дно судить  на народе.  Здесь
что-то  не так,  говорило  мое сознание.  Однако фактов у  меня не было. Все
строилось на логических суждениях. Только оказавшись в эмиграции, я добрался
до истории  власовского  движения  и  смог  понять  всю  его  трагичность  и
безысходность.
     Но это все было потом. Во время  войны и после. А пока что  мы учились.
Жизнь  вне академии шла своим чередом. И "органы" работали.  И не  только на
нашем втором курсе.
     В начале  1938  года приехал ко  мне  Иван  - мой  старший брат. Поздно
вечером, когда уже уснули детишки и жена, он потащил меня в ванную и, открыв
воду, рассказал, что только сутки прошли  с того момента,  как его выпустили
из запорожской  следственной тюрьмы НКВД. Арестован он был месяц назад.  Его
бросили в камеру, буквально набитую людьми. По разговорам  он понял, что это
все "враги народа", о которых  говорили на заводских и цеховых собраниях. Он
работал на заводе комбайнов -  "Коммунар"  - в литейном цехе, инженером.  До
этого "врагов народа" еще не видел. Поняв, в какое попал окружение, он решил
изолироваться от  него. В разговоры  ни с кем не вступал. Несколько дней  он
твердо держался  в  своей  добровольной изоляции.  Он  с ужасом  видел,  как
втаскивали в камеру людей  после допроса, слышал рассказы шепотом о том, как
допрашивают.  Потом  вызвали и  его. Привели его в следственную камеру  в  8
часов вечера, увели в 4 часа утра. Его не допрашивали. Следователь предложил
ему  написать подробную  автобиографию  и  оставил  одного. В соседней с ним
камере,  пытали  людей. Брату  было слышно  каждое слово, крик,  стон; через
дверь,  сообщающую  эти  камеры,  заходил  в  пыточную  следователь,  оттуда
выходили покурить  и  передохнуть пыточных  дел мастера. Дверь при этом либо
оставалась  совсем  открытой,  либо  только  полуприкрывалась.  И  брата  не
оставляло ощущение присутствия на пытке.
     Когда брат вернулся от следователя, к нему подполз человек, вернувшийся
с "выстойки" перед самым уводом Ивана на допрос.
     "Выстойка"  -  это  пытка  длительным  стоянием.  Человека впихивают  в
специальный шкаф - нишу в стене, закрываемую плотной дверью. Запертый в этом
шкафу  человек, может  только стоять. И даже не может повернуться,  изменить
положение.  От  недостатка  воздуха  и  утомления человек теряет  сознание и
мешком  оседает  вниз.  Его  приводят   в  чувство  и  снова  закрывают.  От
длительного  стояния циркуляция  крови  в ногах нарушается  и  они  набухают
застойной кровью.
     С такими ногами был и подползший к брату человек. Он заговорил шепотом:
"Не  бойтесь  вы людей.  Я знаю, что вы думаете: они, мол,  тут все фашисты,
враги народа, а  я попал сюда случайно, по  ошибке...  Я  и  сам так  думал.
Теперь  знаю:  никаких  врагов  тут нет.  Но  кому-то,  для  чего-то,  нужно
заставить нас назвать себя "врагами народа". И он рассказал  о себе и о том,
как его  допрашивали. Этот человек - инженер  с "Запорожстали", впоследствии
подписал признание, что готовил взрыв  на заводе. Он же, уже после того, как
его следствие закончилось, сказал брату:
     - Вас не  пытают, значит могут еще освободить. Это им тоже для  чего-то
надо; кое-кого освобождают. Если освободят, то старайтесь не забыть все, что
здесь видели.
     И  надо  сказать, брат  отлично выполнил завет этого  инженера.  Я  был
просто  поражен количеством лиц,  чьи фамилии, дела и  пытки он запомнил. Мы
просидели почти до утра,  и я  все  писал о вымышленных диверсиях,  терроре,
шпионаже,  биографии  этих  "врагов"", применявшиеся  к ним  пытки, зверские
избиения, раздавленные пальцы и половые органы, ожоги от папиросы на  лице и
теле, пытки выстойкой и  светом (человека на многие  часы ставят  под мощную
электролампу), жаждой.
     Я записал рассказ брата и сказал ему,  что пойду с этим к  генеральному
Прокурору СССР Вышинскому. Мы оба думали, что это  явление чисто местное. Но
убежденными в этом не были. Об  этом говорит  тот факт,  что мы  ожидали как
реакции на  мое  заявление  Вышинскому  возможного  ареста. В связи  с  этим
договорились о шифре  для переписки. Обязались  писать  друг  другу  не реже
одного раза в неделю. Если будет происходить что-нибудь, связанное с делом о
пытках,  пользоваться  шифром.  Если все  спокойно  -  посылать  простые  по
содержанию открытки. Если же  кого-то арестуют, то его жена  должна  послать
телеграмму: "Иван (Петро) тяжело болен". Но Иван опасался, что он может и не
увидеться  с   женой.  На   эту  мысль   его  наводнили  обстоятельства  его
освобождения. Продержали его под арестом  около  месяца. За это время дважды
вызывали к следователю.  Оба раза никакого  допроса  не было.  Первый раз он
написал  автобиографию.  Второй   раз  -   свои  отзывы  на   подчиненных  и
начальников. Но главное было ясно  не в  этих писаниях, а  в том, что он всю
ночь  сидел  в следственной камере,  расположенной рядом с камерой  пыток  и
слушал  вопли  и  стоны  истязуемых,  крик,  ругань  и угрозы заплечных  дел
мастеров.
     В третий раз разговор со следователем был короткий.
     - Ну  вот,  Иван Григорьевич, мы  с  вами пока что  расстаемся. Вот вам
пропуск  и можете идти  домой.  Разумеется,  о  том,  что вы здесь  видели и
слышали рассказывать никому не рекомендуется. До скорого свидания.
     - А как же мой паспорт и справка о том, что я освобожден?  Ведь все  же
знают, что я арестован. Как же я явлюсь на службу?
     - На службу мы сообщим. А о ваших документах поговорим при встрече. Вот
адрес. Прочтите и запомните его. Когда придет время, я позвоню вам на работу
и передам,  чтобы вы зашли к  врачу. Тогда и придете по этому адресу к 10-ти
вечера.  Вот там и  поговорим о ваших  документах. А  пока  не беспокойтесь.
Никто вас  не тронет, пока мы вам доверяем, хотя на вас есть очень серьезное
заявление. Но об этом мы еще поговорим в свое время.
     Ивану не оставалось ничего другого, как удалиться. Выйдя на улицу, он у
первого  встречного спросил время.  Расписание  поездов  на  Москву он знал.
Через  40  минут шел  поезд и  Иван, не  заходя домой,  бросился  на вокзал.
Сейчас, заканчивая разговор со мной, он сказал:
     - Они ведь что сделали?! Показали мне, что  могут сделать со мной, если
я не буду их слушаться  и  взяли меня как  овчарку на короткий  поводок - не
дали ни  документа об освобождении, ни паспорта, да еще и  пригрозили, что у
них есть серьезные заявления  на  меня. Теперь меня  будут вербовать.  А  не
соглашусь на них работать, то им и арестовывать меня не надо. Просто заберут
и водворят в камеру, как  будто я из нее и не выходил.  Если  за время моего
отсутствия они  установят, что  я  от них  домой не  явился, то  меня  могут
забрать, как только я покажу  свой нос в Запорожье. В этом случае я Марию не
увижу  и телеграммы  не будет. Но  я как-только доберусь  домой, напишу тебе
открытку. Значит, если моей открытки не будет, я арестован раньше, чем дошел
до дома.
     На этом мы расстались.
     На  следующий   день  я   пошел   пробиваться  к  Вышинскому.  Приемная
прокуратуры СССР была забита толпами людей и гудела, как потревоженный улей.
Но  майор в те  времена был величиной и дежурная  по  приемной  очень быстро
свела меня со следователем по особо важным делам.
     Часть  приемной  была  разгорожена  фанерными переборками на  небольшие
комнатки. В одну  из таких  загородок зашел и я.  Приятный и любезный на вид
мужчина приподнялся,  указал на стул перед его столом, подал руку, назвался:
"Реутов".
     - Ну, рассказывайте, какая нужда привела вас сюда? - заговорил он.
     Я начал рассказывать, но  рассказать  ничего  не  успел.  Как только он
понял, о чем будет речь, движением руки остановил меня:
     - Не будем  здесь  говорить об этом, -  и он  указал  на перегородки. Я
замолчал. Он снял телефонную трубку и набрал номер:
     -  Лидочка!  В понедельник прием состоится? А много у вас?  Пятнадцать?
Норма? Ничего не поделаешь,  Лидочка, придется добавить шестнадцатого.  Дело
такое же как минское. Тут очень  симпатичный  майор, генштабист. Но  я прошу
дописать его  первым,  Лидочка,  первым.  Дело очень  важное. А фамилия  его
Григоренко. Он сам москвич, а говорить будет о делах запорожских. Там у него
брат, который сам приезжал в Москву. Только вчера уехал.  Так что сведения у
майора из первых рук и самые свежие.
     В понедельник  я пошел на прием. Как  и  просил Реутов,  меня Вышинский
принял первым. Теперь-то  я  уже  знаю,  что  это  была  за личность,  какую
страшную  роль сыграл  он в сталинском терроре.  Но тогда, я должен честно в
этом  сознаться,  я  уехал  от  него  под впечатлением  значительности  этой
личности. Первое впечатление от  внешности хозяина  величественного кабинета
не очень  для него выгодное. Выдвинутая вперед нижняя часть  лица, с тонкими
губами  и  узкими  щелками остро  глядящих глаз, напоминали  насторожившуюся
морду хищника. Но разговор все  сгладил и вызвал чувство доверия и уважения.
Он, приветливо улыбнувшись, сказал:
     -  Вы  не  торопитесь,   майор,  у  нас   с  вами  времени  достаточно.
Рассказывайте спокойно.
     И я сразу успокоился. Появилось чувство раскованности. И я изложил суть
дела менее  чем  в  5 минут.  Правда, ни  фамилий, ни описания пыток в  моем
докладе не было. Но я сказал ему, что все это у меня есть.
     Выслушав меня, он вызвал своего секретаря и распорядился:
     - Попросите Нину Николаевну.
     После этого задал мне несколько вопросов. Пока  я на них отвечал, зашла
пожилая женщина в военной форме и со значком чекиста на груди.
     Вышинский, не приглашая ее садиться, сказал:
     -  Нина  Николаевна,  вот майор  сообщает чрезвычайно  важные факты  из
Запорожья. Запротоколируйте, пожалуйста, подробно его рассказ и доложите мне
со своими  предложениями.  А вас,  товарищ майор,  я  прошу рассказать  Нине
Николаевне со всеми  подробностями, с фамилиями  и  описанием всего, что там
происходило.
     С  чувством горячей признательности  и глубокого  уважения уходил я  от
этого человека, который, по моему разумению,  принял близко к сердцу и хочет
решительно  пресечь  те нарушения законности, о  которых рассказал Иван. Это
посещение убедило меня  в том, что  пытки  - местное творчество. Правда - не
единичное.  Я  ведь запомнил Реутовское: "такое,  как минское". В общем, мне
стало  "ясно"  - на  местах много безобразий, но  Москва  с ними борется. Мы
дошли с Ниной Николаевной до ее кабинета. Здесь она сказала:
     -  А  собственно,  зачем  мы вдвоем  будем заниматься  одним делом. Вы,
майор, человек грамотный. Поэтому вот вам бумага, садитесь  и все опишите, а
я потом прочитаю и если что неясно, задам вопросы.
     Так мы и поступили. Ушел  я довольно поздно, утомленный,  но с приятным
чувством исполненного долга.
     Дождавшись открытки от брата, я послал  ему письмо (шифром) с отчетом о
том, что я сделал.
     Но  шифр наш,  как  вскоре продемонстрировала нам жизнь,  был  не очень
умной и далеко не безопасной выдумкой.
     Однажды я неожиданно проснулся перед рассветом. Это можно считать почти
чудом.  В  сердце  какая-то  тревога.  И вдруг  вижу -  тихо  приоткрывается
выходящая в коридор дверь  нашей квартиры и в дверь проскальзывает моя жена.
Меня как ветром сдуло  с кровати. Босиком, в трусах я вылетел в коридор. Она
уже бежала по лестнице,  направляясь в фойе первого этажа к выходу на улицу.
В несколько прыжков я догнал ее. Остановил. Она вся в слезах.
     -- Мария, что с тобой? Ты куда?
     Она плачет навзрыд:
     - Пусти меня!
     - Нет! Ты вернись сначала домой, расскажешь мне в чем дело.
     Возвращаемся.
     - Ну в чем дело?
     - А это что? - показывает она мне письмо.
     - Письмо от Ивана, - говорю я, осмотрев конверт.
     - Да? А что в письме?
     - Я не читал. Прочту,  скажу.  А с  каких пор ты взяла на себя контроль
над моей перепиской?
     - Ну,  ты знаешь, что  я твои  письма  никогда не  вскрываю,  а тут как
толкнуло что. Вскрыла, а там ничего не понятно. Шифр.
     - Ну и куда же ты с этим  письмом бежала? - У меня мелькает догадка и я
чувствую, как холодок пробегает по спине.
     Она выдавливает из себя:
     - В НКВД, на Лубянку.
     Я  так и  сел.  Перед глазами картина. Она появляется  на Лубянке: "Муж
получил шифрованное письмо. Вот оно".
     Ее  заставляют  написать  заявление  и  затем  допрашивают,  заставляют
вспомнить еще мои подозрительные действия. А вспомнить есть что. Ведь я же с
тех пор как попал на военную службу, связан с выполнением секретных работ и,
естественно,  приходится  что-то  скрывать  и   от  семьи.  И  она  все  это
рассказывает.  А  возбужденное   воображение   подбрасывает  ей   все  новые
воспоминания. А тем временем ежовско-бериевские мальчики мчатся по пустынным
улицам  Москвы,  прибывают   к   нам  на  Большой  Трубецкой  и  берут  меня
"тепленьким", прямо из постели.
     - Ну как ты могла пойти на такое?  - чуть не плача, говорю я. Читаю ей,
расшифровывая,  письмо   Ивана.  В  нем  сообщается,  что  расследовать  мое
заявление   приехал   прокурор  Днепропетровской  области.  Свою  резиденцию
расположил  в  здании  областного НКВД.  Вызывают лиц  перечисленных  в моем
заявлении,  спрашивают  каким  образом  сведения  о  них  дошли  до  Москвы,
принуждают опровергать. Вызвали и Ивана. Пропуск отобрали. Посадили в той же
комнате,  откуда слышны  стоны  и  вопли истязуемых. Продемонстрировали, что
приезд  днепропетровского  прокурора ничего  не изменил.  Потом  допрашивали
Ивана.
     - Кто у вас есть в Москве?
     - Младший брат.
     - Кто он?
     - Майор.
     - А где служит?
     - Где служит, не знаю. Чего он сам не говорит, я и не спрашиваю.
     - А откуда он знает о том, что с вами было?
     - Я рассказывал ему.
     - Как же вы это сделали?
     - А я ездил к нему.
     - Когда?
     - Сразу же как вышел от вас.
     - Вы что, может, хотите в соседнюю комнату попасть?
     -  То  ваше дело. Но  только  я прежде  чем идти  к  вам, послал  брату
телеграмму о том, что  вызван к вам.  И если он  завтра утром не получит  от
меня другой телеграммы, то будет знать, что я арестован.
     После этого ему был подписан пропуск и он ушел.
     Жена, прослушав письмо и мой рассказ о том, что пережил Иван, плакала и
просила прощения. Но я ее и не осуждал. Конечно, сам я не побежал бы в  НКВД
доносить  на  близкого человека,  но  ведь партия  ставила  в пример Павлика
Морозова.  И  следовательно,  я  был  неполноценным  коммунистом.  Жена  моя
оказалась покрепче.  Но  душу  мою  эти  доводы  разума  не убеждали.  Я  не
представлял, как это можно доносить на родного человека. Если  бы жена дошла
до Лубянки, я  был  бы уничтожен.  И об этом  я вспоминал  каждый раз, когда
видел ее.
     По  письму  Ивана я  снова  обратился  к  Реутову. Я  бил  тревогу -  в
Запорожье перемен нет. Там по-прежнему пытают людей. Но к Вышинскому попасть
было  нельзя.  Он выехал  в Белоруссию.  И  Реутов направил меня  к  первому
заместителю Вышинского Роговскому. Когда я зашел  в его приемную, там, кроме
девушки-секретаря, сидели  двое спортивного вида молодых людей,  удивительно
похоже одетых.  Девушка попросила мой  пропуск и  положила его себе в папку.
Идя в кабинет, по звонку оттуда, папку взяла с собой. Выйдя, пригласила меня
зайти.  Когда я зашел, Роговский, сидя в кресле с высокой судейской спинкой,
даже не взглянул на меня. Рядом с креслом Роговского, опираясь плечом на его
спинку, стоял маленький  тщедушный человечек.  Он на  целую  голову был ниже
спинки кресла. Это был главный военный прокурор  армвоенюрист Рогинский. Его
присутствие  здесь я расценил как попытку давить его четырьмя ромбами на мои
две шпалы.
     - Ну, что скажете? - не глядя на меня произнес Роговский.
     -  Дело в том,  что в  Запорожье ничего не  изменилось. Там по-прежнему
людей истязают.
     - А откуда это вам известно?
     - У меня там брат.
     - А у нас туда был послан прокурор Днепропетровской области и он донес,
что  там  были  отдельные небольшие нарушения,  они  устранены  и законность
полностью восстановлена.
     - Это неправда. Ровно неделя прошла с тех пор как брат лично слышал как
истязали заключенных.
     - Так вы что же верите брату и не верите областному прокурору?
     - Да, не верю!
     - Вы видите, - повернулся Роговский к  Рогинскому, - для него областной
прокурор, видите ли, не авторитет.
     - А для него,  видите ли, вообще авторитетов нет. Он  видит старшего по
званию, лицо высшего начальствующего состава и никакого внимания.
     -  А  вы  бы  почитали,   как  он  пишет.  Никакого  уважения,  никакой
сдержанности.  Вот,  послушайте,  что  он  пишет. -  Роговский  достает  мое
заявление, которое я написал и оставил Нине Николаевне и читает:
     - ...это не советская контрразведка, а фашистский застенок.
     Я резко перебиваю: А кому он это писал?
     - Как кому? Разве не вы это писали?
     - Нет, писал это я.  Но я вас спрашиваю,  кому я это писал? В "Нью-Йорк
Таймс", или, может, товарищу Вышинскому?
     - Да, конечно, Вышинскому. Но... тон.
     -  Тон я  не подбирал. Вышинскому я могу писать в любом  тоне. Я это не
только написал. Я и говорил  это ему лично.  И он мне замечания не сделал. И
вообще,  я в одном учреждении вижу разные стили. Вышинский начал с того, что
предложил мне стул. Затем успокоил меня и выслушал все, что я хотел сказать,
а у вас я стою перед столом, как школьник,  и мне бросаются реплики, имеющие
целью  взвинтить  меня.  Вот и  вы, товарищ армвоенюрист,  упрекнули  меня в
неуважении.  А  ведь  вы  здесь  гость.  Я  пришел  к  Роговскому  и  всякий
воспитанный гость должен, по крайней  мере, не мешать хозяину этого кабинета
заниматься делом, за которое он взялся, пригласив меня в кабинет.  Или здесь
моим делом заниматься не хотят? Тогда позвольте мне уйти, тов. Роговский. Вы
что думаете, я не найду другого пути для решения моего вопроса?!
     -  Извините,  товарищ Григоренко. Не  надо обижаться.  Садитесь. Вопрос
сложный, занимался им  сам товарищ Вышинский. Я  не  совсем  в  курсе дела и
пытаюсь разобраться.  Может, какой вопрос  не так поставил.  Оскорбить вас я
этим не хотел. Но перейдем к делу. Скажите, чего вы хотите?
     -  Я хочу,  чтобы  мое  заявление  было  проверено,  чтобы  пытки  были
прекращены, а виновники наказаны.
     - Ну хорошо, я  дам  телеграмму Днепропетровскому областному прокурору,
чтобы он еще раз внимательно проверил все дело и доложил.
     -  Я  вам  уже  сказал,  что не  доверяю  Днепропетровскому  прокурору.
По-моему, в самой Днепропетровской области дела обстоят не лучше. Поэтому он
и не  хочет вскрывать у соседей  то, что  прячет у себя.  Я прошу  назначить
кого-нибудь другого.
     - А вы, может, и другого потом  забракуете. Тогда уж лучше давайте свою
кандидатуру, - иронически усмехнулся он.
     - Я  могу дать.  Я  лично отнесся  бы с большим  доверием, если  бы  на
расследование поехал товарищ Реутов.
     - Ну кандидатуру мы как-нибудь найдем сами. Что у вас еще?
     - Все.
     Я открыл двери и в это время прозвучал звонок в приемной. Девушка, взяв
папку,  пошла  мне навстречу и  скрылась в кабинете. Через  некоторое  время
вышла.  Сделала какой-то  знак  "спортивным" людям  и  они оба удалились  из
приемной. Девушка открыла папку,  достала  мой пропуск,  поставила  на  него
штамп, расписалась и вручила мне.
     Вскоре я получил письмо от Ивана. Без всякой шифровки.
     В  этом письме  Иван сообщал,  что прибыла новая  поверочная  комиссия,
которая работает в  помещении  Городской  прокуратуры.  Его  вызывали, очень
любезно разговаривали. Возглавляет комиссию  Реутов из прокуратуры СССР. Все
следователи,  участвовавшие  в  пытках,  арестованы.  Арестован  Запорожский
городской  прокурор и  областной прокурор  Днепропетровской области.  Начали
освобождать  тех, кого  я перечислил  в своем заявлении. Иван уже встречался
кое с кем из них, в частности, с инженером из "Запорожстали".
     Я  был  доволен  и  окончательно  "убедился",  что партия произвола  не
допустит. Все дело в нас, рядовых коммунистах. Надо,  чтобы мы не  проходили
мимо местных безобразий и своевременно сообщали о  них в центр. Только много
лет спустя,  я  понял,  что дело  кончилось  к  моему полному удовлетворению
только  благодаря тому,  что мое  заявление  по  времени  совпало  со сменой
верховной власти  в НКВД. Это уже действовала бериевская метла. И мела она в
первую  очередь  тех,  кто  "нечисто"  работал,   кто  допустил  разглашение
внутренних тайн НКВД. Я не понимал также того, что сам ходил в это время  по
острию ножа. Я  даже не догадывался какой опасности подвергаюсь.  Но  мне об
этом напомнили. Из добрых или  иных побуждений,  я этого не понимаю и до сих
пор.
     На втором  этаже  основного нашего здания,  на  Кропоткинской улице 19,
имелось относительно  большое  фойе. Его  превратили в  проходной зрительный
зал,  соорудив здесь сцену. В  день, о котором я рассказываю, оба курса были
собраны здесь на лекцию "Коварные методы  иностранных разведок по разложению
советского  тыла".  Читал  какой-то  чин  (с  двумя  ромбами)  из  наркомата
внутренних  дел.  Во  время перерыва я  вышел в тыльную  часть  зала,  начал
закуривать и вдруг за своей спиной слышу:
     -- Вы не могли бы мне показать майора Григоренко?
     Я обернулся. Увидел, что вопрос этот задает сегодняшний лектор.
     - Я Григоренко, - взглянул я на него.
     - Вы не возражаете, если я задам вам несколько вопросов?
     После паузы он спросил:
     - Вы хорошо помните ваш прием у Роговского?
     - Да, конечно.
     - И Рогинский там был? С самого начала или потом пришел?
     - Нет, был уже там, когда я вошел.
     - А в приемной кто был?
     - Девушка - секретарь Роговского и еще два каких-то в гражданском.
     - А пропуск у вас при входе отбирали?
     - Да, девушка взяла его и положила в свою папку.
     - Так, все правильно. А как вы думаете, почему вас не арестовали?
     - А я не знал, что меня кто-то хотел арестовывать. И не понимаю, за что
меня могли бы арестовать.
     - Ну, арестовывали же и ни за что. Вы же сами об этом писали. Вот и вас
должны были арестовать в тот день. Для  этого  и  Рогинского пригласили.  Он
должен был  ордер подписать, как главный военный прокурор.  Вопрос об аресте
был решен твердо. Не договорились только о том - принимать  вас  или забрать
прямо  из приемной.  Потом, видимо, решили принять и арестовать по выходе  в
приемную. Но что-то им помешало. Что-то напугало их. Но что?!
     - А почему бы вам не спросить об этом у них самих?
     - Поздно. В свое время не спросили, а теперь поздно. Расстреляны .
     - Может их сбило с толку мое смелое поведение. Я об аресте не  думал. Я
был уверен  в правдивости моих фактов и не побоялся бы в любом другом месте,
в любой инстанции  защищать свои требования. А  они,  может,  приписали  мою
смелость тому, что за мной стоит кто-то очень сильный.
     - Да, это, конечно, возможно. Вели вы себя действительно... как бы  это
помягче сказать... неосторожно... Так,  как будто за вами сила. А были-то вы
один  одинешенек.  Хоть вы  и  не  помогли мне  разрешить интересующий  меня
вопрос, но я хочу  вам дать разумный совет. Не вмешивайтесь  в те  дела, где
головы летят,  если  не имеете  прочной  подпоры за собой.  Да и  подпора...
Сегодня подпора, а завтра...  Обдумывайте, Петр Григорьевич. Характер  у вас
беспокойный. Сдерживайте его.
     Что это было - дружеский совет честного, симпатизирующего мне лица, или
серьезное предупреждение могущественной организации?
     Осенью 1938  года  я  по  партийной  линии был  направлен руководителем
агитколлектива  на строительство  Дворца Советов.  Известно, что Дворец этот
так  и  не  построили.  Почти  два  десятилетия  на  этом  деле   был  занят
многотысячный коллектив, пущены  на ветер многие миллиарды народных средств,
а  в   итоге  -  вместо  полукилометровой  высоты  Дворца  Советов,  родился
плавательный бассейн Москва.
     Этим я не  хочу опорочить  доброе имя  трудившихся  там людей.  Все они
верили в то, что делают полезное дело. Эти люди способны были на великое, но
система  не  способна была  на  это. У  нее хватило ума только на то,  чтобы
взорвать чудо архитектуры Храм Христа  Спасителя, стоявший на том месте, где
"гениальному вождю" вздумалось поставить Дворец - памятник Ильичу.
     Когда я  пришел на строительство Дворца, люди еще не  видели тупика и с
энтузиазмом трудились, мечтая о воплощенном в сталь и бетон великом творении
архитектуры. Этим же энтузиазмом проникся и я.
     Агитколлектив, которым я руководил, был относительно стабильным, но все
же нередко  он пополнялся новыми людьми и производились замены.  Однажды  на
занятии появилась  одна новенькая. Очень красивая девушка.  Во время занятий
она очень внимательно слушала. Мое внимание привлекла в ней не eе красота...
Мало ли красивых девушек встречалось в жизни. Меня поразили ее глаза. Полные
печали,  несмотря  на внешнюю веселость. Не в этот раз,  а  позже я  пошел с
занятий  агитколлектива с  группой моих  слушателей.  В компании  была  и та
девушка - Зинаида Егорова. Теперь я уже знал ее имя. Шли мы по Кропоткинской
улице. Компания постепенно таяла. Кто садился  в трамвай,  у кого дом был по
пути или в стороне  -  недалеко.  В конце-концов  мы  остались  вдвоем.  Нам
оказалось по пути.
     Разговор как-то  непроизвольно  перешел  в  тон  откровенности.  Начали
рассказывать  друг другу о себе. И я узнал, что  она  недавно потеряла мужа,
который был арестован  как "враг  народа", что и она сидела за мужа и только
недавно освобождена из  "Бутырок".  Мы долго  гуляли. И еще несколько раз мы
возвращались  вместе.  И от  нее  я начал  набираться новых  знаний.  Она не
говорила о пытках; и в  этом отношении я мог оставаться в приятном для  меня
заблуждении,  что  Москва  этим   не  больна.  Зина  рассказала,  что  среди
арестованных было много матерей; отнятых от детей, в том числе от грудных. В
частности,  ее уводили, когда ее  сын лежал с минингитом при температуре 40.
Зинаида рассказывала об ужасающих условиях размещения более 200  заключенных
женщин в камере, рассчитанной  на  30 человек.  Рассказывала о том, что тема
"дети" была сделана самими женщинами запретной, и о том, как нарушение этого
запрета приводило к массовым истерикам. Но это было не все что она знала. Мы
еще были чужие и  полного откровения быть не могло.  Лицо бесчеловечья  наша
власть показала на этих женщинах  не менее  ярко,  чем в запорожских пытках.
"За что так страшно наказаны эти женщины?" - не  раз возникала у меня мысль.
-  "Испокон веков, от  времен  дикости  человек  отвечал только за  им самим
совершенные преступления. И вот наша "гуманная" рабочая власть додумалась за
преступление одного человека  карать всю семью - жену, детей,  родителей". В
сердце у меня  кипело. Но...  я уже приобрел опыт.  В душе  рядом с кипением
возмущения накапливался страх. Я еще не до конца понимал, но уже чувствовал,
что против страшной машины подавления с палкой не  пойдешь. И я начал давить
в  себе чувство возмущения, искать  оправдания происходящему  и  бороться не
против  зла как такового, а против частных его проявлений. Этим и успокаивал
душу.
     Как-то  я попросил Зинаиду познакомить меня с семьей.  Когда  я  увидел
этот коллектив беспомощных людей, у меня заныло под ложечкой. Двое  стариков
(отец и мать), больной сын, который даже разговаривает так, что понимает его
только мать, двое племянников от сестры, арестованной в 1937 году. Среди них
работающая  только  Зинаида.  А   работает  она,  несмотря  на  свое  высшее
образование,  техническим секретарем  и  получает  гроши.  После  ареста, до
преподавательской и другой высокооплачиваемой работы ее не допускали.
     - Как же вы живете? - спросил я у матери, когда Зинаида вышла.
     - А Зина по ночам стирает и шьет, - ответила  она.  Еще с одной стороны
открылась  мне  эта  женщина.  Выходит,  что и  я  своими  долгими вечерними
провожаниями  отнимаю  у нее  время  и  ей  просто  спать  некогда.  Я  стал
уклоняться от встреч с нею. И тут понял, что пришла любовь. Та единственная,
что  на  всю жизнь. Та,  о  которой мечтал  в юности.  Поздно  пришла.  Нет,
духовной связи  ни  с  одной из женщин  в мире нет  у меня. Но ведь  дети...
дети... Мы  стали редко видеться, но тем ярче  отдельные воспоминания. Помню
собрание  в  клубе  в  Лужниках.  Теперь  этого  клуба  и  рабочего  поселка
строителей Дворца Советов нет. На том месте вырос стадион Лужники. Но тогда,
мы,  хлюпая  грязью из-под раскачивающихся деревянных тротуаров, собрались в
клубе. Не помню точно,  что обсуждалось, кажется,  тезисы  Жданова, но помню
выступление Зинаиды, вернее, его концовку. Выступила она горячо и убежденно,
хорошо аргументированно, а закончила так:
     - Когда я шла на  трибуну, кто-то в зале сказал:  "Обиженная пошла". Но
это неправда. Я не обиженная. Я обозленная. Я обозлена на атмосферу всеобщей
подозрительности, на избиения честных людей,  творимые  в этой атмосфере,  в
частности, на избиение  моей собственной  семьи. Обозлена  я и на  тех,  кто
помогает этим избиениям, кто творит атмосферу подозрительности. Некоторые из
этих людей и здесь у нас в президиуме сидят.
     Зал покрыл ее слова бурными аплодисментами. Возвращаясь с  трибуны, она
проходила и  мимо меня, не  замечая, конечно. Я на  ходу  схватил  ее  руку,
слегка пожал ее и сказал:
     - Молодец! Умница!
     В ответ она смущенно улыбнулась. Так узнал я ее и с еще одной стороны -
как блестящего аналитика и смелого человека.
     Но встречи наши почти полностью прекратились. Думал же я  о ней всегда.
Фото  ее  у  меня  не было. Но  я  увидел  как-то среди дешевых скульптурных
поделок фигурку спортсменки, которая, по-моему,  была копией Зинаиды.  Я  ее
купил и с тех пор она постоянно  была со мной, почти четыре года, пока ее не
разбили. Случайно  или  умышленно - это  другой вопрос, но плакал я над ней,
как ребенок.
     Но то  был уже  43-й год.  А сейчас, весной 1939 года, я начал работать
над дипломной темой. Но делать ничего не мог. Сосредоточиться не  удавалось.
Не выходила из головы Зинаида. И тогда я решился на явно глупый шаг. Я пошел
к ней домой и сказал ей примерно следующее:
     - Я тебя люблю. Все  время думаю о тебе и  не могу работать. А период у
меня  ответственный  -  дипломная работа. Поэтому я пришел сказать  тебе;  я
знаю, что взаимной  любви  у  нас не может  быть и  я  взаимности  не жду. Я
надеюсь, что высказав это, я смогу начать работать. Отвечать ничего не надо.
Я ухожу.
     И ушел. И главное, начал работать. Да еще как! Так, что закончил раньше
срока почти  на  месяц. И это было очень кстати. Я получил  назначение туда,
где велись бои  - на р.  Халхин-Гол. Надо было выезжать.  Я  сдал  дипломную
работу научному  руководителю  комбригу  Кирпичникову, и  он  ее  докладывал
государственной  комиссии  в мое отсутствие. Работа была  оценена "отлично".
Мне был прислан диплом с отличием. Не закончи  я дипломную  работу,  этого я
получить не смог бы.
     Времени было дано на сборы  очень мало. Но я все же  забежал к  Зинаиде
буквально  на несколько минут. Я  ей  снова сказал, что очень ее  люблю,  но
взаимность  нам, очевидно,  не суждена. На этом мы и расстались, и пробыли в
разлуке почти четыре года.
     Закончился еще один очень важный этап моей жизни. Но прежде чем перейти
к  следующему, я хотел бы отдать долг памяти одному  человеку. Мне  хотелось
написать о нем отдельно.
     Дмитрий  Михайлович  Карбышев,  всемирно  известный   русский   военный
инженер,  отдал всю  жизнь  военно-инженерному  делу.  Как  саперный  офицер
участвует  в Русско-Японской войне, затем в Первой мировой и в  Гражданской.
Колоссальный  опыт и ищущий ум делают его известным всей Красной Армии и его
посылают  в  Военную  Академию  им.  Фрунзе,  где  он  становится  во  главе
военно-инженерной  кафедры. Он с головой  уходит в теоретическую и в учебную
работу. Одна за  другой выходят  его книги - учебные пособия, исследования и
его знаменитые  рассчетные таблицы. Карбышев  сделал  военно-инженерное дело
наукой.  Он,  можно  сказать,  первый и  в  то время  единственный  теоретик
полевого военно-инженерного дела.
     Самого Дмитрия Михайловича я впервые увидел летом 1934 года. Он приехал
к нам  в сапбат 4СК на инспектирование. Но мы  с Павлом Ивановичем его,  как
инспектора, так  и не почувствовали. Он вывернул  батальон,  что называется,
наизнанку. Он все  проверил, докопался до  всех наших недочетов.  Но  он  не
инспектировал, а учил, советовал, как добрый  старший друг. Весь его вид был
приятен.  Сухой и жилистый, невысокого роста, он был живым воплощением того,
что принято  называть военной косточкой. Сухощавое лицо обветрено и загорело
до темной  коричневости.  Даже редкие  оспины как-то идут к этому  лицу.  Но
особенное впечатление  производят  глаза. Они прямо-таки горят. Ум и энергию
изливают они  на вас.  Я просто  влюбился в этого человека и, видимо, не без
взаимности,  потому  что  когда  мы  встретились  более  трех  лет спустя  в
вестибюле  академии Генерального  Штаба, он безо  всякого  напряжения  узнал
меня. Еще издали он слегка улыбнулся и произнес:
     -  А,  начальник  штаба  4-го  сапбата,   Григоренко,  кажется!  Какими
судьбами?!
     С тех пор мы были довольно частыми собеседниками. Бывал я несколько раз
и у него дома. Свои замыслы и проекты, которыми  был  буквально нафарширован
его  мозг, он выкладывал в  любой  обстановке, если появлялся  собеседник. Я
любил  его послушать и подискутировать с ним. Он тоже ко мне относился как к
своему соратнику по делу. Поэтому наши беседы были довольно частыми.  Лекции
он  читал прекрасно. Тактические занятия проводил безукоризненно. Слушатели,
как правило, встречали его  появление на трибуне аплодисментами. Провожали с
трибуны  также.  Он  морщился  и  махал  рукой, выражая  неудовольствие,  но
слушатели только улыбались. Его любили.
     Уехав по окончании академии на Дальний Восток я, оказывается, простился
с  Карбышевым навсегда.  Вскоре  после  начала  войны  стало  известно,  что
Карбышев  взят в плен  немцами.  Весть эта потрясла меня. Мне было абсолютно
непонятно,  как  мог  профессор  Академии  Генерального  Штаба  оказаться на
переднем крае внезапно  начавшейся войны. Только  позднее  я  узнал,  что он
поехал в  составе  комиссии проверять строительство  укрепленных  районов на
новой границе.  По  пути он решил взглянуть  на то,  как  содержатся  старые
укрепления. Это чисто по-карбышевски - делать  не только то, что поручено, а
все, что относится к делу. И  эта  поездка, по-моему, решила  его судьбу. Он
увидел взорванные УР'ы и  послал телеграмму  об этом в Генштаб, назвав взрыв
изменой.  Ему ответили  в резкой  форме,  чтоб  он  занимался  тем, что  ему
поручено. Но он не мог успокоиться. И  за это его "сдали" в плен.  Тайна его
пленения до сих пор  не  раскрыта. Но своим друзьям по плену он неоднократно
говорил,  что в  плен его "сдали"  свои".  В  плену  он всем, кого встречал,
говорил:
     -  Я  старик,  плен  не  переживу,  но  вы  молодые,  вернетесь  домой,
обязательно добейтесь, кто взорвал УР'ы. Надо покарать преступников.
     Но  покарали его, превратив в ледяной столб. И это, думаю, сделали тоже
"свои", хотя  и  в фашистской форме. Тайна взрывов УР'ов народу не раскрыта.
Преступники продолжают править нашей страной.
     15. ХАЛХИН-ГОЛ
     В  район  начавшихся  в  конце  мая  1939  года боев  в  Монголии  нас,
однокурсников, отправилось около двух десятков.
     Назначение  нам дали  в  две военных инстанции. В только что  созданное
управление  фронтовой  группы  - по сути,  Главное Командование  на  Дальнем
Востоке  - и в 1-ю армейскую группу, объединявшую войска противопоставленные
японцам. Фронтовой  группой  командовал  командарм  2-го  ранга  Штерн, 1-ой
армейской группой комкор (будущий  маршал  Советского  Союза) Жуков  Георгий
Константинович.
     Выехали мы 11 июня 1939 года курьерским поездом "Москва-Чита". Ехали не
5  суток, как полагали, а 11. Вышедший перед нами пассажирский поезд шел  не
11  суток, как полагалось, а больше  месяца. Незначительный военный конфликт
по сути парализовал  транссибирскую магистраль. У меня было впечатление, что
мы больше стояли, чем ехали.
     Мы, молодые офицеры генштаба, понимали, что огромная страна  совершенно
не подготовлена к войне. Еще больше мы расстроились, когда, прибыв на место,
узнали,  что  для  нужд воюющей  армейской  группы идет  ежесуточно только 8
снабженческих  эшелонов,  да  перемещаются  две  дивизии  (одна  за  другой)
совершенно черепашьим темпом -  4 эшелона в  сутки. Значит всего 12 воинских
эшелонов, т. е.  меньше чем по этой  же магистрали перемещалось в  1904-1905
годах для русских войск в Манчжурии.
     Русско-японскую войну  1904-1905  гг.  пришлось мне вспомнить  сразу по
приезде  и по другому поводу. Поезд наш прибыл около 10 часов утра. Прямо  с
чемоданами мы отправились  в штаб и  пошли представляться начальству. Принял
нас  прибывший за несколько дней  до  нашего приезда только  что назначенный
начальником штаба  фронтовой  группы преподаватель  нашей академии,  комбриг
Кузнецов. Аппарата у него пока никакого не было. Поэтому  мы сразу  получили
различные задания.  Меня  Кузнецов  очень  хорошо  знал  и  первого попросил
подойти к нему:
     - Вот приказ 1-ой армейской группы. Прошу нанести его на карту.
     Я взял в руки объемистую пачку листов  папиросной  бумаги с  текстом на
ней и удивленно спросил:
     - Это все приказ? Армейский приказ?
     Я взглянул на последнюю страницу. Там стояла цифра "25".
     - Да, армейский приказ, - едва заметно улыбнулся Кузнецов. - Вот его вы
и нанесете на карту. И побыстрее. Нам с командующим и членом военного совета
прежде чем выезжать в армию надо разобраться в обстановке по карте.
     Я  шел в  отведенную мне  комнату  и старался догадаться, что же  можно
написать в приказе, чтобы заполнить  25 машинописных страниц. 2-3 страницы -
это  еще куда ни  шло,  а 25!.. Так и не додумавшись, разложил карту и начал
читать. Тут-то я и понял. Приказ отдавался не соединениям армии, а различным
временным  формированиям:  "Такому-то   взводу,   такой-то  роты,  такого-то
батальона,  такого-то  полка,   такой-то  дивизии  с  одним  противотанковым
орудием,  такого-то  взвода,  такой-то  батареи, такого-то  полка  оборонять
такой-то  рубеж, не  допуская прорыва  противника  в  таком-то направлении".
Аналогично были  сформулированы и другие пункты приказа. В  общем, армии  не
было. Она распалась нa отряды. Командарм командовал не дивизиями, бригадами,
отдельными полками, а  отрядами. На  карте стояли  флажки  дивизий,  бригад,
полков,  батальонов, а  вокруг них море отрядов, подчиненных непосредственно
командарму.  И  тут я  снова вспомнил русско-японскую  войну  и командующего
Куропаткина.  Его  опыт давал мне возможность  понять, каким  образом Первая
Армейская Группа рассыпалась на отряды:
     Японцы действуют  очень  активно.  Они  атакуют  на каком-то участке  и
начинают просачиваться в тыл. Чтобы ликвидировать  эту опасность  Куропаткин
выдергивает подразделения с неатакованного участка, создает из них временное
формирование - отряд - и бросает его  на атакуемый участок.  В следующий раз
японцы атакуют тот участок, с которого взят этот отряд. Куропаткин  и  здесь
спасает положение  временным отрядом,  но  берет  не тот, который взял ранее
отсюда, а другой, откуда  удобнее. Так постепенно армия теряет  свою обычную
организацию, превращается в конгломерат военных отрядов. Этот куропаткинский
"опыт" знал любой военно-грамотный офицер.  Опыт этот был так едко высмеян в
военно-исторической литературе, что  трудно  было  предположить,  что кто-то
когда-то  повторит  его. Жуков, который  в академии  никогда  не  учился,  а
самостоятельно  изучить  опыт русско-японской  войны, видимо, было  недосуг,
пошел следами Куропаткина. Японцы  и в эту войну оказались весьма активными.
И снова с этой активностью борьба велась временными отрядами.
     Я позвонил Кузнецову и пошел к нему с картой. Он взглянул на нее:
     -- Я так и думал. Пойдемте к командующему.
     Мы пришли к Штерну. Я представился и разложил карту.
     -  Ну, потрудились японцы, - усмехнулся  Штерн. Ну что ж. Придется дать
команду: "Всем по своим местам, шагом марш!"
     На следующий  день  Штерн с группой офицеров  вылетел в  1-ю  армейскую
группу. Он  долго говорил  с  Жуковым наедине. Жуков  вышел  после разговора
раздраженным.  Распорядился  подготовить  приказ. Приказ на  перегруппировку
войск  и  на  вывод из непосредственного подчинения армии  всех  отрядов, на
возвращение их в свои части.
     Неделю по ночам шли передвижения отрядов. Японцы, не понимая, что у нас
происходит, нервничали. Обстреливали из минометов и орудий, пускали  ракеты,
постреливали и  из пулеметов. Под минометный обстрел несколько раз попадал и
я.  Ведь  мы,  приехавшие со Штерном, ходили контролировать перегруппировку.
Странно  чувствуешь  себя  под   минами  -  как  голый  на   ровной,  ровной
поверхности. Некуда скрыться. Как бы ты ни вжимался в землю, в какую бы ямку
не залезал, чувство,  что  тебя  видят,  не проходило.  Я думал, что  это  с
непривычки,  но  и  потом в  войне с  немецко-фашистской армией я  переживал
сходное чувство, когда попадал под мином