. Так с утра и  не
ел, и  голодный в  камеру пришИл,  и уже  до утра  ничего не
дадут, все выдачи миновали. Плохой арестантский старт, перед
первым  днИм  следствия.  И  даже  не  оказалось  в  кармане
кошелька,  ни рубля,  ни копейки  на ларИк,  вот уж  спешил!
Хлеб? а как же вы? Да мы  не хотим. Да его дают от пуза.  От
пуза?!  Чудеса,   неузнаваемо.  Начинаю   пощипывать.  После
средней  московской  черняшки   -  довольно  мерзкий   хлеб,
глиноватый, специально пекут похуже. Ничего, втянусь.
    Но что  ж это?  Уже часа  два прошло,  а вещей моих нет.
"Голосую"  (палец  подняв).  Сразу  с  готовностью открывают
кормушку: тут они все толкутся, и офицер один, второй.  Тихо
говорю,  нисколько  не  шумя, не  как  бывало,  звонко права
качая,  а  лениво  даже  (тогда  -  вся  сила  была  в  этой
звонкости,  а  сейчас  -   силища  другая  -  книги   ползут
неуклонно): пора вещи  вернуть, все сроки  прожарки кончены.
"Выясняется... Вопрос выясняется."  Хрена тут выяснять?  Ну,
может быть, теперь всИ по-новому. (Упускаю у ребят спросить:
а у  них -  долго прожаривали?)  Ребята говорят:  без пальто
пропадИте,   ночью   под   одним   одеялом   холодно.  Вдруг
распахивается  дверь,  подполковник принимает  парад,  а ещИ
один чин несИт  мне второе одеяло,  со склада новое,  ещИ не
пользованное.  Ребята  изумлены  -  что  я  за  птица?.. Так
значит, прожарка - до  утра? Странно. Ну ладно.  Теперь чего
мне только не хватает? - скорей  бы спать. Привык я в 9  уже
ложиться, не стыжусь и в  8, а здесь только в  10 формальный
будет отбой, да пойди засни. К завтрашней первой схватке всИ
решает первая  ночь. Счастливое  вечернее торможение,  мысли
вялые, -  вот сейчас  бы и  выиграть час-два-три. Снотворных
нет,  и  ночь  будет бессонная,  сейчас  -  самое спать.  Но
нельзя: разрешается лежать поверх одеяла, не раздеваясь,  не
укрываясь. Лежу, да только голова  затекает. Как низко! (И
как это скрыть,  что я стал  уязвим на низкое  изголовье?) А
ребята  -  ещИ  по  одной  папиросе,  ещИ,  но  каждый   раз
проветривают. Чернявый вертится у меня за головой: "Ну,  кто
мог сказать? Кто?? Вот что меня одно интересует." С любимой,
видно, женой, устраивали они жизнь покрасивше, как  понимали
- что из мебели,  а вот и машину  купили - что в  нормальной
стране  рабочий  может  просто  заработать,  а  у  нас  надо
исхитриться против закона. Какие-то монетки у него взяли при
обыске,  теперь  эти монетки  надо  было объяснять.  "Слышь,
парень, ты  вообще  в  камере   вот  это  поменьше.  Тут   -
микрофоны, не беспокойся. Может и не было ничего, понимаешь?
Ты - про себя крути больше." Задумался. ЕщИ им из  тюремного
опыта  кой-что рассказал,  дотянуть до  сна. Вдруг  -  замок
гремит. Точно,  как на  Лубянке бывало  - ближе  к отбою  на
допрос. Но  теперь-то ночами  не допрашивают?  (Я и  днИм-то
разговаривать не буду.)
    Однако  подполковник,  фамилии  моей ни  разу  так  и не
назвав, и  не спросив,  приглашает меня  пройти. После отбоя
нипочИм  бы  не пошИл.  Но  сейчас -  ладно,  может тулупчик
отдадут, -  как хорошо  в него  укутаться -  хоть на рельсах
сидючи, хоть в краснухе, хоть на лагерных нарах. А идти  мне
оказывается  -  почти  ничего, вот  как  камеру  выбрали, не
успеваешь  глазами  прошастать  по  этим  полотнищам, офицер
впереди, офицер позади,  - а полковник,  начальник Лефортова
поперИк дороги: пожалуйте вбок. Вестибюльчик -  вестибюльчик
-  дверь в  кабинет. Ярко.  Вкруговую по  стульям: уже  двое
сидят (лиц  не разглядываю  - откуда,  кто? ряженые?),  а со
мной пришедшими -  пятеро их. А  за главным столом,  сверкая
лысиной,  -  маленький,   вострый,  пригнулся,  и   ещИ  под
настольной лампой ярко-бело от бумаг. А посреди комнаты,  на
просторе, как нормальные люди не садятся, под самыми лампами
- стул, к вострому лицом, и - туда мне показывают  полковник
и подполковник. Ничего, сидеть - лучше, чем стоять. Сел.  И,
чую, задние все уселись, полукругом за моей спиной. Молчим.
    Главный вострый  - щуп,  щуп меня  глазами, как  никогда
людей не видавши.
    Ничего, пош-шупай.
    И остро, стараясь даже пронзительно:
    - Солженицын??
    Ошибся.  Ему  бы:  "фамилия?"...  Ну,  ладно,   поймали,
держите:
    - Он самый.
    Опять остро:
    - Александр Исаич?
    Успокоительно:
    - Именно.
    И - с возможной звонкостью и значением:
    - Я - заместитель генерального прокурора СССР - Маляров!
    - А-а-а... Слышал.
    У  Сахарова  читал.  Да  не  написал  Сахаров,  что   он
маленький такой. По  записи можно подумать  - номенклатурная
глыба, Осколупов.
    Но -  не размазывает,  деловой. А  может быть,  воздухом
одной комнаты со мной дышать не может, торопится:
    - Зачитываю постановление...
    Не  запомнил  я, кто  "утверждает"  - он  ли,  или самый
генеральный прокурор, а  "постановил" всего навсего  старший
советник юстиции тот  самый Зверев, в  роскошной шубе, -  на
квартиру почти как милиционер приходил, а тут, вишь, за  всИ
политбюро управляется:
    - ...За...за... Предъявляется обвинение по статье  64-й!
(ещИ там буква или часть?).
    Я - голосом  дрИмным, я - с мужицким невежеством:
    - Вот этого нового кодекса... (он ведь только 13 лет)...
совсем не знаю. Это - что, 64-я?
    То ли  было в  добрые времена,  при Сталине-батюшке, как
посидишь  десятку,  так  шпарь  любой  подпункт  в   темноте
наизусть.
    Маляров вылупился рачьи:
    - Измена родине!
    Не шевелюсь.
    (Они  за  спиной впятером  засели  - ждут,  я  кинусь на
прокурора?)
    - Распишитесь! - поворачивает ко мне лист, приглашает  к
столу подойти.
    Без шевеленья, давно отдуманное, слово на вес:
    - Ни  в вашем  следствии, ни  в вашем  суде я  принимать
участия не буду. Делайте всИ без меня.
    Ожидал, наверно. Не так уж и удивляется:
    - Только расписаться, что - объявлено.
    - Я - сказал.
    Не спорит. ПовИртывает лист, и сам же расписывается.
    Ах, как меня жал  следователь 29 лет назад,  неопытного,
зная, что в каждом человеке есть невыжатый объИм. И до  чего
ж  хорошо -  зарекомендовать себя  камнем литым,  даже и  не
пытаются, не прикасаются пожать, попробовать. Следствие - не
будет  трудным:  напрягаться   умом  не  надо.   Всех,  всех
предупреждал:  говорите,   валите,  что   хотите,  со   мной
противоречий не будет никогда, потому что я не отвечу ни  на
вопрос.
    Так - и надо. Вот она, лучшая тактика.
    ВсИ. Тем же чередом - встают сзади меня, встаю я, офицер
впереди, офицер  позади, через  два вестибюля  - руки назад!
(не резко, мягко-напоминающе). Можно бы и не брать, конечно.
Но я  руки назад  - беру.  Для меня  руки назад,  если б  вы
знали, даже  ещИ и  уверенней: чего  ж ими  болтать, строить
вольняшку недобитого, для меня  руки назад - я  железный зэк
во мгновение, я  сомкнулся с миллионами.  Вы не знаете:  вот
такая  маленькая  пустая  проходочка  под  конвоем насколько
укрепляет зэка в себе.
    А  тут и  не долго,  вот уже  и в  камере. Ребята:  "Ну,
что?".
    Говорить, не говорить?..
    Я  и действительно  не помню:  до пятнадцати  лет -  это
точно. Но, конечно, и расстрел же есть.
    Да, осмелели, не ожидал от  них. Вот тебе - и  варианты.
На всякого мудреца довольно простоты.
    ((Сейчас  по  минутам восстановить  нельзя.  Но вызывали
меня - ещИ до 9 вечера. Жене позвонили: "ваш муж задержан" в
9.15. Заявка нашего  посла министерству ин.  дел ФРГ о  том,
что  завтра  утром  он  явится  с  важным  заявлением,  была
довольно поздно  вечером по-европейски,  значит -  ещИ позже
этого.  Такое  сопоставление не  исключает,  что мои  первые
тюремные  часы и  когда меня  вызывал Маляров  - ещИ  не  до
последней точки была у них высылка  решена. (А если решена -
нужна ли статья?) ЕщИ оставляли они себе шанс, что я  дрогну
- и можно  будет начать выжимать  из меня уступки?  Если был
такой расчИт, то каменность моя ленивая - задавила его.
    Полукультурный  голос  в  трубке  предложил  моей   жене
справки  наводить  по телефону  завтра  утром у  следователя
Балашова, того самого, к которому меня якобы вызывали. Вот и
всИ,  арестован.  Повесила  трубку,  -  и  снова  уже другие
набирали, разнося по Москве.))
    Наконец,   объявили   в  кормушку   отбой.   Ну,  теперь
побыстрей, это мы ловко  когда-то умели: одеяла -  откачены,
куртку  - прочь,  брюки -  прочь, да  не очень-то:  холодно,
правда, ах, сволочи,  замотали тулупчик! и  носки шерстяные!
Побыстрей. Так спешили обвиненье объявить - завтра, гляди, с
утра и следствие покатят.  И в общих движениях,  в суматохе,
незаметно, ботинки - под подушку - старый зэчий приИм -  для
сохранности, а сейчас мне для высоты. Лампа бьИт, полотенцем
накрыть глаза, на Лубянке не запрещали. А потребуют ли  руку
наружу? -  может,  и  нет.  Спать!  Дышать  глубоко-глубоко-
глубоко. (Чем дышать? в камере - не воздух, я забыл уже  про
такой.)
    Нет, собачий сын, заметил, что под моей кроватью  пусто,
откинул кормушку:
    - Опустите ботинки на пол!
    Строил,  строил подушку  без них.  Потом дышал  глубоко.
Заснул.
    ((Дети  не  засыпали,   пугались  шума,  света,   многих
голосов.  ВсИ  новые  приходили,  и  Сахаровская  группа  от
прокуратуры.  (А   всИ-таки  вот   это  обилие   бесстрашных
сочувствующих в  квартире арестованного  - это  новое время!
Пропали вы, большевики, как ни считай!..) Из нашей  квартиры
Сахаров отвечал канадскому радио: "Арест Солженицына - месть
за его книгу. Это оскорбление не только русской  литературы,
но и памяти погибших".  К нам звонили Стокгольм,  Амстердам,
Гамбург, Париж, Нью-Йорк,  гости брали трубку,  подтверждали
подробности.   А   в   мыслях:   если   взяли  заговорИнного
Солженицына - то кого теперь запретно взять? то кого заметут
завтра?..
    Кто  не  знал конспирации,  не  разделит этих  колебаний
мучительных:  где  лучше хранить?  Унести?  Оставить? Сейчас
гостей так  много -  раздать? Всех,  пожалуй, не  похватают.
Упустишь этот момент - а  утром нагрянут и всИ возьмут!?  Но
раздавать - людей губить. И удастся ли потом собрать?  Ладно
уж, пока не прояснится, понадеяться на захоронки домашние.))
    С  вечера  заснуть  не  мудрено,  мудрено  заснуть после
первого просыпа. ВсИ, что было плохое за день, прорывается в
первом просыпе - и жжИт  грудь, жжИт сердце, где тут  спать.
Не  вздохи, не  круговерть моего  валютчика за  головой, не
куренье его всю ночь,  ни даже лампа сатанячья,  разрывающая
глаза, -  но свои  просчеты, свои  промахи, и  откуда только
выныривают  они  в  ночной  мозг,  какой  чередой  подаются,
подаются!
    Больше всего зажгло: как там  обыск идИт, у Али? Почему-
то  с  вечера  хватило   мне  впечатлений  и  событий,   или
заторможенность, - на домашний обыск я не стянулся тревогой.
А сейчас - всИ на нИм, и всИ - из моих ошибок. Зачем я дверь
открыл?! Полчаса у нас быть могло на сжиганье, на сборы,  на
уговоры. Зачем  я спешил  уйти? Остались  почти все,  я тех,
восьмерых,  потом  уже не  видел,  тот же  Зверев  и обыском
руководит. И надо же так сложиться, два "Социализма" сразу -
и  Шафаревич при  них, тут  же. Портфель-то  ещИ, может,  не
даст, - но один экземпляр вынул мне на стол, и уже не успеет
спрятать! Хорошо, взял мои  статьи для Сборника -  но другие
экземпляры  -  на  столе  же  прямо!  и  ещИ  других авторов
проекты,  полузаконченные, ай-ай-ай,  пропал "Из-под  Глыб",
три года  готовили -  в прорву.  Да! А  письма с  Запада!  -
просто  на столе,  и искать  не надо,  только руку  протяни!
никогда ни одно  не попадалось, а  эти - прочтут,  все карты
открываем!. Да много может  быть там... Да!   Исправления  к
"Письму  вождям", в  последнюю ночь  сделанные.  Да  хуже! К
"Тихому Дону" последнее приложение - мало, что не  отправим,
но  -  узнают  всИ! Да!  ЕщИ  одна  плИнка, полуиспорченная,
дубликат от прошлой  отсылки, нужно было  сжечь, я забыл  за
город взять, а в доме сложно палить - уж этот трофей  отдать
совсем  бессмысленно, совсем  позорно. Да!  А в  несгораемом
шкафу - ведь "ТелИнок" весь! "ТелИнок" весь, отпечатанный! -
реветь хочется на всю  камеру, вертеться, бегать! Ведь  годы
так,  лотерея:  то  кажется,  у  меня  всего  безопаснее,  и
собираем ко мне, то  кажется - я  горю, и тащим, везИм куда-
нибудь целый мешок, зарываем. Да "Декабристов" экземпляр  не
дома ли? А уж о  Втором Узле и говорить нечего,  и ленинские
главы - всИ это теперь в их руках. Боже мой, Боже, стоял как
скала,  25 лет  конспирации, одни  успехи, одни  успехи -  и
такой провал.  И всего-то  надо  было им,  на что никогда не
решались по трусости, - просто прийти ко мне прямо. И всИ.
    Вздыхал бедняга-валютчик  за моим  изголовьем, крутился,
жИгся, папиросы  жИг. "Спи,  - говорил  я ему,  - спи,  силы
всего нужней пригодятся." Нет,  - "кто продал?" -  жгло его.
Кроме своих промахов ещИ предательство близких больше  всего
и жжИт всегда. А второй спал спокойно.
    ((К  полуночи  налились ноги,  голова,  глаза, ушла  вся
ясность. Даже  не отрывочные  мысли, а  какое-то месиво,  но
спать не хотелось Але  нисколько. Думала по третьему  заходу
начать просматривать  бумаги, но  силы ушли.  Тут вспомнила,
что  от завтрака  не ела  ничего, и  мужа взяли  без  обеда.
Прежний  поднос  для  сжиганья  бумажек  стал  слишком  мал,
поставили в кухне  на пол большой  таз под костИр,  - стоять
ему так полтора месяца.
    А обыск в эту ночь был - вели его 14 гебистов в Рязани -
у Радугиных,  моих знакомых,  у которых  отроду ничего  я не
держал,   а   пришли  искать   чего-то   грандиозного,  хуже
"Архипелага", вот  этого ТелИнка  искали, всего,  что ещИ не
досталось им. И ничего не нашли.))
    Жгло-жгло, да не непрерывно же. В чИм преимущество перед
сидением  прежним?  Голова  свободна  от  этих изнурительных
расчИтов: а если так спросит? - а я так отвечу, а если  так?
-  так.  Какая  свобода:  ни  единого  ответа,  ка-титесь!..
Глубоким дыханием себя успокаивал, молился - и благодетельно
наплывали полоски сна. А после них - опять ясность жестокая.
Голова пылает, затекает,  уж оба кулака  под подушкой -  всИ
равно  низко. Обещал  я жене:  в тюрьме  и в  лагере 2  года
выдержу,  что б  со мной  ни было  - 2  года выдержу.  Чтобы
знать, что всИ моИ напечатано и умереть спокойно: врезал.  А
теперь вижу -  обещал не по  силам. ЕщИ много  лет я мог  бы
устоять  в  любых  склонениях, но  чтобы  -  воздух, тишина,
писать  бы  можно. А  здесь  - в  2  месяца не  кончусь  ли?
Минимальный срок следствия, в  два месяца. Не страшно,  и не
уступлю ничуть, но - кончусь?
    И уже жизнь свою отстранИнно обозревал как  законченную.
Ничего, удалась. С тем, что я нагрохал - ни этим вождям,  ни
следующим не  разделаться и  за пятьдесят  лет. Хотел, хотел
ещИ Узлы, больше-то всего их, но  что успел - и на том  Богу
слава.  Если  выше,  выше  подняться  над  мелкими неудачами
обыска - всИ удалось, книги отправлены к печатанию, а что  в
движеньи, в  набросках, вариантах,  замысле -  всИ в твИрдых
верных  Алиных  руках.  Хорошо  уходить  из  жизни,  оставив
достойного наследника. Там и трое  сыновей подрастут, в чИм-
то батькину линию продолжат.
    ((Не спали всю ночь.  Просматривали, жгли, но не  много:
жалко,  ведь  ничего  этого не  восстановить.  Да  придут ли
утром? - отчего ж тогда не сразу вечером? Вдруг - вспомнила!
Вспомнила -  и стала  искать: прошлым  летом перед встречным
боем  было  написано заявление  о  неправомочности суда  над
русской   литературой,   да  и   покинуто   без  применения,
черновиком. А вчера на Страстном повторил: никаких допросов,
следствия, суда не признает. Догадалась, где искать! Нашла!!
[37]  Так  пустить!  Среди  ночи?..  Руки  жжИт!  как  бы не
опоздать! А с 6 утра,  по "закону", могут придти -  накроют,
погасят,  останется  неизвестным.  Надо  пустить  сейчас же,
ночью!!   Позвонить   корреспонденту?   Кому?   По    разным
соображениям -  "Фигаро" (Ляконтр).  "Можете ли  приехать? У
меня  к вам  просьба". "Буду  через 5  минут!" (Как?  В  дом
арестованного,   ночью,  зовут   по  телефону   иностранного
корреспондента  -  и  не  задержат??  Нет,  ослабли, ослабли
большевики. О, где ты, пламенный Дзержинский?..) Аля садится
за машинку и сразу  стучит 10 экземпляров на  тонкой бумаге.
Ляконтр - корреспондент,  почему новости не  взять? Законно.
Аккуратно   сворачивает,   заверяет,   что   раздаст    всем
агентствам. Уехал. Разбираются бумаги дальше. Сколько  писем
чужих надо жечь, сколько почерков надо спасать! А это что за
ужас?  Целых две  плИнки. Надо  протягивать, протягивать  их
долго через лупу, чтоб убедиться: ненужные, дубликаты, жечь.
А горят - плохо. Около  таза - очередь бумаг на  сожжение. В
общем - к обыску приготовились неплохо. Да если придут -  не
открывать (уже замок  исправили): "Арест Солженицына  считаю
незаконным, тем более - обыск в его отсутствие. Ломайте!"  6
часов утра. Не приходят. А вот и 7, проснулись дети, некогда
взрослым спать.))
    Странно,  в  эту ночь  в  камере не  было  холодно, хотя
форточка  открывалась  часто. Но  и  не от  моего  ж дыхания
потеплело?   Пощупать   батарею   невозможно,   она   вся  в
заградительном ящике, а регулируется, конечно, от  вертухаев
и  вероятно  -  каждая камера  отдельно,  иначе  как создашь
нужный  режим? (Вот,  думаю теперь:  для меня  и  подкрутили
тепла.)
    ПодъИм  самый  обычный:  под  ночной  лампочкой   грохот
кормушки.  Конечно,  к  подъИму  как  раз  все  и  спят, нет
поворачивайся,  подымайся  быстро. Прохлопали  все  двери по
разу,  теперь по  второму: кто  дежурный по  камере?  ЩИтку,
подметать.  Но  какие  мягкости:  оделся,  постель застелил,
сверху  можно опять  лечь. (От  этих одеял  какая-то мелкая
нитка липнет на костюм.) Нет мрачней тюремного утра, об этом
уже писано сколько раз, да и утр же сколько! При всИ том  же
свете ночном  ярком из  потолка, всИ  том же  тИмном окне  -
ждать  теперь  обычных  тюремных  событий:  хлеба,  кипятка,
утренней  поверки.  На   следствие  раньше  полдесятого   не
выдернут никого.
    Как бы не так! -  грохот замка, и опять подполковник,  в
глубине капитан  (слишком чины  высоки для  раннего утра, да
ведь не знаю теперешних порядков,  кто у них корпусной) -  и
без "кто на сы..?", без малейшего  сомнения в моей фамилии -
жестами и словами: пройти надо мне.
    Ну, пожарный порядок! В  хорошей тюрьме за 12  часов ещИ
из  бани в  камеру не  попадИшь (а  кстати, почему  бани не
было?),  а  тут  уже и  обвинение  предъявлено  и на  первый
допрос! Торопятся.
    Туда  ж,  где   вчера,  но  перед   самым  "маляровским"
кабинетом - в другую  сторону. На тебе, санчасть!  Два врача
вчерашних, а офицеры задом-задом,  и ретировались. БабИшка -
вовсе не  суИтся, держится  как медсестра,  мужчина же полон
заботы: как я себя чувствую?
    А, звери, что-то всИ-таки вам мешает, инструкция  какая-
то.   Но  и   открывать  себя   перед  следствием?   нельзя.
Разденьтесь до пояса.  Ляжьте. Где у  вас опухоль была?  ВсИ
знает,  стервец,  и  щупает  неплохо,  прямо  идИт  по краям
петрификата.  Значит,  врач  неподдельный.  Опять   давление
мерит, и  для утра  высоко, да.  "Что вы  обычно от давления
принимаете?"  Не  скроешься,  да по  телефонам  сто  раз уже
слышали:  "Травы".  "А  - какие?"  Что  они  тут, будут  мне
заваривать?  А  что  мне  терять?  Если  при  следствии буду
давление  сбрасывать,  так  ещИ  как  потяну!!  И, обнаглев:
"Некоторые   в  настойках   готовые  продаются:   боярышник,
пустырник". Он - взгляд на сестру,  она - тык в шкаф, и  уже
несет пузырИчек родной, пустырника! (Да чего удивляться,  из
десяти  арестантов  тут  восьмерых  до  давленья   доводят.)
Налили, выпил - натощак, как хорошо, самое лучшее!
    В камеру. Дивятся ребята: какой-то я  привилегированный,
не  ихний.  Мне  и самому  забава:  сам  легенды слышал  про
именитых арестантов, сам видал, как содержали полковника МВД
ВоробьИва, - теперь на тот лад и меня?
    А  вот  и  пайка.  Не  пайка:  за  кормушкой  на подносе
нарезанные буханки, отламывай и бери, сколь хошь. Ну, жизнь!
У ребят - никакого аппетита, взяли с полбуханки. Я с кровати
испугался:
    -  Э,  э!  Что  вы! -  вскочил  и  нарушая  все приличия
привилегированных и омрачая все возможные  легенды обо мне -
сунулся  в кормушку  и захватил  две полных  буханки.  Потом
подумал - треть буханки сдал назад.
    - До вечера всИ смолотим, что вы!
    Тут же и начал. Впрочем, к Лефортовскому хлебушке в день
не привыкнешь,  одним сознаньем  не ужуИшь,  надо и доходить
начать.
    Вот и сахар, и кипяток, даже чем-то подкрашенный. Сахара
-  как и  в 45-м  году, не  разбогатела родина,  и даже  не
пиленый светлый,  а песок  темноватый от  Фиделя. На бумажке
целый  день  хранить  -  ветром сдует,  в  кипяток  его  - и
рассчитался.
    Нет, как бы не так!  Кашу принесли! Утром - ещИ  и кашу?
Невероятно.  Да   сколько!  Почти   полная  миска.   Прежних
лубянских обеденных порций - шесть или семь. Ну, на убой!..
    Нет, не совсем-то убой: жира нет, это ясно, но - соли! -
как бы не жмень. И при  всИм арестантском высоком сознании -
есть  эту  пшИнку я  не  могу. Вот  чем  просто они  меня  и
доведут: всИ будет пересoленное.
    А тут - обход утренний. И приди мне в голову по растущей
наглости, да для забавы больше: делаю формальное  заявление,
что  нуждаюсь  в  бессолевой  диете.  (Уж  всИ  равно  карты
открыты, солоней не принесут, чем эта каша.)
    ((А  жене бесконечно  тянется время  до девяти  -  когда
можно  будет  звонить  в   прокуратуру.  Магазин  открылся -
закупают продукты, на осаду. Ночью события внешнего мира как
будто остановились, а вот утром - замирание, сжатие: что  из
трубки узнается,  вломится  сейчас?  Руки  виснут  с  утра -
устала, как будто поздний  вечер. Наконец - 9  часов. Звонит
этому Балашову. Конечно,  никто не  подходит. Снова, снова -
каждые  10  минут.  Нет, нет...  Что  ж  теперь думать?  что
сделали с ним? Провалы и гудки пустой телефонной трубки. Вот
когда стемнело к  дурноте: убили. Несуществующий  телефон, и
Балашова  никакого не  существует, никто  никогда не  снимет
трубку, и никогда не ответят. Потому что - убили. Как же  не
поняла этого вчера?  - суетилась, перепрятывала,  сжигала. И
куда ни  бросься теперь  - встретит  стена. Рядом  советуют:
звонить Андропову.  По советской  логике -  да. Но  убийцу -
просить дать  справку? ни  за что!  Никуда не  денутся, сами
сообщат! Только как дождаться?.. Однако и с обыском не  идут
- почему? Ведь  за сутки можем  всИ запрятать. Или  считают,
что мы в руках, можно  не спешить? Или - вообще  не страшное
что-то? Если б убили - как же не броситься, не захватить всИ
до последней строки? - Пошла стирать, детское накопилось.))
    Пришло время  допросов -  вызвали одного  парня, вызвали
другого, только не меня. Где-то светало, даже день  наступал
- не в лефортовском дворе,  конечно, а над двором, во  дворе
же  была  пасмурь, а  за  камерным окном  -  какой-то жИлтый
рассвет. И лампочка треклятая в потолке будет мИртво светить
весь  день,  неотличимо  от  ночи.  Эх,  вспомнишь роскошные
лубянские   камеры,  особенно   верхних  этажей!   Сократили
министерство в "Комитет при" - а штаты, небось, расширили, и
все бессмертные славные камеры Внутрянки переделали себе под
кабинеты.
    Метучего  валютчика   привели  с   первого  допроса,   а
одутловатого взяли зуб рвать (да не оттого ль и был он такой
вялый и сосредоточенный, всего лишь?). Парню моему  объявили
арест. Но после первого допроса он несколько успокоился (как
бывает этот первый  успокоительный: отрицаешь?  - отрицаю! -
ну,  хорошо,  распишись,  иди,  подумай.  Следователю  нужна
исходная отметка, с которой он начал свою мастерскую работу.
Предупредил я его, как может следствие пойти, как надо  себе
определить точные  рубежи и  на них  стоять насмерть,  а где
отступать  неизбежно  -  подготовить  приличные  объяснения.
Какие бывают следовательские  приИмы главные. (И  зачем меня
сунули к ним, не в  одиночку? Соткровенничаю в чИм?) Уж  он,
после двух тюремных ночей понимая неизбежность: а что, как в
лагерях?  Да многое  изменилось, о  старых могу  рассказать.
Рассказываю.  Кругозор  его   интересов  быстро  растИт   (в
перепуганного  кролика  уже  заранивается  бессмертная  душа
зэка). Первый  признак -  интерес к  собеседнику: а  когда я
сидел? за что? Немного рассказываю, потом думаю: отчего след
не оставить  живой? проглотят  меня, никто  больше живого не
увидит, а этот в лагере расскажет, дальше передадут.
    - Ты не читал такого "Ивана Денисовича"?
    - Н-не. Но говорили. А вы - и есть Иван Денисович?
    - Я-то не я... А такого Солженицына слышал?
    - Вот это... в "Правде" писали? - живей, но и стеснИнно,
ведь предатель, небось обидно. Заинтересовался,  вспоминает,
спрашивает: так у меня  что, капиталы за границей?  А нельзя
было туда уехать?
    - Можно.
    - И чего ж?
    - Не поехал.
    - Как?? Как??? - изумился, ноги на кровать, назвал я ему
одну нобелевскую, 70 тысяч  рублей, он за голову  взялся, он
стонал от боли - за меня, да как же я мог? да на эти  деньги
сколько машин можно купить! сколько... И в его восклицаниях,
сожалениях не было корысти, ведь  он - за меня, не  за себя!
Просто в  советское миропонимание  он не  мог вместить такой
дикости:  иметь  возможность  уехать  к  70  тысячам золотых
рублей - и не уехать. (Чтоб и верхушку нашу понять, не  надо
забираться выше, не  тем ли и  заняты головы их  всегда, как
строить на казенный  счИт дачи -  сперва себе, потом  детям?
Отчего и ярились они на меня, искренне не понимая почему  не
уезжаю добровольно?)
    Он сидел с поджатыми ногами на кровати, а я ходил, ходил
медленно, сколько было длины, в чужих деревянистых ботинках,
при тускло-жИлтом  дневном окне,  и в  голосе этого  острого
сожаления представилось мне правда, сам ведь я сюда  пришИл,
полной  доброй волей,  на самоубийство.  В 70-м  году  через
Стокгольм открыт мне  был путь в  старосветский писательский
удел,  как  мои предшественники  могли  поселиться где-то  в
отъединИнном   поместьи,   лошади,   речка,   аллеи,  камни,
библиотека, пиши, пиши, 10 лет,  20 лет. Но всей той  жизни,
теперь непроглядываемой, я велел не состояться, всей главной
работе  моей  жизни -  не  написаться, а  сам  ещИ три  года
побездомничал и пришИл околевать в тюрьму.
    И я - пожалел. Пожалел, что в 70-м году не поехал.
    За три года не  пожалел я об  этом ни разу,  врезал им -
чего только не сказал! Не произносилось подобное никогда при
этом режиме.  И вот  теперь напечатал  "Архипелаг", в  самой
лучшей позиции - отсюда!
    Выполнил долг. О чИм же жалеть? А легко принимать смерть
неизбежную, тяжко - выбранную самим.
    Дверь. Опять подполковник. За мной, значит. Приглашающий
жест.  Вот  и   мой  допрос.  Повели   -  вниз,  туда,   где
следовательские  кабинеты  были  раньше.  Но  сейчас-то  там
приИмные боксы. И в соседнем с тем, где вчера меня  шмонали,
на  столе  лежит  какое-то  барахлишко.  А  вот  что:  шапка
котиковая или как еИ там чИрта; пальто, понятия не имею,  из
чего, белая-белая  рубашка,  галстук,  шнурки  к  ботинкам -
тонкие,  короткие, на  них и  воробья не  удушишь, а  всИ  ж
примета вольного человека; и вместо грубо-остевой моей майки
- традиционное  русское многовековое  солдатское -  тюремное
бельИ. Подполковник как-то стеснительно:
    - Вот это - оденьте всИ.
    Вижу:  заматывают   мой  тулупчик,   да  любимую   кофту
верблюжьей шерсти.
    - Зачем  это мне?  Вы -  мои вещи  верните! До каких пор
прожаривать?
    Подполковник пуще смущИн:
    - Потом,  потом...  Сейчас  никак  нельзя.  Вы  сейчас -
поедете...
    Поедете... Точно,  как мне  комбриг Травкин  говорил при
аресте. И поехал я из Германии - в московскую тюрьму.
    - ...А костюм оставьте на себе. Э-э!..
    Ба, с костюмом-то что! В  камере не видно было, а  здесь
при  дневном  свете:  и  пиджак, и  брюки,  как  лежал  я на
тюремном одеяле -  нарочно так не  выделаешь, не в  пухе, не
в перье, в чИм-то мелком-мелком  белом, не  сотни, а тысячи,
как   собачья   шерсть!   Засуетился   подполковник,  позвал
лейтенанта,  щИтку  одИжную,  а  кран  благо  тут,  и  велит
лейтенанту чистить пиджак, да  не так, ты воду  стряхивай, а
потом чисть,  да  в  одну  сторону,  в  одну  сторону!  Я  -
нисколько не помогаю им, мне-то что, мне - тулупчик верните,
кофту верблюжью и брюки  мои... Пиджак почистили,  а брюки -
уже на  мне, и  вот, приседая  по очереди,  спереди и сзади,
лейтенант и подполковник  чистят мне брюки,  работа немалая,
въедаются  эти   шерстинки,  хоть   каждую  ногтями   снимай
отдельно, да видно и времени в обрез.
    Куда же?  Сомненья у  меня нет:  в правительство,  в это
самое их  политбюро, о  котором так  Маяковский мечтал.  Вот
когда,  наконец,  первый  и последний  раз  -  мы поговорим!
Пожидал   я  такого   момента  порой   -  что   просветятся,
заинтересуются поговорить, ну неужели  ж им не интересно?  И
когда "Письмо вождям" писал - это взамен такого разговора  и
не  без расчИта  на следующий:  не хочется  совсем  покинуть
надежду: что если отцы их были простые русские люди,  многие
- мужики,  то не  могут же  детки ну  совсем, совсем, совсем
быть откидышами? ничего, кроме  рвачества, только - себе,  а
страна - пропади? Надежду убедить - нельзя совсем  потерять,
это   уже  -   не  людское.   Неужели  же   они  последнего
человеческого лишены?
    Разговор - серьИзный, может быть главный разговор жизни.
Плана  составлять  не надо,  он  давно в  душе  и в  голове,
аргументы -  найдутся сами,  свободен буду  - предельно, как
подчинИнные с ними не разговаривают. Галстука? - не  надену,
возьмите назад.
    Одет.  Суетня:  выводить?  Побежали,  не   возвращаются.
Машины ждут, на Старую  Площадь? Не идут. Не  идут. Вернулся
подполковник. Опять с извинением:
    -  Немножко  подождать  придИтся...,  -  не выговаривает
ужасного, неприличного  слова "в  камере", но  по жестам, по
маршруту вижу: возвращаемся в камеру.
    ВсИ те  же переходы,  начинаю подробно  запоминать. Нет,
пожалуй не цирк, а - корабль на ремонте, паруса плашмя.
    Валютчики  мои аж  откинули лбы:  рубашка белая  на всю
камеру   сверкает.  И   присел  бы   на  одеяло,   да  труд
подполковника жалко, похожу уж.
    Хожу - и мысленно разговариваю с политбюро. Вот так  мне
ощущается,  что  за  два-три  часа  я  в  чИм-то  их сдвину,
продрогнут,   фанатиков   ленинского   политбюро,    баранов
сталинского - пронять было  невозможно. Но этих  - смешно? -
мне кажется, можно. Ведь Хрущ - уже что-то понимал.
    ((Да  не постираешь  долго, набегают  вопросы, а  голова
помрачИнная. Что делать с Завещанием-программой? А - с "Жить
не по лжи"? Оно  заложено на несколько стартов,  должно быть
пущено, когда с автором случится: смерть, арест, ссылка.  Но
- что случилось сейчас?  ЕщИ в колебании? ещИ  клонится? ЕщИ
есть ли арест? А может, уже  и не жив? Э-э, если уж  пришли,
так решились. Только атаковать! Пускать! И метить  вчерашнею
датой. (Пошло через несколько часов.) Тут звонит и из Цюриха
адвокат Хееб: "Чем может быть полезен мадам  Солженицыной?".
Сперва - даже смешно, хотя трогательно: чем же он может быть
полезен?! Вдруг просверкнуло: да конечно же! Торжественно  в
телефон:  "Прошу  доктора  Хееба  немедленно  приступить   к
публикации   всех   до   сих   пор   хранимых   произведений
Солженицына!"  - пусть  слушает ГБ!..  А телефон  -  звонит,
звонит, как будто в чужой квартире: в звонках этих ничего не
может содержаться. Звонят из разных столиц, ни у них узнать,
ни самой сказать.))
    За  мной.  Выводят.   С  Богом!  ПошИл   быстро,  ночным
молчаливым  цирком, идти  далеко. Ничего  подобного -  опять
ближайший   боковой  заворот,   мимо  врачебного   кабинета,
полковник Комаров, ещИ один полковник, - и в тот же кабинет,
где вчера мне  предъявили измену  родине, -  только  светлый
светлый сейчас от  пасмурного дня,  и за  вчерашним столом -
вчерашний же... Маляров,  да, всего-навсего Маляров.  Чего ж
меня наряжали? И для меня - тот же стул посередь комнаты.  И
высшие  офицеры   рассаживаются  позади,   если  кинусь   на
Малярова.
    И с той же остротой,  как вчера, и с той  же взвинченной
значительностью читаемого, отчетливо выделяя все слова:
    - Указ президиума верховного...
    И с  этих трИх  слов -  мне совершенно  уже ясно  всИ, в
остальные вслушиваюсь слегка, просто для контроля.
    Эк  они мне  за 18  часов как  меняют нагрузки  - то  на
сжатие, то  на растяжку.  Но с  радостью замечаю,  что я  не
деформируюсь - и не сжался вчера, и не растянулся сейчас.
    Значит, говорить  со мной  не захотели,  сами всИ знают.
Сами знаете, но  отчего же ваши  ракеты, ваша мотопехота,  и
ваши  гебистские подрывники  и шантажисты,  - почему  все  в
отступлении, ведь  - в  отступлении, так?  Бодался телИнок с
дубом -  кажется, бесплодная  затея. Дуб  не упал  - но  как
будто отогнулся? но как будто малость подался? А у телИнка -
лоб цел, и даже рожки, ну - отлетел, отлетит куда-то.
    Но секунды текут - надо быстро соображать.
    - Я могу - только с семьИй. Я должен вернуться в семью.
    Маляров - в черном торжественном костюме, сорочка  белее
моей,  встал,  стоит  как  актИр  на  просторе  комнаты,   с
приподнятой головой:
    - Ваша семья последует за вами.
    - Мы должны ехать вместе.
    - Это невозможно.
    Вот как. Какая неожиданная форма  высылки. А вдуматься -
у них и другого  пути нет, только такой:  меня быстро-быстро
убрать.
    - Но где гарантия?
    - Но кто же будет вас разлучать?
    Вообще-то, визгу не оберИтесь, верно.
    -   Тогда  я   должен...,  -   секунду  не   сообразишь,
обязательно что-нибудь упустишь, с  ними так всегда..., -  я
должен заявление написать.
    Зачем  заявление  - до  сих  пор не  понимаю,  как будто
заявление что-то весит, если  они решатся иначе.  А просто -
время  выиграть,  старая  арестантская  уцепчивость. Подумал
Маляров:
    - В ОВИР? Пишите.
    - Ни в какой ОВИР. Указ Подгорного. Ему.
    Подумал. К столу меня, сбоку. Бумагу.
    Пишу, пишу. Перечень семьи, года  рождений. Зачем пишу -
не  знаю. (Ошибка:  они боятся  - я  стекла буду  бить, а  я
заявление мирно пишу.) Что б ещИ придумать?
    - СамолИтом - я не могу.
    - Почему?
    - Здоровье не позволяет.
    Неподвижно-торжественен (да ведь операция почти  боевая,
может и орден получить). То ли кивнул. В общем, подумает.
    Некогда мне проанализировать,  что поездом они  никак не
могут  рискнуть -  а вдруг  по дороге  демонстрации,  разные
события?
    И - в камеру назад. Я - руки нарочно сзади держу, крепче
так. ВошИл -  свет погашен, разгар  дня, от полудня  до часу
дают отдохнуть электричеству. Боже, какая темень, затхлость,
гибельность.  И  будто  ступни  мои  всИ  легче,  всИ  легче
касаются пола, я взмываю - и уплываю из этого гроба. Сегодня
к утру  я примирился,  что жить  осталось 2  месяца и то под
следствием, с  карцерами. И  вдруг, оказывается,  я ничем не
болен, я ни  в чИм не  виновен, ни хирургического  стола, ни
плахи, я могу продолжать жизнь!
    Второго парня опять нет, а мой сочувствующий пялится  на
меня,  ждИт  рассказа. Но  сказать  ему -  мне  совестно. Из
бутырских камер провожали меня на свободу (по ошибке), тогда
я ликовал, выкрикивал приветы, а сейчас почему-то  совестно.
Да  теперь ещИ  чудо какое:  в камере  - ежедневная  газета,
фамилию мою знает, завтра сам прочтИт Указ. ВсплеснИтся пуще
сегодняшнего: ай да-да, вот так наказали!
    Отваливается  кормушка.  Обед.  Подходим  брать.  Щи   и
овсяная каша. Но в мои руки попадают миски не простые, я  не
сразу понял. Парень  уносит к себе  на кровать, я  сажусь на
единственное место за  столик. Беру первую  ложку щей -  что
это? Соли - вообще  тут не бывало, как  я и люблю, и  как не
могли  по  тюрьме  готовить.  Значит  -  по  моему   заказу,
бессолевая! И я с наслаждением до конца выбираю,  выхлИбываю
тюремные, но они же и  простые русские тощие щи, не  баланду
какую-нибудь. А потом и кашу овсянку, ничем не заправленную,
но  порция - пятерная,  с  Лубянкой  сравнивая,  да  и круче
насколько! У меня в "Декабристах без декабря" украденный  из
Европы наш парень на берлинском аэродроме по солдатской каше
узнаИт возвращИнную горькую родину. Так и я теперь  прощаюсь
с Россией но каше, по вот этой лефортовской каше,  последней
русской еде.
    Доесть  не  дали,  гром  замка,  выходить.  Ну,  хоть щи
долопал. А  хлеба-то я  навалил на  полку -  кто теперь  его
одолеет?  Сунул  кус в  карман  пиджака, до  этих  Европ ещИ
пожрать понадобится. Парню пожал, пожелал - пошИл. Не  успел
я подробно всех  лефортовских переходов запомнить.  Только в
месте каком-то всИ предупреждали меня головой не стукнуться.
    В приИмном боксе  вернули мне часы,  крест, расписаться.
Подполковник побеспокоился - что это мой карман оттопырен. Я
показал хлеб. Поколебался, ну - ничего.
    Опять ждать. И провести  время со мной зашИл  хитроватый
начальник   лефортовской   тюрьмы.   Уже   не   давя   своей
наблещИнностью, а  даже как-то  задумчиво, как  тянет его на
меня. Как на всИ таинственное, необъяснимое, не  подчиненное
законам  жизни,  метеорит   пролИтный.  Даже  как   будто  и
улыбается мне приятно. Головой избочась, разглядывает:
    - Вы какое артиллерийское училище кончали?
    - Третье Ленинградское.
    - А я - Второе. И ровесник ваш.
    Смешно и  мне. В  одно и  то же  время бегали  голодными
курсантами, мечтали о скрещенных пушечках в петлицах. Только
сейчас у него на погонах - эмведистский знак.
    -  Да... Воевали  на одной  стороне, а  теперь вы  - по
другую сторону баррикад.
    Эх,  язычИк  ленинско-троцкий,  так  и  присохло  на три
поколения,  весь мир  у них  в баррикадах,  куста калины  не
увидят.  Баррикады-баррикадами,  но с  вашей  стороны что-то
много мягкой мебели натащено. А с нашей - "руки назад!"
    Выходим.  Опять  -  кольцо  во  дворе,  опять  на заднее
сиденье меж двоих, тесно. И - штурман вчерашний, что из дому
вИз, та же шапка, воротник, да что-то лицо слишком  знакомо?
Ба, растяпа я! это ж  мой врач! - вчерашний, сегодняшний  на
рассвете. Вот неприглядчивость, я бы больше понял: от  самой
двери дома  врач был  неотлучно при  мне, с  чемоданчиком, в
одном шаге, берегли.
    Разверзлись проклятые ворота,  поехали. Две машины,  и в
той -  четверо, значит  восьмеро опять.  Попробовал опять по
гортани поводить - насторожились.
    День и  сегодня ростепельный,  на улицах  грязно, машины
друг  друга  обшлИпывают.  Курский  миновали.  Три   вокзала
миновали.  Выворачиваем,  выворачиваем  -  на  Ленинградский
проспект.  Белорусский?  откуда  и  привезли  меня  когда-то
арестованного, из  Европы. Нет,  мимо. По  грязному-грязному
проспекту,  в  неуютный грязный  день  - куда  ж,  как не  в
Шереметьево. Самую эту дорогу я ненавижу, с прошлого лета, с
Фирсановки нашей грозной. Говорю врачу:
    - СамолИтом  я  не  могу.
    Поворачивается, и   вполне   по-человечески,   не   по
тюремному:
    - Ничего изменить нельзя, самолИт ждИт.
    (Да знал  бы я  - сколько  ждИт! -  три часа,  пассажиры
измучились, кто и с детьми, отчего задержка, никто не знает.
И две комиссии, одна  за другой, проверяли его  состояние. И
из Европы запрашивают, наши врут: туман.)
    - Но я буду с вами, и у меня все лекарства.
    Опять полукольцо - теперь вокруг трапа: а что, если буду
нырять и в сторону бежать? Трап ведИт к переднему салону.  В
салоне - семеро штатских да  восьмой - врач, со мною.  Кроме
врача  все  опять сменились  (должны  ж охрану  подготовить,
освоиться).  Мне  указывают точное  место  - у  прохода  и в
среднем ряду, вот сюда. От  меня к окну - сосед,  позади нас
двое, впереди один. И через проход двое. И позади них  двое.
Так что я окружен как поясом. А вот и врач: он склонился  ко
мне заботливо и  объясняет, какое рекомендует  мне лекарство
принять сейчас, какое через полчаса, какое через два часа, и
каждую таблетку на моих глазах отрывает от фабричной  пачки,
показывая мне, что - не отрава. Впрочем одна из таблеток  по
моей мерке  - снотворное,  и я  еИ не  беру. (Усыпить меня в
дороге  или одурить?)  "А что,  так долго  лететь? -  наивно
спрашиваю  я  его.  -  Сколько  часов?"  ЕщИ  более   наивно
озадачивается и он: "Вот, не знаю точно...". И больше уже не
ждут:  захлопнулись  люки, зажглась  надпись  о ремнях.  Мой
сосед  тоже  очень  заботливо:   "Вы  не  летали?  Вот   так
застИгивается. И  - "взлИтных"  берите, очень  помогает". От
стюардессы, в синем. А уж она - тем более невинна, совсем не
знает, что тут за публика. Наши простые советские граждане.
    И рулит самолИт по пасмурному грязно-снежному аэродрому.
Мимо других самолИтов или зданий каких, я ничего не  замечаю
отдельно:  каждое  из  них  отвратительно  мне,  как  всякий
аэродром, а всИ вместе - последнее, что я вижу в России.
    Уезжаю из России я второй раз: первый раз - на фронтовых
машинах, с наступающими войсками:
    Расступись, земля чужая! Растворяй свои ворота!
    А приезжал - один раз:  из Германии и до самой  Москвы с
тремя гебистами. И вот опять из Москвы с ними же, только уже
с восемью. Арест наоборот.
    Когда  самолИт вздрагивает,  отрываясь, -  я крещусь   и
кланяюсь уходящей зе