ия - оставались не миллиарды лет, не годы и не месяцы даже - часы. Я не стал возвращаться на работу (в этом не было смысла), не стал заходить домой (в этом не было необходимости) и поехал к Лине. Сегодня у нее библиотечный день, и она собиралась с утра действительно позаниматься, а потом - святое дело! - побегать по очередям. Я надеялся застать Лину дома. Обычно я не являлся без предупреждения, но сейчас эта мелочь не имела значения. - Лина, - сказал я, - осталось мало времени, и мы должны быть вместе. За моей спиной маячил в темноте прихожей Иешуа, совершенно ненужный свидетель. - Проходи, Стас, - сказала Лина. - Да-да, - засуетилась моя будущая теща, - попьем чаю и поговорим. Раз уж у вас так все изменилось. И вы тоже - это ваш товарищ, Стас? - Спасибо, - сказал я, - у нас с Линой действительно мало времени. - Куда вы собрались? - поджав губы и изменив тон, осведомилась моя несостоявшаяся теща. Я не ответил. Лина тоже молчала, она всегда чувствовала мои желания лучше, чем я сам, и сейчас, не понимая, знала подсознательно, что не должна ни возражать, ни сомневаться. Через несколько минут она была готова - документы, косметичка, легкое пальто - уходит то ли до вечера, то ли на всю жизнь. - Скорее, - сказал я, и мы ушли. Лина взяла меня под руку, Иешуа пристроился сзади, сосредоточенный, молчаливый, он свое дело сделал и не знал теперь, какова его миссия и судьба. Город казался вымершим - по радио и телевидению передали уже о волне исчезновений, и о повороте галактик тоже сообщили, не связав, впрочем, два этих процесса. - Стас, - сказала Лина, - ты слышал, что происходит? Это что, конец света? Мы идем к тебе? Вопросы выглядели несвязанными, но на самом деле мысли Лины никогда не перескакивали. Ей казалось совершенно очевидным, что, если наступает конец света, и если мы встретим его вдвоем, то единственное место на планете, где она не будет бояться - это моя комната. - Что происходит, Стас? - повторила Лина, уверенная, что у меня есть объяснение любому явлению. - Конец света, - подтвердил я. - Конец, о котором так долго говорили служители культа, свершился. - Ты так легко об этом... - Не легко, Лина. И будет еще тяжелее. Мы пришли - тетки Лиды не было, она, судя по записке, сбежала к дочери сразу после первого телевизионного сообщения. В моей комнате Лина успокоилась, но только немного, ее смущал Иешуа, который, правда, вел себя смирно, он не знал, чем заняться и ждал моих указаний, а мне было не до него. Я подумал, что хорошо бы выпить чаю и поесть, и Иешуа, уловив желание, направился в кухню. Я обнял Лину, мы поцеловались, поцелуй был протяжным как безысходная тоскливая песня. Мне тоже было страшно, неуютно, я лишь сейчас начинал представлять себе не только причины своего решения, но и следствия. - Линочка, - сказал я, - это совсем не больно. И это нужно. - Кому? - задала она вопрос, действительно, пожалуй, необходимый. Кому? Людям, которые в День восьмой от сотворения Мира исчезнут с лица Земли, как не было их еще в День пятый? Или мне - ведь я решал их судьбу? Нет, я пока тоже ощущал себя человеком, особенно рядом с Линой, и мне было безумно жаль всего, хотя я и знал, что все происходящее нужно именно мне, только мне, никому больше, потому что завтра на Земле попросту не будет никого, кто мог бы о чем-то жалеть и чего-то хотеть. Иешуа принес на подносе чашки с чаем, пахнувшим пряностями, каких у меня никогда не было, и чем-то еще, по-человечески совершенно неопределимым. Я отпил немного (Господи - нектар...) и спросил: - Ты знаешь меня, Линочка, я всегда был бесхребетным, верно? - Ты всегда был упрямым, - сказала она, - и делал только то, что считал нужным. - Но ты говорила... - Мало ли... Я хотела, чтобы мы были вместе, а ты не решался. - Вот видишь... - Нет, не то. Ты считал почему-то, что рано. И я хотела тебя растормошить. - Ну неважно, я сам себя считал тюфяком. А несколько дней назад явился вот этот - Иешуа. И потребовал решения. Как по-твоему, кто он? - Мессия, - не задумываясь ответила Лина. - Посланник Божий. Она была совершенно серьезна! - Ты веришь, что есть Бог? - Он есть, - сказала Лина, и я подумал, что совсем не знаю женщину, которую люблю. - Я имею в виду не того Бога, который в нас, который дух, природа и все такое... - Я тоже не это имею в виду, Стас. Родной мой, говори все, что думаешь. Я вижу, что творится с тобой. И слышу - особенно сегодня. Не мог весь мир сойти с ума! Говорят, что это конец света. Пришел Мессия и возвестил. Вот он. И если он действительно Мессия, и если это конец, и если он подает тебе чай... - Тебе тоже... - Стас, это какое-то безумие. - Линочка, послушай меня. После сотворения Мира Бог отдыхал, началась Суббота, которая длилась миллионы лет, и дух Божий обрел оболочку в одном из тех существ, что он сам создал - в человеке. Я пока не могу вспомнить все, но одно знаю: Бог был всемогущим, когда из Хаоса творил Вселенную. Тогда он действительно мог все. Но уже после Дня первого сила его (или точнее сказать - энергия?) перестала быть бесконечной. Еще меньше стала она после Дня второго. Сила передавалась его созданиям, растворялась в них. Бог отдавал Миру себя и слабел. Создавая человека, он и сам уже был почти человеком. Приближалась Суббота, время, когда Бог не мог больше ничего. Сотворив людей, Бог сам стал человеком. Он переходил из одной человеческой оболочки в другую и со временем вовсе забыл, кем был и что умел. Человечество оказалось предоставлено себе. Оно жило не под Богом, а рядом с ним, вместе. Лина смотрела мне в глаза, не слушала меня, а высматривала мои мысли, и я видел - понимала больше, чем я мог выразить словами. Женщины, - подумал я, - никому не дано понять их, даже Богу. - Это ты... - Да. Я - тряпка, бесхребетный интеллигент, но я тот, кто должен был решить. - Быть или не быть - всем? - Первая попытка сотворить разум. Первая попытка всегда обречена на неудачу. И нужно начать сначала. С самого Истока, потому что нужна - опять! - бесконечная сила. Не очень большая, не огромная, а бесконечная. - Чтобы повернуть галактики... - Сила не нужна была. Достаточно решения. Сеятель слово сеет. Все остальное было заложено Богом еще тогда, когда он в силах был это сделать. Вначале. И решить - да или нет - мог только Он. - То есть, ты? - Ты думаешь, что я несу чушь, Линочка? - Стас, я люблю тебя. Я знаю тебя. Ты себя не знал, а я знала. - Что знала? - ошеломленно сказал я. - Ты не такой как все. То, что ты сейчас говорил, я не очень поняла. То, что сейчас происходит, я не понимаю вообще. Но... Если мы будем вместе... Мне больше ничего не нужно. И не страшно. Ничего! Понимаешь? Я обошел стол и обнял Лину. Иешуа тихо вышел из комнаты. Я повернул Лину к себе вместе со стулом, опустился на колени, я погружался взглядом в ее глаза будто падал в бездну собственной памяти. Я знал, что Лина видит сейчас и чувствует то же, что и я. Была ли это телепатия или нечто иное, духовно более высокое? Я мог бы ответить на этот вопрос, как и на многие другие, но меня интересовало иное. Мы вспоминали. "И стоял народ вдали; а Моисей вступил во мрак, где Бог." Исход, 20; 21 Гора была - Синай. Угрюмые скалы, похожие на лунные кратеры, и ни на что земное не похожие вообще. Смотреть вниз - страшно, смотреть вверх - трудно и страшно тоже. У тех, кто карабкался по валунам, пытаясь добраться до огромного бурого пятна на вершине, были суровые лица странников, бородатые, с большими, нависающими тучей, бровями. Одеты они были, впрочем, традиционно для местных жителей - грубая дерюга едва покрывала тело, избитое частыми падениями и ночлегом на голых камнях. Они стремились достичь вершины, потому что видели в этом некий высший смысл, в очертаниях бурого пятна чудился им призыв, божественное послание - нечто, без чего им уже невмоготу было жить. Первым карабкался молодой гигант, голубоглазый и широкоскулый. Он был ловчее прочих и, подобно героям, рвущимся первыми в отчаянную атаку, не вынес бы, если бы не достиг цели раньше всех. Я стоял за скалой над пропастью, у самого пятна - это был всего лишь причудливо изломанный выход на поверхность железной руды. Красиво, конечно, но ко мне, ждущему, не имело никакого отношения. Приманка - не более. Я жил здесь давно, и отец мой жил здесь, и дед, мы были из того же племени иудеев, но племя разделилось, покидая родину, наш клан пошел на юг и жил здесь, а сейчас я ждал этого гиганта, которого звали Моше, потому что настало время сказать ему Слово. Я думал над Словом много веков, во всех поколениях, и теперь оно стало Истиной. Не для меня - я знал эту Истину всегда, я сам ее придумал и хранил. Кое-что я еще умел, хотя и с трудом, с мучительными головными болями, дрожью в руках и слабостью в ногах. И когда Моше схватился рукой за выступ и перепрыгнул через небольшой провал, а спутники его - их было трое - отстали, не решаясь это сделать, я сказал себе "пора", и острогранная скала чуть повыше путников пошатнулась и рухнула. Она промчалась вниз, грохоча и разламываясь на части, от неожиданности и испуга спутники Моше остановились, на миг ослабли их руки, и этого оказалось достаточно: все трое не удержались на ногах, и общий вопль ужаса отразился от скал. Надо отдать должное Моше, он даже не оглянулся, он понял, что произошло, но не остановился, продолжая карабкаться вверх, он уже почти добрался до ровной площадки, цель была близка, и в буром пятне чудилась ему кровь людская, кровь народа его, оставшегося внизу, на равнине, и ждущего - чего? Он еще не знал. Теперь нас было двое здесь, я вышел из своего укрытия и стоял на фоне слепящего послеполуденного солнца. Моше видел только мой силуэт, и его распаленному воображению предстало существо, сияющее огнем. Моше стоял у самой кромки рудного выхода и ждал. Он увидел Бога в огненном шаре, и Бог повелел ему слушать и запоминать. Я не в силах был переделать природу человека. Но мог попытаться убедить. Что ж, пора начинать. Я протянул вперед руки, положил пальцы на голову Моше, и гигант медленно опустился на колени, глаза его закрылись, он слушал. Я говорил о Хаосе, каким был Мир, и говорил о себе и тех временах, когда я еще мог все. Говорил о красоте молодой планеты, о первожизни, которую я создал в океане из неживой материи, и о перволюдях - в них я вложил последние свои силы и выпустил в Мир, чтобы они в нем жили. Наконец я подошел к главному: люди живут не так, как должны жить разумные существа. Они предоставлены себе, и в мыслях у них хаос, подобный тому, каким был Мир до Дня первого. Жить нужно по-людски. Почитать мать и отца. Не убивать. Не прелюбодействовать. Не красть. Не произносить ложного свидетельства на ближнего своего. Не желать дома ближнего своего; не желать жены ближнего своего, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его - ничего. Человек - высшее существо на этой планете, у него есть разум, и поэтому не может быть у него полной свободы. Человечество - гигантская система, в которой все действия подсистем - людей - должны быть взаимно согласованы. Этого нет сейчас. Это должно быть. Должен существовать Закон. Должны существовать Заповеди. Вот они. Моше понимал, может быть, десятую часть того, что я говорил. А из понятого еще только десятую часть мог пересказать своими словами. Я знал, что пройдут века, и пересказ Моше, сам уже во многом сфантазированный, обрастет нелепыми подробностями. Но это было неизбежно - рождалась Книга. Я должен был дать ему что-нибудь с собой, что-то вполне материальное, что он мог бы держать в руках и показывать: вот Книга, дарованная Богом. Каменные пластины я обтачивал год, выбивал на них буквы, понятные народу Моше. Конечно, это был не весь текст: ровно столько, сколько голубоглазый гигант смог бы унести. Я кончил говорить, когда до захода солнца оставался час. Моше должен был еще совершить нелегкий спуск, и я не хотел, чтобы он сломал себе шею. Очнувшись от транса, Моше огляделся (я отошел за камни), увидел у своих ног божественные скрижали, и сдавленный вопль вырвался из его груди. - Иди! - сказал я. Моше затолкал пластины в заплечный мешок, где лежали остатки еды, и побежал по камням вниз - слишком резво, как мне показалось. Он кричал что-то, но я не понимал слов, я возвращался к своим, предвкушая горячий ужин и теплую постель под холодными звездами. Жена моя ждала своего мужа и повелителя, чтобы этой ночью зачать сына, которому предстоит родить своего через двадцать с небольшим лет, и тогда умрет это мое тело, а дух мой перейдет в потомка, чтобы продолжить цепь жизни. Я был человеком среди людей, и Заповеди, которые я дал Моше и его народу, были Заповедями и для меня. Я знал, как трудно исполнять их. И как нужно, чтобы они были исполнены. Моше Рабейну - Моисей - спускался с горы Синай к своему народу. Мы смотрели друг другу в глаза. Мы были совсем одни. И Лине уже не было страшно. Я спросил: - День восьмой продолжается. Ты хочешь видеть? Она кивнула. Отсчет времени шел, и сила моя росла. Нет, она была еще ничтожна, я оставался, в сущности, тем же Станиславом Корецким, но уже мог кое-что, чего не умел еще час или даже минуту назад. Не сделать нечто (на это сил не хватило), но - увидеть и понять. День восьмой продолжался. В подмосковном городе Можайске пылали пожары. Началось с того, что исчез - по грехам его - сторож продовольственного склада. Дружок, распивавший с ним в закутке традиционную бутыль, решил воспользоваться ситуацией и начал выносить дефицитнейшие банки с зеленым горошком. Он исчез - по грехам своим, - когда его уже засекли горожане, и это, возможно, спасло бедолагу от худшего конца. Но склад это не спасло; в суматохе и темноте (кто-то перерезал проводку) загорелись от искры картонные коробки из-под апельсинов (заморских фруктов, не появлявшихся в магазинах не то четвертый, не то пятый год). Тушить не стали - не до того было. Потом, когда все сгорело, недосчитались нескольких человек, и никто не мог понять, что с ними случилось: исчезли как многие другие или погибли, когда рухнули перекрытия. А в индусском селении на юге Кашмира (я видел все, что происходило на планете, но не все допускал в мозг, не все охватывал сознанием) первой исчезла - по грехам ее - женщина, стиравшая на реке белье, и это было сочтено началом Суда Кришны. Когда час спустя исчез молодой Радж Гупта, избивавший свою жену по всякому поводу и без него, старейшины, понимая свою ответственность глашатаев судьбы, выбрали следующую жертву Бога - богатого Джамну, нажившего состояние с помощью нечестных махинаций. И оказались правы, и день этот продолжался при полном, так сказать, понимании момента. Все селение собралось у храма, сидели, ждали, и когда жертва, назначенная старейшинами, покидала Мир, люди согласно кивали головами - так, верно судит Бог, верно... А в Кении шел бой между повстанцами и правительственными войсками. Когда исчез - по грехам его - главнокомандующий, солдат охватила паника, чем повстанцы не замедлили воспользоваться. Сражение было проиграно вчистую, и министр обороны принял самоубийственное решение о применении химических боеприпасов. Я попытался спасти хотя бы жителей близлежащих селений, чей час еще не настал, это были люди, близкие к природе, грешившие, быть может, чуть меньше прочих. И я действительно спас их, с удовольствием ощущая растущую во мне силу, отогнал газы в глубокие овраги, где не водилось никакой живности, кроме змей. Но больше половины повстанческой армии, совершенно не готовой к газовой атаке, погибло на месте. Я отвернул глаза Лины от этой трагедии и показал ей поселок неподалеку от Смоленска. Узкие кривые улочки на окраине и широкий проспект в центре. Недавно он носил имя Ленина, но дело Ильича стало очень уж непопулярно, и проспект переименовали, дав ему изящное название - Старославянский. Все шло, как я и думал - Весы судьбы не ошибались. Первым здесь исчез - по грехам его - некий Власов, арестованный по подозрению в том, что именно он на протяжении последнего года убил молодых девушек в количестве, как он выразился на допросе, восьми штук. Особь, измерявшая девушек штуками, не должна была жить, и она исчезла из камеры предварительного заключения, вызвав переполох в райотделе. Переполох перешел в панику, когда час спустя во время оперативного совещания исчез - по грехам его - начальник отдела майор Кузнецов. Вот ирония судьбы - прегрешения Кузнецова были ненамного меньше власовских. Не взятки, конечно - это тьфу. А не хотите ли участие в ограблении кооперативного кафе? Кузнецов разработал план, нанятые профессионалы с блеском исполнили, а потом майор навесил это дело в число нераскрытых - одним больше, одним меньше... Когда майор исчез, сотрудники разбежались по домам - защищать семьи табельным оружием от неизвестного безжалостного и невидимого врага. Чуть позже десятка два мужчин с ломами и железными прутьями начали штурмовать запертое помещение райотдела - народ желал обзавестись хотя бы пистолетами, чтобы обороняться от нечистой силы. Массивная дверь не поддавалась, и осаждающие начали переговоры. - Слышь, начальник, - закричал рослый детина, на котором, несмотря на прохладную погоду, были только майка да широкие брюки, - слышь, открой, никто вас не тронет, те же вишь, что делается, нечистая, едрит твою, ну человек ты или дерьмо? Баба есть у тебя или нет, хрен ты ненужный? Открывай, сволочь! Сволочь не открывала, из помещения не доносилось ни звука - там никого не было. В сотне метров от райотдела в квартире на первом этаже забаррикадировалась семья: муж, тщедушный на вид инженер, смотрел в окно, стараясь быть незамеченным, а жена сидела на диване у дальней стены, прижав к груди семимесячного ребенка. Она не боялась, женским чутьем понимала, что кара настигает грешников, а грехов за собой она не знала. Муж этого не понимал и страдал от полной своей неспособности что бы то ни было понять. Догадывался только, что баррикады не спасут от этого страшного полтергейста - его приятель, человек большой силы, но гад, каких мало, исчез из закрытой квартиры еще два часа назад. Объяснения этому не было. И потому возник ужас, которым невозможно управлять. В поселке была небольшая церковка, до начала перестройки ее использовали для складирования никуда не годной продукции местной текстильной фабрики. В восемьдесят седьмом помещение вернули церкви, списав все содержимое, и на пожертвования прихожан - не столь уж и щедрые - произвели кое-какой ремонт. Сегодня церковь была переполнена, люди толпились на паперти, вслушиваясь в гулкий бас священника, призывавшего каяться и не грешить более. А люди исчезали - по грехам их. В толпе неожиданно возникала пустота, кто-то, опиравшийся на кого-то, чувствовал, что поддержка пропала, и вскрикивал, и люди подхватывали крик, и сдвигались еще теснее, и голос священника вздрагивал, но служба продолжалась, пока вдруг не упала тишина, и прихожане увидели, что нет больше никого на амвоне, подались назад, и возопили, и бросились вон, потому что ясно стало, что никакого спасения от Бога ждать не приходится, но в дверях поместиться враз могли не более четырех человек, сзади давили, и упасть было невозможно, а можно было только умереть стоя. Что и случилось со многими, чья очередь - по грехам их - еще не настала. Это был мой храм, и люди приходили сюда, чтобы найти спасение или утешение, и я ничем не помог им. Я мог, я чувствовал, что могу, понимал, что уже могу, знал, что сила моя растет, но я не сделал ничего, я только хотел, чтобы Лина не видела этого, я пытался отвернуть глаза ее, но она глядела широко раскрытыми глазами души и не проклинала меня только потому, что еще не до конца верила. Происходившее было для нее новым видом стихийного бедствия, а стихия всегда уносит и невинных - чаще именно невинных. - Ты можешь сделать что-нибудь? - сказала она с тихим отчаянием. - Что же ты опять ничего не делаешь? Я покачал головой, и мы вернулись в мою московскую квартиру. - А я? - спросила Лина. - Я тоже исчезну? И ты? Ты - человек? - Мы будем, Лина. В сути нашей. - И мама? И Ирка? - голос ее почти не был слышен. Она только сейчас поняла, что дорога к Истоку пройдет и через всех наших близких, и их не станет в одночасье. - Ты ненавидишь людей... Нет, я не то говорю... Я знаю тебя, ты не... Но ведь в Библии сказано, что никогда, никогда Господь не станет убивать своих созданий! В Библии много чего было сказано. Как до того - в Торе. Я не диктовал Моше Книгу от корки до корки, почти вся она - плод мучительных раздумий человека о жизни. И то, что Бог не уничтожит созданного, - придумано людьми, понимавшими: может ведь придти и такой час. Я погладил Лину по голове, погрузил пальцы в светло-каштановый вал прибоя, и она отстранилась, но я успокоил ее мыслью, и ей стало тепло, и я опять повел ее по лабиринту моей памяти, чтобы она увидела человечество - вереницу людей, идущую из древности в будущее по дороге, которая, как оказалось, никуда не ведет. Я решился и показал Лине кое-что (немногое, все она бы не выдержала!) из тех сценариев будущего миропорядка, что представил мне Иешуа. Она поняла, что и моя душа кровоточит, и поняла, что спасать часть человечества, пусть лучшую, - все равно, что пытаться лечить болезни, отбирая микробы по их свойствам: этот уже заразил, а этот еще невинен, пусть живет. Пока. Я и в глубокую древность погрузил ее мысли, в те времена, когда впервые начал сомневаться. Но тогда я и не думал о возвращении - я созидал. "И ниспал огонь с неба от Бога и пожрал их." Откровение святого Иоанна Богослова, 20; 9 День пятый был долгим - сотни миллионов лет по земным меркам, и время было (я сам им распоряжался) подумать, придумать, отмерить и взвесить. Девственные леса палеозоя казались мне игрушкой, для которой нужно еще придумать ребенка. Я носился над кронами деревьев - невидимый, неощутимый - и размышлял над проблемой, как сделать этот мир совершенным. Как создать разумное существо. Но как для актера нужна сцена, декорации, галерка - театр! - так и для разума необходима планета, заполненная всем, что можно изучать, покорять, изменять: живая планета, а не скучный шар с газовой оболочкой. В лесах, которые я создал в День четвертый, сейчас ползали, бегали и летали такие гады (а ведь сначала они казались мне красивыми!), что первой задачей разумных существ - если бы я сам не взял на себя функции уничтожения собственных творений - стало бы очищение планеты от придуманной мной нечисти. Вот тогда я и сотворил динозавров - вылепил тщательно, не торопясь, примерялся так и этак. Динозавры были разумны настолько, чтобы понять, что этот мир - не для них. Они плелись друг за другом по саванне, выламывали вековые деревья, тонули в болотах и решительно не желали делать того, что должны были согласно проекту - думать. И тогда, глядя на бездумное царство тупоголовых, я лишился уверенности. Все, что я делал прежде, казалось мне прекрасным. Теперь я понял, что могу и ошибаться. Это было мучительное прозрение, и чтобы еще больше согнать спесь с самого себя, я влез в шкуру одного из этих существ - шкуру тиранозавра! - и, тяжело ступая едва передвигавшимися подагрическими лапами, сумел все же доказать, что именно я - царь природы: перебил немало живности, утверждая свою силу. Силу, но разве ум? Я понял, что, предоставленный самому себе, этот красавец так и будет действовать. Я создал полуразумную машину уничтожения... Сколько времени прошло в сомнениях? Я размышлял, шли века, и тиранозавры утверждали на планете свое могущество. Никогда еще с начала времен мне не было так неуютно. И тогда я в первый и последний (до Дня восьмого) раз сам уничтожил сделанное. Конечно, и прежде одни виды животных погибали, когда я создавал другие. Но то происходило иначе: новое уничтожало старое, если это старое оказывалось менее жизнеспособным. Прогресс, эволюция. Сейчас, однако, сильнее тиранозавра на планете не было никого, ничто не могло его уничтожить, а создавать для этой цели еще один вид животных-убийц значило загонять себя в тупик. И тогда я взорвал Сверхновую. У меня еще были на это силы. Я выбрал звезду неподалеку от Солнца, изменил в ее недрах скорость мной же запрограммированных процессов, а потом - бум! Я смотрел на это зрелище с Земли, ночи стали подобны дням, а свет Луны мерк в лучах звезды-призрака. И в полдень Дня пятого динозавры вымерли, они не были приспособлены к жесткой радиации, а теплокровные остались - для них доза оказалась мала, и я решил: вот эти-то существа и обретут разум. У меня было время. Я не понимал, что так думать нельзя. Никогда нельзя думать: есть еще время. Потому что это дает моральное право на ошибку. Ну, сделал. Ничего, есть время, исправлю. И громоздишь ошибки. А силы слабеют. И не исправить уже. И думаешь: ничего, механизм запущен, нужно только подправлять чуть-чуть. Только. Как в День шестой - День сотворения человека... В дверь зазвонили и начали колотить. Я знал, кто это, и позвал Иешуа. Он явился, посмотрел на меня укоризненно и пошел открывать. На лестничной площадке стояли человек десять - напуганные, но решительные. Им нужен был Иешуа, и он вышел вперед. Кисти рук у него были пробиты насквозь, с них капала на пол густая кровь, и ноги у него были пробиты тоже, и кровь из ран вытекала толчками, но на полу ее не было - ни капли! - на что, впрочем, никто не обратил внимания. - Господи! - ахнул милицейский майор, стоявший впереди своих сотрудников. Он готов был перекреститься, но с перепугу забыл как правильно - слева направо или справа налево. Сотрудники его оказались смелее. Иешуа окружили и поволокли, злые, готовые убить, воображающие, что именно он, посланник Божий, виновен в ужасах Дня восьмого, и что, расколовшись на допросах, он скажет, конечно, на какую мафию работает, потому что ни в Бога, ни в черта они не верили, не так были воспитаны и переделать себя в одночасье были не в силах. Приказано - выполнено. И все. Иешуа не думал сопротивляться. Ему нравилась роль мученика, он сыграл бы ее и сейчас, но это было не нужно. Милиционеров я раздвинул взглядом, они повалились в стороны, один из них - в небытие, настало время по грехам его, - и Иешуа, ступая на израненных ногах, сам пошел к лестнице. Он шел к толпе, собравшейся во дворе. Он воображал, что наша лестница - это Виа Долороса. - Нет, - сказал я, и он остановился. В это время в проеме двери появилась Лина - вылитая дева Мария, особенно в косых солнечных лучах, превративших ее платье в какой-то потусторонний полупрозрачный хитон. В ней сейчас была сила даже большая, чем во мне, так я почувствовал. Один за другим непрошенные гости скатились по лестнице, и мы остались одни. Во дворе, впрочем, - я видел это, не глядя, - люди обсуждали план кампании. Несколько человек поднимались уже по пожарной лестнице, остальные, вооружившись железными прутьями, стояли у выхода и под окнами, ожидая Мессию, чтобы покарать. - Лина, - сказал я, - иди за Иешуа и ничего не бойся. - Я не боюсь, - сказала она. Мы спускались по лестнице, и я размышлял о том, что и сам был человеком тысячи лет, грехов у меня и предков моих накопилось множество. Однако, как нет абсолютного знания, абсолютной истины, так и понятия абсолютного греха, греха во все времена, никогда не существовало. Плюсы и минусы всегда легко менялись местами. То, что считалось злом, оборачивалось благом. Заповедь моя гласила: не убий. Каин убил Авеля из зависти и был проклят. Но на самом деле - я-то знал! - все было иначе, и случай тот, рассказанный мной Моше, имел совсем другую подоплеку, иной смысл, и убийство то было благом, как ни странно звучит это сочетание слов. Убийство во спасение. Ложь - во спасение. Грех - во искупление другого. Неисповедимы пути Господни... "И когда они были в поле, восстал Каин на Авеля, брата своего, и убил его. И сказал Господь Каину: где Авель, брат твой? А он сказал: не знаю, разве я сторож брату моему?" Бытие, 4; 8-9 Каин и Авель действительно были братьями. И действительно: первый был земледельцем, второй - скотоводом. И Каин на самом деле убил. Все остальное - плод фантазии Моше, воображение у него по тем временам было отменное, лучше, чем память. Конечно, братья не были сыновьями Адама - ведь адамово первородство было придумано тем же Моше, чтобы упростить для самого себя понимание сути. Я говорил ему так: "И создал Бог первых людей на Земле, и было это в День пятый, и явились первые люди наги и босы, и не знали ни имен своих, ни сути своей, ни назначения своего, ибо разум их еще не проснулся". Перепутать "на Земле" и "из земли" - это еще не самое грустное, вторая часть фразы и вовсе выпала, ну да не о том речь. Племя Каина и Авеля кочевало в долине Иордана со стадами своими, было в племени человек триста, скота чуть побольше. Каин - был он старшим братом - не любил сторожить стадо, делал это, когда прикажут. В свои двадцать восемь он еще не совершил того, что полагалось мужчине - не взял жену, не родил ребенка. Был замкнут, угрюм. Может, была у него генетическая болезнь - почему бы нет, родители его были родными братом и сестрой. Что тут такого, знали друг друга с детства, всегда были вместе, привыкли. Как бы то ни было, Каин при всей своей видимой ущербности прекрасно понимал, чего хочет. Где бы ни стояло племя, он закапывал в землю косточки плодов и ждал. Терпение его было безгранично. Он мог часами лежать на земле неподвижно, глядя в одну точку, где пробивались на свет слабые ростки. Ему казалось, что он видит, как увеличивается тонкий стебелек, как расправляются маленькие листочки, нежно-зеленые и мучительно-слабые. Что будет потом? Вырастет дерево? Куст? Он не знал. В его голове не было еще понимания того, что из косточек апельсина родится апельсин, из шиповника - шиповник, да и проблемы урожайности, как и возможность употреблять выращенное в пищу, его не волновали. Хотелось знать, что из этого вырастет. Может быть, следовало в истории науки обозначить эту веху: Каин, скорее всего, был первым человеком, обладавшим истинно научным мироощущением. Он страдал, потому что никогда (ни разу!) не смог дождаться результата. Племя кочевало, на одной стоянке задерживалось не больше, чем на месяц-другой, и за это короткое время Каин мог убедиться лишь в том, что семя (он носил с собой в мешочках много разных косточек, любовно отбираемых и собираемых) проросло и побеги начали вытягиваться вверх. А дальше, что же дальше? Ничего. Племя уходило, уходил Каин, оглядываясь в пути, и когда, бывало, племя возвращалось на прежнее место - через полгода, год, а то и больший срок, - Каин бросался искать свою делянку, чаще всего не находил, но изредка обнаруживал кустик или стебель и был уверен, что это - его семя, хотя уверенность его была необоснованной, но он о том не знал, не думал, это были счастливые минуты, немногие счастливые в его жизни, - увидеть живое, рожденное им. Он так считал - им рожденное. Это и были его дети - от брака между ним и землей. В каждом поколении людей были один или два человека, которыми я мог гордиться. И тысячи (потом - миллионы и миллиарды), жившие совсем не так, как я задумывал. Один - и тысячи. И ничем не помочь. Разве что вернуться к Истоку и начать все сначала. А я не хотел. Каин был из тех единиц, на которых так долго держался мир. Авель - из тысяч. Предвидел ли я развязку? Зная отношение тысяч к единицам, предвидеть было легко. Частые отлучки брата, его небрежение обязанностями пастуха не могли остаться незамеченными. Племя - организм, плохо ли, хорошо ли функционирующий, но - единый. В племени знали, чем занят Каин. Бесполезное занятие, но и вреда мало. Однажды на стадо, которое охранял Каин, напали соседи и увели большую часть овец прежде, чем Каин поднял тревогу. Потеря стада - трагедия. Каина судили. - Как ты мог?! - Я не видел. - О том и говорим. Ты не смотрел. Ты думал о себе. - Нет, я думал обо всех. Если посадить, и вырастет много, то еды хватит надолго. - Ерунда. Пища - от богов. Это был бесполезный разговор: они не понимали друг друга. Каин был наказан - его били. Нормально, лозами, согласно традиции. Авель бил тоже. Как все. Наутро Каин опять был на своей делянке. Недавно взошли чахлые кустики, названия которых он не знал, весна выдалась сухая, и Каин носил воду от источника, поливал растения и плакал, вспоминая, как бил его родной брат. Младший. Еще несколько дней, и племя уйдет, и опять все придется начинать сначала. Каин подумал, что должен остаться, когда уйдут остальные. Все равно он один среди всех. Эта мысль родилась давно, но в тот весенний день оформилась окончательно, и Каин, отправившись в очередной раз к источнику за водой (он носил воду в деревянном ковше, и приходилось много раз бегать туда и обратно) думал о том, как отложить незаметно побольше еды. Вернувшись, он увидел картину, от которой захлестнулось его сердце, помутился разум, ковш упал, вода пролилась, и свет померк. Брат его Авель стоял над разоренной делянкой и дотаптывал последний кустик. Остальные, частью выдернутые с корнями, частью затоптанные, были уже мертвы. Убиты его дети, его радость, смысл его жизни. А брат его Авель смотрел исподлобья, он не торжествовал победу, он просто исполнил долг. Спасал брата. Как он понимал долг и спасение. Когда все кончилось, Каин стоял над телом Авеля, сук - кривой и тяжелый - выпал из руки его. Не впервые человек убил человека. Брат брата - впервые. Я был потрясен не меньше Каина, оба мы стояли над телом Авеля и думали о смысле жизни. Он думал просто: Каин убил, страдал и жалел, но жалел не только брата, а еще - и может, даже в большей степени, - погибшие растения. Я не мог осуждать его, потому что и сам не знал, в чем сейчас большее зло: вытоптать или убить. Вытоптать - это убить душу, мечту, прогресс. Авель лежал мертвый, он расплатился, за все нужно платить, плата была высока, но чрезмерна ли? Убивать нельзя. Что нельзя убивать? Тело? Душу? Мечту? Не убий. Если бы не Авель, история рода людского стала бы иной. С гибелью посевов и каиновой души изменился мир. Со смертью Авеля не изменилось ничего. Он был один из множества. Каин - один среди всех. - Где брат твой, Каин? - спросил я, войдя, наконец, в его мысли. Человек огляделся. Он искал брата. Мужчина, лежавший у его ног, братом не был. Братья - это не те, кто рождены одной матерью. Братья - те, кто рождены одной идеей. У Каина не было брата. Никогда. - Это не брат мой, - сказал Каин, глядя на кровь. - Я не знаю, где мой брат. Разве я сторож ему? - Ты убил, - сказал я. - Я не успел спасти, - ответил он. - Это хуже. И мне - мне! - пришлось согласиться. Не успеть спасти - хуже. - Ты начнешь все сначала, - сказал я. - Смогу? - Если не сможешь, чего вы стоите - ты и твоя мечта? - Меня убьют прежде. За него. - Нет, - сказал я. - Не убьют. Это я мог для него сделать. Отвести месть племени. Но я не мог - не хотел - отвести мук совести. Не мог - не хотел - отвести страданий. - Иди, - сказал я, - твой род не будет проклят. Каин смотрел в широко раскрытые глаза Авеля и видел - меня. Во дворе кричали и что-то поджигали - кажется, соседний дом, в котором, как объявил кто-то, жила колдунья, наводившая порчу. Навстречу нам поднимался по лестнице старик Козырин, сосед с пятого этажа. Он был безумен и бормотал: - Конец мира... бездари... так просрать... сначала нацию, потом страну, потом мир... Он отшатнулся от Иешуа, посмотрел ему в лицо и сказал громко, с неожиданным пониманием сути: - Ты считаешь себя Мессией, человек? Ты считаешь, что дал миру этот предел? Ничего подобного! Люди сами поставили себе предел, когда явились на свет. Есть только грех, все остальное - фу... И баста. И птички. Кода. Он пошел дальше, толкнул плечом Лину, на меня не обратил внимания, смотрел внутрь себя и ждал. Он знал, что ему осталось совсем мало. Минута. По грехам его. Этот дар предвидения собственной судьбы был очень редким, - реже таланта - и Козырин исчез у двери своей квартиры, успев перекреститься и согнуть ноги в коленях, будто для прыжка куда-то в глубокую и темную пропасть. В колодце двора было весело. Страшное веселье уничтожения. Дом подожгли, но горело плохо, поджигатели оказались неумелыми, да и боялись, хоть и кричали, и подзадоривали друг друга. Но на первом месте был страх. За себя. Когда? - думал каждый. - Неужели сейчас? И что будет? Темнота? Свет в конце тоннеля? Иной мир - рай, ад? Мы обогнули толпу и вышли на улицу. У перекрестка образовалась пробка, столкнулись сразу несколько машин. А в сквере у поворота к бульварам шел митинг. Судя по текстам, митинговала "Память". Предлагалось бить жидов не медля, ибо только они и могли напустить эту порчу на страну в час ее окаянный. Что им стоило изобрести такую штуку, которая уничтожает людей, цвет русской нации в первую очередь? Очевидно, и оратор принадлежал к цвету нации, потому что исчез - по грехам его, - не успев договорить, и толпа всколыхнулась, и кнут, именуемый ненавистью, поднятый силой, именуемой страхом, пришел в движение и огрел двух стариков, жавшихся к стене дома - что-то было в этих стариках жидовское по видимости. Только на бульваре я спросил себя: куда мы идем? Разве нельзя было ждать своего часа дома? Я знал, что - нет. День восьмой приближался к полудню, и место мое было в центре мира. Там, где мир ближе всего к Истине. К Истоку. Я мог уже и это. Я пожелал, и мы - все трое - перенеслись туда; я думал, что Лина испугается, но она только прикрыла на миг глаза и снова широко их раскрыла, чтобы видеть. Мы были у стен Вечного города - Иерусалима. Мы стояли на Дерех Офел перед воротами Милосердия и смотрели в сторону Кидронской долины. На склоне холма блестели на солнце купола храма Марии Магдалины, оттуда доносился густой оранжевый перезвон колоколов, а из-за крепостной стены, с минарета мечети Эль-Акса слышен был заунывный плач муэдзина. На более высоких тонах, слитно и почти неслышно отсюда, пели у Стены плача евреи. Город молился, столица трех религий переживала День восьмой так, как и должна была - сурово, достойно и в ожидании. Иешуа смотрел на город, в котором уже бывал, глаза его горели, он узнавал свой путь с крестом на плечах. Лина смотрела на меня, видела мир моими глазами и пыталась проникнуть в мои мысли. Она узнала город, хотя никогда не была здесь, она узнала храм, хотя никогда его не видела, узнала небо Иудеи, о котором действительно можно было подумать, что это - твердь. Нас обнаружили. Это были арабы - дорожные рабочие. Чего я ждал? Страха? Смирения? Арабы заголосили, отбежали на несколько шагов, и в нашу сторону полетели камни. Не долетали, конечно: далеко. - Почему они... - сказала Лина. Иешуа высоко поднял голову и пошел навстречу. Ему было не привыкать. О шел и говорил о всепрощении, о мире, разуме и любви, он говорил о Боге, он проповедовал Исти