Александр Абрамов, Сергей Абрамов. Гамма времени
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Тень императора". М., "Детская литература", 1967.
OCR & spellcheck by HarryFan, 4 October 2000
-----------------------------------------------------------------------
- Что такое гамма, маэстро?
- Это лесенка, по которой взбирается
звук-хамелеон, на каждой ступени меняя
свою окраску.
- Разве только звук?
Мы возвращались с вечернего заседания Совета Безопасности вместе с моим
московским коллегой Ордынским, которого, должно быть, из-за его фамилии,
как и меня, все в пресс-центре ООН считали поляком: Ордынский - Глинский
не столь уж большая разница для американского уха. По дороге домой я
предложил ему провести где-нибудь оставшиеся до ночи часы, но он был
занят, и мне пришлось удовлетвориться ужином в одиночестве. Я остановил
такси у третьесортного бара "Олимпия" и вышел. До моей гостиницы было
всего несколько кварталов, и в любом случае отсюда я мог добраться пешком.
В баре меня уже знали, и обычно неторопливый бармен Энтони, ни о чем не
спрашивая, молниеносно подал мне пиво и горячие сосиски с какой-то острой
приправой. Вокруг было пусто или почти пусто, только в углу за портьерой
ужинали две незнакомые девушки да у самой стойки лениво потягивал виски
сухощавый старик в коротком дождевике. Он мельком взглянул на меня, о
чем-то спросил у Энтони и снова оглянулся с нескрываемым любопытством. А
когда я покончил с сосисками, он, не спрашивая разрешения, подсел к моему
столику. Я поморщился.
- Непринужденно и откровенно, - засмеялся он. - Не любите случайных
знакомств?
- Честно говоря, не очень.
Он и тут не ушел, а перенес ко мне свое виски.
- Довольно странно для журналиста, - сказал он. - Любое знакомство
может оказаться источником информации.
- Предпочитаю для информации другие источники.
- Знаю от Энтони. Толчетесь в кулуарах ООН и воображаете, что это
журналистика?
Я молча пожал плечами: не спорить же с чудаком, а может быть, с
чужаком.
- Ведь вы поляк, - заговорил он по-польски, с той элегантно небрежной
манерой, присущей лишь варшавянину. - К сожалению, не могу оценить ваших
корреспонденции: не знаю нынешних польских газет. "Глос поранны" помню.
"Курьер цодзенны" тоже. А с сорок четвертого вообще ничего не читаю
по-польски.
- В сорок четвертом мне было четыре года, - сказал я.
- А мне сорок. Чтобы не было недоразумений, определюсь политически. -
Он поклонился сухо, по-военному. - Бывший майор Армии крайовой Лещицкий
Казимир-Анджей. Здесь любят два имени, а тогда в Польше мне было
достаточно и прозвища. Какого? Неважно. Важно было только долбить:
вольность, рувность и неподгледлость. И мы долбили, пока не послали все
это к чертям собачьим. И я послал, когда меня в сорок четвертом англичане
вывезли в Лондон и тут же... продали в Штаты.
Я не понял.
- Как - продали?
- Ну, скажем мягче: переуступили. Подбросили кое-что мне и моему шефу,
доктору Холдингу, погрузили в подводную лодку и перевезли через океан.
Теперь могу представиться уже как бывший сотрудник Эйнштейна, бывший
профессор Принстонского университета и бывший автор отвергнутой наукой
теории дискретного времени. Печальный итог множества множеств.
- А сейчас? - спросил я осторожно. - Что же вы делаете сейчас?
- Пью.
Он пригладил свои седые, подстриженные ежиком волосы над высоким лбом и
носом с горбинкой. Не то Шерлок Холмс, постаревший лет на двадцать, не то
Дон-Кихот, сбривший усы и бородку.
- Не думайте: не опустился и не спился. Просто реакция на десятилетнюю
изоляцию. Нигде не бывал, никого не видал, ничего не читал. Только работал
до тридцать седьмого пота над одной рискованной научной проблемой. Вот
так.
- Неудача? - посочувствовал я.
- Бывают удачи обиднее неудач. От обиды и рассеиваюсь. Тянет, как
Горького, на дно большого города. А на дне - к соотечественникам.
- Не так уж их здесь много, - сказал я.
Он скривился, даже щека дернулась.
- А что вы видите из коридоров ООН? Или из окна гостиницы? Сядьте на
автобус и поезжайте куда глаза глядят. А потом сверните на какую-нибудь
вонючую улицу. Поищите не драг-соду, а кавиарню с домашним тестом. Кого
только не встретите - от бывших андерсовцев до вчерашних бандеровцев.
Я опять поморщился: разговор принимал не интересующее меня направление.
Но Лещицкий этого не заметил, на него или действовал алкоголь, или просто
желание выговориться перед благоприобретенным слушателем.
- Они многое умеют, - продолжал он, - плакать о прошлом и проклинать
настоящее, метать банк до утра и стрелять не хуже итальянцев из Коза
ностра. Одного только не знают: как нажить капитал или вернуться к пенатам
за Вислу. Их не волнует встреча Гомулки с Яношем Кадаром, но о письмах
моего однофамильца Лещицкого проговорят всю ночь или убьют вас только за
то, что вы знаете, где эти письма спрятаны.
- Что за письма? - поинтересовался я.
- Не знаю. Лещицкий был агентом каких-то подпольных боссов. Говорят,
что его письма могут отправить одних на родину, а других - на
электрический стул. Кажется, в городе нет ни одного поляка, который бы не
мечтал найти эти письма.
- Один есть, - засмеялся я.
- Вас как зовут? - вдруг спросил он.
- Вацлав.
- Значит, Вацек. Мне можно, я тебе в отцы гожусь. Так вот, Вацек, ты
телок, поросенок, кутенок, чиж. Ты даже не жил, ты прорастал. Ты не тонул
в варшавских катакомбах и не отсиживался в лесах и болотах после войны. Ты
сосал молочко и топал в школу. Потом в университет. Потом кто-то научил
тебя писать заметки в газету, а кто-то устроил заманчивую командировку в
Америку.
- Не так уж мало, - заметил я.
- Ничтожно мало. Ты даже в этом страшном городе рассчитываешь, как в
коконе, прожить. Думаешь, что ничего с тобой не случится, если будешь
возвращаться домой до двенадцати и не заводить случайных знакомств. Дай
руку.
Он согнул мою руку и пощупал бицепсы.
- Кое-что есть. Спортом занимался?
- Занимался.
- Чем именно?
- Боксом немножко. Потом бросил.
- Почему?
- Бесперспективно, - сказал я равнодушно. - Чемпионом не станешь, а в
жизни не понадобится.
- Как знать? А вдруг понадобится?..
- А вы не беспокойтесь о моем будущем, - оборвал я его и тут же пожалел
о своей резкости. Глупо откровенничать с посторонним человеком, еще глупее
раздражаться.
Впрочем, он, казалось, совсем не обиделся.
- Почему? - спросил он. - Почему бы мне и не побеспокоиться?
- Хотя бы потому, что не всякое будущее меня устроит.
- Ты выберешь сам. Я только подскажу.
Это было уже совсем невежливо, но я не выдержал: рассмеялся. Он опять
не обиделся.
- Как подскажу? А вот так... - Он подбросил на ладони что-то вроде
портсигара со странным сиреневым отливом металла и какими-то кнопками на
боку.
- Спасибо, - сказал я, - но я только что курил.
- Это не портсигар, - назидательно поправил Лещицкий, тут же спрятав
его в карман, словно боялся, что я захочу посмотреть поближе. - Если уж
сравнивать его с чем-нибудь, то, пожалуй, с часами.
- Я что-то не видел циферблата на этих часах, - съязвил я.
- Они не измеряют время, они его создают.
Его странная торжественность не переубедила меня. Все ясно:
гений-одиночка, изобретатель перпетуум-мобиле, ученый-маньяк из
фантастических романов Тейна. Встречался я и с такими у себя в варшавской
редакции. Но Лещицкий даже не обратил внимания на мою невольную
скептическую улыбку. Глядя куда-то сквозь меня, он негромко продолжал,
словно размышляя вслух:
- А что мы знаем о времени? Одни считают его четвертым измерением,
другие - материальной субстанцией. Смешно! Эйнштейновский парадокс и
звонок будильника по утрам несовместимы. И долго еще будут несовместимы,
пока время не откроет нам своих тайн: произвольно оно или упорядочено,
непрерывно или скачкообразно, конечно или бесконечно. И есть ли у него
начало или наше прошлое так же безгранично, как и будущее? И есть ли
кванты времени, как уже есть кванты света? Здесь мы и разошлись с великим
Эйнштейном, здесь споткнулся даже смелейший из смелых - Гордон: "Это
слишком безумно, Лещицкий, слишком безумно для того, чтобы быть
правильным".
- А не кажется ли вам, пан Казимир... - попробовал было я остановить
этот малопонятный мне монолог.
Но Лещицкий тут же перебил меня, вздрогнув, как внезапно и грубо
разбуженный:
- Прости, Вацек. Я забыл о тебе. Ты изучал когда-нибудь математику?
Я пролепетал что-то о логарифмах.
- Я так и думал. Ну что ж, попробую объяснить в этих пределах. Мы
слишком упрощенно представляем себе физическую сущность пространства -
времени. Оно более многообразно, чем нам кажется. Если цепь событий во
времени не только в мире, но и в жизни каждого индивидуума изобразить
некоей условной линией в четырехмерном пространстве, то в каждой ее точке
будут ветвиться и события, и время, изменяясь и варьируясь по бесконечно
разнообразным путям, и в каждой точке этих ветвей будут ветвиться иначе, и
так далее без конца. Это как дерево, Вацек: кто знает, в какую ветку
придет капля сока, подымающаяся из земли?
- Значит, жертва может уйти от убийцы, а полководец от поражения, если
вовремя свернуть по другой ветке времени? Вы шутите, пан Лещицкий.
Я все еще не мог подобрать нужный тон для этого разговора. Но Лещицкий
не шутил.
- Бесспорно, - подтвердил он. - Надо только найти точку поворота.
- А кто ж это может?
- Немножко я. Интересуешься, почему я?
- Нет. Почему немножко?
- Перестройка времени даже в масштабе года сложный процесс. Нужны
большие мощности. Миллиарды киловатт. А я работал как алхимик, как тот
ученый псих-одиночка, о котором ты, вероятно, подумал. Вот и создал пока
только селектор. Название, конечно, приблизительное. Но у прибора
избирательная направленность: он выбирает вектор, тот поворот времени, где
уже другая система отсчета. Мощность его не более часа, иногда даже
меньше, в зависимости от напряженности твоего времени. На эту
напряженность рассчитана и настройка: селектор может выбрать из всех
вариантов твоего ближайшего будущего самые напряженные четверть часа. Или
полчаса, даже час...
- А дальше?
- Ты возвращаешься к исходной точке. На большее мощность прибора не
рассчитана. Конечно, при наличии средств и возможностей, какими обладает,
скажем, ядерная физика, я мог бы перестроить время в масштабе столетий. Но
кто даст мне эти средства? Пентагон, пожалуй, даст. Гитлер отдал бы
половину Европы за эту возможность в сорок третьем году. А когда это
поймут Рокфеллеры, я стану богом. Но тут я честно говорю: "Нет!" - и
закрываю лавочку. Человечество еще не выросло, чтобы получать такие
подарки.
- Есть же социалистические страны, - сказал я.
- Зачем же им перестраивать будущее? Они сами строят его, исходя из
разумных предпосылок настоящего.
- Ну, а интересы науки? - Я старался как-то утешить его.
- Нынче они сродни интересам коммерции. Представь себе рекламочку:
"Параллельное время! Все варианты будущего! Возвращение гарантировано".
Нет уж, моделируйте сами. Не для этого я десять лет просидел в научном
подполье.
Я молчал. Энтони за стойкой листал журнал. Девушки, ужинавшие за
портьерой, давно ушли. Какой-то пьяница, заглянувший с улицы, заиграл на
губной гармошке - не песенку, не мелодию даже, просто гамму. Он повторял
ее опять и опять, пока Энтони не закричал, что здесь не "Карнеги-холл", а
драг-сода. Гамма умолкла.
- Как-то великий Стоковский сравнил гамму с лесенкой, по которой
взбирается звук-хамелеон, - сказал Лещицкий. - Пожалуй, я могу
смоделировать ближайшие полчаса по шкале гаммы. Идет?
- Лучше не надо, - попросил я. - Да и что может случиться в ближайшие
полчаса?
Он не ответил. Мы вышли молча: я - с тайным намерением отделаться от
него поскорее, он - с непонятной суровостью, сомкнувшей его тонкие, почти
бесцветные губы. Мистификатор или маньяк? Скорее последнее. Тихое
помешательство, вероятно.
Дождь настиг нас минут через десять, причем с такой свирепостью, что мы
едва успели добежать до навеса над каменной лестницей, спускавшейся в
полуподвальную овощную лавку.
Лещицкий почему-то держал в руке свой псевдопортсигар в сиреневой
оболочке, потом, словно спохватившись, снова убрал его. Мне показалось,
что в нем что-то щелкнуло, а в пучке света от уличного фонаря косые струи
дождя вдруг странно удвоились.
Я взглянул на ручные часы - без пяти десять - и тотчас же по привычке
приложил их к уху: идут.
- И дождь идет, - глухо проговорил Лещицкий, - а такси нет.
- Что-то есть, - сказал я, вглядываясь в дождливую мглу.
Два снопа света пронзили ее из-за угла. Фары принадлежали автомобилю
ярко-желтого цвета.
- Эй! - крикнул я, высовываясь из-под навеса. - Сюда!
- Это не такси, - сказал Лещицкий.
Но автомобиль притормозил и медленно двинулся вдоль тротуара. Он не
остановился, только чуть опустилось дверное стекло, и в образовавшейся
щели на свету блеснуло черное вороненое дуло.
- Ложись! - шепнул Лещицкий и рванул меня вниз.
Но поздно. Две автоматные очереди оказались быстрее. Меня что-то сильно
ударило в грудь и в плечо, опрокинув на камень. Лещицкий, странно
перегнувшись, медленно оседал, словно сопротивлялись несгибавшиеся
суставы. Последнее, что я увидел, было красное пенящееся пятно у него на
лице вместо рта.
Надо мной застучали по камню чьи-то подкованные железом каблуки.
- Один еще жив, - сказал кто-то.
- Все равно сдохнет.
Я услышал звонкий плевок о камень.
- А ведь это не те.
- Ты думаешь?
- Вижу.
Сапог пнул меня ногой в голову. Боли я не почувствовал, только
оборвалось что-то в мозгу.
И снова чей-то голос:
- Опять штучки Эльжбеты.
- Темнит девчонка.
- Давно темнит.
- С нее бы и начать.
- Поди скажи это Копецкому.
Больше я ничего не слышал. Все погасло - и голоса, и свет.
Я открыл глаза и взглянул на часы: без пяти десять. Мы по-прежнему
стояли на лестнице под навесом.
- А дождь идет, - сказал Лещицкий, - и такси нет.
- Перейдем на угол, - предложил я, - там тоже навес.
- Зачем?
- Скорее такси найдем. Там же поворот.
- Иди. Я здесь останусь, - отказался Лещицкий.
Я перебежал на противоположный угол улицы. Волосы и плащ сразу намокли.
К тому же навес здесь был короче, и сухая полоска асфальта под ним еще
меньше: косые струи дождя били уже по ногам. Я прижался спиной к двери
какого-то магазина или квартиры и вдруг почувствовал, что она подается.
Еще нажим - и я очутился за дверью в полной темноте. Протянул руку, - она
уперлась во что-то теплое и мягкое. Я вскрикнул.
- Тише! И осторожнее: вы мне чуть щеку не проткнули, - произнес кто-то
шепотом, и невидимая рука подтолкнула меня вперед. - Дверь перед вами.
Увидите свет, коридор. В конце комната. Он пока один. Как войдете...
- Зачем? - перебил я.
- Не бойтесь: он слепой, хотя стреляет метко, учтите. - Шепоток
принадлежал женщине, лицо которой находилось где-то, рядом с моим. -
Сыграйте с ним в шахматы, он это любит. И подождите меня: я скоро вернусь.
Дверь на улице приоткрылась и снова захлопнулась, два раза щелкнув. Я
потянул ее, она не поддалась, а щеколды я не нащупал. У меня с собой был
карманный фонарик - я пользовался им в темных коридорах гостиницы: ее
владелица экономила на электролампочках. Фонарик осветил темный тамбур и
две двери - на улицу и внутрь помещения. Уличную, видимо, заперли на ключ,
другая же распахнулась легко; я увидел коридор и свет в конце его,
падавший из открытой комнаты.
Стараясь не шуметь, я дошел до нее и остановился у входа. Человек в
черной бархатной курточке, с длинными волосами, небрежно разбросанными,
как у битлсов, тщательно вырезывал в раскрытой книге прямоугольное
углубление. Его можно было принять за юношу, если б не тронутая сединой
шевелюра и лучики морщинок у глаз. Сидел он против мощной электролампы,
должно быть, в пятьсот или в тысячу ватт, и сидел так близко к ней, как не
мог бы сидеть ни один человек с нормальным зрением. Но он был слеп.
- Я открыл идеальный тайник, Эльжбета, - сказал он по-польски, не
отрываясь от работы. - Все письма укладываются. Сейчас увидишь.
Он взял пачку писем в продолговатых конвертах и вложил в искусственное
углубление в книге. Потом смазал клеем соседние, не вырезанные страницы и
закрыл письма.
- Теперь встряхиваем. - Он тряхнул книгой, держа ее за переплетные
крышки. - Ничто не выпадает, смотри. Никакой Пуаро не найдет.
Я молчал и не двигался, не зная, что делать.
- Почему молчишь? Эльжбета? - насторожился он и крикнул уже
по-английски: - Кто здесь? Стоять на месте!
Он швырнул книжку на стол и схватил, видимо, давно лежавший там
пистолет, удлиненный глушителем. По тому, как он держал его и как точно
направил в мою сторону, видно-было, что слепота нисколько не мешает ему в
умении обращаться с оружием.
- Малейшее движение - и я стреляю. Кто вы? - спрашивая, он стоял
вполоборота ко мне; не смотрел, а слушал, как все слепые.
Не отвечая, я тихо переставил ногу назад. Тотчас же щелкнул, именно
щелкнул, а не прогремел выстрел. Пуля врезалась в штукатурку где-то у
моего уха.
- С ума сошел, - сказал я по-польски. - За что?
- Поляк? Я так и думал, - ничуть не удивился он и не опустил пистолета.
- Подойдите к столу и сядьте напротив. И не пытайтесь достать оружие: я
услышу. Ну?!
Проклиная себя за эту идиотскую авантюру, я подошел к столу и сел,
развязно вытянув ноги. Дуло пистолета следовало за мной по той же орбите.
Теперь оно смотрело мне в грудь; я бы мог схватить его, если бы не имел
дело с сумасшедшим - так я мысленно окрестил своего визави.
- От Копецкого? - спросил он резко.
- Не знаю такого, - сказал я.
- Тогда откуда?
- Из Польши.
- Давно?
- С декабря прошлого года.
Он свистнул.
- Не врете?
- Я бы мог показать вам документ, только ведь вы... - Я деликатно
замялся.
- Значит, коммунист? - перебил он.
- Значит, - рассердился я.
Меня уже начинал раздражать этот допрос.
- Почему вы здесь?
Я рассказал.
- Почему-то я вам верю, - задумался он. - Но... вы видели тайник...
Я мельком взглянул на книжку с барельефом Мицкевича на обложке.
- И письма, - с угрозой прибавил он.
- Плевал я на ваши письма! - совсем уже разозлился я.
- Тогда подождем, когда за ними придут. Они обязательно придут. Должны.
- Кто это "они"? - спросил я.
- Тсс... - прошептал он и прислушался, как-то странно вытянув голову,
совсем как Человек-Ухо из сказки Гримм.
Я ничего не слышал: тишина, смешанная с шумом дождя за окном, окружала
меня.
- Кто-нибудь вошел? - спросил я.
- Тсс... - опять остановил он меня. - Они еще не вошли. Они без машины.
Сейчас открывают дверь своим ключом. Прошли тамбур. Идут.
Все это он проговорил, почти беззвучно шевеля губами. Я услышал только
слабый стук подкованных каблуков по коридору.
- Вы останетесь здесь, а я пройду за портьеру. Ни в коем случае не
говорите им, где я. И не бойтесь: они не начнут со стрельбы - им нужны
письма. Скажите, что они в шкатулке на диване. Хорошо?
Я кивнул. Он легко и свободно, как зрячий, прошел за портьеру,
наполовину перегораживавшую комнату в ее дальнем углу. Я остался сидеть в
той же позе, ожидая самого худшего.
Вошли двое в мокрых дождевиках с автоматами. Смятая фетровая шляпа у
одного была надвинута глубоко на глаза, другой был черен, небрит, мокрые
вихры его закручивались колечками. Он отряхивался, как вылезший из воды
пес.
- Где Жига? - спросили оба одновременно.
Я понял теперь, почему слепой не удивился тому, что я поляк. Эти тоже
были поляками.
- Я жду его, - сказал я первое, что пришло в голову.
Небритый оглянулся, скользнул глазами по комнате и вдруг дал короткую
очередь из автомата по складкам портьеры. Я ожидал вскрика, стона, падения
тела, но ничего не последовало.
Тогда оба повернулись ко мне. "Конец", - подумал я и еле выговорил:
- Вы за письмами? Они в шкатулке.
- Где?
Я показал на небольшой ящичек на диване.
- Подойди и открой, - приказал небритый.
Я подошел и дрожащими руками, уже не владея ими, открыл шкатулку. На
дне ее белела стопочка продолговатых конвертов. Небритый оттолкнул меня
автоматом и заглянул внутрь.
- Здесь, - сказал он и ухмыльнулся.
Больше он ничего не успел. Что-то несколько раз знакомо щелкнуло из-за
портьеры, и почти одновременно грохнулись на пол и молчун в фетровой
шляпе, и мой небритый собеседник. Я не помню, что стукнуло раньше, его
затылок или выпавший из рук автомат.
- Вот и все, - усмехнулся слепой, выходя из-за портьеры.
Он тронул ногой одного, потом другого и отдернул ее, как купальщик,
попробовавший, холодна ли вода.
- А вы хорошо поработали и заслуживаете награды, - продолжал он,
протягивая мне что-то похожее на большую медную монету. - Возьмите. Эта
медалька при случае может вам пригодиться. Жил для отчизны, умер для
славы, - засмеялся он и умолк, опять к чему-то прислушиваясь.
И опять я ничего не услышал.
- Приехали, - сказал он. - Это за мной. Вы мне не помогайте и не
провожайте: я хожу здесь, как в темноте кошка. Выходите минуты через две
после меня. Дверь я оставлю открытой. И не задерживайтесь. Встреча с
полицией в таких случаях далеко не радость. Тем более, что вы иностранец и
коммунист.
Он взял со стола книгу с вклеенными в нее письмами и, не одеваясь,
вышел из комнаты, нигде не замедлив шага. Ничто не скрипнуло в коридоре -
ни пол, ни дверь. Он действительно ходил бесшумно, как кошка.
Я подождал две минуты, рассматривая полученную медаль. Матовый кружок
из бронзы с барельефом головы в лавровом венке, похожей на головы римских
императоров. На оборотной стороне девушка в тунике водружала урну на
украшенный постамент. Вокруг царственной головы вилась надпись латинскими
буквами:
IOZEF XIAZE PONIATOWSKI
Вокруг девушки в тунике той же вязью завивались уже слышанные мною
слова:
ZYL DLA OYCZYZNY. UMARL DLA SLAWY
Понятовский? Что я знал о нем? Наполеоновский маршал, племянник
последнего короля, незаурядный военачальник и политический неудачник, так
и не получивший от Наполеона заветной польской короны. Бонапарт обманул
его, не восстановил Польши, и даже в наспех созданном им Великом
герцогстве Варшавском Понятовский получил только военное министерство.
Погиб он доблестно в одной из наполеоновских битв, забытый императором,
трон под которым уже шатался. Не Бонапарт, а польские патриоты выбили
тогда эту медаль: "Жил для отчизны, умер для славы". Кому-то из нынешних
американских поляков, должно быть, очень нравился этот лозунг. Мне - нет.
Неточный, без адреса. Почему только для славы? Для какой славы? У кого?
Для славы умирали и недостойные, даже Герострат. Я внутренне усмехнулся
пафосу Жиги, с каким он вручил мне эту медаль: интересно, когда и зачем
она могла мне понадобиться?
Я сунул ее в карман и, не оглядываясь на мертвых налетчиков, вышел из
комнаты. Дверь на улицу, как и было условлено, поскрипывала на петлях,
открытая настежь. Меня встретили безлюдная улица, плеск дождя на асфальте,
желтый свет фонарей в алмазной дождевой сетке. Я перебежал под дождем к
тому же навесу напротив, где стоял Лещицкий. Он и теперь стоял там же,
всматриваясь в танец дождевых струй в пучке света. И мне опять показалось,
что они раздвоились, как в глазах у человека, страдающего
головокружениями.
Я тут же посмотрел на часы: без пяти десять. Чушь какая-то! Ведь у Жиги
я пробыл верных полчаса. Может, часы забарахлили? Я снова приложил их к
уху: нет, шли.
- И дождь идет, - так же, не глядя на меня, проговорил Лещицкий, - а
такси нет.
- Вон оно, пошли, - сказал я и шагнул навстречу вынырнувшему из темноты
такси.
- Поезжайте без меня, - решительно отказался Лещицкий, - не люблю
желтых машин.
Убеждать его я не стал, сел рядом с шофером, назвал адрес. Вольному
воля, пусть остается, если хочется мокнуть. Потом я пожалел, что не узнал
его адреса: занятный все-таки человек. Но я тут же забыл об этом: в кабине
было светло и жарко, быстрая езда убаюкивала, мысли путались. Я постарался
вспомнить, что произошло со мной до встречи с Жигой, и не мог. Кто-то
стрелял или где-то стреляли. Может быть, об этом рассказывал Лещицкий, а я
забыл? Кажется, он действительно о чем-то рассказывал. О чем? Что-то
случилось с памятью, какой-то провал, вакуум, муть. Я помню только
происшедшее четверть часа назад. Двух человек убил Жига из-за портьеры. У
меня на глазах. А я как ни в чем не бывало - даже сердце не дрогнуло -
перешагнул и ушел. Странно только то, что часы как показывали без пяти
десять, так и остановились. Да не остановились же, шли! Я посмотрел на
циферблат: десять. Неужели только пять минут прошло?
Я обратился к водителю:
- Сколько на ваших?
Спросил по рассеянности по-польски, но вместо естественного "что, что?"
услышал обрадованное: "Пся кошць! Земляк!" Усталое, потное лицо его сияло
доброй улыбкой. Она обнажала розовые десны и выбитые зубы, только по краям
торчали два гнилых корешка. Однако он был совсем не стар, этот
широкоскулый крепыш в рубашке-расписухе: лет тридцать семь - сорок, не
больше.
Мы уже подъезжали к моей гостинице, как он вдруг затормозил и подрулил
к тротуару:
- Надо же потрепаться, в кои-то веки земляка встретил. Тоже эмигрант?
- Нет, - сказал я, - недавно приехал.
- Откуда?
- Из Польши.
Он сразу остыл, улыбка погасла, и в ответ я услышал уже нечто совсем
неопределенное:
- Бывает, конечно.
- А ты почему не на родине? - в свою очередь, спросил я.
- Кому я там нужен без пользы?
- Шоферы везде нужны.
Он покрутил ладонями, широкими, как лопаты, и опять засиял:
- Я и в армии шофером был.
- В какой армии?
- "В какой, в какой"! - повторил он с вызовом. - В нашей. Из России до
Тегерана, туда-сюда, шатало-мотало, из-под Монтекассино сутки на брюхе
полз... "Червоны маки на Монтекассино..." - зло пропел он и сплюнул в
окошко. - А теперь опять баранку кручу. Маюсь по малости.
- Так подавай заявление, вернешься, - сказал я.
Он не спрашивал меня о нынешней Польше - это я сразу заметил. Либо он
был вполне удовлетворен тем, что знал о ней, либо это его просто не
интересовало.
- Кому я там нужен без пользы? - повторил он. - Вот найду кое-что. Так
и другая цена мне будет. Что здесь, что там. Только бы найти, а уж кто-то
из наших прячет определенно.
- Письма, что ли? - спросил я легкомысленно.
Он весь подобрался, как кошка перед прыжком.
- А что ты знаешь о письмах?
- Одни прячут их, другие ищут. Смешно, - сказал я и прибавил: - Кончай
треп, приехали. Давай к углу.
- Закурить есть? - спросил он хрипло.
Мы закурили.
- Так земляки не прощаются, - заметил он укоризненно. - Есть тут одно
местечко. Недалеко. Слетаем?
Я вспомнил насмешки Лещицкого над моей осторожностью и безрассудно
кивнул:
- Слетаем.
Он газанул. Рванулись навстречу темные массивы домов без реклам - на
окраине даже в таких городах темновато. Я закрыл глаза, не пытаясь
узнавать улиц. Не все ли равно, какое это "местечко", и не все ли равно
где.
В конце концов машина остановилась у бара с потухшей вывеской. "Почему
потухла? Не знаю. Перегорело что-нибудь, - равнодушно отмахнулся водитель,
вылезая из машины. - Внутри света хватит", - прибавил он. Внутри света
действительно хватало, потому что сквозь мутное, немытое стекло витрины
отчетливо виднелась высокая стойка с бутылками, электроплитой и
никелированным баком. На оконном стекле в углу было написано от руки
черной краской: "Мариам Жубер. Кава, хербата, домове частка" [кофе, чай,
домашние пирожные]. Бар был закрыт; мой шофер долго стучал в стекло двери,
и его кто-то долго разглядывал изнутри. Потом щелкнул замок, и дверь
открылась.
В крохотном пространстве перед стойкой стояло несколько пустых
столиков, должно быть никем не занимавшихся с прошлой недели, потому что
их черные пластмассовые доски от пыли стали серыми. Единственный
посетитель бара почти лежал животом на стойке и сосал что-то мутное из
бокала, болтая с буфетчицей. Сначала я не обратил на нее внимания:
обыкновенная девушка из кафетерия, с модной прической и подкрашенными
бровями и веками. Здесь их штампуют, наверно, на какой-нибудь фабрике. Но
уже минуту спустя меня заинтересовали ее глаза. Необыкновенные глаза.
Умные и насмешливые, они то вспыхивали, то погасали, и даже цвет их,
казалось, менялся по прихоти их владелицы. У ее собеседника то и дело
кривился рот, и от этого дергался шрам на левой щеке. Я уже пожалел, что
поехал.
- Поздно, Янек, - упрекнула девушка за стойкой, - мы уже не работаем.
Но мой водитель по-хозяйски кивнул мне на пыльный столик, что-то шепнул
красивой буфетчице, перенес ко мне бокалы с виски и сифон с содовой и,
взяв под руку криворотого, ушел с ним за стойку, где виднелся спуск в
освещенный подвал.
- Тоже поляк? - спросила девушка, равнодушно оглядев мой старый плащ и
мокрые волосы.
Я засмеялся.
- Сейчас вы спросите, давно ли я из Польши.
- Зачем? Мне это безразлично.
Она отвернулась. А ко мне уже подсели Янек со своим спутником: Янек -
рядом, криворотый - напротив.
- Янек сказал, что тебе известно что-то о письмах, - начал он. -
Выкладывай, что знаешь.
- Я пишу только в "Трибуна люду", - сказал я.
- Нашел чем пугать. Мы в сорок пятом из таких зразы делали.
Я озлился.
- Хотите, чтобы я позвал полицию?
- Не шуми. Это тебе не Таймс-сквер. Хоть свиньей визжи - никто не
услышит.
Я обернулся к Янеку:
- Подонок ты, а не земляк.
Криворотый мигнул, и ладони-лопаты Янека крепко прижали мои руки к
столу. Я рванулся, но без успеха - ладони не сдвинулись.
- Мы в гестапо не были, но кое-что умеем, - сказал криворотый,
попыхивая сигаретой. - Не хочешь, значит, выкладывать? Так.
И прижал мне к руке горящую сигарету повыше запястья. Я взвыл.
- Зря вы его, - лениво сказала буфетчица, - ничего он не знает.
Криворотый усмехнулся, отчего его рот еще более окривел. Я подумал,
что, если ему нахлобучить шляпу на лоб, это будет точь-в-точь двойник
автоматчика, убитого Жигой.
- Подбери губы, Эльжбета, пока не разбили, - огрызнулся он, даже не
взглянув в ее сторону. - Подержи его, Янек, а я кое-что снизу принесу.
Сразу язык развяжет.
Он пошел к лестнице в подвал, знакомо стуча подкованными ботинками. Но
не это заставило меня подскочить на стуле. Имя! Неужели и на этот раз
совпадение?
- Эльжбета! - закричал я. - Вы же знаете, что у меня нет никаких писем.
Ведь это я был у Жиги! Это мне он подарил медаль: "Жил для отчизны, умер
для славы!"
Хватка Янека сразу ослабла. Эльжбета - неужели я все-таки не ошибся? -
медленно вышла из-за стойки.
- Отпусти его, Янек.
Янек безропотно освободил мои руки.
- Вы умеете управлять машиной?
Я кивнул утвердительно, не понимая, зачем она это спрашивает.
- Дай сюда ключи от машины, Янек.
Он так же послушно протянул ей ключи на цепочке.
- Задержи Войцеха в подвале и не выходите оба, пока не позову.
Эльжбета говорила с непонятной властностью, принимая как нечто должное
солдатскую послушность Янека. На меня она не смотрела, просто вышла на
улицу, открыла одним ключом дверцу машины, другим зажигание и молча
указала мне на место водителя.
- До моста жмите на полную, - предупредила она. - Они попробуют
догнать, но у вас минут десять форы. Проскочите мост раньше, сверните
куда-нибудь, бросьте машину и добирайтесь пешком или на автобусе. У
Войцеха желтый "плимут", как и у вас, но мотор барахлит, и я не знаю,
хватит ли у него горючего. И не благодарите, - отстранилась она, -
некогда.
Я молча кивнул, выжал сцепление, включил первую скорость и на самом
малом газу повел машину. Я очень боялся, что забыл что-нибудь - давно не
практиковался, - но "плимут" двигался легко и послушно. Выйдя на простор
поливаемой дождем улицы, я совсем осмелел, дал полный газ, нагнал ревущую
впереди машину "скорой помощи" и пристроился в хвост. Решение пришло
сразу: если замечу позади желтый "плимут", обгоню "скорую помощь" и пойду
впереди. Тогда они, по крайней мере, стрелять не решатся.
Почему Янек заманил меня в этот бар? Чего они добивались? Откуда такое
сходство между Войцехом и убитым автоматчиком? Почему Эльжбета, полностью
равнодушная вначале, вдруг с такой решительностью пришла на помощь? Что ее
побудило: упоминание о Жиге, о медали, о лозунге? Но разумно ответить хотя
бы на один из этих вопросов я так и не мог.
Да и некогда было. Желтый "плимут" все-таки мелькнул позади. Или мне
это только показалось? Но мы уже подъезжали к мосту, и я, обогнав "скорую
помощь", вылетел на этот почти иллюминованный мост, мерцающий огнями, как
зажженная елка. Мелькнули постовые в дождевиках с капюшонами. Дождь
выручал меня. Без него мне едва ли бы удалось проскочить здесь на такой
скорости. Но я проскочил. Свернул в первый же приглянувшийся мне уличный
пролет, на углу потемнее опять свернул, сманеврировал так еще и еще раз,
избегая широких и людных улиц, и затормозил: перекресток мне показался
знакомым. Я открыл дверцу машины и побежал к навесу у фонаря, где час
назад мы стояли вместе с Лещицким.
Я прижался к стене, где было посуше, и вздрогнул: Лещицкий по-прежнему
стоял рядом, рассматривая раздвоившиеся на свету капли. Как будто он
только что возник из ночи, дождя и блеклого фонарного света. И какое-то
смутное, невольное движение мысли потянуло меня взглянуть на часы. Так и
есть: без пяти десять. Что-то нелепое происходило со мной, события и люди
входили и уходили, и само время, казалось, раздваивалось, как дождь на
свету. В одном ракурсе я кружился в вихре загадок и неожиданностей,
влекомый случаем, удачей и страхом, в другом - буднично стоял под навесом,
ожидая такси. Бег времени начинался с унылой фразы Лещицкого: "И дождь
идет, а такси нет". И сейчас он начался с нее же, но остановить его я не
мог: я уже не владел собой. Время владело мной, как и часами, упорно
возвращая их и меня к одной и той же минуте. Только на сей раз я не увидел
такси. А что, если пойти пешком? "Не сахарный, не развалишься", - говорили
мне в детстве. И я решительно зашагал под проливным дождем, даже не
простившись с Лещицким: время, владевшее мной, должно быть, опять
подсказало, что это неважно.
Так я прошел полквартала и остановился: навстречу из темноты вышли двое
в плащах с оттопыренными карманами. "Начинается", - вздохнул я, вспомнив о
комиксах с неизменно повторяющимися персонажами. Один был в надвинутой на
глаза мокрой фетровой шляпе - я сразу узнал и кривой рот, и шрам на щеке;
другой стоял поодаль, почти неразличимый в темноте за дождем.
- Огонька не найдется? - спросил Войцех, не узнавая меня или
притворяясь.
Ну что ж, и я могу притвориться. Достал из кармана зажигалку и смятую
пачку сигарет. Пока он закуривал, чиркая зажигалкой, каждый раз освещавшей
мое лицо, голос из темноты спросил:
- А вы не поляк, случайно?
- Случайно поляк, а что? - спросил я в ответ, переходя на польский.
- Не знаешь ли местечка поблизости, где земляки могут встретиться?
- Отчего не знать, знаю, - помедлил я, все еще не понимая их игры, но
почему-то не боясь ни чуточки. - У Мариама Жубера. "Кава, хербата, домове
частка".
Послышался сдержанный смешок, и Войцех хлопнул меня по плечу.
- Опаздываешь, пан связной. Давно уже ждем, - и подтолкнул меня к тому,
что было скрыто в дождливом сумраке и оказалось вблизи силуэтом знакомого
желтого "плимута".
Севший за руль спутник Войцеха знакомо улыбнулся мне розовыми деснами с
двумя обломанными корешками зубов. Янек! И тоже меня не узнал.
Я решил идти на таран:
- А мы не встречались раньше, ребята? Будки у вас знакомые.
- Меченые, легавым на радость, - согласился Войцех. - Может, и
встречались, разве упомнишь? - и перешел к делу: - Чего Копецкий хочет?
Я проглотил слюну. Был только один шанс выскочить: угадать.
- "Чего хочет, чего хочет"! - повторил я как можно небрежнее. - Письма,
конечно.
- Мы тоже хотим, - ухмыльнулся за рулем Янек.
- Значит, у Дзевочки письма, - задумчиво произнес Войцех. - Я так и
думал. Значит, Дзевочку в охапку и Копецкому на стол? А уж письма он сам
из него вытянет. Так?
- Так, - не очень убежденно подтвердил я.
- Входишь в долю? - вдруг спросил Войцех.
Я замялся.
- Он еще думает! Знаешь, сколько потянут письма? Миллион. Так зачем нам
Дзевочку куда-то везти? Мы сами их из него выжмем. А уж миллион кто-нибудь
да заплатит.
- Многовато, - усомнился я.
- Скобарь, - презрительно протянул Войцех. - Да тут все отцы эмиграции
на одной помойке. Покойник такое о них выдал, что даже у нашего брата по
сравнению с ними ангельские крылышки прорастают. А уж Копецким да
Крыхлякам и вообще хана - только опубликуй. Либо стул, либо решетка.
Янек, почти всю дорогу молчавший, остановил машину. Мы вышли у витрины
со знакомой надписью на оконном стекле. Только вместо "Мариам Жубер" было
написано такой же черной краской: "Адам Дзевочко". А ниже следовало в том
же порядке уже традиционное: "Кава, хербата, домове частка".
Бар был не заперт, но уже закрыт. Столы и стулья стояли опрокинутые
друг на друга, а мокрые опилки сметал с пола молодой итальянец с черными
бачками.
- Где Адам? - спросил Войцех.
- Кто? - не понял итальянец.
- Дзевочко, - рявкнул Войцех и сплюнул жвачку в лицо итальянцу.
- Сумасшедший! - вскрикнул тот, вытирая щеку.
Войцех выразительно хлопнул себя по карману - жест, хорошо знакомый
всем, кто имел дело с налетчиками и полицией, - и повторил:
- Где Дзевочко? Без штучек, ну!
- Бывший хозяин? - наконец догадался итальянец.
- Почему бывший?
- Бар продан.
- Кому?
- Мне.
Мы переглянулись, поняв, что дичь уже ускользнула. От двери
послышалось:
- Руки вверх!
В проеме настежь открытой двери стояли полицейские с автоматами. Мы с
Янеком подняли руки, а Войцех вдруг пригнулся и всем корпусом с плеча, как
регбист, швырнул меня к двери на полицейских. Еще более сильный встречный
удар послал меня в темноту.
Я очнулся, стоя у стены под навесом. По-прежнему шумел проливной дождь,
и все окружающее теряло очертания в густой водяной сетке. Голова болела, я
с трудом услышал конец фразы стоявшего рядом Лещицкого: "...а такси нет".
Такси действительно не было. И я не помнил, как давно мы его ждали. Я
вообще ничего не помнил. На темени под волосами вздулась огромная, как
опухоль, шишка. Будто что-то обрушилось мне на голову. Когда и где? Я
силился вспомнить и не мог. Вдруг всплывало в памяти нечто знакомое,
искажалось, и мутнело, и лопалось, как пузырьки болотного газа. Какие-то
лица, имена, автомобили, "скорая помощь", желтый "плимут"... Я всмотрелся
и вдруг увидел его воочию. Он стоял на противоположном углу у такого же
фонаря, как и наш. Даже дождливая муть не размыла его ядовито-желтого
цвета.
- Вы видите? - спросил я Лещицкого. - Может быть, довезет?
- А ты шофера его видишь?
Тот только что вышел из машины с какой-то палкой или трубкой и прошел
под навес над подъездом.
- Зачем ему палка? - удивился я. - Хромой он, что ли?
- Это автомат, а не палка. Говори тише, - предупредил Лещицкий.
И я вдруг вспомнил и этот подъезд, и слепого Жигу, и мертвых
автоматчиков. А живой стоял у подъезда и ждал, когда дверь откроется. Она
действительно открылась, и трое в мокрых плащах вынесли что-то похожее на
скрученный валиком ковер, завернутый в простыню. Шофер с автоматом открыл
дверцу машины. Я было устремился к ним.
- Куда?! - прошипел Лещицкий, хватая меня за рукав.
- Помочь же надо...
- Кому? Ты уверен, что это человек, а не труп? А есть оружие? У них
автоматы, а у тебя? Где же ваша пресловутая осторожность, пан Ламанчский!
В эту минуту ветер донес к нам их голоса сквозь сумрак и дождь.
- Это книжка. В руках у него была.
- Потряси, может, что выпадет.
- Трясу. Ничего нет.
- Так брось. Читать ему уже некогда.
Кто-то швырнул из-за машины мелькнувшую на свету книжку. Когда кругом
уже никого не было и я поднял ее, она намокла только снаружи. Толстый
переплет с барельефом Мицкевича предохранил ее от дождя. Но я узнал ее не
только по переплету. Часть страниц слиплась и склеилась в плотную пачку, и
я знал, что в ней скрывалось. Каюсь, я больше всего пожалел Мицкевича.
Интересно, сколько стихов погибло в мусоропроводе вместе с вырезанными
страницами?
Под проливным дождем нельзя рассматривать книги. Я положил Мицкевича в
карман пиджака, потому что плащ уже промок.
- Насквозь, - сказал я, вернувшись к Лещицкому. - Как вы думаете, что
здесь произошло?
Он не ответил. Что-то вдруг сместилось - свет ли, дождь ли или облака,
налитые тоннами теплой воды. Может быть, время?
Плащ мой был сух, как будто дождь только что начался и мы вовремя
успели стать под навес. Без пяти десять - поспешили сообщить мне часы.
Тяжесть, давившая мозг, вдруг исчезла. Я все вспомнил.
Какую гамму обещал мне Лещицкий? Час или полчаса, прожитых по-разному
на каждой ступеньке лестницы. Я посчитал перемены: шесть, эта седьмая.
Значит, оставалась еще одна.
Обсуждать с Лещицким им же придуманную одиссею сейчас просто
бессмысленно. Это не тот Лещицкий. Это персонаж поставленного им фильма.
Человек из другого времени. Сейчас он начнет свой дубль. Он уже что-то
бормочет... Что, что?
- ...а такси нет.
- Вы же только что его видели.
- Где?
- На углу напротив. Желтый "плимут".
- Смеетесь.
- И шофера его видели. С автоматом. И все, что после произошло.
- Варшавские штучки. Стенографисток своих разыгрывайте.
- Значит, вы ничего не видели?
- Я не пьян.
Я даже не взглянул на него. Сейчас я уйду от него еще по одной
заколдованной орбите. Вспомнилось предсказание из детской сказки: направо
пойдешь - несчастье найдешь, налево двинешься - с бедой не разминешься.
Значит, выбирать нечего. Иди, добрый молодец, куда глаза глядят.
И я пошел... Плащ сразу намок, вода текла по волосам за шиворот, и я
поеживался, хотя, в общем-то, она не была холодной - прогревалась в
накаленном за день воздухе города. Кто шел мне навстречу, кого я обгонял,
глаза не примечали - просто скользили мимо размытые дождем тени. Как это
ни смешно, от обилия воды мне захотелось пить, но тусклые витрины за
дождевой сетью не обещали ничего пригодного для утоления жажды. Я уже не
помнил, сколько минут и ярдов я прошел под дождем, пока не возникло предо
мной наконец освещенное окно первого кафе или бара. Но я не вошел сразу:
остановили меня слова, написанные в углу на стекле. Я читал их, как
Валтасар на пиру свое предупреждение о гибели: "Мене, текел, фарес", -
"Кава, хербата, домове частка".
Конечно, я мог пройти мимо, никто не принуждал меня войти. Но словно
сместилось что-то, уже не вокруг меня - не дождь, не облака на небе, не
дымный силуэт города с пятнами света, - нет, именно во мне, в каких-то
нервных клеточках мозга. Где-то в этих невидимых клеточках присущая им
комбинация химических веществ записала когда-то сложнейшим кодом такие
черты характера, как осторожность, нелюбовь к риску, стремление избежать
опасности, обойти неизведанное, - вот здесь вдруг и видоизменился код,
перестроилась химия, преобразовалась запись.
Я все-таки оглянулся, прежде чем войти, и увидел у обочины знакомый до
мелочей желтый "плимут". Водителя не было, и ключ небрежно торчал в замке.
Кто же здесь - Янек или Войцех? Я только усмехнулся предстоящей встрече и
толкнул дверь.
Бар закрывался или уже закрылся; меня встретили тишина и пощелкивание
счетных костяшек - это бармен, выдвинув ящик кассы, подсчитывал выручку.
Удивительно, что все польские кавиарни в моей одиссее встречали меня,
ощетинившись опрокинутыми друг на друга столами и стульями.
Но бармен встретил меня, как все бармены.
- Хайболл? - спросил он.
Я пояснил, что вместо стакана-великана с удовольствием отведал бы и
кофе, и чая, и домашнего печенья.
- Ничего этого нет, - сказал он. - Могу предложить только хайболл с
любым уровнем виски.
В ответ я сказал, что заплачу за четверть стакана виски, но виски пусть
он пьет сам, а мне нальет одного лимонаду. Выпив полный стакан, я собрал
всю мелочь в кармане и бросил ее на пластмассовую стойку. Вместе с
деньгами звякнула и бронзовая медаль с царственным профилем Понятовского.
При этом я не столько удивился тому, что она у меня оказалась, сколько
тому, как на нее посмотрел бармен. Я моментально узнал его - и
завивающиеся колечками вихры на лбу, и синеватую небритость щек. То был
один из убитых Жигой ночных гостей. И опять меня не столько удивило то,
что он воскрес, как Войцех, сколько та смесь изумления, почтительности и
страха, что отразилась на его побелевшем лице. Я лихо подхватил медаль,
подбросил ее над стойкой, поймал и спрятал.
- "Жил для отчизны..." - сказал я лукаво.
- "...умер для славы", - произнес он как отзыв и прибавил с послушной
готовностью: - Что будет угодно пану начальнику?
- Машина Янека? - спросил я, оглянувшись на дверь.
- Войцеха, - ответил бармен.
- Кого он привез?
- Девчонку.
- Эльжбету? - Мой голос дрогнул.
- Не знаю. Пошел сказать о ней Копецкому. У нас телефон испортился.
- Скоро вернется?
- Должно быть. Тут всего полквартала до будки.
- Где девочка?
Он предупредительно указал на дверь в углу.
- Мне с вами?
- Не надо.
Я вошел в комнату, служившую, очевидно, конторой и складом. Здесь, в
окружении ящиков с консервами и пивом, массивных холодильников и стеллажей
с бутылками и сифонами, на раскладной кровати без одеяла лежала завернутая
в простыню Эльжбета. Опять совпадение! Тогда можно было думать, что к
машине вынесли Жигу; сейчас предо мной в такой же простыне лежала
Эльжбета. Ноги ее были связаны, руки бессильно опустились вниз. В ее почти
восковом лице не было ни кровинки, и никаких следов краски на губах и
ресницах. Она больше походила на девочку из какой-нибудь монастырской
школы, чем на ту властную красавицу, которая, уж не знаю, сколько часов
или минут назад, спасла мне жизнь.
Я нагнулся к ней - ее опущенные веки даже не шевельнулись: она была без
сознания, в глубоком обмороке. Я знал, что мне делать, не колебался и не
раздумывал. Только одна мысль тревожила: "Успею ли до возвращения
Войцеха?" Я взял ее на руки - она была легкой, как девчонки, которых я
поднимал когда-то на занятиях в гимнастическом зале. Вот и пригодились
бицепсы, пан Лещицкий, вы были правы: все-таки пригодились.
Толкнув ногой дверь, я чуть не сбил с ног бармена: он едва успел
отскочить - очевидно, подглядывал в щель или в замочную скважину.
- В следующий раз будьте осторожнее, бармен. Так можно и глаза
лишиться, - усмехнулся я, проходя мимо с девушкой на руках.
Он не растерялся, только смутился чуть-чуть: очевидно, сама ситуация и
мой тон поколебали какое-то его решение.
- Вам помочь? - спросил он.
- Не надо, - повторил я. - Оставайтесь здесь. Я отнесу ее в машину и
дождусь Войцеха.
Он с готовностью открыл дверь на улицу и, как мне показалось, присел за
пресловутой валтасаровской надписью на стекле, рассчитывая, что с улицы я
не замечу его маневра. Но я даже не обернулся, положил все еще
бесчувственную Эльжбету на переднее сиденье машины, - этот последнего
выпуска "плимут", хотя и повидавший виды, облупленный и помятый, был
удобен внутри и очень широк, а Эльжбета оказалась такой миниатюрной и
тоненькой, что улеглась легко и свободно, только пришлось ей чуть-чуть
согнуть ноги в коленях. Потом я спокойно обошел машину, открыл дверцу со
стороны водителя, как вдруг чья-то рука крепко схватила меня за плечо. Я
оглянулся: Войцех! В той же фетровой шляпе, с тем же кривящимся книзу
ртом.
- Хотел угнать машину, приятель, - скривился он. - Садись, довезу до
первого "дика" с клобом.
- Загляни-ка внутрь сначала, - сказал я.
Он нагнулся, взглянул и выпрямился. В эту секунду я вспомнил свои
последние три раунда на первенстве Варшавы несколько лет назад. Моим
противником был Прохарж с четвертого курса, ученик Валасека, такой же, как
он, подвижный и точный, но со слабым ударом. Я не обладал ни особой
подвижностью, ни точностью; единственно, на что я рассчитывал, был мой
удар снизу слева, классный, нокаутирующий удар. Прохарж уже вчистую
выигрывал по очкам, а я все еще ловил его на этот удар, терпеливо ожидая,
когда он раскроется. Но он так и не раскрылся, а я проиграл и бросил бокс,
как олимпийский чемпион Шатков после своего проигрыша в Риме. У нас почти
восторженно рассказывали о том, что он стал каким-то университетским
начальством, даже диссертацию защитил, а боксерские перчатки до сих пор
висят у него в кабинете. Я тоже повесил их у себя как память, хотя вскоре
забыл обо всем, что с ними связывалось, кроме одного - моего коронного,
так и не нанесенного удара, когда я больше всего на него рассчитывал. Я
помнил его, как условный рефлекс, и, когда Войцех выпрямился, раскрывшись
так откровенно, как раскрываются только новички на первых тренировках, я
ударил левой снизу в его ничем не защищенную челюсть, ударил со всем
напряжением мускулов и со всей тяжестью тела, какие я смог вложить в этот
удар. Уже с обморочной беспомощностью Войцех медленно повернулся всем
телом и грузно рухнул на мостовую. "Ватный подбородок", - сказал бы о нем
наш тренер.
Я даже не влез, а нырнул в машину, присел с краешка на сиденье и рванул
с места, низко-низко пригнувшись к рулю. И вовремя! Нечто скрежетнуло над
головой, оставив в боковом и ветровом стеклах две круглые дырки в матовой
стеклянной каше. Вторая пуля царапнула по стойке, даже не пробив кузов. От
третьей я ушел на полном газу, обогнав какой-то грузовик с бочками.
Стрелял, должно быть, бармен, а не Войцех; тот, наверное, еще не очнулся.
Вести машину в таком положении было трудно и неудобно, я все время
сползал вниз, да и темная улица меня пугала: я не знал, куда она ведет.
Поэтому, остановившись и переложив голову Эльжбеты к себе на колени, я
свернул на более светлую и шумную улицу, пытаясь прикинуть в уме, как
добраться до гостиницы или, в крайнем случае, до того перекрестка, где мы
стояли с Лещицким, - ведь напротив была квартира Эльжбеты. Девушка не
шевельнулась, не открыла глаз, когда я приподымал ее, только ресницы чуть
дрогнули. И мне показалось, что очнулась она уже давно и не открывает глаз
лишь потому, что хочет узнать, что произошло и куда и зачем ее снова
увозят.
Тогда я начал говорить. Вглядываясь в блеклую смесь дождя, черного от
дождя асфальта и рассеченного дождем света уличных фонарей, я говорил,
говорил, как в бреду:
- Я Друг, Эльжбета, самый близкий твой друг сейчас, хотя ты даже не
знаешь, кто я и откуда я взялся. А ведь ты сегодня спасла мне жизнь,
правда, совсем в другом времени - ты этого помнить не можешь. Но стихи
Мицкевича ты, конечно, помнишь и любишь, - это твою книжку, наверно, так
безбожно искромсал Жига. Я напомню тебе только две строчки. Начало сонета,
помнишь? "На жизненном пути различные судьбой - так в море две ладьи - мы
встретились с тобой". Перечти и-х, если они сохранились. А книжка со мной
и письма по-прежнему спрятаны в ней, как это сегодня - правда, еще сегодня
- сделал Жига. Он подарил мне медаль, - я уже говорил тебе об этом. А я
хочу отдать ему томик Мицкевича.
Она открыла глаза и, нисколько не удивляясь тому, что видит перед собой
незнакомого человека, сказала печально и тихо:
- Убили Жигу. А писем не нашли. Он хотел отвезти их в наше посольство в
Вашингтоне. Только наше ли оно? - прибавила она неуверенно.
- Наше, Эльжбета! Наше! Моей и твоей родины. Ты сама теперь отвезешь
их. И я поеду с тобой. А потом ты вернешься домой в Варшаву, - продолжал я
все еще в лихорадочном бреду. - Разве есть что на земле красивей Варшавы?
- Не помню. Девчонкой была. Совсем, совсем маленькой, - проговорила
она, опустив длинные свои ресницы. - А что осталось от Варшавы? Камни...
- Ее восстановили, Эльжбета. Тебя обманывали, как обманывают вас всех в
эмиграции. А Старе Място совсем прежнее...
Я хотел было рассказать ей, как восстановили этот уголок старой
Варшавы, но в это мгновение наша машина на полном ходу въехала в темноту,
где уже не было ни меня, ни города, ни Эльжбеты.
Я вышел из затемнения в другом кадре - не в машине, а все на том же
перекрестке с Лещицким. Дождь, атаковавший город коротким массированным
налетом, уходил на восток, оставляя позади темное, в звездах небо и такую
же темную, в отраженных огоньках мостовую.
Было без пяти десять.
Лещицкий взглянул на меня и улыбнулся.
- Как видишь, - сказал он, - прошло ровно столько, чтобы дойти от бара
до этого перекрестка. А гамма уже сыграна.
Я не спросил у него, какая гамма. Он глядел понимающе и сочувственно,
как будто знал все, что я пережил. Но я ошибся.
- Я ничего не знаю, Вацек, - прибавил он. - Я не был с тобой. Тебя
окружали люди из другого времени.
- Но те же люди?
- Конечно.
- Что это было? - спросил я. - Гипногаллюцинация?
- А сам как думаешь?
- Никак. Мне очень хочется узнать, чем окончился мой последний дубль.
- Как ты сказал: дубль? Почему?
- Дубль - это кинематографический термин, - пояснил я. - Обычно снимают
несколько вариантов одной и той же сцены. Их называют дублями.
Ему понравилось сравнение.
- Дубль, - повторил он, - дубль... Может быть, твой дубль еще
продолжается... в своем времени. Кто знает? Даже я не знаю до конца, что
это такое. Время... джинн из бутылки. Я выпустил его, а сейчас радуюсь,
что загнал обратно... - Он протянул мне руку. - Не обижайся, Вацек. Я
только хотел помочь тебе проверить себя на прочность. Это всегда помогает.
Может быть, теперь ты уже повзрослел и стал мудрее? Не сердись на старика.
- Я не сержусь, - сказал я, - только не понимаю...
- И не надо. Считай, что я пошутил. Бывают такие глупые шутки... - Он
вздохнул и, не прощаясь, пошел вперед, обгоняя неизвестно откуда возникших
прохожих; должно быть, они вроде нас где-то пережидали набежавший ливень,
а теперь спешили по своим делам.
Только я никуда не спешил, пытаясь уяснить себе, что это было. Сон? Но
я не спал и не грезил наяву, хотя и терял сознание. Гипноз? Но я никогда
не слыхал о такой форме гипноза. Да и возможна ли она вообще? Шесть разных
галлюцинаций в одно мгновение, в одну тысячную, может быть даже
миллионную, долю секунды. И может ли галлюцинация вызвать ожог? Я отдернул
рукав и ясно увидел сине-багровое пятнышко, засохшую корочку, - след
сигареты Войцеха. И сбитая кожа на суставах пальцев левой руки - еще один
след моей встречи с Войцехом. А медаль? Конечно же, вот она! Я вынул ее из
кармана и посмотрел на свету. Не медаль-фантом, не медаль-иллюзия, а
реальная медаль из старой бронзы. И барельеф Понятовского с лавровым
венком на лбу, и надпись по кругу: "Жил для отчизны, умер для славы", -
совсем не призрачная, не иллюзорная: я мог ощупать каждую букву.
И томик Мицкевича был на месте. Я не вынимал его, только потрогал
выпуклый портрет на обложке. Значит, все это было! Не галлюцинация, не сон
и не гипнотическое видение. Джинн, выпущенный из портсигара Лещицкого,
сыграл мне свою гамму, заставив прожить полчаса или час, но каждый раз
по-иному и каждый раз с полной отдачей сил. Я действительно лежал здесь с
простреленной грудью, спасал свою жизнь в бешеной автогонке, дрался за
честь Эльжбеты и стал обладателем писем, опубликование которых так
страшило белоэмигрантских подонков.
Медаль, Мицкевич и письма - гости из другого времени. Может быть, в
нашем у них есть близнецы, но разве это что-нибудь меняет? Жига хотел
отвезти письма в посольство, и я обещал помочь в этом Эльжбете. Не все ли
равно, в каком это было времени и было ли вообще. Теперь я хозяин своего
времени.
Не сомневаясь и не раздумывая, я решительно пошел через улицу к хорошо
знакомому подъезду напротив.
Last-modified: Wed, 04 Oct 2000 21:45:11 GMT