ред
роспуском по  Самиздату всИ  же показать  Твардовскому, хотя
заведомо ясно было, что только  трата месяца, а их и  так не
хватает до  съезда. Чтобы  выиграть время,  я попросил  моих
близких  принести  Твардовскому  промежуточный,  не   вполне
оконченный вариант месяцем раньше с таким письмом, якобы  из
рязанского леса:
    "Дорогой Александр Трифонович!
    Мне кажется справедливым  предложить вам быть  первым...
(где уж там  первым) ...читателем 2-й  части, если вы  этого
захотите...  Текст  ещИ  подвергнется  шлифовке,  я  пока не
предлагаю   повесть  всей   редакции...  Пользуюсь   случаем
заверить вас, что несостоявшееся наше сотрудничество по  1-й
части никак не повлияло на моИ  отношение к "Н. Миру". Я  по
прежнему   с   полной   симпатией   слежу   за   позицией  и
деятельностью  журнала...  (Здесь  натяжка,  конечно.) ...Но
обстановка общелитературная слишком крута для меня, чтобы  я
мог разрешить  себе и  дальше ту  пассивную позицию, которую
занимал четыре года..."
    То  есть,  я  даже  не  просил  рассмотреть  вопроса   о
печатании.  После  ссоры  и  полугодового  разрыва  я только
предлагал Твардовскому почитать.
    По  времени  сложилось  отлично: пока  я  в  марте 67-го
вернулся и доработал 2-ю часть,  - в "Н. Мире" еИ  не только
А. Т.,  но все  прочли -  и оставалось  мне лишь получить их
отказ, отказ от всяких  дальнейших претензий на повесть.  За
год я  получил из  пяти советских  журналов отказ напечатать
даже самую безобидную  главу из 1-й  части - "Право  лечить"
(ташкентский журнал не поместил еИ даже в  благотворительном
безгонорарном номере); затем от всей  1-й части отказались -
"Простор" (трусливым оттягиванием)  и "Звезда" ("в  Русанова
вложено больше ненависти, чем мастерства" - а ведь этого  на
страницах    советских   книг    никогда   не    допускали!,
"ретроспекции  в  прошлое  создают  ощущение,  будто   культ
личности  полностью  перечеркнул  всИ,  что  было  советским
народом сделано  хорошего" -  ведь домны  вполне возмещают и
гибель  миллионов  и  всеобщее  развращение;  и  хотелось бы
"увидеть  более ясно  отличие авторских  позиций от  позиций
толстовства" - так уж тем более Льва Толстого строчки бы  не
напечатали!).
    Каждый  такой  отказ  был  перерубом  ещИ-ещИ-ещИ  одной
стропы, удерживающей на привязи воздушный шар моей  повести.
Оставалось последний  переруб получить  от Твардовского  - и
никакая постылая стяга больше не удерживала бы мою  повесть,
рвущуюся двигаться.
    Наша  встреча  была  16 марта.  Я  вошИл  весИлый, очень
жизнерадостный, он  встретил меня  подавленный, неуверенный.
Естественно было  нам говорить  о 2-й  части, но  за полтора
часа с глазу на глаз меньше всего разговору было о ней.
    Мой путь уже был втайне определИн, я шИл на свой рок,  и
с поднятым  духом. Видя  подавленность А.  Т., мне  хотелось
подбодрить  и  его.  За  это  время  он  потерпел  несколько
партийных  и служебных  поражений: на  XXIII съезде  его  не
выбрали больше  в ЦК;  сейчас не  выбирали и  в Верх.  Совет
("народ  отверг",  как  объяснил  Демичев);  с  потерей этих
постов ещИ  беспомощнее он  стал перед  наглой цензурой, как
хотевшей,  так  и  терзавшей  наборные  листы  его  журнала;
стягивалась петля и вокруг  "ТИркина на том свете"  в театре
Сатиры: всИ реже пьесу  давали и готовились совсем  снять; а
недавно ЦК актом внезапным и непостижимым по замыслу,  минуя
Твардовского,  не  предупредив  его,  сняло  двух  вернейших
заместителей -  Дементьева и  Закса: как  когда-то из  ГБ не
возвращались люди домой, так и эти двое уже не вернулись  из
ЦК на  прежнюю работу*. Административно  это  было, конечно,
плевком в Твардовского и во всю редакцию, но по сути это был
такой же переруб строп, высвобождение ко взлИту, ибо  снятые
и  были  два  вернейших  внутренних  охранителя, ослаблявшие
энергию  Твардовского. Однако  А. Т.  так привык  доверяться
Дементьеву, так верил  в деловые и  дипломатические качества
Закса,  так уже  привычно был  связан с  ними, и  ещИ  форма
снятия так груба была даже и для всех сотрудников  редакции,
- что  едва ли  не коллективная  отставка готовилась  в виде
протеста, сам же А. Т. никогда не был столь близок к  отказу
от редакторства.  (Значит, не  глупо рассчитали  враги. ЕщИ,
может   быть,   вот  было   соображение:   без  удерживающих
внутренних  защИлок  сорвется  в  "Н.  Мире"  вся стреляющая
часть, выпалит через меру - и погубит сама себя.)
    [*  Впрочем,  Дементьев  ещИ  долго  и  жалостно навещал
редакцию с голосом на слезе.  Он и никогда не работал  здесь
ради зарплаты, он выполнял общественное поручение, а сейчас,
наверно, и совсем бесплатно взялся бы.]
    Я  иначе  принял  отставку  Дементьева  и  Закса: только
очищение журнала.  Но бесполезно  оказалось убеждать  в этом
Твардовского, да и сотрудников. Во всИм же другом я старался
теперь перенастроить А.  Т.: что снятие  из ЦК и  Верхсовета
было для  него не  общественным падением,  а высвобождением,
что  таким  образом  положение  его  и  журнала  всИ   более
приближаются  к  пушкинским: вы  -  свободный поэт,  ведущий
независимый журнал. (Заслужить это сравнение было для А.  Т.
ещИ  очень  далеко.  Но  устоявшаяся  внутрижурнальная форма
бесед была такова,  при том градусе.  Не избежать было  этой
формы и мне, если я хотел в чИм-то надоумить.) И А. Т. сразу
откликнулся: что он ничуть не жалеет о снятии его, даже рад.
(Уже это было хорошо, что так говорил, хотя явно неискренно.
В  тех  самых  днях  в  Столешниковом  переулке,  в   пьяном
состоянии, он остановил незнакомого полковника и  открывался
ему, бедняга, как больно задет.)
    Я:
    - Тем лучше! Я рад, что вы так понимаете, что у вас  уже
есть внутренняя свобода. - (О, если бы!)
    Он (без моей наводки):
    - ...Или  что медальки  не дали!  - (За  месяц перед тем
дали золотую звезду Шолохову, Федину, Леонову, Тычине, а ему
- первому  поэту России  - ведь  так же  было установлено по
табели  рангов  -  не  дали,  нарушили  табель  из-за смелых
общественных шагов.) - Соболев рыдает, а я рад, что не дали.
Мне позор бы был. - (Неискренно).
    Я:
    - Конечно позор, в такой компании!
    Итак, хотя  8 месяцев  мы не  виделись и  были как  бы в
разрыве, и в начале он меня встретил с обиженностью, и  была
взаимная боязнь  новой  обиды, боязнь  неловко  коснуться, -
теперь свободно  потИк разговор,  интересный для  него и для
меня: моя  цель всегда  была, чтоб  они хоть добровольный-то
намордник сняли.
    А. Т. подробно стал  рассказывать, почему он не  подал в
отставку из-за Дементьева и Закса; как те сами  отговаривали
его;  как  наверху  ему  сказали:  ваша  отставка  была   бы
поступком антипартийным. И  ещИ рассказывал благодушно,  как
он хорошо и  умно перестроил редакцию  журнала, как одним  и
тем  же  (?)  выражением   "сочту  за  честь"  приняли   его
предложение войти в редакцию Дорош, Айтматов и Хитров. А ещИ
-  как  накануне прошло  обсуждение  журнала в  секретариате
союза  (после  ругательной   статьи  в  "Правде"):   вопреки
ожиданиям благопристойно и благополучно.
    И после такого огляда  не горе изо всего  выстроилось, а
радость: в который раз журнал проявил свою  непотопляемость!
А  что бы  иначе? А  иначе сомкнулись  бы волны  и погас  бы
светоч.
    Но на этом светло-розовом небе вот что беспокоило А. Т.:
вчера на секретариате Г. Марков сказал, что "Раковый корпус"
уже напечатан на Западе. И грозно посмотрел на меня  Главный
редактор. (Вырастил бороду... Не  сам ли и "Крохотки"  отдал
за  границу?..  ВсИ  сходилось  против  меня  остриИм.)  Тут
напомнил  мне  А.  Т.  по  праву  старшего,  что  даже некий
(безымянный) буржуазный орган  (ближе к моему  беспартийному
пониманию он  давал более  понятный авторитет)  написал, что
конечно  Солженицына   был  бы   недостоин  образ   действий
Синявского и Даниэля.
    Я ответил:
    - Сам я не собираюсь  посылать за границу ничего. Но  от
соотечественников  скрывать  своих книг  не  буду. Давал  им
читать, даю и буду давать!
    А. Т. вздохнул. Но признал разумно:
    - В конце концов, это - право автора.
    (В начале начал!!)
    А откуда мог пойти  слух? Пытался я ему  объяснить. Одна
глава   из   "Корпуса",   отвергнутая   многими   советскими
журналами, действительно  напечатана за  границей -  именно,
центральным  органом   словацкой  компартии   "Правда".  Да,
кстати! я же дал на днях интервью словацким корреспондентам,
вам рассказать? Да! я ведь  в ноябре дал интервью японцу,  я
вам не рассказывал... ("Слышал, - хмуро кивнул  Твардовский.
- Вы что-то  незаконное передали в  японское посольство...")
Да! ведь мы  же восемь месяцев  не виделись, а  завтра А. Т.
едет в Италию,  и надо ему  быть осведомлИнным о  моИм новом
образе  действий:  я  ведь совсем  иначе  себя  теперь веду!
Дайте-ка расскажу!..
    Но - всякий интерес потерял А. Т. к нашему разговору. Он
стал звонить секретарю,  связываться с Сурковым,  с Бажаном,
снова с теми, о  ком на полчаса раньше  остроумно выразился,
что "на одном поле не сел бы рядом с ними.....": ведь именно
с  ними  ему  нужно было  завтра  ехать  спасать КОМЕСКО.  Я
помнил, как парижским своим  интервью осени 1965 года  А. Т.
успокаивал о  моей судьбе  и, значит,  помогал меня  душить.
Теперь  я  очень  выразительно  сказал  ему,  как   ненавижу
Вигорелли  за то,  что тот  солгал на  Западе будто  недавно
беседовал со  мною дружески  и узнал  от меня,  что роман  и
архив мне возвращены. Он  помогал душить. (Сиречь: да  вы же
там завтра не помогите!..)
    А  делаю  я теперь  вот  что: даю  рукописи  обсуждать в
секцию прозы...
    А. Т. качает головой:
    - Не следовало давать.
    - ...потом - публично выступаю...
    А. Т. хмурится:
    -  Очень  плохо. Зря.  Своими  резкими выступлениями  вы
ставите под удар "Новый Мир". Нас упрекают: вот, значит,  вы
кого воспитали, вот кого вытащили на свет!
    (Да Боже мой,  да не только  значит я, но  и вся русская
литература должна замолкнуть и самопотопиться - чтобы только
не упрекали и не потопили "Н. Мир"?..)
    - Я  защищаю и  вас! Я  объясняю людям  громко со сцены,
почему на два-три месяца задерживаются ваши номера: цензура!
    -  Не надо  объяснять! -  всИ гуще  хмурился он.  - Мне
говорили, что вы вообще против меня высказываетесь...
    - Против? И вы могли - поверить?
    - Я ответил: пусть! А я против него - не буду.
    (Поверил!  сразу  поверил  бедный  Трифоныч!  -  Но  сам
поступил благороднее!.. В том и дружба.)
    И где ж во всИм этом разговоре был "Раковый корпус"?  Да
был всИ-таки, переслойкой: по две фразы, по два абзаца.
    2-й части "Корпуса" он высказал высшие похвалы; что  это
в  три раза  (прибор такой  есть?) выше  1-й части.  Но вот
что...
    (Я знаю:  сейчас, как  раз сейчас,  такие условия, такая
ситуация... Дорогой Александр Трифоныч! Я знаю! Я и не прошу
печатать! Берегите журнал! Я  и давал-то вам повесть  только
чтоб вы не обижались! Я в редакцию-то - не давал!)
    - ...Но вот что: даже если бы печатание зависело целиком
от одного меня - я бы не напечатал.
    - Вот  это мне  уже горько  слышать, Александр Трифоныч!
Почему же?
    - Там - неприятие советской власти. Вы ничего не  хотите
простить советской власти.
    - А.  Т.! Этот  термин "советская  власть" стал  неточно
употребляться.  Он  означает:  власть  депутатов трудящихся,
только  их  одних,  свободно ими  избранную  и  свободно ими
контролируемую. Я - руками и ногами за такую власть!.. А  то
вот и  секретариат СП,  с которым  вы на  одном поле не сели
бы... - тоже советская власть?
    - Да, - сказал он с печальным достоинством. - В каком-то
смысле  и они  - советская  власть, и  поэтому надо  с  ними
ладить и поддерживать их... Вы - ничего не хотите забыть! Вы
- слишком памятливы!
    -   Но,   А.   Т.!   Художественная   память   -  основа
художественного  творчества!   Без  неИ   книга  развалится,
будет...
    - Ложь! У вас нет подлинной заботы о народе! - (Ну да, я
же не добр к верхам!) - Такое впечатление, что вы не хотите,
чтобы в колхозах стало лучше.
    - Да А. Т.! Во всей книге ни слова ни о каком колхозе. -
(Впрочем,  не  я  их  придумывал,  почему  я  должен  о  них
заботиться?..) - А что действительно нависает над повестью -
так  это  система лагерей.  Да!  Не может  быть  здоровой та
страна, которая носит  в себе такую  опухоль! Знаете ли  вы,
что система эта,  едва не  рассосавшаяся в  1954-55 годах, -
снова укреплена ХрущИвым и именно в годы XX и XXII съезда? И
когда Никита Сергеич плакал над нашим "Иваном Денисовичем"
он только что утвердил лагеря не мягче сталинских.
    Рассказываю.
    Слушает внимательно. И всИ равно:
    - А что вы можете  предложить вместо колхозов? - (Да  не
об этом ли был и "разбор" "МатрИны"?..) - Надо же во  что-то
верить. У  вас нет  ничего святого.  Надо в  чИм-то уступить
советской  власти!  В конце  концов,  это просто  неразумно.
Плетью обуха не перешибешь.
    - Ну так обух обухом, А. Т.!
    - Да нет в стране общественного мнения!
    - Ошибаетесь, А. Т.! Уже есть! уже растИт!
    - Я боюсь, чтобы  ваш "Раковый корпус" не  конфисковали,
как роман.
    - Поздно, А.  Т.! Уже тю-тю!  Уже разлетелся! (ЕщИ  нет.
ЕщИ для  2-й части  мне два  месяца скромно  терпеть. Но  до
писательского съезда столько и осталось.)
    - Ваша  озлобленность  уже вредит  вашему  мастерству.
(Почему ж 2-я часть вышла "в три раза лучше" той, которую он
хотел печатать?)  - На  что вы  рассчитываете? Вас  не будет
никто печатать.
    (Да,  при   моИм  поведении   "достойней  Синявского   и
Даниэля". Хороша ловушка!..)
    - Никуда  не денутся,  А. Т.!  Умру -  и каждое словечко
примут, как оно есть, никто не поправит!
    И вот это - обидело его глубоко:
    - Это уже  самоуслаждение. Легче всего  представить, что
"я  один  - смелый",  а  все остальные  -  подлецы, идут  на
компромисс.
    - Зачем же вы так расширяете? Тут и сравнивать нельзя. Я
-  одиночка,  сам  себе  хозяин,  вы  -  редактор   большого
журнала...
    Берегите  журнал!  Берегите  журнал...  Литература  как-
нибудь и без вас...
    То не  последние были  слова нашего  разговора, и  он не
вышел ссорой или  побранкой. Мы  простились сдержанно  (он -
уже  и  рассеянно),  сожалея  о  неисправимости  взглядов  и
воспитания  друг  у  друга.  Т_а_к_о_е   окончание  и   было
достойнее  всего,  я  рад,  что  кончилось  именно  так:  не
характерами, не личностями  мы разошлись. Советский редактор
и  русский прозаик, мы  не могли  дальше прилегать  локтями,
потому что круто и необратимо разбежались наши литературы.
    На другой  день он  уехал в  Италию и  вскоре давал  там
многолюдное интервью (опять надеясь,  что я не узнаю?).  Его
спрашивали обо мне: правда ли, что часть моих вещей ходит по
рукам, но не печатается? правда  ли, что и такие есть  вещи,
которые я из стола не смею вынуть?
    "В стол я к нему не лазил, - ответил популярный редактор
(в самом деле, в стол лазить - на это есть ГБ). - Но  вообще
с ним всИ в порядке. Я видел его как раз накануне отъезда  в
Италию  (подтверждение  нашей близости  и  достоверности его
слов!).  Он окончил  1-ю часть  новой большой  вещи  (когда,
А.Т.? когда?..), еИ очень хорошо приняли московские писатели
("не следовало давать туда"?..), теперь он работает  дальше.
(А  -   2-ю  часть   потеряли,  А.   Т.?  А   как  "излишняя
памятливость"?  а  -  "ничего  нет  святого"?  Почему  бы не
сказать этому  католическому народу:  "у Солженицына  ничего
нет святого"?)
    Сам в эти месяцы душимый, - он помогал и меня душить...
    Не проходит  поэту безнаказанно  столько лет  состоять в
партии.
    Думал, в три раза тесней поместиться. Стыд, распИрло.
    Я  потому  только  писал, что  ещИ  несколько  дней -  и
разлетится моИ  письмо съезду  [2],  и не  знаю, что будет,
даже буду ли жив. Или шея напрочь, или петля пополам.
    И  больно,  что  это  никем  потом  не  распутается,  не
объяснится.
    Не я весь этот путь выдумал и выбрал - за меня выдумано,
за меня выбрано.
    Я - обороняюсь.
    Охотники знают, что подранок бывает опасен.
7 апреля - 7 мая 1967
Рождество-на-Истье
        ПЕРВОЕ ДОПОЛНЕНИЕ (ноябрь 1967)
        ^ПЕТЛЯ ПОПОЛАМ
    Вот,  оказывается, какое липучее  это  тесто -  мемуары:
пока ножки не съИжишь - и не кончишь. Ведь  всИ время  новые
события  -  и  нужны дополнения.  И  сам  себя проклиная  за
скучную обстоятельность, трачу время читателя и своИ.
    Ни с чем  не могу сравнить этого состояния -  облегчения
от  высказанного.  Ведь  надо  почти   полстолетия  гнуться,
гнуться,   гнуться,  молчать,  молчать,   молчать  -  и  вот
распрямиться, рявкнуть - да не с  крыши, не на площадь, а на
целый мир, чтобы  почувствовать,   как  вся   успокоенная  и
стройная  вселенная  возвращается  в  твою  грудь. И  уже ни
сомнений,  ни метаний,  ни  раскаяния - чистый свет радости!
Так надо  было! так давно  было надо!  И до  того осветилось
всИ восприятие мира, что  даже  благодушие   заливает,  хотя
ничего не достигнуто.
    Впрочем,  как  не  достигнуто?   Ведь  о_к_о_л_о   с_т_а
писателей   поддержало  меня  -  84  в  коллективном  письме
съезду и человек пятнадцать - в личных телеграммах и письмах
(считаю лишь тех, чьи копии имею). Это ли не изумление? Я на
это  и  надеяться  не  смел! Бунт писателей!! - у нас! после
того,  как  столько  раз  прокатали вперед и назад, вперед и
назад асфальтным сталинским  катком! Несчастная гуманитарная
интеллигенция!  Не  тебя  ли,  главную  гидру,  уничтожали с
самого  1918-го  года  -  рубили,  косили,  травили, морили,
выжигали? Уж кажется начисто! уж какими глазищами шарили, уж
какими  мИтлами  поспевали!  -  а  ты опять жива? А ты опять
тронулась в свой незащищИнный, бескорыстный, отчаянный рост!
- именно  ты,  опять  ты,  а  не  твои благополучные братья,
ракетчики,  атомщики, физики, химики, с их верными окладами,
модерными  квартирами  и  убаюкивающей  жизнью!  Это  им бы,
сохранившимся,  перенять  твой горький рок, наследовать твой
безнадежный  жребий  -  нет!  конному  пешего не понять! Они
будут  нам  готовить  огненную гибель, а за цветущую землю -
гибни ты!
    Среди  поддерживающих   писем  были   и  формальные,   и
осторожные,  непредрешающие,  и внутренне  несвободные,  и с
мелкой аргументацией - но они  были! И подписей было сто!  А
венчало их доблестное безоглядное письмо Георгия  Владимова,
ещИ дальше меня шагнувшего - в гимне Самиздату.
    И  опять  моей  шаровой   коробки  на  шее  не   хватило
предвидеть самые ближайшие  последствия! Я писал  и рассылал
это письмо - как добровольно  поднимался на плаху. Я шИл  по
их идеологию, но навстречу подмышкой нИс же и свою голову. Я
видел  в  этом  конец  моей  ещИ  в  чИм-то   неразваленной,
нераспластованной  жизни,  обрыв  последнего  отрезка   того
усреднИнного бытия,  без которого  все мы  сироты. Я  шИл на
жертву   -  неизбежную,   но  вовсе   не  радостную   и   не
благоразумную. А  прошло несколько  дней -  и В.  А. Каверин
сказал  мне:  "Ваше  письмо  -  какой  блестящий  ход!"  И с
изумлением  я увидел:  да! вот  неожиданность! оказалась  не
жертва вовсе,  а ход,  комбинация, после  двухлетних гонений
утвердившая меня как на скале.
    Блаженное состояние! Наконец-то я занял своеродную, свою
прирождИнную  позицию! Наконец-то  я могу  не суетиться,  не
искать, не кланяться, не лгать, а - пребывать независимо!
    Уж кажется - боссов нашей литературы и боссов  идеологии
я  ли не  понимал? И  всИ-таки недооценил  их ничтожества  и
нерешительности:  я боялся разослать письмо слишком р_а_н_о,
дать  им подготовить  контрудар. Я  рассылал письма  лишь  в
последние пять дней*,  - а можно было  хоть и за месяц,  всИ
равно  бы по  тупости не  придумали они,  чем ответить,  всИ
равно б  не нашлись.  Зато многие  порядочные люди  получили
слишком поздно, разминулись с письмом в дороге (треть  писем
и  вообще  цензура  перехватила**)  -  и  так  не  собралось
подписей, сколько возможно бы, не полыхнуло под потолок зала
съезда.
    [* Список, кому  разослать, я долго  отрабатывал, каждую
фамилию перетирая. Надо  было разослать во  все национальные
республики  и  по  возможности  не  самым  крупным  негодяям
(ставка  на  помощь  национальных  окраин  у  меня, впрочем,
сорвалась - не  нашлось там рук  и голосов); всем  подлинным
писателям;  всем  общественно-значительным  членам  Союза. И
наконец,   чтобы  список   этот  не   выглядел  как  донос -
припудрить самими же боссами и стукачами.]
    [** А ведь рассчитано было, бросалось по разным  районам
Москвы,  по  разным  ящикам, не  больше  двух  писем вместе.
Несколько человек помогали мне.]
    Но по Москве разошлось моИ письмо с быстротой огня. И на
Западе  было  напечатано  удивительно  вовремя  -  31  мая в
"Монд", тотчас  после закрытия  съезда, когда  ещИ не  увяла
память об  этом позорище.  И дальше  по Западу расколоколило
оно во всю силу, опять  превосходя мои ожидания (не то,  что
безудачное интервью  японцам. А  потому что  всякое интервью
немногого стоит, как понял  я теперь. Письмо же  Съезду было
событием нашей  внутренней жизни).  Даже та  сторона письма,
где оспаривался  западный опыт,  кое-где была  понята, а  уж
наша сторона была подчИркнута и подхвачена. И целую декаду -
первую  декаду  июня,  чередуя  с  накалИнными  передачами о
шестидневной  арабо-израильской  войне  -  несколько мировых
радиостанций цитировали,  излагали, читали  слово в  слово и
комментировали (иногда очень близоруко) моИ письмо.
    А боссы - молчали гробово.
    И  так  у  меня сложилось  ощущение  неожиданной  и даже
разгромной победы!
    И тут  мне передали,  что Твардовский  срочно хочет меня
видеть. Это было 8  июня, на Киевском вокзале,  за несколько
минут до отхода  электрички на Наро-Фоминск,  с продуктовыми
сумками в двух  руках, шестью десятками  дешИвых яиц -  а по
телефону давно неслышанный знакомый голос доброжелательно  и
многозначительно рокотал, что - очень важно, что немедленно,
всИ бросив, я  должен ехать в  редакцию. Досадно мне  было и
перестраиваться,  электричку  упускать,  тащить  продукты  в
редакцию (нашу  земную жизнь  - как  им понять,  кому всИ на
подносиках?), но  быстрее и  выше того  я смекнул:  зачем бы
нужно  было  ему  меня  искать?  только  для   какого-нибудь
покаяния, в  пользу "Нового  мира", -  но это  впусте было и
обсуждать.  Если  же,  лето  упустя,  кинулись  по  насту за
грибами, если решили меня печатать после стольких лет -  так
подождут ещИ до понедельника,  именно те дни подождут,  пока
(расписание уже объявлено) будет Би-Би-Си трижды читать  моИ
письмо на голову боссам. Крепче будет желание!
    И я ответил А.  Т., что - совершенно  невозможно, приеду
12-го. Он очень расстроился, голос его упал. Потом, говорят,
ходил по редакции обиженный и  разбитый. Это - всегда в  нИм
так,  если возгорелось  - то  вынь да  положь, погодить  ему
нельзя. А. Т. покоряется, когда помеха от начальства, но  не
может смириться, если помеха  от подчиненных. А тут  ещИ: он
хорошо  придумал, он  в пользу  мне придумал  - и  я же  сам
оттолкнул руку поддержки.
    Столь   уж   разны   наши   орбиты   -   никак   нам  не
столковаться...
    Впрочем, я в  тот день одним  ухом слышал -  и изумился:
ещИ  одна полная  неожиданность -  Твардовский нисколько  не
возмущИн  моим  письмом  съезду, даже  доволен  им!  нет, не
разобрался я  в этом  человеке! Написал  о нИм  четыре главы
воспоминаний, а не разобрался. Я представлял, что он взревИт
от  гнева,  что  проклянИт  меня  навеки  за  ослушание.  (А
подумавши,  всИ  понятно: ведь  я  не Западу  жалуюсь,  не у
Запада ищу защиты - я тут, у нас, внутри, в морду даю.  Это,
по понятиям А.  Т., можно. И  просто, по характеру  кулачной
драки: нас, "Новый мир", теснят, год поражений, - а мы им  с
другой стороны -  в морду!) 12-го  июня в редакции  я увидел
его впервые после того мартовского разговора, который считал
нашим последним вообще. Ничего подобного! А. Т.  сдерживался
при рукопожатии, но весИлые игринки прыгали в его глазах.
    - Я очень рад, Александр Трифоныч, что вы не отнеслись к
моей акции отрицательно.
    Он (неудачно  пытаясь быть  строгим): -  Кто вам сказал,
что неотрицательно?  Я не  одобряю вашего  поступка. Но  нет
худа без добра. Может быть  вы в сорочке родились, если  это
вам так сойдИт. А надежда есть.
    Тут он перешел на внушение заклинательным голосом, и  не
увидел я надежды вернуться нам к дружбе:
    - Вы должны вести себя так, чтобы не погасить то  место,
откуда вы вышли, единственное место, где что-то горит.
    Самая трудная  для меня  аргументация, самое  сильное, в
чИм  может  он  меня  упрекнуть... Но  от  вас  ли  я вышел,
друзья?.. И  неужто нигде  больше не  горит?.. И  после всех
колоколов - неужели я отойду  хоть на ступню? Как можно  так
уж не понимать?
    -  Как   получилось,  -   всИ  с   той  же   нагнетенной
серьИзностью спрашивал он, - что ваше письмо стало  известно
на Западе и вызвало такой шум?
    - А  как вы  хотите в  век всеобщей  быстрой информации:
функционировала бы демократия -  и ничего не становилось  бы
известным  за  границу?  В Англии  же  не  упрекают Бертрана
Рассела, что в СССР печатаются его статьи!
    А.  Т.   замахал  большими   руками,  большими   пухлыми
ладонями:
    - Вы  этой чуши  пожалуйста не  заводите на секретариате
СП! Вы, скажите вот что: обращались вы в самом деле к съезду
или у вас был расчИт на западный шум?
    - Что вы, А. Т.! Конечно - только к съезду.
    - Так  вот давайте  поедем в  секретариат -  и вы это им
подтвердите.  Скажите,  что  западный  шум  у  вас  у самого
вызывает досаду.
    (Мой спаситель, от которого я ликую?!)
    - А. Т.! Ни от одного слова письма я теперь не  отрекусь
и  не  изменю.  Если  захотят,  чтоб  я  что-нибудь   писал,
извинялся...
    - Да нет!  - опять махал  он руками. -  Никто от вас  не
просит  ничего  писать!  Вы только  подтвердите  им  то, что
сейчас сказали мне, больше ничего! Да не говорите им, что вы
боретесь  против советской  власти! -  Уже смеялся  он,  уже
кончал одной из любимых своих шуток.
    А оказалось  вот что.  Верхушкою Союза  моИ письмо  было
воспринято как "удар ниже  пояса" (правила-то - в  их руках,
они знают), и призывали витии "ответить ударом на удар".  Но
быстро слабела  решимость и  у них  и наверху:  от поддержки
меня ста писателями,  главное же -  от того, как  разливался
звон  по  загранице  (ничего  подобного  они  не  ожидали!).
Твардовский    же    проявил    необыкновенную    для   себя
поворотливость и дипломатический напор. Он и у Шауры (вместо
Поликарпова, "отдел культуры") успел высказать ("вы думаете,
первый  русский  писатель   -  кто?  Михаил   Александрович?
Ошибаетесь!") и вразумить секретариат союза, что так нельзя,
невыгодно им самим: топя меня, они потопят и себя. И  убедил
их составить  проект совсем  другого коммюнике:  подтвердить
мою  безупречную  воинскую службу;  признать  что-то в  моИм
письме как заслуживающее разбора; и "сурово" осудить меня за
"сенсационный"   образ   действий.  И   так   как  никто   в
секретариате не мог предложить ничего умней, а это выглядело
для  них  довольно  спасительно,  отмалчиваться  же   дальше
казалось невозможным (в предвидении международных поездок  и
вопросов) -  то и  склонялись они  представить наверх именно
такой  вариант  решения.  И в  такой-то  момент  я не  помог
Твардовскому своим появлением, не дал ему завершить одну  из
лучших его  операций!.. (Впрочем,  не была  б она  всИ равно
завершена: верхи были заняты скандальным поражением  арабов,
а больше одной проблемы сразу не вмещают их головы.)
    Почему же секретариат союза меня  просто не вызвал?
    Потому  что  после  моего письма  они  не  были уверены,
соглашусь ли я прийти. А вдруг - не приду, а сверху не будет
указания  изгнать  меня -  и  как им  тогда  выйти из  этого
тупика?.. Как я  постепенно разобрался -  для того и  должны
они были на меня взглянуть,  чтоб убедиться, что я вообще  с
ними разговариваю. Иначе теряло смысл и их коммюнике.
    Вот на какую скалу я вскочил своим "ловким ходом"!
    Приехали  мы   в  знаменитый   колоннадный  особняк   на
Поварской,  и  А.  Т.  повел  меня  к  секретарям.  Это были
секретари-канцеляристы  К.  Воронков  (челюсть!),  Г. Марков
(отъевшаяся   лиса!),   С.  Сартаков   (мурло,   но  отчасти
комическое), даже и  не писатели вовсе,  но именно им  шесть
тысяч членов союза "поручили" вести все высшие и важные дела
СП. Я вошел  как жердь с  головою робота -  ни человеческого
движения, ни человеческого выражения. Воронков подбросил  из
кресла  с  почтением  свою  фигуру  коренастого  вышибалы  и
украсил  челюсть  улыбкой:  кажется  начинался  день  из его
счастливейших. Уже то  для него было  явной радостью, что  в
две двери он имел возможность пропустить меня вперед себя. В
полузале  с  кариатидами   и  лепкой  Марков   с  хитреньким
мягеньким полубабьим лицом швырнул телефонную трубку, увидав
наконец под сводами союза самого дорогого и желанного гостя.
Из  какой-то  потайной,  не  сразу  заметной,  двери   вышел
Сартаков. Но  этот нисколько  не был  мне рад,  и вообще все
часы  просидел  с  безразличной  угрюмостью.  А  ещИ   ждали
Соболева, тот же метался у себя на Софийской набережной,  да
не было свободной машины доехать, а другого пути он не знал.
Я спросил, нет ли графина  с водопроводной водой - и  тут же
та же  потайная дверь  раскрылась, и  горничная из какого-то
заднего   тайного   кабинета  стала   таскать   на  огромный
полированный  стол  фруктовые  и  минеральные  воды,   потом
крепкий  чай  с  дорогим  рассыпчатым  печеньем,  сигареты и
шоколадные трюфели  (народные денежки...).  Начался гостиный
разговор: о том, что это - дом Ростовых и как его берегут; и
как  графиня Олсуфьева,  приехав из  заграницы, просила  его
осмотреть   (со  смаком   выговаривал  Воронков   "графиню",
представляю, как он перед ней вертелся - и как бы ту графиню
пошИл  расстреливать  в  17-м);  и  что  за  тканые портреты
Толстого (18 миллионов петель), Пушкина и Горького  украшают
стены этого  полузала. От  моей спины  до окна,  открытого в
знойный неподвижный день,  было метров шесть.  Но сохранение
моей  драгоценной   жизни  так   волновало  Воронкова,   что
вкрадчиво  он  осведомился,  не  дует ли  мне,  а  то  у них
"коварная комната".
    За время  этой болтовни  я выложил  перед собою  на стол
два-три старых моих  письма - Брежневу  и в "Правду".  Белые
листы с  неизвестным машинописным  текстом невинно  легли на
коричневый стол, но ужасно взволновали Маркова, сидящего  по
другую сторону.  Он так,  наверно, понял,  что какую-то  ещИ
новую бомбу я положил, сейчас оглашу, и нетерпение не давало
ему сил  дождаться удара:  он должен  был прочесть!  Нарушая
весь приличный тон беседы,  он выкручивал шею и  выворачивал
глаза.
    Пришел Соболев -  и Марков начал  так: на съезде  нельзя
было разобрать моего письма, у съезда была "своя напряжИнная
программа". К сожалению письмо стало фактом не  внутреннего,
а  международного  значения   и  задевает  интересы   нашего
государства. Надо  разобраться и  найти выход.  (Чем дальше,
тем больше  это станет  главной мелодией:  как нам  выйти из
положения? помогите найти выход!)
    Коротко  сказал и  беспокойно смотрел  на меня.  Тем  же
гостиным  тоном, как  мы говорили  об  особняке  Ростовых, я
осведомился, не будет ли им интересно "узнать историю  этого
письма". Оказывается - да,  очень интересно. Тогда я  длинно
стал  рассказывать  историю всех  клевет  на меня,  и  как я
возражал,  и  как  вот письма  посылал  (трясу  ими, Маркову
отлегло). Потом был - налИт, стоивший мне романа и архива...
    Полканистый Соболев:
    - Какой налИт?
    Я (любезно): - ...госбезопасности.
    Затем - мои  несколько жалоб в  ЦК, и все  оставлены без
ответа. Затем  - начало  "тайного издания"  моих вещей,  все
условия   для   плагиата.   А   клевета   всИ   расширяется.
(Патетически): К  кому же  обращаться? Да  к высшему  органу
нашего  Союза -  к съезду!  Разве это  незаконно? (Марков  и
Воронков вместе: вполне законно. Сартаков и Соболев дуются.)
Съезд был назначен на июнь 1966 года, я готовил письмо (вру,
ещИ идеи  не было).  Но съезд,  как известно присутствующим,
был перенесен на  декабрь (кивают). Что  же делать? Тогда  я
решил обратиться непосредственно к Леониду Ильичу  Брежневу.
Там я уже говорил и о положении писателя в нашем обществе  и
как вовремя можно было остановить культ Сталина. И что ж? На
это письмо не было никакого ответа. (Они между собой быстро,
как  сговорясь,   как  актИры   в  хорошо   отрепетированной
массовке:  "Леонид  Ильич не  получил...  не получил  Леонид
Ильич!.. Леонид Ильич конечно  не получил!..") Я стал  ждать
декабря,  чтобы  писать  съезду.  (Вру,  уезжал  в Укрывище,
дописывать "Архипелаг".) Но съезд опять перенесли - на  май.
(Кивки.) Хорошо! Я стал ждать мая. Если б его ещИ  перенесли
- я  ждал бы  ещИ. (Небось  пожалели внутренне  - отчего ещИ
дальше не перенесли?)
    Сартаков:
    - Но зачем  же четыреста  экземпляров?! (Цифра от Би-Би-
Си.)
    Я:
    - Откуда это -  четыреста? Двести пятьдесят. Вот  именно
потому, что письма, посланные по одному, по два  экземпляра,
легли под сукно, - я был вынужден послать сотни.
    Они:
    - Но это - непринятый образ действий!
    Я:
    -  А  тайно  издавать  роман  при  жизни  автора  -  это
принятый?
    Соболев (полканисто):
    - Но где логика? Зачем посылать делегатам, если шлИтся в
президиум?
    Я:
    -  Мне  важно   было  получить  поддержку   авторитетных
писателей. Я получил от ста и вполне удовлетворИн.
    Марков:
    - Но зачем в какую-то "Литературную Грузию"?
    Я:
    - А почему же органу братской республики не знать о моИм
письме?
    Марков:
    - Со всех мест нам присылают ваши письма. И не  думайте,
что все - за вас, многие - решительно против.
    Я:
    - Так вот я и хочу открытого обсуждения.
    Марков (жалостливо):
    - Да, но  если б это  не стало известно  нашим врагам (У
них для "сосуществования" нет и термина другого,все кругом -
враги!)
    Я:
    -  Очень досадно.  Но это  - ваша  вина, а  не моя.  Это
почему произошло? Потому что три недели вы на моИ письмо  не
отвечали! Зачем же потеряно столько времени? Я-то ждал,  что
в  первый  же  день  съезда  президиум  меня  вызовет,  даст
возможность огласить  письмо либо  во всяком  случае устроит
обсуждение.
    Марков (страдательно):
    - Ну что ж, это - упрИки, а главное как теперь быть?
    (И все дробным эхом: как быть!)
    Марков:
    - Вы, находящийся в самой гуще политики, посоветуйте!
    Я (с изумлением):
    - Какая  политика! Я - художник!
    Воронков:
    - Да ведь как передают!  - по два раза в  одну передачу!
(ВрИт,  но  я  не  могу возражать  я  же  западною  радио не
слушаю.) Израиль -  ваше письмо! Израиль  - ваше письмо!  Да
читают как! - мастера художественною чтения!
    Марков (язвительно):
    - А всИ-таки в вашем письме есть маленькая неточность.
    Одна маленькая неточность? В письме, где я головы  рублю
им начисто! Где на камни разворачиваю их десятилетия?..
    - Какая же?
    Марков:
    А  вот:  что  "Новый  мир"  отказался  печатать "Раковый
корпус". Он не отказывался.
    Это  Твардовскии  им  так  говорил.  Он  так  помнит! Он
честно, он искренно помнит так об этом: мы уже в редакции  с
ним сегодня толковали: "А. И., когда я вам отказывал?" - "А.
Т.! Да  вы же  взяли 2-ю  часть в  руки, подняли и говорите:
даже если бы всИ зависело от одного меня." Нет, не помнит.
    И что я  "ничего не хочу  забыть", и что  у меня "ничего
святого нет"  - забыл:  "Может быть  о какой-нибудь странице
шла речь. А всю 2-ю часть я не отказывал."
    Сейчас Твардовский сидит в стороне,  курит и с серьИзно
внимательным видом наблюдает наш спектакль. Подошло, что все
на него оглянулись.
    Твардовский:
    - Ну, погорячились, чего  не сказали оба. Это  был, так,
разговор, а редакция вам не отказала.
    "Так, разговор",  которым едва  не закончились  все наши
отношения.
    Твардовский:
    - Сейчас  вся редакция  согласна печатать  весь "Раковый
корпус".  Там расхождение  с автором  у нас  на полторы-две
страницы, не стоит и говорить.
    Полторы две!  Помнится, целые  главы вычИркивали,  целых
персонажей. Но всИ изменилось - победители не судимы. Первый
раз в жизни я могу применить эту пословицу к себе.
    A. T. почувствовал заминку и - что же за молодец! откуда
в  нИм  эта  расторопность  и  это  умение!  -  вдруг  тоном
отечески-суровым, с торжественностью:
    - Но в  редакции я не  задал вам, А.  И., одного важного
вопроса. Скажите, как по-вашему, могут ли "Раковый корпус" и
"Круг первый" достичь Европы и быть опубликованными там?
    Это нам в цвет. Такие вопросики давайте.
    Я:
    - Да, "Раковый корпус" разошИлся чрезвычайно широко.  Не
удивлюсь, если он появится за границей.
    Кто-то (сочувственно):
    - Да ведь переврут, да вывернут!
    (Не больше, чем ваша цензура.)
    Соболев   (ужасаясь   попасть   в   такое    беззащитное
положение):
    - Да ещИ какие порядки объявили: принимают к печати даже
рукописи, пришедшие через третьих лиц, а за авторами, видите
ли, сохраняют гонорары.
    Кто-то:
    - Но как случилось, что "Корпус" так разошИлся?
    Я:
    - Я давал его на обсуждение писателям, потом в несколько
редакций, и вообще всем, кто просил. Свои произведения своим
соотечественникам отчего ж не давать?
    И не смеют возразить! Вот времена...
    Твардовский (как будто только вспомнив):
    -  Да! Мне  же Вигорелли  прислал отчаянную  телеграмму:
Европейская Ассоциация грозит развалом. Члены запрашивают  у
него  разъяснений  по  письму  Солженицына.  Я  послал  пока
неопределИнную телеграмму.
    Воронков:
    - Промежуточную. (Смеется цинично.)
    Твардовский:
    - Да ведь без нас Европейская Ассоциация существовать не
может.
    Марков:
    - Да она  д_л_я   н_а_с  и была создана.
    (Потом я узнал от  А. Т.: в июне  он должен был ехать  в
Рим  на  пленум  президиума  Ассоциации  обсуждать   тяжИлое
положение писателей... в Греции и Испании. ВсИ сорвалось.)
    Я:
    - А "Круг первый" я долго не выпускал из рук. Узнав  же,
что его дают  читать и без  меня, решил, что  автор имеет не
меньше прав  на свой  роман. И  не стал  отказывать тем, кто
просит. Таким образом, уже  расходится и он, но  значительно
меньше, чем "Раковый".
    Твардовский (встал в волнении, начинает расхаживать):
    -  Вот  почему  я  и  говорю:  надо  немедленно печатать
"Раковый корпус"! Это сразу оборвИт свистопляску на Западе и
предупредит  печатание его  там. И  надо в  два дня  дать  в
"Литгазете" отрывок со ссылкой, что полностью повесть  будет
напечатана...  (с  милой  заминкой)  ...ну,  в  том журнале,
который автор изберИт, который ему ближе.
    И  никто  не  возражал!  Обсуждали  только:  успеет   ли
"Литгазета" за  два  дня,  ведь уже  набрана.  Может  быть -
"ЛитРоссия"?
    Они были мало сказать растеряны  в этот день - они  были
нокаутированы:  не  встречей, а  до  неИ, радиобомбИжкой.  И
самое неприятное в их состоянии было то, что кажется в  этот
раз им  с_а_м_и_м   предложили  выходить из  положения   (ЦК
уклонилось, письмо - не к нему!) - а  вот  э_т_о_г_о  они не
умеют, за всю жизнь они ни одного вопроса никогда не  решили
с_а_м_и.   И  пользуясь   коснением   их   серости,   всегда
медлительный Твардовский завладел инициативой.
    Марков и  Воронков наперебой  благодарили меня  - за что
же? За то, что  я к ним пришИл!..  (Теперь и я смягчился,  и
благодарил их, что они, наконец, занялись моим письмом.)
    В этот  день впервые  в жизни  я ощутил  то, что  раньше
понимал только со стороны:  что значит проявить силу.  И как
хорошо они понимают этот  язык! Только этот язык!  Один этот
язык - от самого дня своего рождения!
    Мы  возвращались  с  Твардовским  в  известинской чИрной
большой машине. Он был очень доволен ходом дел, предполагал,
что   секретари   уже  советовались,   иначе   откуда  такая
пода