тул, весь стул вместе с ним,
крупным, ещИ подтягивали к столу.
    Ростропович  за  чаем  в  меру  весело,  уместно,  много
рассказывал.  А. Т.  всИ рассеянней  слушал, совсем  уже  не
отзывался. Был - в себе. Или уже т_а_м одной ногой.
    А потом опять мы отвели его в кресло к окну - так  чтобы
видел он  двор, где  три года  назад, чистя  снег, складывал
своИ письмо к Федину; и прочищенную не им дорожку к калитке,
по которой мы с Ростроповичем сейчас уйдИм.
    Ах,   Александр  Трифонович!   Помните,  как   обсуждали
"МатрИнин  двор"?  -   если  бы  октябрьская   революция  не
произошла, страшно подумать, кем бы вы были?..
    Так вот и были бы: народным поэтом, покрупней Кольцова и
Никитина. Писали бы свободно, как дышится, не отсиживали  бы
четыреста  гнусных  совещаний,  не  нуждались  бы  спасаться
водкой, не заболели бы раком от неправедного гонения.
    ...А когда  через три  месяца, в  конце мая,  я ещИ  раз
приехал  к нему,  - Трифоныч,  к  моему  удивлению, оказался
значительно лучше. Он сидел в том же холле, в том же кресле,
так же повИрнутый лицом  к дорожке, по которой  приходили из
мира и уходили в мир, а он сам не мог добрести и до калитки.
Но свободной была  его левая нога,  и левая рука  (всИ время
бравшая  и  поджигавшая  сигареты),  свободнее  мимика лица,
почти  прежняя,  и,  главное,  речь  свободнее,  так  что он
осмысленно  мог  мне  сказать  о  книге  (прочИл!   понял!):
"Замечательно",  и  ещИ  добавил  движением  головы,   глаз,
мычанием.
    Стояло в холле предвечернее весИлое освещение,  щебетали
птицы из сада, Трифоныч  был намного ближе к  прежнему виду,
рассказываемое всИ понимал и  можно было вообразить, что  он
выздоравливает...  Однако, левой  рукой не  писал и  связных
фраз более не выговаривал.
    Увы, и  в этот  последний раз  я должен  был скрытничать
перед ним, как часто прежде,  и не мог открыться, что  через
две недели книга выйдет в Париже...
    Тем  более  не мог  ему  открыть, не  мог  высказать при
домашних, чем ещИ я очень  занят был в ту весну  (в перерыве
между  Узлами,  в перерывах  главной  работы всегда  проекты
брызжут,  обсуждался  уже  со  многими  самиздатский "журнал
общественных запросов  и литературы"  - с  открытыми именами
авторов. Уже и "редакционный портфель" кое-что содержал).
    В ту весну  внешне только и  было одно событие  со мной:
выход  "Августа",  открыто  от  моего  имени.  (При  этом  я
предполагал опубликовать своИ письмо Суслову, объясняя,  что
им - было предложено, это  они отвергли все мирные пути.  Но
потом  раздумал: сам  по себе  выход книги  сильнее  всякого
письма, нападут - опубликую. Не напали.)
    На  самом  же  деле,  как  бывает  при  затишьи  военных
действий,  шла  непрерывная  подземная,  подкопная,   минная
война. Она  полна  была  труда,  забот,  высших  волнений  -
пройдИт или нет? срыв или  удача? - а снаружи совершенно  не
видна,   снаружи   -   бездействие,   дремота,    загородное
одиночество. Мы -  готовили фотокопии недостающих  на Западе
моих вещей, ещИ  много было прорех,  и пользуясь каналом,  о
котором когда-нибудь, - благополучно отправили всИ на Запад,
создали  недосягаемый для  врага Сейф.  Это была  крупнейшая
победа, определяющая всИ,  что случится потом.  ("Архипелаг"
пришлось  сдублировать,  послать  вторично.  Та  рискованная
Троицкая  отправка  расплылась  потом  в  несовершенстве,  я
перестал быть еИ  полным хозяином и  мне надо было  снабдить
адвоката независимым  экземпляром.  Об   этом  тоже   когда-
нибудь.)  Только  с этого  момента  - с  июня  1971 года,  я
действительно был готов и к боям и к гибели.
    Нет,  даже  ещИ  не  с  этого.  МоИ  главное   завещание
(невозможное   к  предъявлению   в  советскую   нотариальную
контору) было  отправлено д-ру  Хеебу в  71-м году,  но - не
заверенным. Лишь в феврале 72-го приехавший в Москву  Генрих
БИлль своей  несомненной подписью  скрепил каждый  лист, - и
вот  только  отправив на  Запад  это завещание,  я  мог быть
спокоен,  что  будущая  судьба  моих  книг  -  в  руках моих
вернейших друзей.
    Завещание   начиналось   с   программы   для   отдельной
публикации:
    "...Настоящее завещание вступает в силу в одном из  трИх
случаев:
    - либо моей явной смерти;
    - либо   моего   бесследного   (сроком  в   две  недели)
исчезновения с глаз русской общественности;
    - либо заключения  меня в тюрьму,  психбольницу, лагерь,
ссылку в СССР.
    В любом из этих случаев мой адвокат г. Ф. Хееб публикует
моИ завещание одновременно в нескольких видных газетах мира.
Этой публикацией завещание вводится  в силу. Никакое в  этом
случае моИ  письменное или  устное возражение  из тюрьмы или
иного состояния  неволи не  отменяет, не  изменяет в  данном
завещании ни пункта, ни слова. Некоторые скрытые подробности
завещания   и   личные   имена   получателей,   устроителей,
распорядителей  оглашаются  моим адвокатом  лишь  после того
долгожданного   дня,   когда   на   моей   родине   наступят
элементарные политические свободы, названным лицам не  будет
грозить опасность  от разглашения  и откроется  ненаказуемая
легальная возможность это завещание исполнять..."
    И   дальше    -   распределение    фонда   Общественного
использования (я называл не цифры - цели, в которых хотел бы
участвовать, надеясь, что  они привлекут и  других желателей
помочь, и таким образом будут восполнены недостающие суммы).
    Такая  публикация  сама  по  себе  представляла  сильный
отдельный удар.
    Долго это, долго: подготовить к бою корпуса, снабдить до
последнего патрона и вывести на исходные позиции.
    А враги - вели подкопы свои, о которых мы,  естественно,
не  знали.  В  Западной  Германии и  в  Англии  в  71-м году
готовились  пиратские  издания "Августа"  с  целью подорвать
права моего  адвоката и  с этой  стороны разрушить возможное
моИ печатание на Западе. В СССР по тексту "Августа" начались
розыски моего соцпроисхождения.  Почти все родственники  уже
были в земле, но выследили мою тИтушку - и к ней отправилась
гебистская  компания  из  трИх  человек  выкачать  на   меня
"обличительные" данные.
    А я  тем летом  был лишИн  своего Рождества,  впервые за
много лет мне  плохо писалось, я  нервничал - и  среди лета,
как  мне нельзя,  решился ехать  на юг,  по местам  детства,
собирать материалы, а начать - как раз с этой самой тИти,  у
которой не был уже лет восемь.
    В полном соответствии  с ситуациями минной  войны иногда
подкопы встречаются лоб в лоб.  Если б я доехал до  тИти, то
гебистская компания приехала бы  при мне. Но меня  опалило в
дороге, и я с ожогом вернулся от Тихорецкой, не доехав едва
едва. Гебисты-"почитатели"  успешно навестили  тИтю, от  неИ
получили (для "Штерна") записи, рассказы, и вот ликовали! По
20-м-30-м  годам  обвинения  были  убийственные,  это  всИ и
скрывали  мы  с  мамой   всю  жизнь,  дрожа  и   сгибаясь  в
раздавленных хибарках.  Однако, сорвался  другой их  подкоп:
благодаря  внезапному  возврату (всИ  те  же правила  минной
войны) я попросил приятеля (Горлова) съездить в Рождество за
автомобильной деталью. Он мог поехать во всякий другой день,
но  по случаю  поехал тотчас,  едва я  вернулся с  юга -  11
августа, и час  в час накрыл  9 гебистов, распоряжавшихся  в
моей дачке! Не вернись я с  юга - их операция прошла бы  без
задоринки  -  кто  больше  выиграл,  кто  проиграл  от моего
возврата? В Рождестве в это  лето жила моя бывшая жена,  она
была под доглядом своего  знакомого (их человека), и  в этот
день гебистам было  гарантировано, что она  - в Москве  и не
вернИтся. А я  - на юге.  Они так распустились,  что даже не
выставили одного человека в охранение - и Горлов застал их в
разгар работы и может быть - лишь при начале еИ: ставили  ли
они какую-нибудь  сложную аппаратуру?  но обыска  подробного
ещИ  не  успели произвести,  или  так и  не  научились этого
делать? Сужу  по тому,  что много  позже, уже  в 72-м  году,
опять живя в Рождестве, я обнаружил там не уничтоженный мною
по  недосмотру,  привезИнный  на сожжение  за  год  до того,
полный комплект копирики от этого самого "ТелИнка", которого
сейчас читает читатель (включая предыдущую главу) и такой же
комплект копирки  от сценария  "Знают истину  танки"! Каждый
лист пропечатывался дважды, но очень многое легко читалось -
и давно б у них были почти полные тексты, - нет,  прошлИпали
гебисты! (Позже я узнал: на другое утро, в 4 часа, в тумане,
под лай  собак, опять  приходил их  десяток, что-то доделать
или  следы  убрать.  Напуганные  соседи  подсматривали   меж
занавесок, не  вышел никто.)  Из-за Горлова  пришлось им всИ
бросить  и бежать,  правда -  Горлова волокли  за собою  как
пленного, лицом об землю, и убили бы его, несомненно, но  он
успел  изобрести   и  в   горячие  минуты   выдать  себя  за
иностранного  подданного,  а   такого  нельзя  убивать   без
указания начальства, затем  сбежались соседи, потом  обычный
допрос в милиции - и так он уцелел. Он мог бы смолчать,  как
требовали от него, - и ничего б я не узнал. Но честность его
и веяния  нового времени  не позволили  ему скрыть  от меня.
Правда, моего шага [17] он не ждал, даже дух перехватило,  а
это  было  -  спасенье  для него  одно.  Я  лежал  в бинтах,
беспомощный, но разъярился здоровей здорового, и опять  меня
заносило - в письме Косыгину [18] я сперва требовал отставки
Андропова, еле меня отговорили, высмеяли.
    Так взорвался  наружу один  подкоп -  и, кажется, дИрнул
здорово,  опалило  лицо  самому  Андропову.  Позвонили   (!)
ничтожному зэку, передали от министра лично (!): это не  ГБ,
нет,  милиция...  (Надо знать  наши  порядки, насколько  это
нелепо.) Вроде извинения...
    Другие  подкопы  они  взорвали  осенью:  два   пиратских
издания  "Августа",  потом статья  в  "Штерне". Считаю,  что
взрывы намного слабей: мудростью главным образом английского
судьи,  создавшего  юридический  прецедент,  проиграли   они
годовые   судебные   процессы,   и   права   моего  адвоката
утвердились   крепче,   чем  стояли.   А   статья  "Штерна",
перепечатанная "Литературкой",  вызвала в  СССР не  гнетущую
атмосферу травли, как было бы в славные юно-советские  годы,
а взрыв весИлого смеха: так трудолюбивая хорошая семья?!  (И
сами  же   себе  развалили   "сионистскую"  трактовку   моей
деятельности.)
    Вот времена!  -  кучка  нас,   горсточка,  а  у  них   -
величайшая  тайная  полиция  мировой  истории,  какой  опыт,
сколько  лбов  дармовых, какая  механизация  врубового дела,
сколько динамита, - а минную войну не могут выиграть.
    Так говорю, потому что:  не всИ тут, много  ещИ случаев.
Если рассказывать  подробно и  всИ вспоминать,  то все  годы
большая часть  наших забот  и тревог  уходила не  на крупные
действия,  дающие  плодоносные результаты,  но  на волненья,
метанья,  поиски,  предотвращенья, предупрежденья,  -  это в
условиях,  когда  у  них слежка,  у  них  связь, телефонная,
почтовая,  а  нам нельзя  ни  звонить, ни  писать,  иногда и
встречаться  -  а  как-то  спасать  положение.  Таких острых
опасностей было  два десятка,  не преуменьшу  - когда-нибудь
рассказать о них подробней.
    Тут  вспомню  два-три случая.  Один  - в  провинциальном
городе, куда заслан на хранение "Круг Первый", 96-главый. Не
по слежке, не по подозрению, но по обстоятельству,  которого
предвидеть  невозможно,  в  комнату,  где  хранится  "96-й",
приходят гебисты. Ясно,  что обыск  и спасенья  нет. А  они
обыска не делают, берут и требуют признания, что у  человека
есть "Читают Ивана Денисовича".  Он  признаИтся,  сдаИт.  Но
96-го не  уничтожает  -  ведь велено хранить,  и  ещИ долгая
переписка  с  оказиями,  мы  знаем  о  визите  ГБ,  возможен
повторный и захватят  "96-й", сжигайте скорей!  ответа долго
нет! пока наконец сжигается.
    Другой раз  грянуло: "ТелИнок"  - вот  этот самый опять,
который  вы держите  сейчас в  руках, "ТелИнок"  - ходит  по
Москве!  Ошеломительно!  Ведь  тут  -  всИ  нараспашку,  всИ
названо открыто, опаснее этого - что же ещИ? Хранили,  таили
-  как   вырвалось?  где?   через  кого?   почему?  Начинаем
следствие, проверяем наши экземпляры, надо ехать за город  и
физически проверить, что на месте, что не двигались, что  не
могли  перефотографировать.  Подозрение,  недоверие,  всИ  в
суматохе и переполохе.
    И - поиск с другого конца: кто слышал, что читали?  кому
рассказали, что  кто-то читал?  и кто  же -  читал сам?  как
выглядел экземпляр?  на чьей  квартире читали?  их адрес, их
телефон? (Не  обойтись без  называний по  телефонам голосами
взволнованными, уже на Лубянке, наверно, заметили,  вперебой
нам пометИт и  их погоня сейчас!)  На ту квартиру!  Колитесь
честно,  лучше передо  мной, чем  ждать, пока  прикатит  ГБ.
Колятся, называют. И - машинописный отпечаток кладут  передо
мной. Экземпляр - не наш! (наши честно на месте  оказались).
Не наш - значит,  новая перепечатка! ЕщИ четыре-пять  таких?
Не  наш -  и не  фотокопия нашего.  Но  спечатан  - точно  с
нашего, и даже рукописно внесены мои последнейшие  поправки.
Значит - воровали мне вослед, копировали из-под руки, кто-то
самый близкий,  тайный, кто  же? Звонить  тому человеку, кто
приносил. Нет  дома. Сидим  и ждИм,  меньше мельканья. Через
несколько часов - приходит тот человек, и смущенно  называет
источник. Из  самых доверенных!  Дали ей  - только прочесть.
Она  - тайком  перепечатала (для  истории? для  сохранности?
просто маниакально?).  И дала  прочесть -  одному ему  (он -
близкий). А он  принес - этим,  в благодарность за  какой-то
должок. А эти - позвали на радостях ближайшую подругу. А  та
взахлИб по телефону поделилась со своей подругой. И на  этом
четвИртом колене  - схвачено  нами! передали  - нам!  Велика
Москва,  а  пути  по ней  -  короткие.  Звоним и  виновнице.
Встречаемся и  с ней.  Признанья, рыданья.  Впредь отсечена.
Конфискую  добычу.  За  эти  часы  есть  признаки:   гебисты
взволновались,  засновали  гебистские  легковые  по   четыре
молодчика в тИмном нутре. Облизнитесь, товарищи! Опоздали на
полчасика! (Так  и не  знают: о  чИм был  переполох? что  мы
искали? что они упустили?)
    А в декабре  69-го - очень  похожий случай с  "Прусскими
ночами". Так же вот слух по  Москве: ходят! невозможно, но -
ходят!  Так  же бросился  по  квартирам, по  следам,  так же
поймал копию: тоже - не наша! но - точно с нашей!  Украдено!
близким!  кем?  Находятся  и  следы:  мой  приятель   держал
несколько дней, дал почитать. А те - перещИлкали. И  держали
в тайне 4 года! Но поскольку меня изгнали из Союза -  теперь
отчего  ж  не  пустить  в  Самиздат?  (Не  скоро  узнаю:  из
Самиздата  выловило ГБ.  Тотчас же  наш излюбленный  "Штерн"
предложил рукопись в "Ди Цайт", горячо уверяя, что действует
но  моему поручению  и что  моИ настойчивое  желание  видеть
поэму  как   можно  скорее   напечатанной  на   Западе.  Так
состраивали на меня криминал. Но почему таким сложным путИм?
В "Цайт" мы погасили с другого конца. И почему-то больше  не
вспыхивало.) Как мог - погасил по Москве. Движение  рукописи
прекратилось.
    Вот  из  таких спокойных  недель  составляются спокойные
наши годы, мирные, без заметных событий, когда главные  силы
неподвижны и "ничего не происходит".
    И сколько же лет так можно тянуть? До сегодня - 27  лет,
от первых стихов на шарашке, первых пряток и сжогов.
     А  над   этой  скрытой   мелкой  войною   высоким слоем
облаков   плывИт история,  плывут события  всем видные  -  и
своим  чередом  зовут    к   действию,  исторгают    выклик.
Сколько-то удержано, сколько-то  не  удержать.   В   декабре
71-го   мы   хоронили Трифоныча.  Перегорожены  были  издали
прилегающие  улицы,   не  скупясь  на  милиционеров,  а    у
кладбища  -  и   войска  (похороны  поэта!),   отвратительно
командовали через  мегафон автомобилям  и автобусам,  какому
ехать.  Кордон стоял и  в  вестибюле ЦДЛ, но  меня задержать
не  посмели всИ-таки  (жалели потом).  От неуместного  алого
шИлка, на котором лежала голова покойного (в первые же  часы
после  смерти вернулось  к нему  детское доброе  примирИнное
выражение, его лучшее) и чем затянут был гроб весь, от лютых
и  механических  физиономий  литературного  секретариата, от
фальшивых речей  - всИ,  чем мог  я его  защитить, было  два
крестных знамения - после двух митингов - одно в ЦДЛ, другое
на кладбище. Но  думаю, для нечистой  силы и того  довольно.
Допущенный ко гробу лишь по  воле вдовы (а она во  вред себе
так поступила, зная, что  выражает волю умершего), я,  чтобы
не  подводить  семью,  не  решился в  тот  же  вечер  дать в
Самиздат напутственное слово -  и придержал его до  девятого
дня, оттого  - каждый  день читал  его, читал,  повторял - и
вжился  в это  прощальное настроение,  когда события  жизней
мерятся совсем другими отрезками  и высотами, чем мы  делаем
повседневно. [19]
    Высказал. Так естественно - смолкнуть теперь, само горло
не говорит. Но всего через неделю, в сочельник ночью  слушаю
по западному радио рождественскую службу, послание патриарха
Пимена  - и  загорается: писать  ему письмо!  Невозможно  не
писать! И  - новые  заботы, новое  бремя, новая  сгущИнность
дел.
    (С того письма, нет, уже с "Августа" начинается  процесс
раскола  моих  читателей,  потери  сторонников,  и  со  мной
остаИтся меньше, чем уходит. На "ура" принимали меня пока  я
был, по видимости, только против сталинских злоупотреблений,
тут  и  всИ  общество  было  со  мной.  В  первых  вещах   я
маскировался перед  полицейской цензурой  - но  тем самым  и
перед  публикой.  Следующими   шагами  мне  неизбежно   себя
открывать: пора  говорить всИ  точней и  идти всИ  глубже. И
неизбежно   терять   на   этом   читающую   публику,  терять
современников, в надежде на потомков. Но больно, что  терять
приходится даже среди близких.)
    Но  почему  это  всИ  здесь  рассказывается?  а  где  же
обещанная Nobeliana?
    А нобелиана - своим чередом. Пер Хегге был сильно сердит
на  Ярринга  за  низость  в  нобелевской  истории  и  обещал
непременно его разоблачить. Но  Хегге выслали из СССР,  я об
его угрозе и забыл. А он - исполнил и попал на лучшее время:
в сентябре, за месяц до присуждения новых премий и в  начале
той сессии ООН,  где будут выбирать  генерального секретаря,
куда Ярринг жаждет, опубликовал книгу воспоминаний - и в ней
подробно,  как  Ярринг  подыгрывал  советскому правительству
против меня*. И  -  создал  в Швеции  скандал, даже премьер-
министру   Пальме,  легкокрылому  и  быстроумому социалисту,
тоже   сердечно   расположенному   к   стране    победившего
пролетариата,  пришлось  оправдываться  -  и  по   шведскому
телевидению,  и  письмом  в  "Нью-Йорк  Таймс".  Сперва: он,
Пальме, не знал, как Ярринг распорядился. Потом и  посмелей:
а  что  ж  оставалось  делать?  посольство  -  не  место для
политической демонстрации (как он заранее уверен, что чистой
литературы тут не жди!). И опять качнули Шведскую  Академию,
покоя нет ей со мной, такой хлопотной лауреат был ли раньше?
Секретарь  Академии  Карл Гиров  заявил:  вот в  понедельник
напишу  письмо   Солженицыну,  не   хочет  ли   он  получить
нобелевские знаки  в посольстве.  Юмор: это  он -  в субботу
сказал, в субботу же и по  радио передали. А у меня как  раз
оказия на  Запад в  воскресенье, сижу  ночью письмо  пишу. Я
сразу  и  ему  ответ,   отослал  в  воскресенье.  А   Гиров,
оказывается, не только в понедельник, но и три недели письма
не отправил.  А мой  ответ -  получил... Мой  ответ: неужели
нобелевская  премия   -  воровская   добыча,  что   еИ  надо
передавать  с глазу  на глаз  в закрытой  комнате?.. А  пока
прислали мне  коммюнике Академии  (срок легальных  писем - 3
недели в  один конец),  я и  коммюнике услышал  по радио  и
- ответил тотчас же.
    [* Книги я не читал, но судя по цитатам, Хегге  поместил
там и непроверенные слухи -  например,  что  только  Сахаров
отговорил меня от поездки в Стокгольм. О том и  разговора  у
нас не было с Сахаровым.]
    После  долгой  болезни  я  только  вошИл  в  работу  над
"ОктябрИм 16-го",  оказалось -  море, двойной  Узел, если не
тройной: за то, что я "сэкономил", пропустил "Август 15-го",
несомненно нужный,  и за  то, что  я в  1-м Узле  обошИл всю
политическую  и  духовную  историю  России  с  начала  века
- теперь  всИ это  сгрудилось, распирает,  давит. Только  бы
работать, так нет, опять зашумела Нобелиана, как будто мне с
медалью и  дипломом на  руках будет  легче выстаивать против
ГБ.  Раз  так  -   надо  Узел  бросать,  опять   оживлять  и
переделывать лекцию,  а напишешь  - с  нею выступать.  А там
такого  будет наговорено  - может  быть, и  разломается моИ
утлое   бытие,   и   моИ   пристанище   тихое   бесценное  у
Ростроповича, ах, как жаль  бросать II-й Узел, так  хорошо я
наметил: трудиться тихо до 75-го года.
    Человек предполагает...
    В  этот  раз  мне как-то  удалось  освободить  лекцию от
избытка публицистики  и политики,  стянуть еИ  точнее вокруг
искусства  и,  может быть,  приблизиться  к -  ещИ  никем не
определИнному и никому не ясному - жанру нобелевской  лекции
по  литературе.  Тем  временем  шла  переписка  с секретарИм
Шведской Академии Карлом Рагнаром Гировым. [20] Шведское МИД
снова  отказало  предоставить  посольство  для  церемонии, я
предложил квартиру моей жены, где сам ещИ не имел права жить
[21]. Прецедента, кажется, не было, но Гиров согласился.  За
эти  месяцы  я очень  оценил  его такт  и  глубокие душевные
движения,  он  всИ  более  проявлял  себя  не   исполнителем
почИтной  должности,  но  сердечным,  решительным  и  смелым
человеком (была ему  и в Швеции  на многих нужна  смелость).
Стали уточнять  срок. Он  не смог  в феврале  и марте. Такая
отложка устроила и меня: чтение лекции казалось мне взрывом,
до  взрыва надо  было привести  в порядок  дела (сколько  ни
приводи, всегда они в расстройстве): хоть часть глав II Узла
довести   до   чтимости;   рассортировать   перед  возможным
разгромом свои обильные  материалы, накопленные для  "Р-17";
съездить ещИ раз в Питер и посмотреть нужные места, пейзажи,
до  которых,  может  быть,  меня  уже  никогда  не  допустят
(отдельная  новелла,  как я проник  в... В другой раз когда-
нибудь).
    Немало сил отобрало  непривычное письмо Патриарху,  надо
было   советоваться   с  людьми   понимающими   и  не   дать
разгласиться. Тут ударила "Литературка" по моей  родословной
и по мне, приходилось  изнехотя обороняться. ЕщИ плохо  зная
нравы   западных   корреспондентов,   я   дал   ответ  через
корреспондента гамбургской "Ди Вельт", а он струсил, отдал в
третьи руки, смазал, ответа не вышло, было мелко-досадно.  А
отвечать (не только на это, уж много накопилось,  снесенного
молча) мне  казалось необходимым.  И появилась  естественная
мысль: несколько назревающих выступлений стянуть во времени,
так чтоб они прошли кучно, каскадом, семь бед один ответ,  а
не поодиночке. Такие сгущения событий рождаются сами собой в
кризисные  моменты,  как  было  в  апреле  68-го  при выходе
"Ракового", но кроме того их можно сгущать и по собственному
плану, используя неповторимую особенность советских  верхов:
тупоумие, медленность  соображения, неспособность  держать в
голове  сразу две  заботы. Дату  нобелевской церемонии  - 9
апреля, на  первый день  православной Пасхи,  Гиров объявил,
подавая заявление на визу, кажется, 24 марта. 17-го я послал
своИ  письмо  Патриарху, рассчитывая,  что  оно опубликуется
лишь  в конце  марта. Через  несколько дней  после него  дам
интервью, первое  за 9  лет, форма,  которой они  от меня не
ждут, да большое. И  прежде, чем они успеют его переварить -
проведу  нобелевскую  церемонию и прочту лекцию, в которой и
полагал самое опасное.  После чего и  можно смирно сидеть  и
ждать всех кар.
    А  пошло так:  письмо Патриарху,  пущенное лишь  в узко-
церковный  Самиздат, с расчИтом на медленное обращение среди
тех, кого  это действительно  трогает, вырвалось  в западную
печать  мгновенно.  Как  я   потом  узнал,  оно  вызвало   у
госбезопасности захлИбную ярость  - большую, чем  многие мои
предыдущие и последующие  шаги. (Немудрено: атеизм  - сердце
всей коммунистической  системы. Но,  парадоксально: и  среди
интеллигенции этот шаг  вызвал осуждение и  даже отвращение:
как  я  узок,  слеп   и  ограничен,  если  занимаюсь   такой
проблемой, как церковная; или с другой мотивировкой:  причем
тут   духовенство?  оно   бессильно  -   то  естъ,   как  и
интеллигенция,  самооправдание  по аналогии,  -  пусть пишет
властям. ДойдИт дело и до властей. При многом осуждении я ни
разу не пожалел об этом шаге: если не духовным отцам  первым
показать нам пример  духовного освобождения ото  лжи - то  с
кого же спрос? Увы,  наша церковная иерархия так  и оставила
нас на самоосвобождение.)  И (позднейшая реконструкция) где-
то  в  20-х числах  марта было  принято давно  откладываемое
правительственное  решение:  ошельмовать  меня  публично   и
выслать  из  страны.  Для  этого  расширилась  и   усилилась
газетная кампания против  меня. По обычному  своему недоумию
они выбрали невыгоднейшее  для себя поле:  клевать "Август",
не  перехваченный   пиратскими  перепечатками,   так  теперь
объявленный  моей  самой  лютой  антипатриотической  и  даже
антисоветской книгой. Для того мобилизовали коммунистическую
западную прессу (ибо в СССР кто же мог "Август" прочесть?) и
перепечатывали оттуда  всякую ничтожную  писанину -  большей
частью  в "Литературке",  но затем  и в  других  центральных
газетах, иные статьи обвиняли меня прямыми формулировками из
уголовного кодекса,  а послушная  советская "общественность"
от  писателей  до сталеваров  посылала  гневные "отклики  на
отзывы". На этот раз настолько твИрдо решенье было  принято,
что придумывались и практические приИмы,  к_а_к  меня  будут
этапировать: через полицейское задержание, то есть временный
арест (просочился  к нам  и этот  замысел, сменивший прежний
план автомобильной аварии,  "вариант Ива Фаржа");  настолько
твИрдо, что Чаковский на "планИрке" в своей редакции при  30
человеках   открыто,   многозначительно   объявил:    "Будем
высылать!".  Видимо,  на  середину  апреля  намечалась   эта
операция,  к  тому  времени  должна  была  достичь максимума
газетная кампания.
    Но   мой   график   был   стремительней.    Американские
корреспонденты пришли ко мне без телефонного звонка.  Газеты
их были две сильнейшие в Штатах, происходило это за  полтора
месяца до приезда американского президента в СССР.  Интервью
не имело значения общественного, я не говорил ни об узниках,
ни о разлитых по стране несправедливостях - уже скоро 2 года
молчал я об этом в  своем внешнем "затмении", в жертве  всем
для  "Р-17",  так  и сейчас  отмерял  не  перейти неизбежный
уровень столкновения и не заслонить лекцию. Интервью было  в
основном разветвлИнною  личной защитой,  старательной метлой
на мусор, сыпаный мне на голову несколько лет, - но сам  вид
этого  мусора   сквозь  ореол   "передового  строя"   вызвал
достаточное впечатление на Западе.
    По   внезапности  появления   и  открывшимся   мерзостям
интервью   [22]   оглушило  моих   противников,   как  я   и
рассчитывал. И даже больше, чем я рассчитывал. Оно появилось
4  апреля -  и менее  чем за  сутки, вопреки  своей обычной
медлительности,  власть,   не  успев   обдумать,  защитилась
рефлекторным рывком, простейшим движением: себе на посмех  и
позор отказала секретарю Шведской Академии в праве  приехать
и вручить мне нобелевские знаки. Что будет читаться лекция -
не  писалось  в письмах, не говорилось под потолками, только
смутно догадываться могли власти,  публично шла речь лишь  о
том,  что  на  частной  московской  квартире  будут  вручены
нобелевские знаки в присутствии друзей автора - писателей  и
деятелей искусства.  И этого  - испугалось  всемирно-могучее
правительство!.. -  будь левый  Запад не  так оправдателен к
нам,  одна  эта  cамопощИчина  надолго  бы  разоблачила  всю
советскую игру в культурное  сближение. Но по закону  левого
выворота голов  - красным  всИ прощается,  красным всИ легко
забывается.  Как пишет  Оруэлл: те  самые западные  деятели,
которые негодовали от одиночных смертных казней где бы то ни
было  на Земле,  - аплодировали,  когда Сталин  расстреливал
сотни тысяч;  тосковали о  голоде в  Индии -  а неполегающий
голод на Украине замечен не был.
    По  нашему  обычному  ловкому  умению  давать   отмазку,
советское посольство в Стокгольме оговорилось, впрочем,  что
"оно  не исключает,  что виза  Гирову будет  дана в  другое,
более удобное время"  - чтобы смягчить  раздражение, создать
иллюзию  и плавный  переход на  ноль. Шведское  МИД  сделало
заявление в  масть. Но  мы-то здесь  слишком понимаем  такую
игру! - и я стремительно разрубил еИ особым заявлением [23].
Запрет  на   приезд  Гирова   закрывал,  обессмысливал   всю
церемонию. Да  и облегчал  - и  устроителей, и  тех, кто дал
согласие прийти.
    Подготовка  этой  церемонии  кроме  бытовых трудностей -
прилично   принять   в  рядовой  квартире  60  гостей и  всИ
именитых, либо западных  корреспондентов, - подготовка  была
сложна, непривычна и во всех отношениях. Сперва:  определить
список   гостей   -   так,   чтобы   не   пригласить  никого
сомнительного  (по  своему  общественному  поведению),  и не
пропустить никого достойного (по своему художественному  или
научному весу) - и вместе с тем, чтобы гости были  реальные,
кто   не  струсит,   а  придИт.   Затем  надо   было   таить
пригласительные билеты  - до  дня, когда  Гиров объявил дату
церемонии,  и  теперь  этих  гостей  объехать  или  обослать
приглашениями  -  кроме  формальных  ещИ  и  мотивировочными
письмами,   которые   побудили   бы   человека   предпочесть
общественный   акт   неизбежному   будущему   утеснению   от
начальства.  Число  согласившихся  писателей,  режиссИров  и
артистов удивило меня: какая ж ещИ сохранялась в людях  доля
бесстрашия, желания разогнуться или стыда быть вечным рабом!
А  неприятности  могли  быть для  всех  самые  серьИзные, но
правительство  освободило и  приглашИнных и  себя от  лишних
волнений. Конечно, были и отречения - характерные,  щемящие:
людей с мировым именем, кому не грозило ничто.
    В подготовку церемонии  входил и выбор  воскресного дня,
чтоб никого не задержали на работе, и дневного часа -  чтобы
госбезопасность, милиция, дружинники  не могли бы  в темноте
скрыто  преградить  путь:   днИм  такие  действия   доступны
фотографированию. Надо было найти и таких бесстрашных людей,
кто, открывая двери, охранял  бы их от врыва  бесчинствующих
гебистов.   Предусмотреть   и   такие   вмешательства,   как
отключение электричества, непрерывный телефонный звонок  или
камни в окно - бандитские методы последние годы становятся в
ГБ всИ более излюбленными.
    Ото всех этих хлопот избавило нас правительство.
    В  виде юмора  я посылал  приглашение министру  культуры
Фурцевой и двум  советским корреспондентам -  газет, которые
до сих пор не нападали на меня: "Сельской жизни" и  "Труда".
"Сельская жизнь"  и прислала  на несосостоявшуюся  церемонию
единственного гостя-гебиста, проверить,  не собрался ли всИ-
таки  кто.  А "Труд",  орган известного  ортодокса Шелепина,
поспешил исправить свой гнилой нейтрализм и в эти самые  дни
успел выступить против меня.
    Но  то  было  -  из  последних  судорог  их  проигранной
кампании:   потеряв   голову,   опозорясь   с    нобелевской
церемонией, власти прекратили  публичную травлю и  в который
раз  по  несчастности  стекшихся  против  них  обстоятельств
оставили меня на родине и на свободе.
    И так была бы исчерпана полуторагодичная Nobeliana, если
б не осталось главное в  ней - уже готовая лекция.  Чтоб она
попала в  годовой нобелевский  сборник, надо  было побыстрей
доставить  еИ в  Швецию. С  трудом, но  удалось это  сделать
(разумеется, снова тайно, с  большим риском). К началу  июня
она  должна  была  появиться.  Я  всИ  ещИ  ждал  взрыва,  в
оставшееся время  поехал в  Тамбовскую область  - глотнуть и
еИ, быть может, в последний раз.
    Но ни в июне,  ни в июле того  изнурительно-жаркого лета
лекция   не   появилась.   Неужели   ж   настолько    прошла
незамеченной?  Лишь  в августе  я  узнал, что  летом  была в
отпуску  многая  шведская  промышленность,  в  том  числе  и
типографские рабочие. Годовой  сборник опубликовался лишь  в
конце августа.
    Пресса  была  довольно  шумная,  больше  недели.  Но две
неожиданности  меня   постигли,  показывая   неполноту  моих
предвидений: лекция не вызвала ни шевеления уха у наших,  ни
- какого-либо общественного сдвига, осознания на Западе.
    Кажется, я очень много сказал, я даже всИ главное сказал
- и проглотили? А: лекция была хоть и прозрачна, но всИ же -
в  выражениях  общих, без единого имени собственного. И там,
и здесь предпочли не понять. Нобелиана - кончилась, а взрыв,
а главный бой - всИ отлагался и отлагался.
        ВСТРЕЧНЫЙ БОЙ
    Встречным боем  называется в  тактике такой  вид боя,  в
отличие  от  наступательного  и  оборонительного,  когда обе
стороны  назначают наступление  или находятся  в походе,  не
зная о замыслах друг друга, - и сталкиваются внезапно. Такой
вид  неспланированного  боя  считается  самым  сложным:   он
требует от военачальников наибольшей быстроты, находчивости,
решительности и обладания резервами.
    Такой бой и произошИл на советской общественной арене  в
конце   августа-сентябре  1973   года  -   до  той   степени
непредвиденный, что  не только  противники не  ведали друг о
друге,  но даже  на одной  стороне "колонны"  (Сахаров и  я)
ничего не знали о движениях и планах друг друга.
    Хотя протяжИнные в предыдущей главе 1971 и 72 годы уж не
такие были у меня  спокойные, но и не  такие сотрясательные,
то ли я притерпелся. У  меня всИ время было сознание,  что я
скрылся,  замер, пережидаю,  выигрываю время  для "Р-17",  а
современность как будто перестаю различать в резком  фокусе.
И всякий раз,  отказываясь от вмешательства,  я даже не  мог
никому,  тем  более  деятелям  "демократического   движения"
(очень лИгким на распространение сведений) объяснять, почему
ж я именно молчу, почему так устраняюсь, хотя как будто  мне
"ничего не будет",  если вмешаюсь. Да  при дремлющем роке  и
само житьИ у Ростроповича в блаженных условиях, каких у меня
никогда  в  жизни  не  было  (тишина,  загородный  воздух  и
городской комфорт), тоже  размагничивало волю. Не  взорвался
на письме министру ГБ, не взорвался на письме Патриарху,  не
взорвался на нобелевской лекции  - и сиди, пиши.  Тем более,
так труден оказался II-й Узел, и переход к III-му не  обещал
облегчения. И ту развязку, что передо мной неизбежно  висела
всегда -  я откладывал.  И даже  когда в  конце 72-го года я
окончательно назначил появление  "Архипелага" на май  75-го,
мне это казалось - жертвой, добровольным ускорением событий.
    ЖитьИ  у  Ростроповича  подтачивалось  постепенно. Узнав
меня   случайно   и  почти   тотчас   предложив  мне   приют
широкодушным порывом, ещИ совсем не имея опыта  представить,
какое  тупое  и  долгое  обрушится  на  него  давление, даже
вырвавшись с открытым письмом после моей нобелевской премии,
и  ещИ  с  год  изобретательно  защищаясь  от многочисленных
государственных  ущемлений,  - Ростропович  стал  уставать и
слабеть от длительной безнадИжной осады, от потери  любимого
дирижИрства  в  Большом  театре,  от  запрета  своих  лучших
московских  концертов,  от  закрыва  привычных   заграничных
поездок,  в  которых  прежде  проходило  у  него   полжизни.
Вырастал вопрос: правильно ли одному художнику хиреть, чтобы
дать расти другому? (Увы,  мстительная власть и после  моего
съезда   с   его  дачи   не   простила  ему   четырИхзимнего
гостеприимства, оказанного мне.)
    Подтачивался мой  быт и  со стороны  полицейской, уже не
только министерство  культуры жаждало  очиститься от  такого
пятна.  Да  все верхи  раздражал  я как  заноза,  живя в  их
запретной сладостной привилегированной барвихской  спецзоне.
А по советским законам  выселить меня ничего не  составляло:
24  часа было  достаточно в  такой особой  правительственной
зоне.  Но  соединение  двух  имИн  -  моего  и Ростроповича,
сдерживало. А попытки делались. Наезжал капитан милиции  ещИ
перед нобелевской премией, я сказал "гощу". Отвязался.
    В марте 71-го года  как-то был  у меня "лавинный день" -
редкий  в  году счастливый  день,  когда мысли  накатываются
неудержимо и по разным темам и в незаказанных  направлениях,
разрывают,  несут  тебя, и  только  успевай записывать  хоть
неполностью,  на  любом  черновике,  разработаешь  потом,  а
сейчас лови. В счастливом состоянии я катался на лыжах,  ещИ
там дописывая в блокнотик,  воротился - зовИт меня  старушка
Аничкова на верхний этаж большой дачи:
    - А. И., идите, пришла вас милиция выселять!
    Сколько  этого я  ждал, и  ждать уже  перестал, хотя  на
такой случай лежала у  меня приготовленная бумага -  в синем
конверте,  в  несгораемом  шкафике.  Неужели  осмелились, да
перед  самым  своим XXIV  съездом  (как сутки,  не  знали бы
своего XXV-го!) - или не понимают, какой будет скандал!
    Трое их, от капитана и выше. Постепенно выясняется,  что
главный,  некто  Аносов   -  начальник  паспортного   отдела
московской области, немалая шишка, - умный, с юмором, есть у
них всИ-таки люди, попадаются.  Я в своем счастливом  лИгком
состоянии так  же  легко,  свободно  влился  в  разговор   -
победоносно-развязно,  в  лучшей   форме,  как  когда-то   с
таможенниками.
    За бумагой  мне сходить  в мой  флигель -  три минуты  и
сейчас я перед вами еИ положу или прочту драматически, стоя,
тем и вас понужу  приподняться из кресел. Нет.  Нет, сегодня
ещИ не выселяют они меня: не составляют протокола,  первого,
а по  второму передаИтся  в суд.  Они только  давят на меня,
чтобы я в несколько  дней озаботился о прописке,  или уезжал
бы. В Рязань. В капкан.
    Естественно,  всякий  советский  человек,  без  верховой
защиты,   что  может   сделать  в   таком  положении?   Тихо
подчиниться. Выхода нет.  Но, слава Богу,  я уже вышагнул  и
выпрямился из ваших рядов.
    Сперва, с большой заботой к их личным судьбам:
    -  Товарищи,  пожалуйста,  составляйте  протокол  -   но
остерегитесь! Очень прошу вас  - не сделайте личной  ошибки,
на которой вы можете пострадать. Прошу вас, прежде проверьте
на самом верху, действительно  ли там решили, что  надо меня
выселить. А то ведь потом на вас же и свалят.
    Тупой майор:
    - Если я действую по закону и в своИм районе - мне ни  у
кого не надо спрашивать.
    -  Ах,  товарищ  майор, вы  ещИ  мало  служите!.. Вы  же
окажетесь и самоуправ. Мой случай - очень деликатный.
    Областной начальник:
    - Но ведь я же насилия и не применяю.
    -  ЕщИ бы  вы применяли  насилие! Но  даже и  при самом
нежном обращении - может произойти большой скандал.
    Так я  уверенно говорю,  как будто  из соседней  комнаты
хоть  сейчас  могу  Брежневу  звонить.  Опытный   царедворец
понимает: осторожно, заминировано, откуда-то моя уверенность
идИт. Заминается.
    Но что ж мне выигрывать несколько дней? Мне надо  наверх
через них  передать, как  это серьИзно,  насколько я  готов.
Дача Ростроповича  для меня  - рубеж  жизни и  работы, пусть
знают, что тихо не выйдет.
    И  в  новом   повороте  разговора  сделав   страшноватые
арестантские глаза, я заявляю металлически:
    -  Своими  ногами  в  Рязань?  -  не  пойду,  не  поеду!
Судебному решению? - не подчинюсь! Только в кандалах!
    Вот так - мне легче, совсем легко. Утопить в луже я себя
не дам, накатывайте уж  море! Чувствую себя молодо,  сильно,
снова в бою.
    Уходят вежливые, растерянные. Не ожидали.
    -  Будет   грандиозный  скандал!   -  напутствую   я  их
поощрительно.
    Потому что следующий раз, когда они составят протокол, я
поиграю ещИ  с ними  в советскую  букашку, буду  проверять в
протоколе каждую закорючку,  требовать второй экземпляр  для
себя,  а  когда  подойдИт  дело  подписывать  -  вдруг выну,
подпишу свою бумагу и поменяю на протокол:
        "МИЛИЦИИ,   понуждающей   меня   выселиться   из
    подмосковного   дома   Мстислава  Ростроповича  -  в
    Рязань,  по  месту моей милицейской "прописки", -
        МОЙ ОТВЕТ
        Крепостное право  в нашей  стране  упразднено  в
    1861  г. Говорят,  что  октябрьская  революция смела
    его  последние остатки.  Стало  быть  я,   гражданин
    этой  страны,  -   не крепостной, не раб, и..."
    С ними так надо стараться в каждом деле: поднимать  звук
на  октаву.  Обобщать,  как  только  хватает  слов.  Не себя
одного,  не узкий  участок защищать,  но взламывать  всю  их
систему!
    И всИ - не подошИл тому час?!