Отдыхайте, девочки, отдыхайте! Инженеры Поволжской МИС, перегруженные потешными трудами и водочкой, продолжали дремать, Васькянин же издал знакомые Андрею дифтонги, а затем членораздельно оповестил всех, что позорить себя не намерен, балаган сей покидает; о председателе комиссии выразился еще более резко: прибудет мерзавец высокого ранга, но более низкого пошиба, чем здесь присутствующий плут Аркашка Кальцатый. Сказал, будто всем под ноги плюнул, и выволок в коридор Андрея, приказал стоять насмерть, но КУК-2 к производству ни в коем случае не допускать! И сунул ему в карман некий документ в форме прямоугольника. Вчитавшись в него, покрутив в руках так и сяк, Андрей понял, что это -- визитная карточка. Иван Васильевич Шишлин появился в гостинице незаметно, ранним утром. Засуетившийся Кальцатый обегал после завтрака все комнаты и предупредил: председатель комиссии прибыл, начальник на месте! Андрей не узнал его. Стал Шишлин и ростом выше, и крупнее; галстук, белая рубашка, двубортный пиджак, брюки по моде, без манжет. И было в нем что-то от сейфа с сигнализацией, от массивного стола с бумагами на подпись, от тяжелых темных штор на окнах. "А... это ты", -- проговорил он равнодушно, увидев Андрея. Все-таки учился Шишлин на факультете механизации и электрификации сельского хозяйства, технику он все-таки знал, и не к директору совхоза пошел утром, а к технике; и ланкинский комбайн руками прощупал, дав ему высочайшую оценку, и рязанский тоже. Увязавшийся за ним Андрей ждал: вот сейчас Шишлин, с крестьянской простотой выразив свое мнение о КУКе, сплюнет и выругается матерно. По своим Починкам знал ведь крестьянский сын Шишлин: если б не картошка на трех приусадебных сотках, то повспухали бы односельчане от голода. Обязан Иван Шишлин полюбить уральский комбайн! Обязан! -- Хорошая машина, -- сказал наконец Шишлин. -- Молодцы, умеете работать. Керосином вымыл испачканные маслом руки и пошел к центральной усадьбе. В гостинице кивнул Кальцатому -- и тот созвал комиссию. Шишлин чистыми белыми пальцами стал перебирать четыре дня назад составленные протоколы и акты. И обнаружил в них то, чего там не было. Ланкин делал комбайн исходя из уральских условий. Машина его могла работать на каменистых почвах и под уклоном до пятнадцати градусов, из чего Шишлин сделал дикий, абсолютно идиотский вывод: на обычных почвах применять комбайн Ланкина нельзя! Зато рязанский комбайн, застревавший на ровном поле, на многократно пропаханной земле, признавался годным брать картошку на почвах с фигурным рельефом! Нагловатые глаза Кальцатого выражали преданность умного пса. А попирались-то законы логики, здравого смысла, и нельзя было понять -- шутит кандидат сельскохозяйственных наук Шишлин или говорит всерьез? Сомнения отпали, когда Шишлин сделал заключение. -- Все это, -- он отодвинул от себя документы, -- перепроверить. Нельзя не учитывать того факта, что Ланкин -- уголовный преступник в прошлом. Доверять ему нельзя. Это была не просто логическая ошибка, о недопустимости которой предупреждали еще римляне. Это было еще и издевательство над здравым смыслом. Последнему дураку ясно, что соревнуются комбайны, а не биографии их конструкторов! И все в красном уголке молчат, все будто поражены болезнью, все тронуты безумием, все покорны. Все -- молчат. Говорливость напала на Андрея. Он прилип к одной из дам и стал выспрашивать, все ли у нее дома в порядке, в смысле -- исправно ли работают электробытовые приборы. Я, бахвалился Андрей, что угодно починю, у меня золотые руки. "Розетку мне укрепить бы!" -- бесстыдно ответила дама под смех подруг. Тогда он пристал к случайному человеку, повел разговор о племенном скоте, то есть о том, в чем ни бельмеса не понимал, и говорил, непонятно чему улыбаясь и неизвестно отчего приходя в распрекрасное настроение. От болтовни и смеха уже болела голова, Андрею все казалось, что на нем чужая, тесная, кольцом сжимавшая кепочка, и он часто, в попытках сдернуть ее с себя, руками хватался за голову, вцеплялся в волосы и чесался. Сколько часов или дней прошло в этих спазматических позывах к хохоту -- он не считал, да и потом, спустя много лет, не хотел припоминать, стыдился -- и поток мыслей устремлял к другим, безопасным берегам, но, прибиваясь и к ним, он слышал в ушах надсадный крик свой, в красном уголке: -- Вы все, все -- уголовные преступники! Все! И подписываться под вашими фальшивками я не буду!.. И вдруг он умолк, словно у него язык вырвали, и так выразительно, наверное, стало лицо его, так умны руки, что и говорить не надо было, все и так понимали его, немого. Наступила расплата за безудержную говорливость. Испуганный поначалу, он, устрашенный собственной немотой, тужился, издавал горлом звуки, и они слагались все-таки в слова, но слова звучали лживо, незнакомо, слова были чужими, и мысли, которые вызывались этими словами, бились изнутри о черепную коробку. Он ничего не понимал. Всякой мерзости можно было ожидать от Ванюши Шишлина, но то, что творилось в совхозе, в комиссии, -- было невообразимо. Все три рязанских комбайна, наскоро отремонтированные, были вывезены в поле, пущены на картофель -- и замерли, и вновь тракторы потянули их на машинный двор, а оттуда в поле. Несколько дней комиссия, уродуя комбайны и надругиваясь над землей, подгоняла корявые цифры под благополучные. Уже пошли дожди, и не было времени и терпения оттаскивать комбайны на машинный двор; кувалдами и зубилами врачевались их раны, комбайны ремонтировались -- на час, на два, и лень было мчаться на завод за резиною для прутков транспортера, тогда-то и придумали заводские умельцы то, что не могло не войти потом в практику всех комбайнеров страны: с электродоильных установок, разукомплектованных и втихую выброшенных, были сняты резиновые трубки и насажены на прутки. Подгонка, шлифовка и подчистка цифр шла круглосуточно. Все, что накопали три комбайна, приписано было одному, тому, который будто бы в единственном экземпляре соревновался с ланкинским комбайном. Соответственно в три раза уменьшались вредящие рязанскому комбайну цифры, в полном согласии с логикой наглого, с каким-то присвистом и притопом, обмана. Для сравнений двухрядного рязанского комбайна с четырехрядным ланкинским Шишлин изобрел коэффициент, и сразу оказалось, что даже ломаный рязанский КУК-2 в 1,6 раза производительнее соперника. Все эти дни Андрей Сургеев прожил как бы человеком-невидимкою, он все видел и все слышал, сам оставаясь незаметным, потому что пребывал в отстранении от всех, он был никем и ничем, а над совхозными постройками, домами и клубом, над машинным двором, над совхозной землей, отходящей к зимнему сну, над потерявшими листву деревьями -- не солнце и луна, не облака, набухшие влагой, а чавканье и чмоканье сапожищ Шишлина. Они чавкали и чмокали во всех регистрах, от протяжного всхлипа, когда создается вакуум, до легкого хлопка в момент освобождения сапога из капкана грязи; они хлюпали, протяжно стонали, они взвизгивали, орали; звуки метались, взлетали, сапоги шли по пятам, дышали в затылок Андрею и били по спине его. Три рязанских комбайна подбитыми танками стояли в поле, и никакой ремонт не смог бы сделать их живыми, ходячими и работающими, и безумная возня с цифрами, наглое изготовление фальшивок, ночные бдения в красном уголке были абсолютно никому не нужны и ничего не меняли в судьбе этих комбайнов. Разгони комиссию в первый же день ее приезда в совхоз -- КУК-2 как выпускался заводом, так и продолжал бы выпускаться. Как только Андрей начинал вдумываться в смысл комиссии, походка его сразу менялась, шаг делался осторожным, ищущим, ему все казалось, что и в темноте, и при ясном свете дня перед ним неожиданно расступится земля и он полетит в яму, и тогда занесенная для шага нога застывала, Андрей всматривался в то место, какое сейчас закроется ногой, и временами ему хотелось лететь в яму, в пропасть, в расщелину, в траншею, вырытую когда-то под силос, или споткнуться и рухнуть в овраг. Андрей Сургеев бродил по совхозу; что-то вопрошающее было в том, как он смотрел на людей, как шел, как останавливался, и агроном, подозвавший его к себе, стал почему-то рассказывать ему о внуке своем, говорил совсем непонятно, а потом повел совсем уж дикую речь о комбайне Ланкина. -- Да, -- сказал Андрей и вздрогнул в испуге, услышав собственный голос, и голос будто обозначил его в пространстве. Он отшатнулся от старичка агронома и быстро зашагал по улице, он словно со стороны увидел себя: плащ грязный, волосы всклокочены, взор блуждающий. В гостинице достал из-под койки брошенную туда кепку, надвинул на голову, чтоб скрыть нечто изобличающее его. Пошел в магазин. В продовольственном отделе торговали карамельками, хлебом, портвейном, маргарином; он высмотрел, как разливает продавщица подсолнечное масло, и не раз в магазин заходил потом для того лишь, чтоб полюбоваться: черпак совался в бидон за маслом, поднимался к воронке, воткнутой в бутылку, наклонялся и опорожнял себя, выливая в воронку бесшумно падающую жидкость, вязкую, светло-желтую. Свет, отражаясь и преломляясь, создавал порою эффекты странные, будоражащие, струя масла как бы вспыхивала, и тогда Андрей счастливо дышал, потому что голова освобождалась от боли. "Подсолнечное..."═-- прошептал он, и в слове этом был свет, тепло, жар, и тут же вспомнился плод растения, давшего маслу имя, и в голове будто просияло: Маруся Кудеярова! Та, что лузгала семечки! Значит, все предусмотрено и все подготовлено тем миропорядком, который выразил себя всем сущим и в том числе -- биномом Ньютона, правдивым, честным, безвариантным. Что нельзя стоять перед прилавком и глазеть -- это он понимал и покупал то четвертушку хлеба, то банку консервов, то бутылку лимонада. Взял однажды бутылку водки, распил ее с механиком Ланкина, зашедшим в магазин. Новая еда выталкивала из кишечника старую, и в этом тоже было облегчение, и однажды Андрей трезво подумал, что в душе его вызревает что-то опасное, тайное, оно уже шевелится, дает о себе знать внезапными приступами ненависти, уходящей куда-то вглубь его, выражающей себя одеревенелым стоянием у витрин с карамельками, у масла, животного и растительного, жадным, всасывающим вниманием, с каким он смотрит на янтарную струю... Вдруг возникло решение: надо, надо -- идти в клуб! Надо! Нацеленный на огни и музыку, крупным и твердым шагом удалялся он от совхоза, глубоко засунув руки в карманы телогрейки (плащ оставил в комнате), сам на себе видя ухмылку злодея. Две девушки обогнали его, всмотрелись, рассмеялись, предложили: "С нами, милок?" Деревья расступились, и труба котельной, что за клубом, торчала одиноко. Парни у входа покосились на него, но цепляться не стали. Зная, что в кино он не пойдет, Андрей тем не менее внимательнейше прочитал все то, что крупными буквами было на афише. Потом служебным входом, через пристроенный к клубу флигелек, прошел он внутрь и оказался за сценой. Три двери выходили в коридорчик, одна из них распахнута, комната проветривалась от дыма папирос, от запахов дешевой закуски, напомнивших и укоривших: ведь сегодня же день рождения механика и тот -- тогда, в магазине, после поллитры -- приглашал! И не только от своего имени, Великий Изобретатель тоже звал! Андрей на цыпочках вошел в святую комнату. Механик спал в парах дурной местной водки, а Ланкин читал что-то пухлое, толстое, старинное. Предложил поесть и выпить. Андрей помотал головой, отказываясь. Приготовился сказать речь -- о том, что в двадцати минутах ходьбы отсюда, в красном уголке совхозной гостиницы, совершается подлог, сочиняется фальшивка, на долгие годы обрекающая комбайн Ланкина и все картофелеводство на медленное умирание, на бесцельную трату человеческой и машинной энергии. Но так и не сказал. По-прежнему боязно было говорить, да и не в бесцельной трате и умирании была беда, а в том, что и он узрел контраст: величие исторического момента -- и позорная обыденность происходящего. Будущая катастрофа всего сельского хозяйства процессуально оформлялась не под слепящими юпитерами и не под камерами телевидения, не с толпами безмолвствующего народа, а много проще -- в закутке набитой тараканами гостиницы, надушенными пальчиками трех уголовных преступниц да кулаками двух тертых и битых мужиков. Жар прошел по телу, и мысль озарила: "Огонь!" Глаза зажмурились, как от слепящего жаркого пламени, в кружащем голову предчувствии увиделся стремительный росчерк молнии, на который наложился звук взрыва. Выйдя из клуба, он долго смотрел на красный огонек, венчавший трубу котельной. Потом стал оглядываться. Качавшийся на ветру светильник то погружал в темноту пространство между тыльной стеной клуба и котельной, то набрасывал на него ломающиеся тени. Андрей изловчился и с третьей попытки разбил камнем лампу. Традиционный запрет "Посторонним вход воспрещен" не подкреплялся запорами изнутри, дверь подалась свободно, вовсе не бесшумно, однако в реве котельных установок поглощались все крики, шорохи, лязги. Тем не менее он поостерегся показывать себя, нашел еще одну дверь, обойдя котельную, проскользнул внутрь, и хотя знал, что шаги его на кирпичном настиле пола не услышит котельщик, ступал осторожно и медленно. Четыре удлиненных сфероида справа═-- это, наверное, фильтры, в центре -- пульт управления с горящими красными лампочками, насосы же, питающие водой котлы, в подвале. Андрей спустился туда и поднялся; почти отвесный трап вел на площадки для осмотра котлов марки ДКВ -- ах, какая досада, надо было бы поступать на теплотехнический факультет, теперь бы знания ой как пригодились; очень кстати болталась на веревочке какая-то инструкция, правила открытия лаза, по кое-каким данным можно определить объем котла, диаметр и количество трубок; котел поменьше -- водогрейный, Андрей нащупал свинцовую заглушку с биркой, последняя проверка в мае аж 1954 года, а должна быть ежегодно, и уверенность возникла, ни на каких бирках не основанная, только на чутье, что свинец может и не расплавиться при перегреве котла. Он лег на железные листы площадки, с высоты третьего этажа глянул вниз, увидел столик, за ним сидел мужчина лет пятидесяти, оператор котельной, читал газету, на стене -- инструкции и графики, глазу Андрея не доступные, но кое-какие приметы подсказывали ему, что заступила ночная смена уже, до утра. Распластанный на площадке, Андрей внимательно следил за оператором; человек этот не один год провел в котельных, ему знакомы были мягкие шлепающие удары контакторов, включавших насосы, слабые щелчки магнитных пускателей, и весь этот разноголосый звукоряд поставлял ему обширнейшую информацию; за пятнадцать минут, что отвел на изучение оператора Андрей, тот всего один раз глянул на водомерное стекло -- старый, опытный, заслуженный работник, внимание которого притупится к полуночи. Андрей отполз, спустился, нога коснулась уже кирпичей пола, когда он поднял голову и высоко над собой увидел клапаны аварийного выпуска пара. Вспомнил, как они устроены. Задумался. Голова приятно шумела. Выбрался из котельной, мазут═-- в емкости, разогреваемой паром, чтоб вязкое горючее стекало вниз, к форсункам. Обстукал емкость. Забежал за котельную, принюхался (слух, зрение, обоняние -- все было обострено). Пошел по дороге к теплицам, иногда для верности беря пробы грунта: садился на корточки, подносил к носу комья земли. Да, именно этой дорогой подвозили мазут, и цистерна с ним где-то рядом, скорее всего -- нефтевоз. Голубое сияние исходило от застекленных теплиц, остро пахло навозом и чем-то раздражающим, химическим, едва не заложившим нос, и тут помогли глаза, он увидел склад горюче-смазочных материалов, никем не охраняемый, и у склада -- машину, нефтевоз, кабина закрыта, ключа зажигания, конечно, нет, но это уже мелочи, с этим он справится. Почти бегом вернулся он к рокочущему клубу, где уже начались танцы, подобрался к окну Ланкина, глянул: там ничего не изменилось. Низко наклонив голову, шел он к гостинице; он доказывал себе, что ничего противозаконного нет в осмотре котельной, а страх все более проникал в него. И люди отпугивали. Но никто не попался навстречу, никого не было и у входа в гостиницу. Дверь никак не открывалась ключом, пока он не сообразил, толкнул ее, открытую, и чуть не споткнулся о вытянутые ноги Аркадия Кальцатого. Воировец сидел у стены, сунув руки в карманы реглана, без шпяпы, и неподвижные глаза его смотрели как-то вбок, как у поваленной статуи. Андрей погасил свет, сел у окна за стол, по рукам его шла судорога, сводила пальцы, он прижал обе пятерни к холодным стеклам, потом стиснул их в кулаки, чтобы ударить себя в лоб. Сладострастно хотелось боли, себе причиняемой, уши ловили уже хруст костей, треск разрыва хряща у позвоночника. Ослепительный болевой шок ремнем хлестнет по мыслям, скованным и неподвижным, стронет их. Боль! Требовалась боль! Приоткрыть дверь, вложить пальцы в узкую щель и -- давить, давить, давить, пыточно расплющивая фаланги? Или, еще лучше, довести до боли, до страданий другое существо, насладиться? Что-то разломать, разрушить, исковеркать. Уж не телевизор ли в красном уголке? Знакомый и любимый с детства звук донесся до него -- тарахтел мотоцикл, приближаясь к гостинице. Заглох. Злые и решительные люди сошли с него и появились в коридоре, шаги их были не ищущими, а нацеленными, и вооруженные, одетые в шинели мужчины долбанули ногами по чьей-то двери: "Откройте! Милиция!" Отозвались инженеры, спросили, кого надо, и двое мужчин признались, что поступил сигнал, будто здесь вовсю идет пьянка, чей-то день рождения. Еще раз грохнули по двери и потопали к выходу. Взревел мотоцикл, Андрей, ловивший каждый звук через щель приоткрытой двери, отпрянул от нее, повернул ключ и на цыпочках пошел к окну. Ему было страшно и хотелось тоненько скулить. Ни в клуб, ни в котельную он решил этой ночью не ходить, хотя там, в котельной, его ждали великие дела. Лег на койку не раздеваясь, полный желания спать, и заснул бы, и никуда не пошел бы, не зазвени в коридоре ключи. Иван Васильевич Шишлин бренчал ими. Он, Шишлин, возвращался откуда-то, его шаги послышались, разлепив полусонные веки Андрея. Связка ключей гремела и звенела в руке Шишлина атрибутами неоспоримой власти; он, наверное, в детстве насмотрелся на кладовщика в родном колхозе, тому-то ничего не стоило открыть любую дверь или ворота. И в первый же свой совхозный день Шишлин потребовал себе ключи от красного уголка, гладильной, кубовой и прочих помещений. Этими ключами он и гремел, уже остановившись перед дверью в свою комнату, искал и не находил нужный. Тут-то и подошли к нему инженеры. Они безропотно снесли отмену Шишлиным своей методики испытаний, по полю они вслед за комбайнами не ходили, ничего не пересчитывали, сколько картошки подавлено и порезано, а сколько в мешках -- это их уже не касалось, и заговорили они потому лишь, что были, как всегда, малость пьяненькими, и смысл того, о чем они просили Шишлина, сводился к следующему: сколько собак ни вешай на Ланкина, а комбайн его нужен государству, нужен! Озлится на государство-то Владимир Константинович, перестанет изобретать, отчего пострадает само государство... -- Не озлится, -- возразил Шишлин (Андрей замер у приоткрытой двери, смотрел и слушал). -- Поймет, что к чему. -- Шишлин рассматривал ключ, так и не подошедший к замку. -- Я вот перед совхозом полистал его уголовное дело, и выходит по этому делу, что Ланкин всем обязан государству, всем. Как думаете, почему у него комбайн получился таким хорошим? Почему его легко разбирать и собирать? Почему он легкий, весит в два раза меньше рязанского? Да потому, что Ланкин под страхом работал и жил, потому что комбайн его конфисковывали и уничтожали не раз, потому что Ланкину надо было комбайн сделать легкоразборным, чтоб разболтить за час, пока милиция не прибыла, да попрятать в разных местах... Другой ключ вошел в замок, но, кажется, опять не тот. Шишлин начал раздражаться. -- Да попробуй Ланкин прислать на испытания комбайн хуже рязанского! Да его бы сразу -- в следственный изолятор! За разбазаривание государственного имущества! Сразу! Чтоб неповадно было! Чтоб впредь думал и думал! Вот он и старается. Почему, думаете, у него комбайн самоходный? Да потому, что привлекать к делу тракториста с трактором ему нельзя, это уже преступное сообщество, групповое деяние, за него и наказание выше. Один он, один! Поэтому и все ручные операции у него машинизированы, до любого узла в комбайне легко добраться, сменить что угодно, масло набить в любой подшипник. Не то что у рязанского... Да, все хорошо продумано у Ланкина, и как ему не думать, наилучшие условия были предоставлены -- тюрьма да лагерь, там жизнь на пустяки не разменивают, там и терпению заодно Ланкина научили... Вот сколько полезного получил от государства Ланкин! И самое главное, государство будто специально для него создало рязанский комбайн, чтоб Ланкин ни в коем случае не изобрел такой же, чтоб он сконструировал вдвое, втрое лучше... Замок наконец открылся, дверь распахнулась, и Шишлин заключил: -- Ланкин всем обязан государству, и государство поэтому надо укреплять! То есть продолжать выпуск рязанского комбайна. Понятно? Воировец Аркадий Кальцатый, вдребезги пьяный, лежавший у двери так, что Андрею приходилось переступать через его ноги, вдруг захрипел, перевернулся на другой бок, а затем поднялся и рухнул на койку. Поворочался и затих. Андрей, оглушенный услышанным, стоял посреди комнаты, задрав к потолку голову. Уже несколько дней он чувствовал себя больным, было такое ощущение, словно мозги стали шершавыми. Может, то, что он сейчас услышал, вовсе не прозвучало в коридоре, а было бредом исцарапанного мозга? Сцепив за спиной руки, по-прежнему задрав голову, смотрел он на матовый кругляшок негорящей лампочки и пытался формулой выразить ошибку в чудовищных логических конструкциях Шишлина. Если А больше Б, то -- Б больше А? Так? Не то, не то... Догадался: этот абсурд не может быть сформулирован, потому что находится за пределами разума. И затаился. Остановил дыхание. Вдруг, при закрытом окне, будто нежным ветром повеяло, и он задышал легко и свободно, он понял: надо исполнить свой инженерный долг. В мыслях -- чистота и свежесть, и такое ощущение было, словно он выспался после нудной, тяжелой и многосуточной работы. Зацвикал в комнате сверчок, наполняя ее уютом и безопасностью. Андрей привстал и прислушался, предчувствуя: ЭТО произойдет сейчас, вот-вот случится ОНО. И случилось. Тело его полетело куда-то вниз, во все убыстряющемся темпе заработало сердце, а над головой будто раскрылся парашют, раздался треск шелка, туго натянутого, и падение замедлилось, ноги ощутили плоскость пола. Вновь зацвикал сверчок, внеся в душу покой, свет, блаженство перехода в иное состояние, с ббольшим числом свобод, и в ненависти к Шишлину, непроглядно-черной, засияла светлая точка, разгораясь все ярче и ярче, и Андрей вздохнул, глубоко и обреченно: ну да конечно же, как это он раньше не догадался, не понял! Алевтина! Аля! Он любит ее! Любит! Стремительно пошарив по ящикам стола, он нашел бумагу, чтоб написать письмо и проститься с девушкой Алевтиной, потому что знал: впереди -- гибель и больше ему не с кем прощаться. Но начав выводить на бумаге имя девушки, он с удивлением обнаружил, что забыл, как пишется буква "в", а когда вспомнил, то оказалось: буква эта не хочет писаться слитно с предыдущей, Андрей мог ее писать только в начале слова. Это было непонятно и мучительно, и пришлось пойти на ухищрения, компоновать письмо из слов, не содержащих внутри себя безумной буквы. Пишущая рука утратила динамический стереотип связного писания, и рука была за эту дурь наказана -- ею был нанесен удар по подоконнику, но боли она не почувствовала. Тогда он выскочил в коридор, чтоб разрушить, раздавить или расколоть что-либо, влетел в красный уголок и увидел телевизор. Минута -- и приемник был изуродован. Стало приятнее, и тихая радость охватила Андрея. Войдя в комнату, он с состраданием глянул на спящего Кальцатого, с жалостью младшего брата. В клоунаде воировца было что-то надрывное, и сам Кальцатый казался беспризорным, странствующим фокусником, весь багаж которого -- помазок да бритва. Андрей разделся, до трусов. Зачем -- не знал, но предполагал твердо, что так надо. Стал подбирать разбросанные по полу бумаги, неоконченные и скомканные письма к Алевтине, собрал их в кучу и поджег, а потом -- загасил. Запах паленой бумаги защекотал ноздри. Чихнул. Кальцатый храпел тонко, легким свистом. На чистом листе Андрей стал быстро писать, буква "в" без задержки покидала кончик пера. Он писал о любви к Алевтине, о том, что не придется, знать, быть им вместе, потому что назначенная встреча не состоится, ибо ему надо осуществить акт возмездия разума. Неожиданно для себя, -- выводило перо на бумаге, -- он обнаружил в совхозе "Борец" очаг мозгового заболевания; люди, пораженные этой болезнью, страдают неявно выраженной склонностью опровергать физические реалии; больные надумали себе некую систему измерения, противоположную общепринятой; абсурд всех логических конструкций сводится к подмене причины следствием; это, собственно, даже не абсурд, а нечто привнесенное и чуждое, бытовой канон внегалактической цивилизации; ну а носителем заразы является Иван Васильевич Шишлин, который -- урод, растлитель, изувер; этот Ваня Шишлин -- из наибеднейшего колхоза, того, где люди никогда не видели плодов своего труда, потому что плоды немедленно изымались государством, и Ваня Шишлин никогда поэтому не чувствовал себя хозяином на земле, обязанной давать плоды, и людей таких ни в коем случае нельзя назначать правителями сельскохозяйственных дел, для них, для дел этих, надо искать детей кулаков. Извращенством, писал далее Андрей, заражены и подобные Шишлину люди, и людей таких полно в доме на Кутузовском, потому что все они мыслят государственными, то есть нечеловеческими, категориями... Приходилось массировать лоб, ища понятные Алевтине слова. Наконец, уже простившись, он дал ей последнее напутствие, приказал немедленно бежать без оглядки из дома на Кутузовском, подальше от заразы, сломя голову, прочь, прочь, прочь!.. Затем рука вывела обычную роспись Андрея в денежной ведомости, под авансами и получками, что показалось ему примитивным и даже кощунственным. И тогда, здраво рассудив, он дополнил огрызок фамилии уточнением, прибегнув к печатным буквам: СПАСИТЕЛЬ РАЗУМА во ВСЕЛЕННОЙ. Все. Теперь надо приступать к делу. Тщательно оделся во все свое, совхозную одежку запихал в шкаф, проверил, в кармане ли логарифмическая линейка. Долгую минуту стоял абсолютно неподвижно, вспоминая, все ли взято. Зашевелился Кальцатый, посвистывание оборвалось и возобновилось. Бутылка вина лежала на полу, Андрей приподнял ее и осторожно опустил, -- еще не распечатанная, полная, она приятно утяжеляла руку, показывая наличие объема и массы, что означало: Вселенная еще существует. Сам Кальцатый казался лишенным физических свойств материи и поэтому отпугивал. Показываться в коридоре было опасно, и Андрей перешагнул через подоконник, выбрался на лунный свет. Сделал несколько шагов и вспомнил про письмо на столе: хотел ведь бросить его в почтовый ящик, ничуть не сомневаясь в том, что оно -- без адреса, без конверта -- дойдет до Алевтины. Вспомнил -- и тут же забыл. Над ним было Небо, вместилище множества миров, и миры могли взорваться, потому что во взаимозависимых сгустках и разрежениях вот-вот появится смертоносная для организованной материи бацилла, физические константы претерпят необратимые изменения и Вселенная вскачь понесется к исходной точке, поменяв знаки. Андрей приветствовал Звезды, размахивая руками, уверенный в том, что Звезды помогут, они не могут не помочь ему, ибо спасается Разум. Ни голоса, ни огонька, кроме красного светлячка на трубе котельной. Желтым пятном виделся клуб. Андрей обогнул здание, приблизился к нему с тыла. Нашел окно, за которым -- Ланкин и механик, их надо предупредить: через полчаса будет взорвана котельная и подожжен клуб, взрыв будет такой, что в Подольске увидят подпирающий небо столб огня. Они, конечно, спросят -- зачем взрывать и поджигать. И он ответит им, скажет, как ненавидит всех или почти всех людей. Люди эти унижают его и оскорбляют, пытаясь убедить, что не надо читать ни Лейбница, ни Аристотеля, ни Монтеня, потому что, мол, все давно известно. Они его тем уже оскорбили, что сюда прислали. Реорганизация намечается в отделе, руководитель группы нужен, вот они и подумали, что Андрей Сургеев за двадцатку к окладу все здесь подпишет... Они тонуть будут вместе со страной, они гореть с нею будут, но никому не позволят спасать себя. Он был в их доме. Стакан водки выставят -- и не мешай им гореть и тонуть. Так пусть все взрывается, пусть! Обо всем будет сказано на суде. Не взорвать котельную -- значит оставить народ без картошки! Из-за моря будем привозить ее. В этом совхозе начинается гибель картошки, на этом поле, под этим рязанским комбайном! Все будет рассказано на суде, вся страна, весь мир будут оповещены о творимом злодействе! Они, Ланкин и механик, поймут его. Их, конечно, удивит то лишь, что и клубу отведена участь котельной. Клуб-то -- зачем поджигать? И он ответит им, они грамотные, они поймут, что совершаемые одиночками поджоги преследуют одну и ту же цель -- послать сигнал, световой и температурный, направленный Мировому Разуму. Резким изменением энергетического поля привлечь внимание к нарушенности причинно-следственных связей. Комиссия-то впустую работала с самого начала, еще две недели назад составлен фальшивый протокол, еще до приезда комиссии подписан и отправлен, о чем знал фигляр Кальцатый... Андрей Сургеев так и не постучал в окно, так и не разбудил Ланкина. Ухо его уловило знакомый звук, и ухо же определило: мотоцикл "Ява", причем тот же, что и раньше, когда приезжала милиция. Он заметался, то порываясь бежать в котельную, то устремляясь навстречу мотоциклу. Застыл в полной нерешительности, скрытый черной темнотой ночи. Потом увидел, как вспыхнул свет у Ланкина, как милиционеры по одному выводили их, его и механика, и как безропотно шли они. Мотоциклетная фара освещала дверь. Механик был в наручниках, потому что, наверное, сопротивлялся, когда его поднимали с койки. Ланкина посадили в коляску, два милиционера забрались на мотоцикл, механика они длинной веревкой соединили с коляской, и он побежал трусцой вслед за ними, как плененный русич за татарским конем. Нельзя было терять ни минуты. Андрей незаметно проник в котельную, в металлическом хламе нашел клинышки, молоток и полез на котлы, загнал клинышки в аварийные клапаны, теперь даже при максимальном давлении пар не прорвется и ухающий свист клапана не поднимет на ноги весь совхоз. Еще раз прощупал свинцовую заглушку. И только тогда, глянув на дремавшего котельщика, пробрался к водомерному стеклу и выкрутил лампочку... Был третий час ночи, взрыв и пожар Андрей назначил на половину четвертого, до рассвета далеко, все Подмосковье будет смотреть на зарево. Ужом спустился он вниз, к задвижкам, через которые вода струилась на отопление домов и теплиц. Закрыл их, обе. Вылез наружу. В кромешной тьме побежал к цистерне, задрав голову, вынюхивая в воздухе пары мазута, и опять обоняние не подвело его, он едва не врезался в капот машины. Сел за руль, легко открыв кабину. Повозился с зажиганием и завел мотор. Фары не включал. Не ехал, а крался. Остановил машину в пространстве между клубом и котельной, прощупал заглушку сливного отверстия, нашел под сиденьем гаечные ключи, начал было разболчивать, но передумал; надобно было мазут вылить за минуту, за две до взрыва, удар воды и пара вышибет переднюю стенку котла, выдавит дверь котельной, разрушит стену, огонь зайчиком метнется по разлитому мазуту. Вновь полез в котельную, глянул на манометр: стрелка не двигалась, давление в котле не повышалось. Котельщик дремал все в той же позе. Андрей юркнул за котлы, к задвижкам. Они по-прежнему были закрыты, и тем не менее они пропускали воду и пар, трубы оставались горячими; не помог и ломик, когда он попытался им сделать то, на что не способны оказались руки. Бесполезно! Ни на миллиметр не сдвинулись клапаны, перекрывавшие воду и пар, и Андрей понял, что задвижки -- бракованные, не изношенные, не стершиеся, а именно бракованные, не по ГОСТу сделанные, и воду, как и пар, в котлах задержать не удастся, давление не поднимется. Он опустился на кирпичный пол и заплакал от бессилия. Жестокая реальность техники нового времени! Она спасала себя не подогнанностью безошибочно работающих механизмов, а совсем наоборот -- расхлябанностью их. Система жизнесохранения, основанная на заведомом браке. Так он сидел и плакал -- теми слезами, что и в поезде, когда отец увозил его в Москву, от Таисии. И все еще плача, по-щенячьи поскуливая, встал он и пошел за котлы, к фильтрам; кулаком погрозил Небу; губы его что-то вышептывали, его пошатывало. Хотелось пить; в нем самом, как в котле, по трубкам-артериям гонялась кровь, сосуды едва не лопались; вода нашлась в бачке -- и тут еще одна мысль взвилась в нем: а что, если... И Андрей вновь выбрался наружу, свежий незадымленный воздух окатил его как водой из ведра, запах подступающего утра приподнял его над землей, он увидел себя, сморщенного и жалкого, но со знаменем в руках, с призывом; он поднимал бунт, он звал Разум восстать против инстинкта, и толпы, шествующие за ним, словно несли в себе тысячелетний опыт человечества, отрицавшего государственную логику. Жертвы неизбежны, кровь лилась при всех восстаниях, один человек погибнет при штурме этой Бастилии, но в великом историческом балансе нет более дешевого мероприятия, чем взрыв и пожар. Вперед, к звездам! Он набрал полную грудь воздуха и вернулся в котельную; опять захотелось пить, и он открыл краник фильтра, подставил ладони, напился. Лесенка вела в подвал, здесь на бетонном фундаменте стояли насосы, гнавшие в котлы воду из бака с конденсатом. Пусть хлопают контакторы и щелкают пускатели, пусть котельщик обманывается звуками, -- вода в котлы не пойдет. Два шкафа, набитые реле, управляют подачей воды, на дверцах наклеена схема. Если правильно рассчитать, если грамотно изменить режим -- взрыв неминуем. Когда вынимал из нагрудного кармана авторучку и логарифмическую линейку, пальцы нащупали бумажный прямоугольник, и в тусклом свете подвала Андрей увидел визитную карточку Васькянина. Хотел ее выбросить, но предосторожность взяла верх. Сунул обратно. Поднялся, лег на пол и пополз к шкафу. Отдавил дверцу. Схема на месте. Удар по голове затмил сознание, удар бросил его на решетчатый настил и погрузил в беспамятство. Потом что-то забулькало, заплескалось рядом, полилось на грудь, на голову. Андрей открыл глаза и увидел наставленное на него дуло, оказавшееся краником фильтра; руки и ноги его были связаны; упершись во что-то ногами, он приподнялся и не удивился, когда увидел Аркадия Кальцатого, потому что ощущение, что тот где-то рядом, не покидало его всю эту ночь. Впервые видел он воировца таким сноровистым и работящим, даже реглан сбросил Кальцатый, носясь по котельной, проверяя задвижки. Почти не касаясь поручней, взлетел он на верхнюю площадку и, очевидно, выбил клинышки из аварийных клапанов. Оказался внизу, у фильтров, схватил Андрея и поволок его, просунул в окно, сам выбрался, пропал куда-то, вернулся с регланом, оделся; движения его были быстрыми, обдуманными, он явно опасался, что обслуга котельной застукает его. Как котенка приподняв Андрея, он с ненавистью прошипел в лицо ему: "Вышку захотел получить, мальчик?.. Чистеньким хочешь быть, х-х-хороший ты мой?.." Привязал его к фонарному столбу, тому самому, который не светил, и полез в нефтевоз, поехал, осторожно обогнул котельную. Потом вернулся к Андрею, отвязал его от столба и погнал перед собою. В нем бурлила и клокотала ненависть, он вдавил в рот Андрея носовой платок и два раза наотмашь ударил его. Но и без кляпа во рту Андрей не произнес бы и слова, все силы и желания отлетели от него, он был пустым, в нем не было и мыслей, и только однажды ему подумалось -- со скрипом и скрежетом, -- что, пожалуй, этот рассвет не последний. Кальцатый вел его неизвестно куда, мимо спящих домов, мимо гостиницы и магазина. Воздух был прозрачным для звуков, и порыв ветра принес на себе далекое шуршание электрички. Коротко гоготнули чем-то вспугнутые гуси и тут же смолкли. Кальцатый приставил Андрея к плетню и скрылся в темноте. Где-то невдалеке мягко заработал мотор "Волги", и сама машина подкатила, черная, фары не включены, при свете приборного щитка Андрей догадался, что за рулем -- Кальцатый. "Ныряй!" -- сказал воировец. Когда выехали на шоссе, зубодерным движением Кальцатый выдернул изо рта его носовой платок, бросил на колени сигареты и спички. Был он весел, бодр, насвистывал молодежные мелодии. Заявил, что ему очень везет на шатенок с кривоватыми ножками. Перед самой Москвой ободряюще сказал, что Прометею было хуже. Андрей молчал -- и с платком во рту, и без платка. Что населенный пункт, по которому его везут, Москва -- это можно догадаться, но вот что произошло совсем недавно -- вспомнить не мог. Он вглядывался в дома, в людей у автобусных остановок -- и недоумевал: зачем эти сборные пункты? -- Вот моя деревня, вот мой дом родной, -- сказал Кальцатый, осаживая "Волгу", и вышиб из нее Андрея. Сам вылез. Толкнул его к подъезду, помог открыть дверь. Письмецо, сказал он, осклабясь, будет доставлено по адресу, в ближайший час. Не без некоторой грусти простился он с Андреем. Не вытерпел, правда, и напоследок двинул его по шее. Знакомые запахи взбудоражили Андрея. Что-то свое, родное было в этих перилах, в этой лестнице, заскрипевшей под его шагами, в детских каракулях на стене, в рыбе, которую вчера жарили. Он задрал голову, он увидел обитую дверь на втором этаже, оранжевый дерматин, и ноги понесли его наверх, рука полезла в карман за ключами, -- он узнал вход в комнаты, где стоит его кульман, где этажерка, где сейчас тетка дребезжит кастрюлями на кухне. Ключей в кармане не оказалось, Андрей позвонил, и открывшая дверь женщина показалась ему то ли из глубокого прошлого, то ли из непредвиденного будущего. Продолжая удивляться, он спустился вниз, постоял на мостовой, не раз пересекаемой, когда надо было слетать в молочный магазин. Нет, здесь что-то не так. Его раздумья прервал человек в униформе службы общественного порядка и повел по -- сомнений уже не было -- Пятницкой улице. Андрею уготована была участь незавидная, и спасло его то, что никаких документов при нем не было, кроме визитной карточки некоего Васькянина. В дежурной части милиции карточку изучили и предоставили задержанному апартаменты для особо дорогих и уважаемых гостей, специально оборудованные для того, чтоб нападение извне исключалось конструкцией окон; решетка на них охраняла задержанного гостя, максимальная защита запроектирована была и со стороны коридора, в двери -- небольшого диаметра дырочка, в которую никак не