам-де  не  суй  нос!"  Мать  вашу
поперек, анафемы!
   У огня на  толстом  бревне  князь  сел,  сняв  шапку,  вытащил  из  нее
татарскую, завязшую в сукне стрелу, бросил в огонь.
   - Православному, палена мышь, поганой наладил в образ ткнуть, да высоко
взметнул!
   Борятинский, отогреваясь, топырил длинные ноги в грубых сапогах.  Ляжки
его, черные от пота лошадиного, казались  овчинными  -  так  густо  к  ним
налипло лошадиной шерсти. Разинцев сгоняли в один круг, их никто не стерег
- бежать было некуда: впереди река, сзади враги  едят,  сидят,  лежат  или
греются у костров. Князь поднял злые круглые  глаза,  почти  не  мигающие,
крикнул во тьму, маячившую пятнами людей, лошадей, оружия:
   - Палена мышь! Нет ли здесь кого, кто видел казака в татарской справе?"
   Вышел высокий  тонкий  драгун  в  избитом  бехтерце,  с  хромой  ногой,
перевязанной по колену тряпкой.
   - Я, воевода-князь, видел такого!
   - Ну, сказывай!
   - В то время как вору-атаману не конченной до смерти рейтаренин стрелил
в ногу да его лошади сломал пулей ногу же  и  вор  скатился  с  лошади,  а
казак-татарин его посек саблей в голову, - атаман, тот вор, пал,  а  казак
еще ладил бить, и воровской  есаул  мазнул  того  казака,  с  плеч  голову
ссек...
   - Голову ссек?!
   - Да, воевода-князь!
   - А ты чего глядел, палена мышь?
   - Выбирался я из-под убитых - наших гору намостили, как с атаманом шли,
- а выбравшись, чуть не сгиб; поганые на  то  место  пали  тучей  и  наших
погнали в остаток.
   - Жаль казака! Непослушной, зато не холоп,  целоваться  не  полезет,  и
битвы не боялся, палена мышь, поди, да вот! Кликни кого леккого  на  конь,
скажи: "Воевода, сорви те, указал обоз двинуть к огням,  кормить  людей  и
лошадей надо". Да, кабы у вора пушки, сколь у нас, тогда в заду ищи  ноги!
Нечего было бы нам делать, пришлось бы ждать... Казак кончен,  да  атамана
изломил! Скоро в бой не наладится... Потом наладится, да сила  разбредется
- ладно! Нынче битва наша, не думал я, сорви те  башку!  Отряхнули  с  шеи
того, кем бунты горят. А тех, безликих, передавлю, как вшей...
   Заскрипели колеса обоза, потянуло к  огням  дегтем  и  хлебом.  Заржали
голодно лошади. Князь  покосился  на  ближний  огонь:  там  сплошь  синели
мундиры с желтыми пуговицами, блестели  шишаки,  безбородые  люди  курили,
пили водку, говорили на чужом языке.
   - Палена мышь! Немчины тараканьи лапы греют? - И встал: - Эй, плотников
сюда! Ставь к берегу ближе виселицы.
   Засверкали, застучали топоры, в черном стали вырастать белесые столбы.
   Воевода ходил, считал:
   - Сорок! Буде, палена мышь,  можно  по  два  вешать  на  одной!  Ну-ка,
воров-казаков вешай, стрельцов сечь будем! Подводи.
   Стрельцы, из царских, стали подводить и  выталкивать  перед  воеводу  к
ярким огням раненых стрельцов и мужиков с  горожанами,  чувашей  и  татар.
Воевода из старых ножен выдернул дамасскую саблю. Сверкнула сабля - раз!..
Скользнула с плеч разинца голова, затрещала в огне костра.
   - Скотина удумала лягаться!.. Палена мышь! А справы боевой нет!  Лаптем
вошь не убьешь!.. Пушек нет - рогатины да вилы?.. Дай другого!
   Снова сверкнула сабля Борятинского. Тело стрельца осело вниз,  по  телу
сползла голова к ногам воеводы; воевода пнул ее, она откатилась.
   - Синбирск строил Богданко Матвеев, сын Хитрово! (*64) Вы, воры, палена
мышь, осенью с подгорья ладили кремль забрать? Сорви башку!
   Голова третьего разинца покатилась...
   - Заманную Богданко вам ловушку срубил!
   Скользнула наземь четвертая голова.
   - Брать Синбирск с подгорья едино лишь хмельному  можно,  палена  мышь!
Проспится, глянет вверх - прочь побежит!
   Слетела пятая голова...
   - С запада, воры, идти надо было! От этой  воды  -  Свияга  выше  Волги
буровит! Давай, сорви те: долони в безделье ноют!
   Снова стрелец перед воеводой, рослый, широкий в плечах,  руки  скручены
назад. Воевода занес саблю, опустил, шагнул ближе, глянул в лицо, крикнул:
   - Дай трубку мою, палена мышь!
   - Ишь ты, объелся человечины! Руки в путах, как дам?
   - Снимите путы, эй!
   Помощники воеводы срезали веревку с рук  стрельца.  Он  тряхнул  правой
рукой, повел плечами.  Вытащил  из  штанов  кисет,  трубку,  набил  трубку
табаком, шагнул к костру, закурил, плюнул и, выпустив носом дым, сказал:
   - Дай покурить, бородатой черт! На том свете  отпоштвую  -  нынче  тебе
табак откажу, бери капшук!
   Трубка пылала в зубах стрельца. Воевода попятился, взмахнул саблей:
   - Докуришь после!
   Голова сверкнула в черном воздухе с зажатой в  зубах  трубкой,  тяпнула
близко. Борятинский нагнулся, кряхтя, выдернул из  мертвых  зубов  трубку,
обтер чубук о полу окровавленного кафтана, сел на  свое  прежнее  место  к
огню,  растопырил  длинные  ноги,  свесив  живот,  стал  курить.  По   его
окровавленной бороде потекло. Глядя редко мигающими глазами  в  огонь,  не
поворачивая головы, приказал:
   - Стрельцов секи, казаков вешай!
   Новые виселицы скрипели. Болтались на них, крутились и дрыгали  ноги  в
синих штанах, сапогах с подковками - лиц не видно было... У огня  недалеко
тяпали - катились головы разинцев. С удалыми за полночь шла расправа.
   9
   Переправясь через реку, есаулы перенесли Разина в его  шатер  к  Волге,
поставили кругом караул, и двое верных на жизнь и смерть товарищей  зажгли
все свечи, какие были у атамана, обмыли глубокую  рану  на  его  голове  и
лицо, замаранное кровью, - лишь в шадринах носа и похудевших щек  оставили
черные пятна. Засыпали рану толченым сахаром, а  обе  ноги,  простреленные
насквозь пулями (восемь свинцовых кусков на фунт) перевязали крепко;  раны
кровоточили - из них есаулы  найденными  клещами  вытащили  куски  красной
штанины. Татарчонок крепко спал; они закидали его подушками, чтоб не  мог,
проснувшись, видеть, каков атаман, и пересказать.  Перевязали,  тогда  оба
закурили, посматривали: кровоточат ли раны?  Атаман  открыл  глаза,  хотел
сесть, но упал на ковры.
   - Лежи, батько!
   Разин слабо заговорил, беспокойно озирая шатер:
   - В шатре я? А битва как?
   - Черт с ей, битвой! - наморщась и роняя из  глаз  слезы  и  трубку  из
зубов, ответил Степан Наумов. - Живых взяли, мертвых кинули... Люди, кои в
бой справны, тут в Синбирске за валом с коньми, иные в остроге крепятца  -
завтра надо бой... Шпынь тебя, проклятой изменник, посек  -  убил  я  его!
Воевода для раненых по-за Свиягой виселицы ставит...
   - Помню сбитую голову... Нечестно - я его рукой,  он  же,  пес,  саблей
ответил!..
   - Сколь раз, батько, говорил тебе: носи мисюрку, шапку и панцирь, а нет
того - в гущу боя не лезь!
   - Верил, что пуля, сабля не тронут...
   - Вот твоя вера! Дорого сошла: Синбирск и все пропало...
   - Э, нет! Надень мой кафтан, Наумыч,  шапку,  саблю  бери  мою,  спасай
народ! Мне же не сесть на конь...
   Заговорил Лазарь:
   - Тебя, батько, нынче беру я в челн, десяток казаков  добрых  в  греби,
оружных, и кинемся по Волге до Царицына - там вздохнешь. Лекаря сыщем -  и
на Дон.
   - На Дону, Лазарь, смерть! Сон, как явь, был мне: ковали меня  матерые,
а пущий враг - батько хрестной Корней... Я же и саблю не смогу  держать  -
вишь, рука онемела... Сон тот сбудется. Не можно хворому быть на Дону...
   - А сбудется ли, Степан Тимофеевич? Я крепил Кагальник, бурдюги  нарыты
добрые... Придет еще голутьба к тебе, и мы отсидимся!
   - Эх, соколы! Бояра  нынче  изведут  народ...  Голова,  голова...  ноги
ништо! Безногий сел бы на конь и кинулся на  бояр...  Голова  вот...  мало
сказал... мало...
   Разин снова впал в беспамятство, начал тихо бредить.
   - Делаю, как указал, батько!
   Степан Наумов  поцеловал  Разина,  встал,  надел  один  из  его  черных
кафтанов, нашел красную шапку с кистью, с жемчугами, обмотал голову  белым
платом под шапкой.
   - Пойду, сколь силы есть, спасать людей наших!
   Лазарь Тимофеев, обнимая друга есаула, сказал:
   - И мне, брат Степан, казаков взять да челн наладить - спасать  батьку!
Во тьме мы еще у Девичьей будем.
   - Прощай, Лазарь!
   Есаулы поцеловались и вышли из шатра.
   Наумов сказал:
   - Надо мне в Воложку со Свияги струги убрать.
   - То надо до свету.
   Две черные фигуры пошли - одна на восток, другая - на запад.
   Черная с синим отсветом Волга ласково укачивала челн, на дне  которого,
неподвижный, на коврах, закрытый кафтанами,  лежал  ее  удалой  питомец  с
рассеченной головой и онемевшей для сабли  рукой,  без  голоса,  без  силы
буйной...
        МОСКВА ПОСЛЕДНЯЯ
   1
   Как по приказу, во всех церквах Москвы смолкли колокола. Тогда  слышнее
раздались голоса толпы:
   - Слышите, православные! Воров с Дону везут...
   - Разина везут!
   На Арбате решеточные сторожа широко распахнули железные ворота,  убрали
решетки. Сами встали у каменных столбов ворот глядеть за порядком. Толпа -
в кафтанах цветных,  в  сукманах  летних,  в  сапогах  смазных,  козловых,
сафьянных, в лаптях липовых и босиком, в киках, платках, шапках валеных  -
спешила к Тверским воротам. С толпой шли квасники с  кувшинами  на  плече,
при фартуках, грязные пирожники с лотками на головах - лотки крыты  свежей
рогожей. Ехали многие возки  с  боярынями,  с  боярышнями.  Бояре  били  в
седельные литавры, отгоняя с дороги пеших людей.
   - И куды столько бояр едет?
   - Куды? А страсть свою, атамана Разина в очи увидать.
   - Ой, и страшные его очи - иному сниться будут!
   За Тверскими воротами поднимали пыль, кричали, пробираясь к  Ходынскому
полю новой слободой с пестрыми домиками. Оборванцы питухи, для  пропойного
заработка потея, забегали вперед с  пожарными  лестницами,  украденными  у
кабаков и кружечных дворов.
   - Сколько стоит лестница?
   - Стоять аль купишь?
   - Пошто купить! Стоять.
   - Алгын, борода ржаная, алтын!
   - Чого дорого?
   - Дешевле с земли видать.
   - Ставь к дому. Получи...
   Лезли на потоки и крыши домов; наглядев, сообщали ближним:
   - От Ходынки-реки везут, зрю-у!
   - Стали, стали.
   - Пошто стали-то?
   - Срамную телегу, должно, ждать зачнут...
   - Давно проехала с виселицей, и чепи брякают.
   - Так где же она?
   - Стрельцы, робята! Хвати их черт...
   Стрельцы с потными, злыми лицами, сверкая  бердышами,  махая  полами  и
рукавами синих и белых кафтанов, гнали с дороги:
   - Не запружай дорогу! Эй, жмись к стороне!
   - Жмемся, служилые, жмемся...
   - Вон и то старуху божедомку прижали, не добредет в обрат.
   Тех, кто забрался на крыши и лестницы, стрельцы не трогали.
   - Эй, борода, надбавляй сверх алтына, а то нагляделся! Слазь!
   - Лови деньгу, черт с тобой, и молчи-и!
   - Дело!
   Купцы и купчихи, у домов которых по-новому сделаны  балконы,  распахнув
окошки, вылезали глядеть. Толпа кричала на толстых, корячась вылезающих на
балконы.
   - Торговой, толкни хозяйку в зад - не ушибешь по экому месту!
   - Ей же подмога!
   - Нет вам дела.
   - Есть! Вишь, баба взопрела, лазавши!
   - Горячие, с мясом! С морковью!
   - Нет времени есть.
   - Набей брюхо. Глаза набьешь, тута повезут - не мимо.
   - Воров на телеге, вишь, везли в бархатах, шелку.
   - А те, на конях, хто?
   - Войсковые атаманы.
   - Ясаулы!
   - Ясаулы - те проще одеты.
   - Во и срамная телега движется. Стретила.
   - Палачи и стрельцы с ей, с телегой.
   - Батюшки-светы мои!
   - Чого ты, тетка? Пошто в плату? Кика есть, я знаю.
   - Отколе знаешь-то?
   - Знаю, помершую сестру ограбила - с  мертвой  кику  сняла,  да  носить
боишься.
   - Ой, ты, борода козлом!
   - Платье палачи, вишь, бархатное с воров тащат себе на разживу.
   - Со Стеньки платье рвут, Фролка не тронут!
   - Кой из их Фролка-т?
   - Тот, что уже в плечах и ростом мене...
   - А, с круглым лицом, черна бородка!
   - Тот! В Земской поволокут.
   - Пошто в Земской? Разбойной приказ к тому делу.
   - Земской выше Разбойного делами. От подьячих чул я...
   - В Разбойной!
   - Вот увидишь, куда.
   - В Земском пытошны речи люди услышат, и городских на дворе много.
   - Кто слушает, того самого пытают;  да  ране  пытки  прогонят  всех  со
двора.
   - Гляньте, гляньте! Лошадей разиных ведут, ковры золотными крытых.
   - Ехал, вишь, царем, а приехал худче, чем псарем.
   - Уй, что-то им будет!
   - Э-эх, головушка удалая! Кабы царем въехал - доброй к бедноте человек,
чул я.
   - Тебе, пономарь Трошка, на Земском мертвых писать, а ты тут!
   - Ушей сколь боярских, и таки слова говоришь!
   - Не един молвлю. Правды, люди, ищу я, и много есть по атамане плачут.
   - Загунь, сказываю! Свяжут тебя, и  нас  поволокут.  Подь  на  Земской,
доглядишь.
   Черный пономарик завозился на лестнице.
   - И то пора. Пойду. К нам ли повезут их?
   - К вам, в Земской, от подьячего чул ушми.
   - Вишь, Стеньку переодели в лохмы, а того лишь чуть оборвали.
   - Кузнецы куют!
   - Горячие с луком, с печенью бычьей!..
   - Давай коли! А то долго ждать.
   Бородатый с брюшком мещанин подошел к пирожнику.
   - Этому кушАт подай в ушат - в корыте мало!
   - Бери с его, парень, дороже!
   - Бедной не боле богатого съест! С чем тебе?
   - С мясом дай.
   - Чого у их есть-то! Продают стухлое.
   - Не худше ваших баб стряпаем.
   - Прожорой этот, по брюху видать.
   - Наша невестка-т все трескат. И мед, стерва, жрет.
   - Квасу-у! С ледком! Эй, прохладись!
   - Поди-ка, меды сварил!
   - Квасок малинный не худче меду-у!
   - Малиновый, семь раз долизанной, кто пьет, других глядючи рвет.
   - Сволочь бородатая! На сопли свои примерз.
   - Вот те-е сволочь! А народ поишь помоями.
   - Гляньте-е! На телегу ставят, к виселице куют Стеньку!
   - Плаху сунули, палач топор втюкнул.
   - Ой, ба-атюшки-и!
   - Конец ватаману! Испекут!
   - Стрельцы! Молчи, народ!
   - Эй, люди! Будем хватать в Разбойной и бить будем...
   - Тех хватать и бить, кто государевых супостатов добром поминает!
   - Пойдем, робяты, в Земской!
   - Не пустят.
   - Так коло ворот у тына постоим.
   - Пойдем!
   - И я.
   - Я тоже.
   - Я в Кремль, в Разбойной.
   - Не дальне место - Земской с Разбойным по-за стену.
   - И-и-идем! Завернули телегу срамную.
   - Жду-ут чего-то...
   - Фролко к оглобле куют.
   - И-де-ем!
   2
   От  сгорка  Москвы-реки,  ежели  идти   к   собору   Покрова   (Василия
Блаженного), то против рядов суконной  сотни  раскинут  огороженный  тыном
Земский приказ. Ворота во  двор  пространные,  с  высокими  столбами,  без
верхней связи. Эти ворота всегда распахнуты настежь, днем и ночью. Посреди
широкого  двора  мрачная  приземистая  постройка  из  толстых   бревен   с
перерубами отдельных помещений.  Здание  стоит  на  фундаменте  из  рыжего
кирпича. Верх здания плоский, трехслойный, из  дерна,  обросшего  мхом,  с
деревянным дымником в сажень кверху. Спереди крыши две чугунных  пушки  на
дубовых  поперечных  колодах.  Крыша  сделана  дерновой  с  умыслом,  чтоб
постройка не выносила  деревом  лишних  звуков.  Внизу  здания  у  крыльца
обширного с тремя ступенями таких  же  две  пушки,  изъеденных  ржавчиной,
только более древних. Эти нижние по  бокам  крыльца  пушки  в  стародавние
времена лежали на месте не выстроенного еще  тогда  Василия  Блаженного  и
были обращены жерлами на Москву-реку. Сотни удалых голов сведены отсюда на
Лобное место, и не много было таких, побывавших здесь, кому не сломали  бы
ребер клещи палача. Раза три в год по царскому указу шорники  привозили  в
приказ воза ремней и дыбных хомутов [кольцо из войлока;  надевалось  сзади
на руки с ремнями, за ремни тянули на дыбу,  чтоб  вывернуть  руки].  Окна
приказа, как во  всех  курных  постройках,  вдоль  бревна,  узкие  кверху,
задвигались ставнями без слюды и стекол - сплошными.  Летом  из-за  духоты
окошки не задвигались, а любопытных гнали со двора палками. Москва была во
многом с садами во дворах, только  на  проклятом  народом  дворе  Земского
приказа, вонючем от трупного духа, не было ни деревца.
   Тын, окружавший двор до  половины  стояков,  обрыт  покато  землей.  На
покатую землю, к тыну, богаделенские божедомы каждое  утро  тащили  убитых
или опившихся в кабаках Москвы. Со слобод для опознания мертвых тоже  сюда
волокли, клали головой к тыну: покойник  казался  полулежачим.  Безголовых
клали к тыну  ногами.  Воеводы  Земского  приказа,  сменяя  один  другого,
оставляли с мертвыми старый порядок:
   - Пущай-де опознанных родня земле предаст.
   В этот день небо безоблачно. Но солнца, как перед дождем, нет: широкая,
почти слитая с бледным небом, туча шла медленно и заслоняла блеск  солнца.
После заутрени на Земском дворе пестрели заплатанной одеждой и  лохмотьями
божедомы, старики, старухи, незаконнорожденные, бездомные малоумки-детины.
Они, таская, укладывали по заведенному порядку к тыну мертвецов и  боялись
оглядываться на Земский приказ. По сизым,  багровым  или  иззелена-бледным
лицам мертвых бродили мухи, тучами жужжали  в  воздухе.  Воронье  каркало,
садясь на острия тына, жадно глядело, но  божедомы  гнали  птиц.  У  иных,
долго лежавших на жаре покойников около носа, рта и  в  глазах  копошились
черви. От прикосновения с трупов ползла одежда, мазала гноем нищих.
   - Не кинь его оземь!
   - А чого?
   - Того, розваляется - куды рука-нога.
   - Да бог с ним, огнил-таки!
   - Родных  не  сыщет  -  троицы  дождетца,  зароют,  одежут  [на  троицу
собирались жертвователи-москвичи, хоронили, одев в рубахи, непогребенных].
   - Не дождется! Вишь, теплынь, и муха ест: розваляется...
   - Дождется, зароют крещеные.
   Ни двору, строго оглядываясь, шел дьяк в синем колпаке,  в  распахнутой
летней котыге. Он остановился, не подходя к нищим.
   - Эй, червивые старцы, бога деля призрели вас люди - вы же  не  радеете
кормильцам.
   - Пошто не радеем, дьяче?
   - Без ума, лишь бы скоро кинуть: безголовых  к  тыну  срезом  пхаете...
Голов тож, знаю я, искать лень... Иная, може, где под мостом аль  рундуком
завалилась.
   - Да, милостивец, коли пси у убитых головушек не сглонули, сыщем.
   - Сыщите! И по правилам, не вами заведенным, не валите срезом к тыну  -
к ступням киньте.
   - Дьяче, так указал нам класть звонец, кой мертвеньким чет пишет.
   - Сказывает, крест на вороту не должен к ногам пасть, а у иного  головы
нет, да крест на шее иметца.
   - По-старому выходит - крест к ногам!
   - Безумному сказывать, едино что воду толочь. Ну вас в подпечье!
   Дьяк, бороздя посохом песок, ушел в приказ.
   - Не гордой, вишь! С нами возговорил.
   - Должно, у его кого родного убили?
   - Седни много идет их, дьяков, бояр да палачов чтой-то.
   - Нишкни, а то погонят! Вора Стеньку Разина сюды везут.
   - Эх, не все собраны мертвы,  а  надо  ба  сходить  нам  -  вся  Москва
посыпала за Тверски ворота.
   - Куды ходить? Задавят! Сила народу валит глядеть.
   - Сюды, в пытошные горницы, поведут вора?
   - Ум твой родущий, парень!
   - Чого?
   - Дурак! Чтоб тебе с теми горницами сгореть.
   - Чого ты, бабка?
   - Вишь, спужал Степаниду... В горницах, детина, люди людей чествуют,  а
здеся поштвуют палачи ременными калачи!
   - Забыл я про то, дедко!
   - Подь к окнам приказа, послушай - память дадут!
   - Спаси мя Христос!
   Подошел в черном колпаке и черном подряснике человек с записью в руках.
   - Ты, Трофимушко, быдто дьяк!
   - Тебя ба в котыгу нарядить, да батог в руки.
   - Убогие, а тож глуму предаетесь - грех вам! Сколь мертвых сносили?
   - Ой, отец! Давно, вишь, не сбирали, по  слободам  многих  нашли  да  у
кремлевских пытошных стен кинутых.
   - Сколь четом?
   - Волокем на шестой десяток третьего.
   - Како рухледишко на последнем?
   - Посконно!
   - Городской?
   - Нет, пахотной с видов человек.
   - Глава убиенного иметца ли?
   - Руса голова, нос шишкой, да опух.
   - Резан? Ай без ручной налоги?
   - Без знака убоя, отец!
   - Пишу: "Глава руса с сединкой, нос шишковат - видом опоек кабацкий..."
Сине лицо?
   - Синька в лице есть, отец!
   - То, знать, опоек!
   Пономарь каждое утро и праздники между утреней и обедней переписывал на
Земском мертвых; попутно успевал  записать  разговоры,  причитания  родных
убитых, слова  бояр,  дьяков,  шедших  по  двору  в  приказ.  Хотя  это  и
преследовалось строго, но он с дрожью в руках и  ногах  подслушивал  часто
пытошные  речи  -  писал  тоже,  особенно  любил  их  записывать:  в   них
сказывалась большая обида на бояр, дьяков и судей. Пономарь  часто  думал:
"Есть ли на земле правда?" Счет мертвецов пономарь сдавал на руки бирючей,
кричавших на площадях слобод налоги и приказания властей.  Не  давал  лишь
тем своих записей, которые в Китай-городе  читали  народу  царские  указы,
"особливые". После неотложных дел бирючи оповещали горожан:
   -  Слышьте,  люди!  На  Москве  убитые  -  опознать  на  Земском  дворе
вскорости.
   Переписчика называли звонец Трошка. Он еще усерднее  стал  делать  свое
добровольное дело, когда за перепись  покойников  его  похвалил  самолично
царский духовник, в церкви которого Трошка вел звон. Пономарь хорошо  знал
порядки Земского двора и по  приготовлениям  догадывался  -  большого  ли,
малого "лихого" будут пытать. Теперь он прислушался, отодвинулся  в  глубь
двора от толпы божедомов и воющих по мертвым горожан и тут же увидел,  как
во двор приказа, звеня оружием, спешно вошел караул стрельцов  в  кафтанах
мясного цвета - приказа головы  Федора  Александрова.  Караул  прогнал  со
двора божедомов и городских людей. На  пономаря  в  черном  подряснике  не
обратил внимания, считая его за церковника, позванного в приказ с крестом.
   По площади за собором Покрова встала завеса пыли:
   - Ве-езу-ут!
   - Ой, то Стеньку!
   - Страшного! Восподи Исусе!
   Во двор приказа двигалась на просторной телеге,  нарочито  построенной,
виселица черного цвета. Телегу тащили  три  разномастных  лошади.  На  шее
Разина  надет  ошейник  ременной  с  гвоздями,  с   перекладины   виселицы
спускалась цепь и была  прикреплена  кольцом  железным  к  ошейнику.  Руки
атамана распялены, прикручены цепями к столбам виселицы.  Ноги,  обутые  у
городской заставы в опорки и рваные штаны, расставлены широко и прикручены
также цепями к столбам виселицы. Посредине телеги вдоль  просунута  черная
плаха до передка телеги, в переднем конце плахи воткнут отточенный  топор.
Справа телеги цепью за железный  ошейник  к  оглобле  был  прикручен  брат
Разина Фролка в  казацком  старом  зипуне,  шелковом,  желтом,  он  бежал,
заплетаясь нога за ногу  и  пыля  сапогами.  Фролку  не  переодевали,  как
Разина, с него сорвали только палачи в свою пользу бархатный синий  жупан,
такой же, какой был на атамане. Прилаживая голову, чтоб не давило железом,
Фролка то багровел лицом, то бледнел, как мертвый, и мелкой  рысцой  бежал
за крупно шагающими лошадьми. Хватаясь  за  оглоблю,  чтоб  не  свалиться,
время от времени выкрикивал:
   - Ой, беда, братан! Ой, лихо!..
   Голова атамана опущена, полуседые кудри скрыли  лоб  и  лицо.  С  левой
стороны головы шла сплошная красная борозда без волос.
   - Ой, лишенько нам!
   - Молчи, баба! В гости к царю везут казаков - то  ли  не  честь?  А  ты
хнычешь... Да сами мы не цари, што ли?! Вишь, вся  Москва  встречу  вышла.
Почет велик - не срамись... Терпи!..
   - Ой, лишенько, лихо, братан!
   - Попировали вволю!  Боярам  стала  наша  честь  завидна...  Не  смерть
страшна! Худо - везут нас не в Кремль, где брата Ивана кончили... Волокут,
вишь, в Земской на Красную...
   У ног атамана, справа и  слева,  по  два  стрельца  с  саблями  наголо,
кафтаны на стрельцах мясного цвета. Стрельцы крикнули Разину:
   - Не молвить слова!
   - Молчать указано вам!
   Разин плюнул:
   - Народу молчу - не надобен боле; сказываю брату.
   - Молчать!
   Пономарь, отойдя за приказ, увидал, что в конце  двора  один  малоумный
божедомок,  Филька,  остался  возиться  над  мертвыми:  он  гонял   ворон,
налетевших клевать трупы. Детина с красным лицом, дико тараща глаза, бегал
за птицами, махая длинными рукавами рваной бабьей кацавейки:
   - Кыш, кыш! Пожри вас волки!
   Обернувшись  к  воротам  и  заметив   телегу   с   виселицей,   атамана
прикованного и бегущего Фролку, начал бить в ладоши да плясать, припевая:
   Воров везут!
   На виселицу,
   На таскальницу!
   Будут мясо жарить,
   Пряженину стряпать!
   - Этот ничего не боится - юродивой!
   Пономарик подошел к малоумку, тряхнул русой курчавой головой и,  строго
уперев в потное лицо парня черные любопытные глаза, сказал:
   - Чему смеешься, шальной? Плачу подобно  сие  зрелище!  Плачь,  Филька!
Плачь скорее!
   - Ой, дядюшка Трофим! А можно по ворам плакать?
   - Надо плакать! Не бойсь - плачь.
   Парень, изменив лицо, завыл и побежал навстречу срамной  телеге,  крича
громко:
   - Бедные вы! Горемышные! Беднюсенькие разбойнички, израскованные!..
   Караульные стрельцы, изловив бегущего, толкнули вон за ворота, поддав в
зад ему сапогом.
   - Вот те, дурак!..
   Парень упал в воротах, обронил не по ноге обутые опорки и босой  убежал
прочь, громко причитывая:
   - Беднюсенькие! Ой, ой, мамонька!.. Кайдальнички!
   "Кабы таким быть, всю бы  правду  можно  было  кому  хошь  сказать",  -
подумал пономарь.
   Страшная телега пропылила по  двору  и  боком  повернула  к  приказному
крыльцу. Телегу окружили караульные стрельцы, подошли два палача в  черных
полукафтанах, окрученные вместо кушаков кнутами. Вышли из приказа кузнецы,
сбили с Фролки цепь. Стрельцы отвели Фролку в сени приказа.
   Старший кузнец, бородатый, в кожаном фартуке,  с  коротким  молотком  и
клещами, пыхтя влез на телегу, сбил с Разина цепи.
   - Эх, густобородый! Колокола снял - чем звонить буду?
   - За тебя отзвонят! - ответил кузнец.
   Стрельцы крикнули:
   - Молчать!
   Когда же атаман слез  с  телеги,  подступили  к  нему.  Он,  нахмурясь,
отогнал их, махнув рукой:
   - Не лапать!.. Свой путь знал - ваш ведом.
   Широкая дверь приказа захлопнулась, звякнули засовы. По стене здания  к
пытошным избам пробирался, оглядываясь, черный пономарь. Встал недалеко от
окон, ждал, слышал Фролкины мольбы и стоны. Начал писать, когда ругательно
заговорил Разин. Потом услыхал треск костей и свист кнута.
   - На дыбу вздели? Спаси бог!..
   Пономарь считал удары, насчитал  сто,  потом  страшный  пономарю  голос
воеводы, князя Одоевского. Разин говорил спокойно и  ругательно.  Пономарь
записал его слова руками все более и более дрожащими,  спрятал  исписанный
листок за пазуху, из колпака достал  другой  и  с  опаской  оглядел  двор.
Караульные стрельцы ушли вместе с Разиным в приказ, кузнецы возились около
телеги, отпрягли лошадей и увели. Больше никого не было на дворе. Пономарь
снова приникнул около окна. Теперь он не слышал  слов,  слышал  лишь,  как
трещит подпекаемое на огне тело, слышал, как громко дышит Разин и плюется,
матерясь. Потом голос воеводы, злой, с бранью:
   - Скажешь ли хошь мало, вор?!
   - Чего сказать тебе, дьявол!.. Все знаешь. А вот слушай...
   Атаман заговорил; его слова с дрожью в теле записал Трошка-пономарь.
   - Палач, бей ноги! - крикнул воевода.
   Трещали кости громче, чем на дыбе, - пономарь понял:
   "Ослопьем бьют!.. Ноги?.."
   - Ломи, сволочь!.. Помогай палачу... На лобном мене работы -  безногого
снесете...
   - Скажешь ли что еще?
   - Иди к... матери!..
   Пономарь перекрестился и, пятясь, дрожа  всем  телом,  пошел  от  окна,
медленно, чтоб не зацепить, не стукнуть и  незаметно  уйти.  Он  разбрелся
взад пятками на пушку, сел на нее,  поднялся  уходить  и  вдруг  прирос  к
земле, одеревенел...
   На  крыльцо  вышел  сам  воевода  Земского   приказа.   Раскинув   полы
скорлатного кафтана, шарил волосатыми руками в пуговицах шелковых  штанов,
бормотал громко, отдувался:
   - Фу, упарился! Не человек! Сатана, оборотень! Окромя  лая,  ни  слова!
Государю не можно казать пытошную запись - сжечь надо.
   Увидав черную  фигурку  пономаря,  не  стесняясь  того,  что  делал,  и
продолжая делать, заорал:
   - Ты зачем здесь, поповский зауголок? А?!
   Пономарик почувствовал, как стал  маленьким,  будто  муха,  задрожал  с
головы до ног, присел и, отодвинувшись немного, пал в землю,  стаскивая  с
головы колпак, запищал не своим голосом слезно:
   - Прости грешного, воевода-князь! Увяз я тут с записью убойных.
   Из колпака, когда пономарь его сорвал с головы, упала бумага.
   - Я тя прощу! Разом все грехи скажешь. Ты кто есть?
   -   Воевода-милостивец,   есмь   я   причетник   и   звонец    Григория
Неокесарийского церкви, государева-царева духовника.
   - Андрея Савиновича?
   - Его, его, милостивец-князь!
   - Не ладно, что протопоп тут. Волоки ноги, сволочь! Уж кабы не  Андрей,
я б те дал память, чтоб знал, как водить ушами у пытошных  срубов...  мать
твою вдоль - пшел!!
   Пономарь не помнил  пути,  по  которому  его  целого  вынесли  ноги  из
страшного места. Он очнулся  у  себя  в  подвале  под  трапезной.  Наскоро
рухлядью, попавшей под руку, завесил окна. В  углу  от  горевшей  лампадки
перенес огонь и на столе зажег две восковых свечи. Дрожь в руках  и  ногах
не переставала, он сунулся на скамью к столу, охнул:
   - Ох ты, господи!.. Целого унесло? Уй,  батюшки!  Не  сиди,  Троха,  не
сиди, делай! Ох ты, господи!..
   Пономарь скинул колпак, вскочил, присел  к  лавке,  из  коника  вытащил
пачку бумаги, бормотал:
   - Пытошная? Да! Еще пытошная?.. Да! А  та  самая,  кою  велит  брюхатой
сжечь?.. Она где? Да где ж она?.. Уронил! Ой, уронил! - Пономарь съежился,
весь похолодев, и вдруг вспомнил:
   - За пазухой!.. Тут? Слава те, владыко!  Ой,  как  на  пытке,  на  огне
жгли... ноги ломили... Спаси мя! - Холодной  рукой  выволок  из-за  пазухи
смятые листки: - Сжечь! Сжечь! Поспею?..  -  Оглянулся  на  дверь,  встал,
задвинул щеколду и, разгладив листки, читал то,  что  говорил  на  допросе
Разин:
   "Ха-а! Мой тебе клад надобен? Тот клад не в земле, а на земле. Тот клад
- весь русский народ! Секите меня на клочье, не дрогну. Живу  я  не  вашей
радостью... Пожога вам не залить по Руси ни  водой,  ни  кровью,  от  того
пожога, царевы дьяволы, рано ли, не ведаю, но  вам  конец  придет!  Каждая
сказка, песня на Волге-реке сказывать будет, что жив я... Еще приду! Приду
подрать все дела кляузные у царя да с голутьбы неволю скинуть,  а  с  вас,
брюхатые черти, головы сорвать! И метну я те головы ваши с царем заедино в
Москву-реку, сволочь!.."
   Прочитав, пономарик перекрестился:
   - Сжечь? А  може,  не  придут  искать?  Ой,  Троха,  сгоришь  с  такими
письмами!
   Церковный сторож прошел мимо, в окно прокричал старческий голос:
   - Занавесился! Чай, спишь, Трофимко? Скоро звонить...
   - Чую, Егорушко!
   Пономарь, торопливо скомкав записки,  сунул  их  за  образ  Николы,  на
божницу.
   - Може, потом сожгу, ежели, бог даст, самого не припекут.
   Надев колпак, Трошка-звонец вышел на двор и полез  на  колокольню.  Чем
выше поднимался он, тем легче казался на ногах; воздух другой, и людей  не
опасно. Он подумал, встав на любимые подмостки к колоколам:
   "Опаску пуще держать буду, списывать пытошное не кину же, правду ведать
надо и коим людям сказывать... Кабы седни не налез пузатого черта воеводу,
прости бог, и страсти моей не было бы..."
   Пономарь глянул на Москву-реку, на Кремль; в сизоватом тумане, искрясь,
рыжели главы соборов. Спускаясь к горизонту, выбрело солнце.
   - А ну, Иван Великой! Звони первой, пожду я...
   Подле Ивана Великого сверкали главы и цепочки золоченых  крестов  храма
Воскресения. С южной стороны Кремля, на Ивановой площади,  белел  стенами,
пылал золотом, зеленел  крышами  и  башенками  пестрый  храм  черниговских
чудотворцев Михаила и Федора, а там столб  колокольни  одноглавой,  узкий,
серый, тянулся ввысь к золоту других - мученика Христофора церковь.
   - Прости бог! Хоть ты, песий лик, угодник, - звони!
   Но колокола кремлевские молчали. Молчал Успенский, Архангельский собор,
молчал Николай Гостунский, и Чудов монастырь молчал.
   - Рано, знать, окликнул меня Егорушко?..
   Оглядел звонец Трошка Москву-реку, рыжий от заката ее заворот за Кремль
отливал медью с сизым. Из-за кремлевских стен  по  воде  брызгали,  ползли
золотыми змеями  отблески  церковных  глав,  а  против  Кремля,  на  своей
стороне, за Москвою-рекой,  почти  у  ног  Трошкиной  колокольни,  каркало
воронье, стучали топоры плотников.  Недалеко  от  берега  стрельцы,  белея
полтевскими кафтанами, копали большую яму, втыкали в  нее  колье.  Таскали
близ ямы тесаные бревна, взводили лобное  место.  Два  подгнивших  прежних
лобных чернели в стороне; около них  в  вырытых  ямах  пестрели  головы  и
черепа казненных, засиженные воронами.
   "Вот те правда, звонец! - подумал, вглядываясь  в  работу  стрельцов  и
плотников, пономарь... - Вишь, привезли... Как зверей оковали, а сказывают
сие "именем государя". Что он делал?  Народ  от  крепости  слободил?  Бояр
вешал... Ежели я и послушал у пытки,  да  за  то,  вишь,  чуть  самого  не
утянули, как лихого. Теперь так: пытаешь за  правду  -  пошто  же  боишься
народу показать? А коли боишься,  понимай:  творишь  неправду,  беззаконие
чинишь, от страху перед правдой народ изводишь..."
   Прислушался пономарь и как бы задумался:
   "Молчит Кремль. Так нате, бояра! Я атаману Разину панафидное  прозвоню.
Заливай, голубчики, поплакивай!.. Сказывай  народу,  как  тяжко  за  тебя,
народ, заступаться... Э-эх! Прогонит меня на сей раз протопоп от звона!"
   На полянке за Москвой-рекой долго плакали колокола протяжно и гулко.
   Мимо идущие крестились, говорили:
   - Кто-то большой нынче помер!
   Кремль тоже звонил - мрачно, торжественно, славя мощь и правду царскую.
   Сходя с колокольни, Трошка-звонец не слышал больше стука топоров, -  на
Козьем болоте лобное место Разину было готово.
   3
   В теремном дворце, в палате сводчатой, расписной  по  тусклому  золоту,
царь принимал донских атаманов. Одет был царь в малый наряд Большой казны:
в зарбафный узорчатый кафтан до пят, шитый жемчугами, унизанный  лалами  и
изумрудами по подолу, а также и по широким концам рукавов. Наряд  был  без
барм и нарамников. На голове шапка с крестом, но не  Мономахова.  И  сидел
царь не на троне, а на кресле  голубом,  бархатном.  Дебелое  лицо  его  с
окладистой черной бородой и низким холеным  лбом  сегодня  веселое,  глаза
глядели на все приветливо.
   По лавкам, с боков палаты, сидели бояре с посохами в  золотых  парчовых
кафтанах и летних мурмолках.
   Царский посох с крестом на рукоятке стоял у отдельного стола, где сияла
алмазами шапка Мономаха. Дьяков в палате не было.
   Кинув бараньи шапки на  лавки,  не  доходя  царской  приемной,  бороздя
атаманскими и есаульскими посохами по  полу,  кланяясь  царю  ниже  пояса,
вошли в палату казаки: седой и бритый с усами вниз, с серебряной серьгой в
ухе атаман Корней Яковлев, в бархатном красном жупане с  кованым  кружевом
по подолу, длинном до пят, и под жупаном в голубом запоясанном кафтане;  с
ним рядом, худощавый, бородатый и костистый, в  таком  же  наряде,  Михаил
Самаренин и так же точно одетый, с хитрыми глазами, полуседой и  рыжеватый
Логин Семенов. За  ними  четыре  есаула  в  суконных  долгополых  жупанах,
темных. Под жупанами  расшитые  шелками,  почти  такой  же  длины  кафтаны
красные, скорлатные. У кушаков есаулов подоткнуты ременные плети;  есаулы,
как  и  атаманы,  с  черными  посохами,  набалдашники   посохов   плоские,
серебряные. Все, как атаманы, так  и  есаулы,  при  саблях  под  жупанами,
черкесских, без крыжей. За атаманами и есаулами черноволосый усатый писарь
в синем кафтане, также без шапки.
   Когда кончили церемонию отдельных поклонов царю, атаман Корней, тряхнув
седой косичкой на голом черепе и склоняя голову в сторону писаря,  сказал,
отстраняя казаков с дороги:
   - Чти, хлопец, пройдя вперед, великому государю наше казацкое  послание
всей реки.
   Писарь,  шагая  тяжелыми  сапогами   и   стукнув   закаблучьем   сапог,
поклонился, начал громко и раздельно:
   - "Божиею милостью великому государю, царю  и  великому  князю  Алексею
Михайловичу, всея великия и малыя и  белыя  Русии  самодержцу  -  старшина
казацкая и все войско донское челом бьет..."
   - Читай,  служилой,  и  кое  выпусти  лишнее,  не  труди  много  нашими
поклонами великого государя! - тихо сказал писарю Михаил Самаренин.
   Писарь, как бы не слыша атамана, читал:
   - "По твоему, великого государя,  приказу  и  по  грамотам  ходили  мы,
холопи твои, под Кагальник-город для  вора,  изменника  Стеньки  Разина  и
брата ево Фролки. И милостию, государь, божиею и  помощью  атамана  Корнея
Яковлева того вора Стеньку Разина и брата ево Фролку в  Кагальнику-городке
взяли и у нево, вора, в то же время взяли три аргамака серых да три  ковра
на золоте, и которые, государь, люди с тем вором, изменником  Стенькою  на
Волге были, и они нам, холопям  твоим,  в  расспросе  сказали,  что-де  те
аргамаки и ковры везли из Кизылбаш в бусе к Москве  купчины  в  дар  тебе,
великому государю. И те, государь, аргамаки и  ковры  послали  мы,  холопи
твои, к тебе, великому государю, нынче же  заедино  с  ворами,  изменником
Стенькой Разиным и братом ево Фролкой, а воров-изменников, и  аргамаки,  и
ковры повезли к тебе, великому государю, к  Москве  наши  атаманы  матерые
казаки - Корнило Яковлев, Михайло Самаренин, Логин Семенов да есаулы..."
   - Ну, буде, писарь. Ковры  золотные,  кизылбашские,  великий  государь,
самолично мною сданы на руки дьякам Тайного приказу, кои ведают заморскими
товарами, аргамаков же атаман Логин Семенов  приказал  казакам  отвесть  в
Конюшенный приказ, и цедулу о том имеем. Воров  тоже,  оковав  у  заставы:
Стеньку на срамную телегу, Фролко по-за телеги приковав,  сдали  стрельцам
Земского приказу, - проговорил Корней.
   Царь, махнув рукой, сказал:
   - Знаю о том, атаманы-молодцы, кого и что привезли вы. - Перевел  глаза
на Корнея Яковлева и прибавил: - Тебя, старый, буду  вот  поносить  худыми
словами при всех. - Царь говорил, не меняя  веселого  лица,  он  радовался
безмерно,  так  как  с  кремлевской  стены  видел  своими  глазами,  когда
провозили на Красную площадь грозного атамана.
   - Приму все на старую голову, великий государь!
   Хитрый старик низко поклонился.
   - Допрежь лая на твою голову опрошу: правда ли довели мне  сыщики,  что
ты, старый атаман, с моим  государевым  супостатом,  изменником  Стенькой,
ночами пиры водил и дары имал? А дарил он тебе шубу рысью, шапку соболью и
саблю кизылбашскую адамашку?
   - Правда-истина, великой  государь!  Пировал  со  Стенькой,  и  не  раз
пировал, и посулы его имал, кои названы... А спрошу я тех, кто д