овел:  как
же было по-иному делать? Как вернул он, великий государь, правда, на малое
время, не дойдя до Синбирска, от самарских гор, и тут все  матерые  казаки
страху приняли... Сила у его большая - гикнет, и конец  нижнему  Дону.  Он
же, вор, дома матерых казаков зорил, а коих и  в  воду  сажал,  и  мне  же
первому грозил: "Посажу Корнея в  воду!"  Церковка  строилась  -  спретил,
попов погнал: "Сажают с Москвы-де попов, потом  воевод  посадят  с  дыбой,
чего на вольном Дону не бывало!" С молодняком свои порядки установил, и мы
молчали, великой государь. Попрекал нас, что "девок боярышнями-де уделали,
чиберками [рукодельницами], заперли по горницам, чтоб над шитьем слепли да
горбы наживали, а я-де хочу всех молодых с моими казаками перевенчать, как
на Астрахани, без разбору - матерый  казак  или  то  голь  перекатная".  И
венчал, государь, без попов, как в старину, на майдане, по  сговору.  Я  с
ним пировал, оберегая государевы порядки, и дарил он меня,  государь...  А
как посекли его твои,  государевы,  воеводы  под  Синбирском  да  погубили
казацкую голутьбу, и вернул он не к нам, а в Кагальник...
   Корней остановился, как бы обдумывая, что сказать.
   - Говори, атаман, я внимаю.
   - Так вот, внимай, великой государь! Приехал я к нему гостем, пустил он
меня. Оглянул я Кагальник и диву дался: укрепы в ем наделаны  таковы,  что
год стой  под  городом  и  жги  голую  землю  -  везде  бурдюги  изнарыты,
строеньишко поверх земли легкое - рядишки для торгов, а в городке, чую  по
звону оружия, людей еще немало, и Гуляй-Поле у них  под  боком  -  там  не
избыта крамола. И стал я снова пировать с изменником, государь,  и  познал
я, что посечен он крепко - рука правая сабли не  держит.  А  как  в  пущий
хмель он вошел, я и пустил в город матерых казаков,  да  втай  дал  приказ
подтянуть войско, которое  в  Черкасске  слезно  умолил  стоять  за  тебя,
великого государя. Пировали мы с ним, обнявшись ходили, и ласково звал  он
меня хрестным. Я же мекал, государь, захватить изменника Стеньку  со  всем
его родом и коренем...
   - Так, атаман! Так когда-то делал любимый мой боярин Ховрин.
   Один боярин встал, поклонился царю и поправил его:
   - Киврин Пафнутий, великий государь!
   Корней-атаман тоже сказал:
   - Киврин, великий государь. И стоял он встарь у меня же.
   - Боярин и ты, атаман, я знаю, что сказал: боярин Ховрин,  пошто,  того
не ведаю, родителя моего просил именовать себя Кивриным.
   Боярин поклонился и сел.
   Атаман продолжал:
   - И тут, государь, не выдержали сговора  со  мной  матерые,  зазвали  в
Кагальник верное войско, заране времени бой заварили. Воровская  Стенькина
жонка Олена с двумя  детьми  -  один  уж  казак  и  ружья  свычен,  другой
недоросль - укрылись в бурдюгу да палить по нас зачали  и  немало  матерых
уклали... Я указал ночью обрыть их в бурдюге, огня пустить в нутро - так и
кончились, не попали на суд твой воровские, государь, сородичи...  Связали
мы изменников, свезли в Черкасской, а Кагальник ровно  с  землей  сделали.
Ковры и аргамаков, о ких пишут казаки, тогда же взяли. Взяли,  да  чую  я,
шевелится Гуляй-Поле. Хоша рейтары твои, великий государь, в  подмогу  нам
пришли по моей же грамоте и просьбе, да чуялось мне: крови много будет,  а
под шум и схитят, гляди, изменника. И зачал его я в своем дому от  матерых
укрывать да пировать зачал, и валялся  он  в  моем  дому  пьяной...  Я  же
выжидал. Матерые стали кричать про меня, государь, что я  изменник  твоему
имени, - терпел все... А как сговорил его, что поедем с ним  и  Фролкой  в
Москву бить головами и государь-де царь наши вины отдаст, усомнился он, но
вышел к голутьбе и не приказал  ей  в  бой  идти:  "Приеду-де  из  Москвы,
тогда..." Для утехи матерым обрядил я в его одежду  Фролку  и  на  паперти
Черкасского, оковав, посадил. Ночь пала, спустил.  И  вез  я  их,  великий
государь, изменников, в шелку-бархате, и грозу от Дона отвел... Пировал я,
великий государь, - кто иное скажет! - с изменником дружбу вел.
   Царь встал с места:
   - Подойди, атаман Корней Яковлев, да облобызаю тебя за послугу и ум!
   Старик, уронив посох, спешно подошел  к  царю,  царь  поцеловал  его  в
голову, а хитрый старик, поцеловав царскую руку, пал в землю:
   - Теперь, великий государь,  вольный  Дон  голутвенный  не  колыхнется!
Голову с него сняли, а руки-ноги  пойдут  вразброд.  Покорны  будут  имени
твоему государскому!
   - Спасибо, старик! Подарки тебе у меня на всякий случай есть, и знал я,
что прав ты.
   - Суди, государь, милостиво, а я сказал тебе, не кривя душой, правду.
   - Всем вам спасибо, атаманы-молодцы, есаулы и казаки!  Еще  пришлите  к
Москве тех, кто были со Стенькой-изменником на Волге и о чем писали:  "Кои
люди у вас в расспросе были".
   - На Дону, великий государь, -  сказал  Корней,  -  сыскался  вор-есаул
Ларка Тимофеев, то его дошлем особо.
   - Верю и ждать буду. Отныне тоже укажу  вам:  не  принимать  на  Дон  в
казаки беглых холопей с Москвы и иных городов, а для порядка, чтоб мое имя
стояло у вас высоко, налажен мною на Дон воевода Косогов с войском  драгун
и рейтар.
   Атаманы и есаулы поклонились царю в землю.
   Вышел из смежной палаты дьяк, вынес свертки кроваво-красного кармазина.
Первый кусок подал атаману Корнею и громко, торжественно проговорил:
   - Великий государь, царь  и  великий  князь  Алексей  Михайлович,  всея
великия и малыя и белыя Русии самодержец,  жалует  тебя,  атамана  Корнилу
Яковлева, отрезом доброго кармазина на кафтан!
   Корней поклонился царю низко, принял подарок. Поименно называя,  с  той
же речью дьяк обратился к Самаренину и Семенову. Есаулам без длинной  речи
выдали вышедшие из той же палаты дьяки свертки сукна на кафтаны, ценностью
и цветом по чину. Царь подошел к столу, стоявшему в стороне, взял  с  него
бархатную кису  с  золотыми  кистями  и,  подозвав  кивком  головы  Корнея
Яковлева, сказал:
   - И еще жалую тебя, атаман Корней Яковлев, из своих царских рук  сотней
золотых червонцев.
   Не дожидаясь поклонов, прибавил, улыбаясь:
   - Крамола изжита. Службу атаманов, есаулов и  донских  рядовых  казаков
похвалю особой грамотой на Дон, а вас, атаманы матерые, зову нынче со мной
и боярами к трапезе.
   Махнув рукой первому дьяку, прибавил:
   - Дьяк, есаулов отведи на чашный двор, и пусть пируют во здравие наше.
   4
   Близ крестца улицы, узкой, пыльной,  обставленной  по  сторонам  ветхим
тыном, обрытой пересохшими канавами, вонючей от падали ободранных  козлов,
кошек и собак, сидел, привалясь к тыну спиной, уперев ноги в лаптях о  дно
заросшей канавы, старик в сером кафтане, в серой бараньей шапке, сдвинутой
на подслеповатые глаза, перебирал струны домры и, бренча, подпевал:
   На реку на Волгу широкую
   Вылетал, слетал сизой сокол...
   В небеса ен не глядел, властям не кланялся.
   Зачерпнул он долонью воду рудо-желтую -
   Под Саратовом, Царицыном, Свняжеском!
   Взговорил ко Волге, вопрошаючи:
   "Ой, пошто. Волга-мать, нерадошна!
   Ай, зачем мутишь со дна пески да рудо-желтые?" -
   "Я по то верчу, пески кручу -
   Подмываю камин-горы подсамарьские,
   Что встает со дна меня красавица...
   Та ли девка красная не пашинска:
   Турска ль роду али перского..."
   И услышала глас богатырь-реки,
   Плавью со дна выставала сама девица...
   Не румянена лицом, не ваплена,
   Косы черны раскотынились...
   Вишь, в воде лежать - остудной быть!
   И не зреть солнца, не видети,
   Холодеть, синеть грудиною,
   Похудать, отечь личиною...
   Да сказала девка таковы слова:
   "Ты ли, сокол, богатырь-боец?
   Зрю: недужным стал, нерадошным.
   Аль по мне, девице, опечалился?
   Ой, с печали сердце ссохнется,
   Сила-удаль поуменьшится!..
   И тогда насядут вороги,
   Лиходеи все, насильники,
   Биться будешь, не жалеючи...
   Не теряй ты, сокол, кудри, мною чесанны, -
   За кудрями снимут буйну голову...
   Голову, головку, буйну голову-у!.."
   С огородов, сквозь  тын,  по  всей  Стрелецкой  слободе  несло  запахом
печеного хлеба, так как простолюдинам летом "пожара для  опас"  не  давали
топить печи в домах, они пекли хлеб на огородах и пустырях.
   Старик примолк, настраивая домру, столь же старую, как и сам он,  а  за
его спиной по-за тын кто-то, сидя в углублении земли перед печью,  говорил
громко и жалуясь:
   - С тяжбой наехала родненька, кум... в Кремль пошли на соборы  глянуть.
Дошли мы до церкви мученика Христофора, я поотстал,  а  кум  орет  во  всю
Ивановску площедь:  "Что-то,  куманек,  ваши  московские  иконники  замест
угодничья лика пса на образ исписали?.."
   - Вот дурак-от! Христофор завсе с песьим ликом пишется.
   - Я ему машу рукой: молчи-де! Ой, и натерпелся... Гляди, уволокли бы  в
Патриарший разряд...
   - И отколе экое чудо? Святых не разумеет.
   Старик, настроив домру, снова запел ту же песню.  С  казни  Разина,  от
лобного места, разбродилась толпа горожан, густела около игреца,  слушала.
В толпе стоял широкоплечий высокий юноша. Он  и  раньше  стоял,  а  теперь
придвинулся ближе. Лицом худощав, над губой верхней начинались усы, из-под
белой шляпы,  расшитой  на  полях  узорами,  лезли  на  лоб  темны  кудри.
Малиновый скорлатный кафтан распахнут; опершись  на  батог,  молча  слушал
игру старика.
   Толпа зашевелилась и раздалась. К канаве  вплотную  пролез  человек,  с
виду  купец,  широкоплечий,  приземистый,  с  отвислым  животом,  в  синей
долгополой сибирке аглицкого сукна. За купцом протолкались,  встали  около
него приказчики в серых фартуках и валеных шляпах, похожих на колпаки. Над
Москвой все  шире  и  шире  загудел  из  Кремля  колокольный  звон.  Вслед
кремлевскому звону недалеко с  полянки  зазвонила  церковь  Григория...  В
торжественный и плавный звон настойчиво  вплелся  заунывный  похоронный...
Купец, как и многие люди, держа снятую с отогнутыми полями шляпу  в  руке,
крестясь, заговорил:
   - Дивлюсь я, народ православной! Вот  уж  кой  день  писец  покойницкой
Трошка звонит неладно! Чуете? во!.. во!..
   - Как не чуять, торговой человек? Звонит, быдто архиерея хоронят.
   - Еще что! Как седни вора Стеньку везли на лобное  место  из  тюрьмы  с
Варварского крестца, звонил же все так. А звоны в тое время ни  гукнули...
один он...
   - Да... баловать таким делом не по уставу.
   - И чого этта протопоп ему спущает?
   - Кой день, как государев-царев духовник уехал к Троице!
   - К Сергию?
   - Куды еще? К Троице.
   - Ну, и вольготно звонцу шалить колоколами.
   - Нет, православные! Тут дело патриарше, не шалость пустая.
   - Патриарший разряд сыщет.
   - Коли доведут - сыщет!
   - Сыскать про Трошку надо.  А  коли  же  сыскивать,  православные,  так
чуйте: старик тож неладное играет, да еще в повечерие: грех велик!
   - На старика поклеп! Наигрывает  старой  сколь  жалостно,  одно  что  в
вечерю...
   - А чуете ли, кого поминает?
   - Волгу!
   - Девку еще!
   - А сокола сизого? Да сдается мне, замест сокола поминает вора Стеньку,
казнили коего по государеву указу, четвертовали. Чуйте, православные!  Его
поминает.
   - Лжешь на старца, пузатой!
   - Зато не нищий: и пузат, да богат!
   - Всяк про себя деньги копит. Иной нищий богаче купца.
   -  Чуйте,  православные:  "властям  не  кланялся",   "вороги   насядут,
потеряешь буйну голову!".
   - Оно впрямь, схоже!
   - И Волгу-реку со Царицыном, Свияжском, камнигоры самарские  -  про  то
нынче сказывать не можно: там бунты идут. Играть же  указом  воспрещено  -
чуйте, православные!
   - Ну, чуем! Что из того?
   - То! А може, не то?
   - То ли, не то, а я, православные, делаю почин. С тем  шел  сюда,  чтоб
старого безбожника, кой в повечерие бунтовские песни играет,  в  Разбойной
сволокчи. Эй, парни, бери!..
   - Пров Микитич, подмочь мы можем, да только...
   - Чого только?
   - Подмогем до крылец в Кремль, а в Разбойной не пойдем - с дьяками суди
ты!
   - Волоките! Сам все улажу. Ну-ка, мохната шапка зимня, с нами, и музыку
бери!
   Купец, помогая приказчикам, выволок домрачея из канавы на дорогу.
   - Да чего вы, божьи люди? Стар и убог, чай, сами видите?  Играю  нищеты
деля: може, кто алтын кинет?
   - Там тебе гробных рублей (*65) дадут. Волоки, парни!
   - Идем, дедко!
   - Эх, пошто трогаете старца!
   - Пропущай!
   Юноша кинул батог, двинул  на  голове  шляпу.  Толпа  не  расступалась,
старика тащили медленно, улица была плотно забита людьми.
   - Чого мешаете, православные?
   - Волоки, нам што!
   - Не дело это... старого.
   Парень из толпы тронул юношу за рукав:
   - Вася! Гостя нашего... старца...
   - Пожди, Куземка! Дай им взяться ладом. Где робята?
   - Тут, с народом.
   - Кличь!
   И, раздвинув толпу, засучил к локтям сборчатые рукава. Толпа отхлынула.
Приказчики, оглянувшись, выпустили из рук старика. Купец закричал:
   - Вы, парни, чого? А?!
   - Не видишь, что ли, Пров Микитич?
   - Чого?
   - Люди хлынули прочь, а первой кулашной боец в дело вязнет.
   - Какой еще? Волоки!
   - Васька Ирихин - слышь, какой!
   - Эй, православные, подмогите парням.
   - У нас ребра и так щитаны.
   Люди все больше редели, кто-то сказал:
   - Тащи, пузатой, коли затеял!
   - Нагляделся, вишь, казни, так на всякого рад скочить...
   - Мы Разбойной обходим.
   - Черта с таким народом послужишь государю!
   - Не государю, а твоей чести.
   - Тьфу, сволочь!
   Купец, ругаясь, отступился и спешно, не то  от  зла  или  боясь  толпы,
ушел.
   Приказчики задержались; сняв шапки, поклонились старику:
   - Прости нас, дедушко!
   - Велел, а дело наше подневольное!
   - Ништо взять у старого...
   - Шальной он у нас! Вишь, в гости норовит пролезть.
   - Такому не быть гостем! Знаем его лари - мелковат торгом.
   - У черта ему гостем быть!
   - Старается - крамолу ищет...
   Толпа, переговариваясь, разошлась.
   Юноша подвинулся к старику.
   - Пойдем-ка, дед, к матке: чай, по нас соскучала!
   - Поволокли... а чудно!..
   - Сразу видал, что этот к тебе неспроста лезет. Все ждал, когда возьмет
да городские подмогать зачнут. А я мекал -  гикну  ребят...  Только  скоро
тебя спустили... Люблю бой!
   Звон колокольный заливал воздух Москвы, улицы и закоулки.  Над  низкими
домами гудело медью, и в медный, веселый гуд, не смолкая, упрямо  вливался
заунывный похоронный звон.
   - Ты куда, дед?
   - Да иду, робятко, надо мне задтить на Архангельске подворье к монашкам
-  земляки  есть,  а   кои   прибыли   из   Соловков:   Азарий-келарь   да
Левонтий-поп...
   - Пошто они тебе?
   - Вишь ты, Васильюшко. Пожил  я  у  вас  -  пришел  от  имени  батюшки.
Сказнили его нынь, а теперь идти мне...
   - Это вора-то Стеньку?
   - Ой, робятко, молчи! Не вор он... не говори так... В тепле  у  вас,  в
доброй жире пожил, и слава богу. Посужу с монашками: може, еще  потрудятся
во славу атамана Соловки-то! Потрудятся ужо...
   - Идем к нам! Снова, гляди,  уловят...  По  Москве  нынче  много  таких
черевистых ходит... имают людей.
   - Не уловят, даст бог! Решетки в городу не замкнут скоро - светло; а  я
часик, два, три поброжу...
   - Тебя, ежели, где искать?
   - Не ищи, Васильюшко! Сам прибреду.
   5
   Ириньица лежала, закинув исхудалые руки за голову. Василий  вошел,  сел
на лавку; не раздеваясь, кинул рядом с собой расшитую шляпу. Свечи  горели
в  одном  трехсвещнике:  две  из  них  догорали,   одна,   высокая,   ярко
потрескивала, оплывая. Василий встал, взял две свечи из столешного ящика и
зажег,  вынув  огарки.  Делал  он  все  очень  тихо,  бесшумно.   Ириньица
прошептала, не открывая глаз:
   - Где ж летал, мой голубь-голубой?
   - Эх, мама! Не чаял я, что услышишь... Мекал - спишь. Был и видал - ой,
что!
   - Скажи, сынок... чую...
   - А вот! Тут, не дально место, на Козьем, вора Стеньку Разина на  куски
секли... Перво, палач ему правую руку ссек, потом  левую  ногу,  а  вывели
заедино  с  ним,  вором,  его  брата  Фролку,  да,  вишь,  не   казнили...
пристрастия для привели скованна. Фролка от тое казни  братней  в  ужастие
пришел и слезно  закричал:  "Знаю-де  я  слово  государево!"  Он  же,  вор
Стенька, весь истерзанный, да из отруба  руки,  ноги  кровь  бьет  вожжой,
рыкнул на Фролку что есть силы - всему народу в слух пало: "Молчи, собака!
Шлю тя к матери и со словом государевым заедино..."  Тогда  палач  его  по
стриженой голове тяпнул и нараз ссек, а потом... Ты что, мама?!
   Ириньица, дрожа, села. Полуседые волосы лезли ей на  глаза.  Сбороздила
волосы прочь иссохшей рукой и крикнула так, как не ожидал сын, громко:
   - Дитятко! Ой, не надо!!
   - Чого не надо, мама?
   Ириньица упала на постелю и тихо, как первый раз говорила, сказала:
   - Ой, молиться надо мне, и тебе, голубь, молиться тоже.  Отец  он  твой
был - Степан Тимофеевич!
   - Отец? А я почем про то мог знать? Вор да вор - отец? Ай-яй,  где  его
пришлось повидать! Отец!..
   - Истинно отец он твой, а что не сказала - моя вина... Без закону ты им
со мной прижит... Для страху не говорила  -  будет-де  меня  корить  и  не
любить.
   - Еще и корить! Так вон он  кто  -  мой  отец?..  Не  занапрасну  тогда
Лазунка, наш гость, сказал: "Будь в отца!" - и учил  стреле  и  на  саблях
рубить учил...
   - Дитятко! Прахотная, думала я думу... Хошь  глазом  глянуть  хотела...
Выбралась идти, да ноги, боялась, не понесут далеко...  И  у  дверей  стоя
четыре денька тому, чула - кричит народ: "Везут!" Ой, ослабела я,  уползла
сюда на перину... А нынче,  вишь,  казнили  сокола!..  И  мне  помирать...
Остатние деньки с тобой я...
   - Пошто так, мама? Жить живи, я лекаря сыщу... лечить тебя...
   - Нет, Васильюшко. Не ищи ни лекаря, ни знахаря... Сердце исчахло, да и
незачем маяться мне... Теплилось  оно,  мое  сердце,  все  той  же  единой
надеждой увидать сокола Степанушку, и вот...
   Ириньица, не закрывая глаз и не меняя лица, плакала.
   - Эх, мама! Разжалобил тебя,  сказал,  не  знаючи.  Ты  не  плачь.  Что
укажешь или пошлешь куда - все сполню... Не плачь, прикажи чего!
   - Одну заботу положу на тебя, голубь-голубой... Сходи ты, сыщи товарыща
твоего, кой смелый и ничего не боится. Чула от тебя, такие есть...  Я  ему
денег дам, что попросит, ай узорочья - ничего не жаль! - лишь пробрался бы
на лобное место и голову, псами-боярами посеченную, Степанушкину, принес.
   - Понимаю, мама! Принести?
   - Только не ты, дитятко! Человека  сыщи  такого...  Состригу  я  с  той
головы кудерышки да под подушку складу...
   - Да, мама, не чула, - сказал я: обрита его голова со лба до темени...
   - Ну, так прощусь с ей, дитятко... Легко мне будет, бесслезно... Сходи,
сынок, за таковым удалым!
   - Схожу, мама. А ты, родненька, не горюй! И пошто, пошто я раньше  того
не знал?! Отец!
   Василий быстро поймал на  лавке  шляпу,  подтянул  кушаком  распахнутый
кафтан, а выйдя в сени, пошарил чего-то недолго.
   Ириньица, медленно приподнимаясь, села на постели,  провела  руками  по
лицу и сперва тихо, потом быстрее несколько раз тряхнула головой,  как  бы
себя убеждая, сказала:
   - Ой, баба-лежебока! В путь пора, а ты окисла в дреме?
   Стала подыматься на ноги, ее пошатнуло, но  с  упрямством  в  лице  она
удержалась за кромку тяжелого стола.
   -  Буде,  крепись.  Дела  много:   обрядиться,   подрумяниться,   брови
подвести... Ой, нерадивая!
   Держась за стену, она подошла к шкафу, открыла и сквозь него  прошла  в
прируб,
   В подвале было ведомо время по часам - они висели  на  стене:  гири  их
старательно по утрам подымал Василий. Но сегодня он  куда-то  заторопился,
забыл, и часы стояли. Ириньица не видела часов, перебирала свои  сарафаны.
Оделась в белый атласный сарафан  с  лямками,  низанными  жемчугом,  шитый
золотыми узорами. Переменила шелковую рубаху  на  белую  тонкого  полотна,
достала кику полегче, без очелья, надела. Одеваясь, шептала:
   - По дружке Степанушке... в белом... не черном... Ух, дай бог силы!
   С трудом выбралась в сени, нашла яндову  с  вином,  через  край  яндовы
выпила вина, закашлялась и, отдышавшись, поела белого хлеба.
   - В путь-дорогу! В путь-дорогу, баба! Силы паси-кормись.
   Вернувшись из  сеней,  стала  прибирать  горницу.  Из  коника  вытащила
скатерть малиновую  бархатную,  покрыла  дубовую  доску  стола.  В  другом
трехсвещнике установила и зажгла свечи. Поправила  у  образов  лампадки  и
тоже зажгла. Покрестилась, но в землю боялась  кланяться  -  не  встать  с
полу.
   В сенях застучали смелые шаги, вошел сын, поставил на лавку мешок:
   - Вот на, мама! Принес.
   - Ты? Сам ты?
   - А кого еще искать в подмогу?
   - Ой, сынок, сынок! Голубь - страшно... И  тебя  с  моих  глаз,  боюсь,
утянут окаянные...
   - Некому тянуть... Казнили, решили дело... Сторожов там нету...  В  яме
на колье голов много... На тот высокий кол, батюшков, я иную голову вздел,
схожую. Да все обриты, и воронье терзает, ништо!
   Ириньица шепотом спросила, подходя, шатаясь на ногах, к лавке:
   - Та ли головушка, голубь?
   - Та, мама! Она... Чего не веришь?
   - Я так, голубь! Я так... сказать...
   Мать, раньше чем вынуть из мешка голову, обняла сына.
   -  Родненькой!  Васильюшко!  Дай   поцолую   тебя,   соколик   мой,   и
благословлю... Прости грешную...
   - В чем прощать-то?.. Да благословлять пошто?  Дай-ка  выну  я  голову,
снесу - тяжелая...
   - Нет, сама! Сама, сама я, а ты поди, сынок, да приведи  гостя,  старца
нашего.
   - Он сказал: "Сам прибреду".  Чуть  не  поволок  его  купец  Редькин  с
приказчиками, что лари у моста.
   - Нет, родной! Сыщи - видишь, чуть не уволокли куда... С батюшкой твоим
был - сыщи его. А я, може, отдохну... сосну мало...
   - Опочинь да здрава будь! А ладно, мама, что опять  пошла,  как  тогда,
когда Лазунка был... Одно что-то мне нерадошно...
   - Что ж нерадошно, отчего, дитятко?
   - Так... я не знаю... Гляжу вот: нарядилась, как на свадьбу, а глаза...
   - Что глаза мои, Васильюшко?
   - Да все едино как плачут...
   - Ой ты, ой! Голубок-голубой... Ой ты, дай бог тебе путь доброй и  силу
возростить... и крепким...
   Ириньица еще раз обняла сына; сын в ответ на ее ласки тоже  обнял  мать
торопливо. Уходя, ударил о полу кафтана шляпой.
   - Эх, не хотелось бы уходить от тебя! Ну, я скоро, мама...
   - Подь, голубь, с богом... Хоть ты и ненадолычко, а  старца  сыщи.  Тут
он, близ где-то...
   - Сказал: "Прибреду". Темнеет, придет ужо... Ну, подтить, так иду!
   В желтом свете свечей Ириньица стояла у лавки над мешком, высокая,  вся
плоская. Желтели клочья волос поседевшие из-под  узорчатой  красной  кики.
Тронула мешок исхудалой рукой и отдернула пальцы, отступила:
   - Нет, не то! Нет, не то... иное... иное надо... надо.
   Она подошла к сундуку за печкой, открыла углубление в потайную горницу.
Негасимая у образа лампада тускло горела в подземелье. Ириньица,  шатаясь,
но уверенно подошла к портрету старика,  пошарила  рукой  справа  у  рамы,
нажала пружину. Портрет боком двинулся на  хозяйку.  В  открытом  шкапу  в
стене  тускло  светилась  драгоценная  посуда,  золотая  и  серебряная,  с
камнями, в узорах. Ириньица, стиснув зубы, из  последних  сил  напрягаясь,
стащила с полки широкое серебряное блюдо с  алмазами  на  верхней  кромке.
Блюдо ударило ее по ногам. Она села на пол и, боясь сидеть, скоро  встала.
Не закрывая потайного углубления в стене,  так  же  выбралась,  волоча  за
собой блюдо, и заперла вход.
   Подошла, поставила, отодвинув трехсвещники, блюдо на стол.  Отдышалась,
тогда пришла к мешку, подсунула под него руки и перенесла к столу бережно.
А когда сгибалась поставить мешок на пол, как  помешанная  от  нахлынувших
обрывков воспоминаний короткого  счастья  и  горя,  -  запела  колыбельную
песню. Голос слабел, срывался, иногда шептал, но она пела и пела:
   Старые старушки, укачивайте,
   Красные девицы, убаюкивайте,
   Спи с Христом!
   Спи до утра - будет пора -
   Разбудим... Ворогов вон со двора...
   Нагнулась, раскинув полотнища  мешка,  вынула  окровавленную  голову  с
синими  губами  и  закрытыми  глазами.  Губы  распухли,  кровь  почернела,
облепила усы и бороду. Голова была гладко выстрижена, с левой стороны  шла
глубокая кровоточащая борозда. Ириньица поставила  голову  срезом  шеи  на
блюдо, пела так же или казалось, что пела, шептала:
   Сон ходит по лавке,
   Смертка - по избе...
   Сон говорит: "Я дремать хочу..."
   Смерть взговорила: "Косу точу!"
   Опустилась на колени перед столом и навзрыд заплакала:
   - Голубь-голубой, мой Степанушко! Вот,  вот  и  свиделись...  А  сказал
соколик: "Не видаться!" Да что ты,  баба,  наладилась  в  путь,  а  воешь!
Нечего уж  тут...  лежебока!  Берись  за  работу...  Понесу,  сокол,  твою
головушку по Москве, а упрячу,  окручу  ее  в  камкосиную  скатерть.  Коли
стретят злые - скажу:
   - Несу любимое, родное... Не дам его никому - судите заедино  с  ним...
Закопайте меня в лютую яму... Ой, берись! Буде... слезы... буде!
   Цепляясь за стол, поднялась, прошла в прируб,  оттуда  принесла  кувшин
серебряный с водой и на плече  полотенце.  Плескала  водой  на  измазанную
грязью и кровью голову атамана, корила себя и плакала неудержимо:
   - Баба так уж баба! Глаза твои мокрые...  ой,  на  мокром...  Голубь...
голубой... умою твое личико водой студеной. А я на торгу  была  и  чула  -
стрельцов-то, кои меня выволокли из ямы, истцы-сыщики ищут, всю-то  Москву
перерыли, да не нашли... По начальнику весь сыск пошел... он-де пузатой...
Соколик, сыщут тебя, и на дыбу с тобой... Да открой же оченьки!
   Обмыла лицо и бороду, лоб и плохо заживший от сабли Шпыня шрам, открыла
Разину глаза. И глянули потускневшие глаза еще  раз,  не  дрогнули  больше
брови, хмурые и грозные.
   - Вот так! Вот так... Ах, кабы, мой голубь, да словечко  молвил  -  ой,
може, молвишь что бедной бабе?! Нет уж, все прошло, минуло все, кануло,  и
жисть... жисть тоже. Пой ты, бессамыга! Пой,  а  то  падешь,  и  никуда  в
путь... Ни... не отдам я тебя, мой голубь, сокол ясной,  никакой  крале!..
Перлами из жемчугов окручу твою головушку... Прикую  сердце  твое  к  моей
кроватке золотыми цепями... Убаюкивать буду: спи, спи!..  Нет  же,  гляди,
убаюкивать зачну. Пой, баба!
   На тех огнях на светлыих
   Котлы кипят да кипучие...
   Баю, баю-бай!
   Да восстань, мое дитятко,
   Со стены ты сними свой булатный меч...
   Секи, кроши губителей!
   Баю, баю-бай...
   Гроза пройдет да страшная,
   Беда минет наносная...
   Кувшин звякнул на полу. Ириньица, широко раскрыв  глаза,  попятилась  к
постели:
   -  Убит?  Ой,  убит!  Не  пройдет,  не  минет...  Окаянные!  Истерзали!
Нечестивые и с царем опухлым! Лютые! Подожди, баба... сердце!.. сердце!
   Она упала навзничь на постель, слезы  высохли,  глаза  затуманились,  с
усилием глядя на мертвую  голову,  неподвижно  уставившую  в  стену  взор,
Ириньица шептала:
   - Сон по лавке... сон! Сон по лавке... придет пора...  будим...  раз...
будим... - Вытянулась, слегка запрокинула голову, кинула одну  руку  вдоль
тела, другую согнула на грудь...
   - Мама! Нашел я его, игреца-гостя, идет ужо. Ты спишь?
   Сын, войдя в подвал, говорил все тише и тише, шагнул было,  но  сел  на
лавку пятясь. Оглядывал как будто первый раз горницу; скатерть  постелила?
кувшин  кинула  и  воду...  а?  Обмыла,  вишь,  мертвое...  На  столе,  на
серебряном блюде, сверкавшем алмазами, стояла голова атамана, и глаза его,
которых не видел сидевший юноша, ему казалось, глядели на сонную Ириньицу,
спавшую тихо.
   - Оченно уж тишь! Жуть... Ой, да я часы не поднял! не завел... дай-ка!
   Василий встал и оглянулся на дверь. В сенях завозилось. Дверь толкнули,
в подвал, сгибаясь, влез старик в серой бараньей шапке, с домрой  в  руке.
Юноша махнул ему:
   - Мать спит!
   Старик  снял  шапку,  перекрестился  на  икону  и,  оглядывая  горницу,
неслышно ступая лаптями, подошел к столу, осмотрел мертвую голову, шепотом
спросил:
   - Ты это, робятко, батюшкину голову принес?
   - Я, дед.
   - Чтоб  не  зорили  дом  и  тебя,  ежели  хватятся,  сыщут,  поволокут,
ухоронить ее надо...
   - Даст ли голову отца мама? Она спит, что ужо скажет?
   - Не баско как-то она возлегла, моя хозяйка! Дайкось!
   Старик пододвинулся, пригнулся к голове Ириньицы - опустил на пол домру
и шапку из руки, широко двуперстно перекрестился:
   - Молись богу, родной, померла мать.
   - Ой ты?
   Сын, двинув на голове шляпу, обходя  стол,  припал  к  груди  Ириньицы.
Старик, косясь на него подслеповатыми глазами, подумал:  "Ровно  как  отец
шапку движет".
   Сын не заплакал по умершей и шапки не снял.
   - Померла, дед? Что с ей творить?
   - Ужли, робятко, тебе не жаль родную? Уж коли так,  то  крепок  сердцем
ты!
   - Жаль... только я не баба - выть не стану  спуста...  О  могиле  завсе
поминала... Иножды уж думал: "Померла?" Послала искать тебя, а  на  дорогу
обняла, цоловала и крестила... Нынче что творить, говорю?
   - Поди, робятко, к попу, снеси какое ему малое узорочье аль лопотину...
Жадны они на мирское, и не все, да много их  жадных...  Церковной  укажет,
что с ей творить. Поди, родной! Я же в сей упряг проберусь, куда и  голову
батюшки земле предам... Попу ее казать не  можно.  Да  на  болото  сброжу,
воткну на тот высокий кол иную голову.
   - Заместо отцовой вздел я сам голову, и не ходи на Козье.
   - Сказала, что отец тебе Разин, дитятко?
   - Сказала, дед!
   - То-то. А ты - "вор-атаман".
   - Пошто не знал?
   - Поди, робятко, за попом! Я тут посижу... Житье-бытье  наше  удалое  с
атаманушкой попомню и про себя молитву сотворю...
   - Иду я!
   - А узорочье?
   - Посулю. Есть что дать.
   - Стой, дитятко! Поклонись земно отца твоего голове... Не  много  таких
отцов на свете, и будут такие не скоро...
   Сын, сняв шляпу, склонился перед столом до полу, сказал:
   - Прости, родитель, что, не знаючи, лаял тебя!
   - Так, так, робятко.
   - От сей день буду я думать о воле вольной  и  другим  сказывать  ее  и
делать что...
   - Разумной ты, спаси тя бог! Матушку  свою  укрой  гробными  досками  с
честью... Ладная была, домовитая хозяйка и  на  тебя  добра  не  жалела...
Обучили тебя многому умные, а остаток, в миру чего знать, сам дойдешь.
   Юноша поднялся во весь рост, надел шляпу. Старик сел  на  скамью  перед
столом.
   - Теперь к попу, дед. Завтре матушку схороним по чести, и  ты  будь  со
мной...
   - Стой-ко, робя, забуду, гляди! Тут где мешок, не вижу, да лопата, штоб
рыть?
   - Под твоей скамлей мешок...  Лопата  в  сенях,  от  двери  два  локтя,
справа...
   - Тут он, мешок... нащупал. К тебе я приду ночлегу для, озорко одному в
такой тиши с упокойной, да и схороним ее, провожу  ее  на  керсту,  а  там
пойдем по  белу  свету:  я  песни  играть  про  грозного  атамана  Степана
Тимофеевича, ты же теки на Дон-реку. Чул я от упокойной, знаю: рожон ты на
Москве, Василей, да кровь родителева от Дона-реки... И придет, може,  тебе
для время опробовать, сколь отцовой силы в тебе живет?.. Поди, родной!
   Юноша ушел. Старик посидел пригорюнясь, погладил обмытую мертвую голову
атамана рукой и, повернувшись к лампадкам, горевшим тускло, начал молиться
да кланяться в землю. Встал  с  земли,  поцеловал  в  синие  губы  мертвую
голову, также поцеловал Ириньицу. Неторопливо ощупав мешок, спрятал голову
Разина, взял шапку и, нашарив в сенях лопату, сгорбясь,  побрел  в  сумрак
серой ночи, бормоча:
   - Бродить мне привышно... а это сделать безотговорно и надобно!
   В ту же ночь, с шестого на седьмое июня 1671 года, у лобного места, где
казнили атамана, звонец церкви Григория, Трошка, подошел к столбу, врытому
у ямы. Там в  назидание  и  устрашение  народа  прибит  был  длинный  лист
приговора "Разину Степану и брату его Фролке". Потянулся  черный  пономарь
сорвать лист и вздрогнул - за ним послышались лапотные шаги. Трошка рванул
конец листа, оторвал и, привычно сунув за пазуху, полубегом пошел прочь:
   - Испишу, а лист сожгу - не сыщут!
   Отойдя, оглянулся, увидал:  около  ямы,  где  торчали  вверх  руки-ноги
казненных да чернела стриженая голова на высоком колу, медленно, не  глядя
по сторонам, ходил старик в кафтане,  лаптях,  мохнатой  шапке,  сгорбясь,
поглядывал в землю и как будто искал чего...
   У себя под трапезной, завесив окошки, пономарь зажег на столе  восковые
огарки, очинил гусиное  перо  и,  придвинув  чернильницу,  списывал  кусок
приговора, шевеля русой курчавой бородой, думал:
   "Остатки со столба сорву - испишу все..."
   Он переписывал:
   "Вы,  воры,  и  крестопреступники,  и   изменники,   и   губители   душ
христианских, с товарыщи своими под Синбирском и в иных во  многих  местах
побиты, а ныне по должности к великому государю,  царю  и  великому  князю
Алексею Михайловичу, всея  великия  и  малыя  и  белыя  Русии  самодержцу,
службою и радением Войска донского атамана Корнея Яковлева и всего  войска
и сами вы пойманы и привезены к великому государю к Москве, в роспросе и с
пыток в том своем воровстве винились. За такие ваши злые и  мерзкие  перед
господом богом дела и к великому государю, царю и великому  князю  Алексею
Михайловичу, всея Русии самодержцу,  за  измену  и  ко  всему  Московскому
государству за разоренье по  указу  великого  государя  бояре  приговорили
казнить смертью, четвертовать".
        СЛОВАРЬ УСТАРЕВШИХ СЛОВ
   Аксамит - бархат.
   Альбо - либо, или.
   Антимонь - сурьма.
   Баско - хорошо, красиво.
   Бахарь - сказочник-певец.
   Бердыш - стрелецкое и вообще  пехотное  оружие:  особый  вид  топора  с
лезвием в виде полумесяца на длинном древке.
   Бирюч (бирич) - глашатай, объявляющий царские и княжеские указы.
   Богобойные - богобоязненные.
   Бортные угодья - лесное пчеловодство, добыча меда диких пчел.
   Братина - большая деревянная или металлическая чаша для напитков.
   Брашно - еда, угощение.
   Бунчук - короткое древко с привязанным конским хвостом,  символ  власти
атамана, гетмана,
   Бурдюга - шалаш, землянка.
   Буявая, супорисгая - беспокойная, упрямая.
   Вершить - вести дела, исполнять.
   Веса - деревни, села.
   Виска - виселица.
   Вицы - прутья, розги.
   Воину - воистину.
   Ворворш - пуговицы в виде шариков на шнурке.
   Вязень - колодник, узник.
   Гирло - устье реки.
   Долонь - ладонь.
   Доможирить - вести хозяйство по дому.
   Дуван - казачья добыча.
   Единорог - артиллерийское орудие с особым устройством казенника.
   Ера - беспутный, живой, подвижный человек.
   Ердань - бассейн, прорубь.
   Жаратка - загнетка: в русской печке место для выгребания жара.
   Жигало - жало.
   Жилец - дворянин, временно призывающийся  для  несения  государственной
службы.
   Завилья - узоры в виде завитков.
   Загунуть - затихнуть, угомониться.
   Замотчанье - промедление.
   Здынуть, здымать - поднять, вздымать.
   Изветчики - вестники.
   Изгада - изжога, тошнота.
   Исфагань (Исфахан, Испагань) - в XVII в. столица Персии.
   Кальян - восточный прибор для курения табака.
   Камкосиный - из камки, шелковой китайской ткани с разводами.
   Каптур - шапка, вообще головной убор.
   Каторги - галеры, гребные суда.
   Келарь - монах, ведающий монастырскими припасами или  вообще  светскими
делами монастыря.
   Киота (киот) - подставка для икон.
   Киса - мошна, кошелек.
   Клескать - хлопать в ладоши.
   Копоский - разборчивый, придирчивый, беспокойный,
   Кортель - верхняя женская одежда на меху.
   Кошуля - сорочка, рубашка.
   Крамарь - торговец.
   Кресало - огниво.
   Кручной - кружечной двор, кабак.
   Крыга - льдина.
   Крыж - крест.
   Кузня - здесь: кованый сосуд.
   Кунтуш - род кафтана с откидными рукавами.
   Кюльзюм-море - Каспийское море.
   Лагалище - футляр.
   Махан - мясо; здесь: конина.
   Меледить - подпрыгивать.
   Менгун - деньги, плата.
   Мултанеи - индийцы.
   Мурмолка - шапка.
   Мухтояровый - то есть сделанный из бумажной ткани с шелком или шерстью.
   Накрачей - барабанщик.
   Натодельная - пригодная к делу, подходящая.
   Обнос - клевета, ложный оговор.
   Однорядка - долгополый кафтан без воротника.
   Односумка - подруга.
   Озорно - боязно, стыдно.
   Озям (азям) - верхняя крестьянская одежда.
   Опашень - верхняя мужская одежда: широкий долгополый кафтан с короткими
широкими рукавами.
   Ордыны - кочевники.
   Оселедец - длинная прядь волос на темени.
   Охабень - верхняя одежда с откидным воротником.
   Пастись - опасаться, избегать.
   Паузок - речное судно для перевозки грузов.
   Плахта - яркая цветная ткань, обычно надевалась поверх юбки.
   Позовное - плата за приглашение на праздник, чаевые.
   Поминки - здесь: подарки, подношения.
   Помовать - кивать, покачивать.
   Поруб - погреб; яма со стенками из бревен.
   Послухи - свидетели.
   Потоки - желоба на скатах крыши.
   Прахоть - болезнь, немощь.
   Призор - порча от "дурного глаза".
   Прируб - пристройка к дому.
   Причетник - церковнослужитель: дьячок или пономарь, звонарь.
   Прыск - бросок, прыжок; также: возможность достичь чего-либо.
   Прясла - звенья изгороди.
   Распашница - верхняя женская одежда.
   Рейтары - конные солдаты, кавалеристы.
   Сажень - мера длины, равная трем аршинам (2,1 м).
   Свейская - шведская.
   Семо и овамо - сюда и туда.
   Скать - сучить.
   Скласть - положить.
   Скрыня - ларец, сундук.
   Сочельник - музыкант, играющий на сопели, народном  деревянном  духовом
инструменте типа флейты.
   Сполох - набат, колокольный звон, служащий сигналом бедствия.
   Стрета - встреча.
   Сугрева - укрытие, приют.
   Сукман - суконный кафтан; одежда низших слоев населения.
   Сыроядцы - язычники, дикари.
   Таем - тайно, тайком.
   Тамашить - беспокоить.
   Терлик - верхняя  одежда  знатных  лиц,  надевавшаяся  в  торжественных
случаях;  шилась  преимущественно  из  златотканой  материи  и  украшалась
драгоценностями.
   Терпентин - живица: смолистый сок, выделяемый хвойными деревьями.
   Терченин - горец, живущий на Тереке.
   Треух объяринной - шапка из плотной шелковой ткани с узорами.
   Турский - турецкий.
   Убаить - уговорить.
   Убрусы - вышивка.
   Углезнуть - сбежать, скрыться.
   Угобжает - угождает, потакает.
   Узорочье - предметы роскоши, драгоценности.
   Улус - становище кочевников.
   Упряг -  здесь:  определенный  отрезок  времени;  срок  от  роздыха  до
роздыха.
   Усохутиться - спрятаться, скрыться.
   Утеклец - беглец.
   Уторопь - торопливо, спешно; в уторопь - вдогон.
   Уторы - нарезка в клепках бочек для крепления днища.
   Фальконет - старинная мелкокалиберная пушка.
   Ферязь - верхняя длинная мужская одежда.
   Фрязи - французы; фряжское - французское.
   Харкиз (харьюз) - хариус, семейство рыб подотряда лососевидных.
   Хвалынь (Хвалынское море) - Каспийское море.
   Шадрины - оспины.
   Шандал - подсвечник.
   Шанцы - военные укрепления, редуты.
   Шарпать - грабить; шарпальник - грабитель.
   Шемайка (шемая, синец) - рыба семейства карповых,
   Ширинка - короткое полотнище ткани: полотенце, платок (обычно вышитые).
   Шиш - бунтовщик, разбойник.
   Шугай - короткая кофта с рукавами.
   Эдиль-река - Волга.
   Ю - ее.
   Юкнуться - стукнуться, ушибиться.
   Ямы - путевые станции, на которых меняли лошадей.
   Яндова (ендова) - большая металлическая чаша.
   Япанча (епанча) - шерстяной плащ без рукавов.
   Ярыга - слуга в кабаке; низший чин полиции.
   Ясак - подать, собиравшаяся в пользу  Русского  государства  с  народов
Поволжья и Сибири.
        ПРИМЕЧАНИЯ
   1.  Приказы  в  XVII  в.   являлись   центральными   правительственными
учреждениями, ведавшими делами  внутренней  и  внешней  политики.  Земский
приказ ведал делами об убийствах, разбоях и грабежах в Москве.
   2. По уголовному законодательству XVII в. в наказание за убийство  мужа
женщина подвергалась  мучительной  и  позорной  казни:  ее  живой  по  шею
закапывали в землю.
   3. В Разбойном приказе рассматривались дела  об  убийствах,  разбоях  и
грабежах на всей территории государства (кроме Москвы).
   4. Стрелецкая  слобода  -  поселение  стрельцов  в  Москве.  Стрелецкие
слободы были расположены по р.Неглинной около  Кремля  и  вдоль  Земляного
города.
   5. Борис Иванович  Морозов  (1590-1661),  боярин,  шурин  царя  Алексея
Михайловича, его воспитатель и влиятельный советчик. Дьяк Чистов -  Чистый
Назарий, думный дьяк, возглавлял Посольский приказ; убит 2  июня  1648  г.
Плещеев Леонтий  Степанович  -  судья  Земского  приказа;  убит  во  время
восстания в 1648 г.
   6. Паншин - городок, расположенный  у  впадения  в  Дон  рек  Тишины  и
Иловли, являлся  одним  из  опорных  пунктов  донского  казачества  в  его
походах.
   7. Жидовин Схария - лицо полулегендарное. О  нем  сообщает  религиозный
писатель  XVI  в.  игумен  Иосиф  Волоцкий  в  "Сказании  о  новоявившейся
ереси...". Согласно "Сказанию...", Схария - еретик, чернокнижник, астролог
и звездочет, положивший начало ереси жидовствующих.
   8. Юрий Олексиевич - Долгорукий (ум. в 1682 г.), князь,  боярин,  глава
Приказа сыскных дел. Возглавлял дворянское ополчение во  время  подавления
разинского  восстания;  отличался  особой   жестокостью   в   расправе   с
повстанцами.
   9. Фролова башня - одна из башен московского Кремля, построена  в  1491
г. миланским архитектором Пьетро Солярио. С 1658 г. башня стала называться
Спасской, в честь иконы Спаса, написанной над ее воротами.
   10. Плящий - трескучий мороз, от слова  "плясать".  По-видимому,  здесь
игра слов: упомянуты инициаторы "соляного налога"  -  дьяк  Чистов,  судья
Плещеев и боярин Б.И.Морозов.
   11. Соляной бунт - восстание городской бедноты в Москве в июне 1648  г.
Причиной восстания  было  введение