е представлялась им племянницей, они решили, что женщина, которую зовут Эпсилонкой, получила воспитание в семье с определенными культурно-научными традициями. -- Это такая худая и высокая? Раболепие было во взглядах, которыми наградили Сургеева братья Мустыгины. В который раз убедились они в торжестве человеческого разума. Как умны они были много лет назад, когда приголубили безвредного очкарика Лопушка! Их многотомная картотека давно была переведена на машинный язык и в нескольких коробках хранилась на даче. Аркадий Игоревич Кальцатый не мог не покоиться там, и братья немедленно собрались ехать за город. Андрей Николаевич посадил их в машину, благословил, сам же на "ягуаре" объехал микрорайон. Позвонил из автомата Васькянину, усыпил его, сказав, что денно и нощно работает над статьей о свойствах германия. "Ягуар" его пересек Ленинский проспект, а затем и проспект Вернадского. Со смотровой площадки у МГУ он глянул на Москву с наполеоновским высокомерием, хотя и признавал самокритично, что поиски механизатора недопустимо затянулись. Уже вторая декада сентября, до конца уборки картофеля не так уж много времени осталось, надо спешить. Бдительности Мустыгиных могли позавидовать прожженные революционеры. Андрея Николаевича они пустили в самостоятельное плавание на "ягуаре", сами же на своих "рено" раскатились в разные стороны. Более часа все трое изощрялись в запутывании следов и встретились наконец на пересечении Островитянова и Волгина, в квартале от дома, где жил Кальцатый. Вышли из машин. В руках братьев -- длинные плоские "дипломаты". Что в них -- "узи" или "калашниковы" -- Андрей Николаевич не спрашивал. Сказал братьям, где надлежит им быть, а сам смело вошел в подъезд. Оглянулся и прислушался: никого. Достал из кармана купленный по дороге одеколон "Красный мак", отвинтил пробку и стал поливать острой, пахучей жидкостью свои следы. Открыл и закрыл лифт, плеснув туда одеколон. Медленно, пешком поднимаясь по ступеням, он продолжал орошать их. На нужном этаже остановился, чтобы обдумать весьма здравое предположение. Собаки-ищейки, которые будут пущены тайной полицией по следам, именно одеколон унюхав, и найдут его. Как ни правилен был этот силлогизм, им следовало пренебречь, ибо ложность его очевидна, ибо он не учитывает наивысшего смысла, а люди, силлогизму поклоняющиеся, напоминают тех пастухов, что в древние эпохи нарекали Большой Медведицей семь звезд на небе, расположенных ковшиком, исчерпывая названием существо процессов, движущих мирозданием. Мусоропровод привлек внимание Андрея Николаевича, он и его решил использовать в достижении целей, предначертанных свыше, трансценденцией такого порядка, перед которой никнут все формально-логические построения. Остатки одеколона он влил в короб мусоропровода, замкнув тем самым кольцо, по которому будут носиться ищейки. И флакон полетел вниз, вещественно закрепляя ложный, выматывающий собак и агентов круг. На цыпочках подошел к двери. Нажал на пупочку звонка. Раздалось дребезжание, но дверь не открывалась. Он навалился на нее -- она подалась. В нос ударил аммиачно-фенольный запах многолетней нищеты; культ пустых бутылок царствовал на кухне, где спал Кальцатый, сидя на полу, на кончик носа надвинув шляпу. На столе -- увядший огурец и солонка. Опорожненная винно-водочная посуда была выстроена в каре, и Кальцатый, видимо, произносил речи перед безмолвным строем послушных солдатиков накануне их отправки в магазин. -- Я знал, что они тебе понадобятся, -- сказал Кальцатый, не снимая шляпы, по голосу узнав Сургеева, -- Лопушок ты, Лопушок... Один ты никогда не называл меня Бычком, один ты... А взрывать что-нибудь будешь? -- Буду, -- без колебаний признался Андрей Николаевич, и Кальцатый одобрил идею. -- Теперь -- самое время. Шишлин-то -- умирает, рак, -- он ткнул себя в пуп. -- А я -- сам видишь... Бычок, Чинарик, Окурок. Пора уже и в пепельницу. -- Он рассмеялся и закашлял так, что шляпа едва не свалилась. Поправил ее. -- Пиджак в шкафу, записная книжка в кармане... Кроме двух шкафов, платяного и книжного, в комнате ничего не было, ни стола, ни стульев, ни какого-нибудь прикрытия от солнца на окнах. По неистребимой привычке вслушиваться в книги, Андрей Николаевич обвел взором красные и синие томики партийных классиков, закрыл глаза. Он услышал хруст ледяных крошек и топот железных батальонов пролетариата, идущих на штурм айсберга, который, конечно, будет ими завоеван и благоустроен, и до самого Карибского моря, теплого и коварного, доплывут сине-красные батальоны, с гордо реющим красным знаменем... Преодолевая смущение, Андрей Николаевич приблизился к книжному шкафу, чтоб найти в нем, помимо классиков, какую-нибудь книжицу про Арктику, неспроста ведь почудилось ему бескрайнее ледяное поле. Но не нашел. И догадался, что Арктика навеяна ему ледяным безмолвием самой комнаты. В ней не жили и не обитали. В ней всего-навсего хранили в шкафу последний в жизни Аркадия Кальцатого пиджак. От денег Кальцатый отказался. "Я не Бычок!" -- напомнил он. Бутылку же взял так, словно ему протянул руку лучший друг бескорыстной юности. К многоэтажному дому на проспекте Мира подъехали уже не таясь. Свободными от дипломатов руками братья помахали Андрею Николаевичу, уверяя его в полном успехе визита, и скрылись в подъезде. Ему самому хотелось глянуть на воровок и вымогательниц. Но Мустыгины решительно воспротивились. В квартире пробыли недолго. Издали улыбнулись ему и похлопали себя по карманам: здесь паспорта, здесь!.. Андрей Николаевич ожидал большего, хотя бы истошного визга дам, летящих с девятого этажа вниз, но, похоже, братья заключили с ними полюбовную сделку, дамы с балкона помахали платочками по русскому обычаю. Вот где сказался наконец европеизм двух просвещенных докторов наук. Что теперь надо расплачиваться сполна -- это братья понимали и привезли старого друга к себе. Андрей Николаевич походил по квартире, напоминающей срединные отсеки подводного атомохода, обилие приборов разнообразного применения совмещалось с бытовым комфортом высокого класса. Постоял и у немых книжных шкафов. Духовные наставники братьев предпочитали на ушко сообщать им о своих выводах. Скромно выпили за успех дела -- и только что завершенного, и предстоящего, о котором братья еще не знали, но, предчувствуя значимость и размах, заранее к нему готовились. Пищей желудок не отягощали, в движениях были экономны. Андрей Николаевич изложил суть дела: картофелеуборочный комбайн, изобретенный неизвестным механизатором. Нашлась карта шестой части земной суши. Ее расстелили на полу. На просторах земли российской предстояло найти гениального самородка. Сам простор -- 229 миллионов гектаров пашни (справочник, ежегодник ЦСУ, принес Андрей Николаевич). Сибирь и Дальний Восток отпадают -- по той причине, что снаряд дважды не влетает в одну и ту же воронку: все зауральские края знали и поддерживали Ланкина. Южные республики можно не принимать в расчет, там хлопок и цитрусовые заняли все поля. Чисто зерновые области -- забыть. Районы вблизи крупных городов -- тоже, здесь шефская помощь селу губит все. -- Никаких репортерских расспросов. Никто не должен знать о механизаторе. Никакой огласки. Одно слово -- и налетит команда Шишлина. Только аналитическая работа ума. Проблема будет решаться комплексно. К Васькянину -- он есть в вашей картотеке -- ни в коем случае. О сроках братья не спрашивали: до самолета в Рим -- неделя. Теоретически невозможно за эти дни обработать такой массив информации, найти в стоге иголку. Но надо, надо! Дня не прошло, а братья достигли крупного успеха. Человек был найден! Не механизатор, конечно, а чиновник из Кремля, ставший свидетелем необычного разговора. Два секретаря обкомов заключали предварительное соглашение -- комбайн с приданным ему механизатором менялся на кирпичный заводик, и у владельца комбайна были все основания держать в тайне и само соглашение, и товар, который он припрятывал до поры до времени, отлично зная, к чему приводит огласка. Человек из аппарата, не так давно залетевший в картотеку, был скрытен, подозрителен, презирал не только обоих коммерсантов высокого ранга, но и═-- чохом -- всех наместников. К нему еще надо войти в доверие, для начала же -- познакомиться с ним. Держится он вдали от развлечений своего круга, известно, однако, что посещает бассейн на Кропоткинской. Сдержанно поблагодарив, Андрей Николаевич подумал о тяжком испытании, выпавшем на его долю. Приходилось восстанавливать дружбу с Галиной Леонидовной, бассейн она давно облюбовала для ударов по психике женатых мужчин. Она, взрослая, от пятнадцатилетней Гали Костандик отличалась лишь цветом перекрашенных ресниц да более плавными закруглениями плечевых и тазобедренных суставов. По всей видимости, влечение к мужчинам убыстряет ход биологических часов женщины, у Костандик они остановились еще до первого замужества. По цепочке знакомств она получила доступ к абонементам на месячные и недельные плескания в бассейне, дарила их семейным парочкам и внезапно возникала перед ними там, в бассейне, Афродитою из хлорированной воды, -- длинноногая, гибкая, без единой морщинки, без жирка, -- и мужчины, знавшие ее возраст, невольно косились на оплывающие фигуры жен, чего и добивалась Галина Леонидовна; лучшей наградой для нее становились внезапные обрывы знакомств или телефонные звоночки распаленных ею мужчин. С повинной головой он пришел к ней, в ее квартирку на Басманной, попросил помощи, выслушал мягкие упреки, прочитал новый труд Галины Леонидовны, с похвалой отозвался о нем ("Психомоторные реакции женщины и сексуальные аффекты"). Показал фотографию того, с кем ему надо познакомиться. "Заторможенные рефлексы, -- произнесла та, -- Гладков его фамилия..." Выяснилось, что в свои сети она его не заманивала, поскольку жена Гладкова, в прошлом спортсменка, мало чем уступала ей. Андрей Николаевич приперся в бассейн в точно назначенное ему время. Побултыхался в отвратительной воде. Знакомство произошло естественно, приглашение (тут особо постаралась Галина Леонидовна) состоялось: завтра, шесть вечера. Мустыгины безмолвствовали, до отлета на Мальту оставалось двое суток, Андрей Николаевич шел в гости с твердым намерением: узнать, выпытать! Гладков ему очень понравился, держался тот с достоинством маленького человека, не знающего страха высоты и к высотам не стремящегося. Все поначалу шло прекрасно, Галина Леонидовна дала слово никого не провоцировать и, к удивлению Андрея Николаевича, с поразительным тактом поддерживала за столом общий разговор, показывая редкостную осведомленность в науке и политике. Близился миг уединения с Гладковым и разговора начистоту. Провала, кажется, не предвиделось. Все сломала дочь, вернувшаяся с какой-то молодежной сходки. Впорхнула в комнату, села за стол, храбро подняла рюмку за здоровье многоуважаемого Андрея Николаевича, по учебнику которого она будет постигать в институте страшные тайны динамики и статики. По мысли Андрея Николаевича, очень хорошенькая и чуть полноватая школьница стояла на пороге раскрытия других тайн, менее страшных, она пребывала в том одуревающем состоянии духа и тела, когда кажется, что переход от поцелуев к следующей фазе отношений с каким-нибудь Витей или Толей сразу же просветит разум и сделает понятными не только корявые формулировки учебников, но и всю тягомотину с полиномами Чебышева. И Галина Леонидовна уловила душевно-телесные колыхания девчонки, которую природа наделила будущими радостями того, чего лишена была она сама. Уловила она и другое -- страх родителей и родительское неумение предостеречь, притормозить, оградить. Выхватив в разговоре за столом какое-то словечко, она повела речь про аборты, к полному изумлению всех дав краткую историческую справку и перечислив успехи оперативной гинекологии в вопросах повышения надежности этого мероприятия, крайне полезного для женщин; изысканные жесты Галины Леонидовны обладали редкостной красноречивостью, чему способствовал предмет обсуждения, в котором она оказалась докою, поскольку опровергла точку зрения какого-то Скробанского, утверждавшего, что децидуальная оболочка не может быть выскоблена целиком; она, Галина Леонидовна, оповестила также, что орошение полости матки йодной настойкой представляется ей не такой уж безвредной процедурой. Аборт обязана делать каждая женщина один раз в год -- к такой мысли подвела собеседников Галина Леонидовна. Чистка матки оздоровляет женщину и способствует правильному функционированию всего аппарата деторождения, квалифицированные аборты делают эластичными стенки влагалища, наконец. Блестя повлажневшими глазами, дочь с восторгом подхватила запретную тему, ошеломляя родителей уточняющими вопросами, пресекая попытки отца перевести разговор со скользкой тропы на магистральное шоссе со множеством указателей. Мог бы остановить ядовитое словоблудие Андрей Николаевич, но он, раскрыв рот, внимал эрудиции той, которая в чистке никогда не нуждалась: лишь опытный сантехник мог разобраться в системе ее трубопроводов и найти воздушную пробку, мешавшую нормальной циркуляции. Да и прелюбопытнейшие мысли текли в Андрее Николаевиче -- о компенсационных механизмах психики. Спаривание особей всегда было грязным и постыдным процессом, достаточно глянуть на игры низших приматов; нормальные женщины могли примитивный акт возвышать до величия героической трагедии, до драмы со счастливым финалом, умели включать его в водевиль с переодеванием или представлять ленточкой на финише спортивных состязаний. Галине Леонидовне ничего не оставалось, как ненавидеть таких женщин. Внезапно он почувствовал боль, голову будто сплющивали в слесарных тисках, и спасением было: Галину Леонидовну -- убить! Убить, потому что ненависть к ней стала нестерпимой! Он привстал, чтобы рассмотреть предметы на столе, и остановил выбор на толстостенной бутылке. Вес ее, вместе с содержащейся внутри жидкостью, позволял, при хорошем замахе, размозжить голову. Удар стал бы облегчением, освобождением от страданий, и сладчайшей музыкой услышался бы хруст черепной коробки. И кровь захотелось увидеть, брызжущую и текущую, красную и теплую. Привстал -- и сел. Одумался. Бутылка почти выпита, масса ее незначительна, замаху препятствует сервант за спиной. Да и некорректно это -- прийти в гости с дамой и ее, при хозяине дома, убить. "Другого места не мог найти, что ли?" -- так подумают младшие научные сотрудники, его подчиненные, которым он прививал навыки рационального использования мозга. Убийство за столом может к тому же травмировать юную душу студентки, а той надо еще познавать полиномы Чебышева. Да и сама бутылка -- уже у Галины Леонидовны, изображавшей вытягивание пробки из нее. Перегнувшись через стол, Андрей Николаевич наложил руку на гадкий рот Галины Костандик, выдернул ее из-за стола, потащил к двери и выволок на улицу. К счастью, невдалеке стояло такси. "Аминьевское шоссе", -- произнес он, и сразу все прояснилось, все стало прозрачным и понятным. Не к абортам взывала Галина Леонидовна! К удушению всего живого в зародыше, всего непредсказуемого! Сама власть говорила ее устами, и власть надо было уничтожить! Хорошо бы еще сюда и Шишлина, гуманиста новейшей формации. Этот благоволил к эмбрионам, этот наслаждался их первыми криками, предвкушая последние! Ехали долго, на другой конец Москвы. Уже начало темнеть, на Мичуринском проспекте зажглись фонари. "Монтировка есть?" -- подался к шоферу Андрей Николаевич. "Смотря для чего", -- деловито ответил тот. Галина Леонидовна помалкивала, сгорая от любопытства. Пролетавшие мимо огни отражались в ее искрящихся от восторга глазах. Остановились у оврага, знакомого Андрею Николаевичу. Здесь была свалка районного значения, известная всем радиолюбителям столицы, сюда свозились отбросы телевизионных заводов. "Иди!" -- толкнул он Галину Леонидовну, и она, задрав платье, пошла. В кислый и острый дух гниющей помойки вплетался запах подпаленной пластмассы и сгоревшего гетинакса, к сладенькому -- это даже язык ощущал -- разложению вываленного на землю хлама примешивался благородный, зовущий к поискам аромат трансформаторных катушек, поджаренных коротким замыканием. Свалка благоухала, сиреневая, могильная, отдыхающая. Мусоровозы еще спали в гаражах, ожидая утра. Луна светила, полная и ясная. Андрей Николаевич споткнулся, поднял железяку, пригляделся. Кажется, дрель, причем -- бельгийской фирмы, что и установлено было, когда рассмотрелся товарный знак. Двухскоростная, это точно, вопрос лишь в следующем: сгорела обмотка или механическое повреждение? Андрей Николаевич огляделся. В кишечнике всегда копошится микрофлора, и здесь тоже при свете фар, когда подъезжали, вспугнулись и попрятались людишки, фосфоресцирующими тенями бродившие по оврагу. "Сюда, сюда..." -- позвал Андрей Николаевич, найдя площадку, с которой труп покатится вниз. Галина Леонидовна, светящаяся радостью скорого и результативного акта, подошла и вскинула руки, как бы изумляясь нежданной встрече. "Повернись!" -- приказал Андрей Николаевич, и она показала спину, сомкнула над головой руки, как пикассовская девочка на шаре. И превратилась в женщину, попирающую все святыни. Дрель могла еще пригодиться в домашнем хозяйстве -- и Андрей Николаевич ногой нанес сокрушительный удар по развратному крупу бесовки. Бездна разверзлась -- и в нее полетела Галина Леонидовна, увлекая за собой консервные банки. Шмякнулась обо что-то твердое, простонала коротко и затихла. Не покидавший машину шофер глянул на дрель в дрожащих руках Андрея Николаевича. Дал добрый совет: "Ты там не измажь чего..." Выкатился на шоссе. Посочувствовал: "Знать, довела... Сумочку ее не забудь..." У Триумфальной арки остановился, порекомендовал часть пути проехать городским транспортом, спрятав дрель под пиджаком, а сумочку надо раскурочить и выбросить в урну. Андрей Николаевич покопался в личном имуществе убитой. Косметичка, пропуск в Институт высшей нервной деятельности, крохотная записная книжка и таблетки от головной боли. Нашлись и деньги, но шофер отказался от них наотрез, даже по счетчику брать не хотел: "Статью пришить могут..." Пришлось доходчиво объяснить ему: в соучастии обвинят обязательно, в сговоре, если к месту убийства привез пассажира за просто так. Тепло простился с ним. От дрели попахивало сожженной обмоткой, перемотать ее -- сущий пустяк. Радуясь приобретению, Андрей Николаевич не сунул бельгийский инструмент под пиджак. Опытный милицейский глаз сразу заподозрит в нем налетчика, очень уж дрель походила на короткоствольный автомат. Этим и следовало воспользоваться, никому из тайной полиции не придет в голову, что так вот, с оружием в руках, может гражданин появиться в троллейбусе, -- и Андрей Николаевич благополучно добрался до своего микрорайона, подкрался к дому, затаился под аркой, чтоб отсюда коротким броском достичь подъезда, и был внезапно обезоружен, схвачен, приподнят и внесен в салон автомобиля, пахнущего заграничным комфортом. Это были ликующие братья Мустыгины. Они привезли его к себе (швырнув по пути дрель в Москву-реку), посадили в кресло под торшером и преподнесли подарок -- газетенку под названием "За ленинский путь". Андрей Николаевич бросил взгляд на дату и обомлел: сентябрь прошлого года! Какие-то бессмысленные аббревиатуры, но район указан точно, Архиповский, -- да это же в ста километрах от Гороховея! В пятидесяти от Починок! "Удачи тебе, Аленушкин!" -- это под фотоснимком, изображавшим нечто невообразимое, какой-то марсианской постройки корабль, что ли. Под кораблем, однако, следующее: "Картофелеуборочный комбайн системы Аленушкина С. Г.". Чушь снабжалась пояснением: "Успешно трудится на полях совхоза имени ХХIII съезда картофелеуборочный комбайн, созданный руками механизатора Аленушкина С. Г. Ничем не уступая существующим, он выгодно отличается от них надежностью в работе. Выражаем надежду, что наши конструкторы заинтересуются изобретательской новинкой Аленушкина". Братья потирали в восторге руки, хихикали: "Ай да мы!.." Их, конечно, можно понять. Тираж газетенки -- сто экземпляров, два или три дойдут до областного центра, один из них отправится в Ленинку -- и концы в воду, никто и не вспомнит о механизаторе Аленушкине. Они первые добрались до него, обогнав тайную полицию. А уж как старается та выявлять разных инакодумающих! -- На сто восемьдесят градусов надо развернуть снимочек-то! Наборщики дали маху! И фамилия механизатора -- Апенушкин, а не Аленушкин... Андрей Николаевич возрадовался. Вспомнился давний курьез, тяжба изобретателя Боркина с Комитетом по делам изобретений. В выдаче авторского свидетельства ему отказали на том основании, что описание и фотоснимок резца новой конструкции -- уже опубликованы. Боркин, опровергая заключение, доказывал: хотя то и другое действительно попало на страницы журнала, речь там шла о резце конструкции Коркина -- это раз, а во-вторых, в описании ни слова нет о новизне. -- Откуда... это? -- спросил он, глядя на районную газетку, как на манускрипт Х века. В эйфории от удачи, братья пустились в откровения. Они изучили начальные досье своего хозяйства и вспомнили о воировце Крохине, по моральным соображениям тот отказался ехать в совхоз. Совесть грызла его все эти годы, он и нашел Аленушкина, то есть Апенушкина, он своими глазами видел в работе комбайн и наивысшего мнения о нем. -- Кто-нибудь еще знает? Никто не знал более. И Крохин умер час назад, Мустыгины нашли его в больнице, на смертном одре, умирающий хотел сжевать перед кончиною эту газетку. Они прибыли в самый раз. Тем не менее Андрей Николаевич решил ни на шаг не отходить от Мустыгиных: за двое суток, что оставалось до самолета, они могли, по доброте душевной, разболтать новость, феерическую по масштабам. Дважды звонил он на работу Галины Леонидовны, там не менее его были обеспокоены отсутствием научного сотрудника Костандик: надо срочно ставить эксперимент с негром. Сумку, косметичку, кошелек и записную книжку он протер, уничтожая отпечатки своих пальцев. Все спрятал под ванной, у братьев. А те размахнулись во всю ширь евроазиатского характера, в Государственном комитете по новой технике добыли Сургееву документ (бланк, печать и подпись -- подлинные), обязывающий всех областных и районных начальников ломать шапки перед Андреем Николаевичем, а командира танковой дивизии приютить в ангаре комбайн Апенушкина С. Г. Растроганный Андрей Николаевич поехал провожать Мустыгиных в аэропорт, со смотровой площадки помахал самолету и простился с теми, кто так много значил в его жизни. Братья улетали навсегда, они покидали этот мир. В Риме они пересядут на ДС-9 компании "Алиталия", и самолет бесследно исчезнет на полпути к Ла-Валетте, в морскую пучину уйдут братья, и милиции, нашедшей в их квартире вещи Галины Леонидовны, не придется допрашивать подозреваемых. Их нет уже, братьев Мустыгиных, они исчерпали себя тем, что рассчитались вчистую с Андреем Сургеевым, и жить им уже поэтому не суждено. Накрапывал мелкий дождик. Морис-торезовская преподавательница ждала его в скверике у метро "Кутузовский проспект". Она раскрыла зонтик и провожала глазами черные "Волги", пролетавшие мимо, и не замечала красный "ягуар" неподалеку. Андрей Николаевич смотрел на нее с тягучей болью в сердце. Несколько минут назад, по его подсчетам, ДС-9 развалился в воздухе, и раскоряченные тела братьев Мустыгиных летели в воду опавшими листьями, унося с собой московские тайны, перепроданные "Яузы", Марусю, загранпаспорта и память о Лопушке. Ему было жалко их, себя жалко, и слезы жгли глаза его. Никогда он не думал, что слезы могут быть такими жгучими. Он выскочил из машины, позвал женщину под зонтиком и пошел ей навстречу, заговорил вдруг сухо, дидактично, как на лекции, потому что боялся расплакаться, потому что со стыдом и ужасом вглядывался в глаза женщины, имя которой неожиданно забыл. Он сказал ей, что давно любит ее, что между ними была преграда, которую он разрушил собственными руками (говорить о правой ноге, сверзившей Галину Леонидовну в овраг, было кощунственно), что отныне никто и ничто не разделяет их, что сегодня (солгал) он отправляется на подвиг, он совершит его, он исполнит предначертанное, вернется, и они заживут вместе, втроем, он будет хорошим отцом дочери ее... Поначалу несколько разочарованная (в сумке лежал ключ от квартиры подруги), преподавательница слушала со все возрастающим вниманием, а затем стала пугаться, отжиматься от него, сложила зонтик, чтоб он не давал Андрею Николаевичу повода стоять рядом с нею грудь в грудь, но потом подняла к нему необычайно похорошевшее лицо, влажное и милое, и губы ее прошелестели: "Возвращайся..." Он носом ткнулся в мочку ее правого ушка и, повернувшись, зашагал к "ягуару", прекрасно зная, что не позвонит Ларисе (имя вспомнилось) и не увидит ее никогда, и не ложь это во спасение, а нечто большее: так надо, так велит судьба, и обман этот оправданный, без этого обмана, без этих слез, вновь наполнивших глазницы, ему не совершить главного дела жизни. ═ 11 Выехал затемно. Дорога была знакомой, как и посты ГАИ, -- и, приближаясь к ним, Андрей Николаевич притормаживал, да и узкое шоссе забито машинами, город высасывал из деревни капусту и зерно, картофель и свеклу. "Ягуар", построенный для европейских магистралей, легко одолевал российскую полосу препятствий, и дождь пошел вовремя, смыл грязь. В Евсюках (это уже триста километров от Москвы) пообедал, походил вокруг церкви, куда свозили картошку студенты, послушал их разговоры. Ребята возмущались малым наличием мешков: в них бы отправлять картошку в город, в них, а не громоздить ее кучами для погрузки навалом, чтобы гибла в пути. Славные ребята, так и не понявшие сути происходящего. В Гороховее был еще до полудня. Дожди стороной обошли город, на улицах -- привычная пыль и та свойственная городу неторопливость, от которой сладко колыхнулось сердце. Если уж встретились две бабы, то не меньше часа простоят у чужого дома, посудачат обо всем, а там из окна выглянет третья, и ведь ни одного лишнего слова, максимальная емкость информации. Над погостом шелестят пожелтевшие листья берез, две могилки, обнесенные оградой, ухожены, и не руками воспитанников меняются гвоздики и астры перед плитами с высеченными именами, старухи присматривают за обителью тех, с кем они встретятся вскоре. "И мне туда же..." -- пришла вдруг догадка, дохнув на Андрея Николаевича хладом и страхом. Он, подбирая возражения, успокоил себя: всего лишь пятый десяток, еще жить да жить, и уж тебе ли не знать, что приходит в голову, когда ты у могилы нечужих людей. Внял голосу разума: далеко еще, далеко! Но приложил руку к плите, чтобы передать родителям свое тепло, и отнял руку; камень, накаленный солнцем, стал переливать себя в более холодное тело, жар коснулся пальцев, сердце отозвалось толчком. "Спасибо", -- неслышно сказал Андрей Николаевич, благодаря родителей за то, что они исказили его жизнь, родив его с вечным разладом души; сами этот разлад несли в себе, скрывая ото всех, от сына тоже, и только под конец жизни взбунтовалась в них совесть, и не бытовая, личная, а общая для всего рода человеческого. Откуда она у них? Кто из дедов и бабок вдруг возвысился над суетой прокормления? (Подумалось: "Зову живых...") К двум часам дня он въезжал уже в деревню Цацулино, место обитания механизатора Апенушкина. Теперь не надо спешить. Машину он загнал в тупичок, образованный сходящимися плетнями приусадебных участков, и пошел по единственной и главной улице деревни. Двести домов, не меньше, но уже кое-где забитые ставни. Село когда-то было богатым, разбойничьим, торговым, самые неуемные бежали отсюда на юг, пополняя стихийные банды, лишь в самом начале 30-х годов прекратились шатания, взнузданный люд пошел в колхоз; мать утверждала, что в Гражданскую войну Цацулино почему-то облюбовали и белые и красные, сделали местом публичных казней, виселица, воздвигнутая на скорую руку, скрипела, гнулась, покряхтывала, но исправно выдерживала тяжесть подвешенных беляков и краснопузых. Кто ныне вспомнит, да и кто вообще знает? Карамельки, сахар и мыло отпускали в магазине, пахло же -- керосином. Андрей Николаевич прибедненным голосом стал расспрашивать самую глазастую бабу в очереди: машина у него застряла неподалеку, кое-какой ремонт надо сделать, так где ему найти Апенушкина?.. Спросил -- и понял, что попал в точку, что только Апенушкин и может в этой глуши возиться с металлом, такая уж у него слава была, и как ей не быть: Андрей Николаевич в этой деревне так и не увидел мужчин среднего возраста, старики да дети попадались на глаза, протарахтевший на "Беларуси" тракторист еще в школу бегал, наверное. "Апеней" звали здесь Апенушкина, и ласково это звучало, и чуть пренебрежительно, но не деревенским дурачком он был, иначе не стали бы бабы с такой готовностью помогать приезжему человеку. Кто-то из них утром видел Апеню на складе, потом его заприметили у силосной башни, и наконец выяснилось: Апеня -- у себя, на Выселках, то есть в километре отсюда, во-он там, за березовой рощей, там его хозяйство. У изголодавшихся по новостям баб глаза горели желанием порасспросить городского человека о житье-бытье в далеких краях, но местный этикет запрещал прямое и грубое получение информации, только на добровольной основе. Андрей Николаевич поблагодарил. Мимо магазина проехал малым ходом, чтоб никаких сомнений не оставалось: неладно что-то с автомобилем, ой неладно!.. Дорога была прямой, накатанной, следы на ней -- тракторные и автомобильные, справа и слева -- уже вскопанные поля, но картошка убрана не везде, что не могло не радовать: будет где разгуляться комбайну. Сотня ворон тяжело покинула еще не оголенные ветви, встревоженная красным "ягуаром", карканье напомнило детство, в памяти всплыл никогда не вспоминавшийся эпизод: стрельба по воронам из катапульты, за один бросок выпрямляющаяся березонька метала в крикливую стаю полсотни камней. Остановился "ягуар" -- уселись на ветки и вороны. Три вместительных сарая, а под навесом -- остатки того, что было когда-то сеялками, жатками, косилками, копалками и сажалками, -- вот и все Выселки. В самом маленьком и ближнем сарае кто-то затачивал железо на наждаке, не на ручном, не с приводом от ноги, и Андрей Николаевич ищуще обвел глазами крыши сараев, но так и не увидел ни одного провода. Источник питания был здесь, где-то рядом, и когда шарканье наждака сменилось тишиной, он вслушался в нее и уловил почти бесшумную работу генератора. Завернул за сарай и увидел вход в пристройку, открыл дверь с предупреждающими и устрашающими надписями, глянул и понял, что делал генератор и аккумуляторные батареи не просто грамотный человек, а искусный мастер. Прикрыв дверь и определив примерно мощность источников постоянного и переменного тока, он тем не менее удивился, когда в том конце сарая, где работал наждак, увидел токарный станок и еще несколько электромоторов с приводами. За выгородкой располагалась кузня, она бездействовала, однако система поддува не могла не вызвать нижайшего почтения к хозяину этой мастерской. Все было очень рационально, добротно, умно. И выдавало в мастере стиль, манеру как-то по-своему делать веками отработанные операции. Сам он стоял спиной к Сургееву, у станка. Выключил его, всмотрелся в сделанное, удовлетворился и только тогда, вытерев руки чистой фланелькой, приглашающе указал гостю на скамейку. На нем была обыкновеннейшая спецовка с пятью или шестью накладными карманами, на ногах -- кирзовые сапоги. Рослый, как и Ланкин. Лицо бледное, незагорелое, вытянутое, что-то скифское отозвалось в нем, диковатое, что ли... Заговорили -- о том о сем, о наждаке, о скоростях вращения абразивного камня, о заточке резцов, еще о чем-то. Говорил Апенушкин чистым, грамотным русским языком, без примеси местных словечек, и проскальзывала в гласных некоторая затянутость, чуть тверже произносились кое-какие согласные. Родился он, это точно, в русской семье, но кто-то был рядом, с иной фонетикой, человек в семье уважаемый, не с решающим голосом, но и не с совещательным, авторитетный был человек, из чужих краев, прибалт или чухонец. Инородной речью окрашена была звуковая атмосфера, которой дышал ребенок, и акцент, уже неотделимый от речи, создал обособление, отчуждение от остальной ребятни, да и семья, возможно, кое-какими причудами отличалась; степная дикость прошлых эпох не могла не проявиться в разных мелочах: как-то иначе сидел парнишка за партой, либо тихо, либо громко, но -- иначе, и непохожесть заставляла -- как рыжего, как урода -- подтягиваться под среднюю норму поведения, но опять же по-скифски, не так, как принято в Гороховее и везде, а нагнетанием в себе страсти, желания делать что-то так, чтоб никто не мог повторить или превзойти. Так воспитывалась индивидуальность, личность. Поддерживая удачный разговор, Андрей Николаевич рассказал о милиции, куда попал с немецким пулеметом МГ-34, о первом в жизни мотоцикле, и Апенушкин, понимая его, улыбался... Наверное, таких приключений в его жизни было немало, а было ему столько, сколько Андрюше-Лопушку в год, когда послали его в совхоз "Борец". Жизнь только начиналась, в армии уже отслужил, здесь ему не нарадуются, семья крепкая, двое детей, жена по дому бегает, детей некому оставить, мать-отец уже сами требуют присмотра, да и в семнадцати километрах отсюда живут, а мать Капы, жены то есть, не очень-то помогает дочери, поросят держит... О теще, за поросят державшейся, он как-то обходно сказал, мельком, не желая посвящать гостя в секреты семьи -- не потому, что не был уверен в доброжелательности его, а оттого, что не хотел мысли и чувства его обременять ненужной информацией, -- очень тактичным, от природы воспитанным был Савелий Георгиевич Апенушкин, не по возрасту умудренным. Абсолютно дикая версия подкралась к Андрею Николаевичу: уже не одних ли они кровей? А вдруг -- сын Таисии, подброшенный ею бездетным супругам Апенушкиным? Ни братьев, ни сестер у Савелия-то нет! А? Бред, конечно. Быть того не может. И Апенушкину уже под тридцать. Институт мог бы уже кончить, но куда там! Выгнали бы оттуда, как поперли из, смешно сказать, школы младших авиационных специалистов, неподходящ оказался, стал дерзить, преподавателя оспаривать, так до конца службы и подметал бетонку в батальоне аэродромного обслуживания. Но (это угадывалось, этого не могло не быть!) самолюбиво прислушивался к беседам инженеров и техников, кто-то из них, ненавязчиво, интуитивно уловив жажду знаний у нескладного длиннорукого парнишки, подсказывал ему, объяснял, растолковывал, а то и совал в голову непрожеванное и сырое, надеясь на ум, сквозивший во взгляде. Тут и сама Капа пришла с обедом, одета под гороховейскую модницу двадцатилетней давности. На локте -- корзиночка, в ней -- кринка молока, сало да хлеб. Древний обычай всегда считал путников голодными, и Апенушкины пригласили к столу Андрея Николаевича, столом был верстак, на котором Капа расстелила газету, сдув металлические стружки. В ящичке под замком -- стаканы, кружки, ложки. Отец семейства обсуждал с матерью детей проблемы воспитания подрастающего поколения (дочерям соответственно 2 и 4 года) да вопросы благоустройства жилища, и Капа, во всем повинуясь мужу, вставляла замечания, которые свидетельствовали: и она кое-что соображает и в кое-каких делах мастер отменный, и мужу она не возражает открыто по той причине, что подойдет время -- и Савелий сам поймет невысказанную правоту ее. Молоко было парным и отменного вкуса, хлеб духовитый и мягкий, сало пронизано красными беконными прожилками. Все вкусно, все прекрасно, и сельский механизатор показывал чуть ли не образцы истинно британского воспитания: он всегда, говоря с женой, так разворачивал тему, что находился повод спросить у гостя -- а как он к этому вот относится? Андрей Николаевич весь расплывался от счастья, которое наступит вот-вот. Он был абсолютно убежден, что через полчаса увидит лучший в мире картофелеуборочный комбайн, а еще через три часа танковая дивизия возьмет на недлительное хранение чудо отечественной мысли. Обед подошел к концу. Капа не смела крошки на пол мастерской, чтоб не плодить мышей, а сложила газету и сунула ее в корзинку. Затянув углы платочка потуже, она тихо и как бы необязательно спросила, когда вернется Савелий домой, и тот с ответом помедлил, дав этим понять, что вопрос несколько бестактен: к нему приехал товарищ, по делу, и всякое напоминание о доме служит вроде бы намеком на желательность скорейшего окончания визита, то есть вмешательством в чисто мужские дела. -- В магазин зайди, -- проговорил он, что означать могло следующее: приехавшего товарища придется, возможно, оставить у себя на ночевку, так ты там купи чего-нибудь такого, чтоб гость не был обижен. Андрей Николаевич вспомнил, что продают в магазине, и почувствовал умиление. Оба они смотрели в окошко и оба видели, как с корзинкой на локте удаляется Капа, свернула по дороге вправо и скрылась за бело-черными стволами берез. Оба молчали. Между ними уже установилось некое приятельское согласие, Апенушкин молчанием позволял гостю первым начать разговор о деле, и Андрей Николаевич не просительно, а понятливо, будто обо всем договорено было заранее, сказал, что очень хочет посмотреть в работе изобретенный комбайн, и Апенушкин чуть заметно кивнул, соглашаясь удовлетворить просьбу, но потом предупредил: ему вообще-то запретили показывать, приезжали тут из обкома... "Мне -- можно", -- глянул ему прямо и твердо в глаза Андрей Николаевич. Из ящика верстака Апенушкин достал связку ключей. Пошел к двери, Андрей Николаевич -- за ним. Комбайн спрятан был в дальнем сарае, надежностью и крепостью походившем на амбар, и замок был истинно амбарным, пудовым. Апенушкин предостерегающе поднял палец, и ворота сами распахнулись, когда замок оказался в его руках. Андрей Николаевич успел отойти в сторону, заходить в сарай он не посмел. А оттуда на "Беларуси" с прицепной тележкой выехал Апенушкин, выскочил из кабины и жестом предложил гостю занять его место. Сам же вернулся в сарай. Андрей Николаевич, прекрасно понявший жест, тронул трактор и поехал к краю картофельного поля. Оглянулся -- и увидел то, ради чего и прорвался сюда, сквозь годы и запреты, через тpуп Галины Леонидовны. Не комбайн с барабанами, элеваторами, транспортерами и лемехами, присущими этому виду уборочной техники, а всего-навсего -- самоходное шасси с укрепленными на нем конструкциями непонятного назначения. Лемехов не было! Не было! Ни отвальных, ни колеблющихся! Как же будет извлекаться из земли картошка? Андрей Николаевич мысленно прикусил себе язык и приказал мозгу потерять способность разъедающе анализировать, сопоставлять, сравнивать, искать прототипы и размышлять над тем, что составляло, по всей видимости, тайну. А тайна лежала на станине шасси, во всю ширину его,