Папа слегка сконфузился, перебросил плащ на другую руку. -- Мать закрыла ее в комнате, -- сказал он тихо. Посмотрел на небо, покомкал плащ. -- Вы действительно знаете жокеев? Насибова? -- Папа подошел ближе. -- Он, видите ли, весной на рысистых испытаниях на Конкорде установил рекорд, а позавчера в третьем заезде... Дрожь не унималась. Не хватало еще повалиться в пыль, пустить ржавую пену и лаять на мусоров. Одно слово еще, одно прикосновение -- и начнется разрядка. Растолкав очередь, Петров рванул из рук продавщицы бутылку. 66 Года полтора назад произошел случай, во многом определивший поведение Степана Сергеича в командировке. Цеху срочно понадобился ультразвуковой дефектоскоп. Узнали, что есть он в Промэнергомонтаже, валяется там никому не нужный. Игумнов сгоряча и поручил Шелагину выпросить на время дефектоскоп. Степан Сергеич поехал, возмутился в Промэнергомонтаже тем, что тамошние грузчики пьянствуют во дворе, возмутился и пожаловался руководству. Жалобе посочувствовали, на грузчиков накричали, а дефектоскоп не дали; несимпатичный человек этот Шелагин, сует нос не в свое дело... Двинули Стригункова исправлять ошибки, Мишель прибыл во всеоружии, и промэнергомонтажники сами привезли дефектоскоп. Вывод: честному человеку не дали, а проходимцу -- пожалуйста. Степан Сергеич гневно напыжился, задумался. Позорная неудача с дефектоскопом ожесточила его, утвердила в прежней, беззаветно принципиальной манере обхождения с людьми, в голосе опять появились скрипы и скрежеты. Степан Сергеич рассуждал так: государственные функции во всех звеньях государственного аппарата исполняют люди, подверженные болезням, привычкам, слабостям, родственным связям и тому подобному; сознательный человек сам подавляет мешающие делу чувства, несознательных же (а их, несознательных, много пока еще) надо воспитывать, то есть не признавать у них вредных чувств; есть документ, называемый Уставом партии, который обязывает всех коммунистов преследовать прежде всего государственные цели, он. Устав, делает людей единомышленниками, сотоварищами Степана Сергеича в выполнении им того дела, которое поручено ему. Так он думал. Так и действовал в командировке. Не умасливал секретарей ответственных товарищей, не замечал их вообще, твердым шагом входил в кабинеты и -- с порога: "Когда наконец проснется в вас партийная совесть?! Когда прекратится бездумное расходование государственных средств? Как коммунист коммуниста спрашиваю: когда? Четвертый день сижу я здесь и не могу встретить вас!" Или более эффектно: врывался в приемную и бросал секретарше вопрос, та отвечала, что да, он у себя, как доложить. "Коммунист Шелагин, из Москвы", -- говорил Степан Сергеич. Перепуганная секретарша скрывалась за толстокожей дверью... Так называемые объективные причины он признавал лишь после внимательного рассмотрения. Прорывался в цехи, настаивал, объяснял, показывал, верил в себя, потому что когда-то (он помнил это!) убедил Труфанова, Тамарина, всех. Здесь его принимали за какого-то столичного деятеля, посланного вразумлять необразованных провинциалов. Заводские руководители, понаблюдав за москвичом, торопливо утверждали все его заявки, удовлетворяли все просьбы. Слово "коммунист", произносимое им, обретало печатный смысл, оно напоминало, будило, оно изумляло свежестью. Много друзей и недругов появилось у него в эту зиму. Так и кочевал он из города в город, пересаживаясь с поезда на самолет. "Москва, Труфанову. Заявка номер 453/67 предприятием удовлетворена. Прошу организовать приемку, настаиваю на полной проверке партии деталей НБО 453/541. Заявке 073/45 отказано, обращайтесь министерство. Шелагин". Труфанов диву давался. Там, где Стригункову требовались две недели и крупные представительские, Степан Сергеич проталкивал непроталкиваемые детали за три-четыре дня с минимальными расходами. Такого работника поневоле начнешь ценить. Труфанов посылал Шелагину деньги на житье и дорогу, благодарил. Командировочная судьба занесла его однажды в крупный областной центр. На местном заводе он выбивал партию популярных триодов 6Н3П, лампы уже погрузили в контейнер, отправку их задерживал заместитель директора товарищ Савчиков. Был заместитель из тех руководителей, которые быстроту решения чего-либо считают признаком поспешности, неуглубленности в существо вопроса. Уже три дня гонялся за ним Степан Сергеич, настиг однажды у дверей кабинета, Савчиков немедленно закрылся и кабинет покинул каким-то мистическим способом -- через форточку, что ли. Утром Степану Сергеичу повезло: он столкнулся с ним в коридоре. Нельзя было терять ни секунды, Степан Сергеич положил руку на талию Савчикова, затолкал его в угол, строгим шепотом спросил: -- Вы коммунист? Савчиков почему-то испугался, побледнел, задышал загнанно. -- Да, -- прошептал он. -- С какого года? -- С сорок пятого, но... -- Я тоже, -- облегченно вздохнул Степан Сергеич. -- И как коммунист коммуниста прошу вас расписаться на этой накладной, ее вы уже видели. -- Провокатор! -- опомнился Савчиков. -- Провокатор! -- визжал он. -- Товарищи, хватайте его! Это мошенник! Степана Сергеича привезли в милицию, здесь ему задали каверзнейший вопрос: "С какой целью и почему вы назвали Савчикова коммунистом?" Нарушитель попался безобидный, начальник милиции не знал, что делать с ним. Надо бы отпустить, но зачем тогда брали его? Просто так ни отпускать, ни задерживать нельзя. Помог начальнику сам Степан Сергеич, развив теорию о воспитании несознательных коммунистов. Полковник обрадовался и передал нарушителя местному управлению КГБ. Здесь теория Степана Сергеича получила полное признание, в управлении много смеялись, отпустили Степана Сергеича и были настолько любезны, что подвезли на служебной машине к гостинице, принесли извинения и сказали, что с лампами все будет в порядке, утрясут по партийной линии. 67 Звенел, вздрагивая, поставленный на полседьмого будильник. Петров лежал с раскрытыми глазами. Что-то мерзкое и липкое разбудило его пятью минутами раньше. Долгожданный сон пришел только под утро. Уже третью неделю спал он по часу, по полтора в сутки. И всегда вторгались в сон отвратительные, наполненные цветом картины, от них Петров просыпался мокрым. В автобусе он прислонил пылающую голову к стеклу, ладонью закрыл глаза. Конечная остановка, здесь пересадка на загородный маршрут. Водку до десяти утра не продают, но коньяк -- пожалуйста. Он запихнул бутылку в брючный карман, шум и голоса людей успокаивали, в постоянных загородных рейсах пассажиры давно перезнакомились, привыкли к Петрову. Кто-то потряс его: "Вам выходить, молодой человек..." Теперь до Колизея рукой подать. Петров влил коньяк в себя, высосал лимон, бутылка плюхнулась в грязь. Проваливалось прошлое, отлетало будущее, все настоящее простиралось до ворот Колизея, наконец пришли они, минуты невспоминания ночных кошмаров, минуты, которые хочешь продлить опьянением... В октябре бывают такие дни -- теплые, светлые, прощальные, когда из уже подмерзшей земли пробивается обманутая солнцем наивная зелень. Мокрый ключ, вчера брошенный Петровым под крылечко, сегодня лежал сухим и теплым. Он вошел в домик, распахнул окна, спустился в подвал за источником. Две дюралевые штанги на поляне стягивались размеченным на сантиметры шнуром. На нулевую отметку Петров навесил ампулу с кобальтом, по шнуру перемещал портативный рентгенометр, градуируя его. Третью неделю занимался он этим, изредка приезжал Сорин на институтском "газике". Покончив с последним прибором, он вогнал отвертку в землю по самую рукоятку и вошел, шатаясь, в домик. Спать хотелось неудержимо, и, бросив на пол плащ, Петров повалился на него, сладостно вытянул ноги. Бесплотное тело погружалось в сон. "Спать, спать, спать..." -- убаюкивал себя Петров, и музыка полилась откуда-то, не грозная, не пугающая... Он спал. И вдруг открыл глаза. Неопознанная еще опасность напрягла ниточки мышц, обострила слух. Петров осторожно повернул кисть, посмотрел на часы: сорок минут назад он лег на пол. Мгновенным неслышным прыжком поставил он себя на ноги, на цыпочках пошел к двери и сразу же увидел предмет, нарушивший сон. На крылечке сидел Дундаш. -- Тебе что надо? -- Игумнов прислал. Как, спрашивает, дела... Разработчики тоже просили. Краску привез, чтоб законтривать подстроечные потенциометры. Плащ и станфордский пиджачок брошены на перила крыльца. Дундаш нежился на солнышке, ослабив галстук, помахивал у лица газеткой. На глазах -- темные очки. -- Давно здесь? -- Только что. Нестерпимое желание мелкого шкодника -- сообщить гнусность -- подмывало Дундаша. Дергались руки и ноги, рот открывался в нерешительности и замыкался твердо, как дверца сейфа -- почти с таким же лязгом. -- Ну, ну, не томи... -- ласково попросил Петров. -- Ослобони душеньку свою от сенсации... Говори -- ну! -- Игумнов... -- Дундаш зашептал, захихикал, выражая безудержную радость. -- Игумнова... разговор слышал... выгонять будут! -- Так-так, я слушаю. -- Петров погладил плечо Дундаша. -- У меня дело к тебе, Санек, -- словно протрезвевшим голосом произнес тот сурово, без хихиканья. -- Валяй! -- Жить надо, Санек. А как жить -- это ты мне помог, сказал. В общем, два человека у меня есть. Третий нужен. Знакомых у тебя полно, и ты... -- Третьего не будет, -- отказал Петров как можно мягче, потому что Дундаш еще не выложился полностью. -- Для твоей персоны третий вообще не нужен. Только два человека. Двое в штатском у подъезда. Двое понятых при обыске... Дальше. -- Что дальше -- это тебе надо думать, Санек. Я человек свободный. Могу сказать то, чего вроде и нет, но.. -- Дальше! -- заорал Петров. Сейф закрылся -- на два оборота ключа с фигурными бороздками, стальная кубышка хранила в себе до времени придушенный слушок, вползший в цех и в цехе же каблуками раздавленный, какую-то гадость о жене Степана Сергеича. Согнув палец крючком, Петров сдернул с лица Дундаша темные очки и увидел в глазах то, что не решался или не мог выразить язык. Подленькая мыслишка плясала внутри бездонного колодца зрачков, особо погано подмаргивая и подмигивая, пришептывая и подсказывая, два танцора метались, каждый на своем пятачке... -- Я убью тебя сейчас, Дундаш, -- сказал Петров спокойно, потому что знал: уже не остановить наката, безумие зальет сейчас голову. -- Да что ты, что ты, Санек? -- Я убью тебя. Мне нечего терять. Я сломал жизнь Лене. Я убью тебя, потому что ты урод, не созданный мною, но и не умерщвленный мною. Я выпрямил твой проклятый горб, заметный всем, я сказал тебе, как надо держаться прямо, но сказал так, что ты пополз, как змея... Я виновен, я сделал маленького подлеца крупным, прощения мне нет. Вста-ать! Встать, скотина! Он бил его -- бил до тех пор, пока что-то холодное не обдало его и розовый сумрак не сошел с глаз. Шофер с пустым ведром бежал к реке, оглядываясь. Дундаш неподвижно лежал на спине, правая рука согнулась в локте, уперлась в землю, кисть безвольно свисала. Носком ботинка Петров коснулся черных пальцев, из них выпал пучок травы... Шофер тащил ведро с водою, матерясь и грозя. В два прыжка Петров достиг машины, нажал на стартер... Он бросил "газик" у автобусной остановки. Зашел в магазин, вывернул карманы, пересчитал деньги. Их было много. Он стоял, улыбаясь, около овощной палатки, и домашние хозяйки с сумками в руках сторонились, подозрительно оглядывая его. Он видел себя вновь отверженного, вновь брошенного в побег, и услада отрешенности пронизывала его. Опять он один -- опять против него весь мир, один против всех. Что-то не позволило ему сесть в автобус. Ровным и напряженным шагом двигался он с северных окраин Москвы на юг, держа в уме направление, ориентируясь, как в тайге, по солнцу, сам не зная еще, зачем ему юг, и где окончится его путь, и что этот путь пересечет. От Ленинградского шоссе, людного и шумного, он удалился влево и задержался на Инвалидном рынке, купил неворованный плащ. Еще левее взял он, подходя к "Динамо", -- не хотел видеть дом, где живет Игумнов. Так, забирая влево и опять выпрямляя путь, вышел он к Савеловскому вокзалу, завернул в ресторан. Сирены электричек не касались как-то его сознания. Метро (станция "Новослободская") поманило его шумом и толкотней. Он спустился вниз, читал справа и слева: "Белорусская", "Краснопресненская"... Много станций на кольцевом маршруте, но зачем они ему? С шумом и грохотом проносились поезда. Ноги поднесли Петрова к самому краю платформы, он пропускал мимо себя вагоны, смотрел вслед поездам, исчезавшим в кривом стволе туннеля. Очередная цепочка вагонов выезжала на свет, вдруг все поплыло перед глазами, и Петров почувствовал, как тянет его вниз, на матово сверкнувшие рельсы, как гнется спина, вбирается голова в плечи -- за секунду до броска. Он отступил, залился потом, еще шаг, еще -- и колонна рядом. Вырываясь из чьих-то рук, он прыгнул на эскалатор, и ужасом заполыхало сознание. Вниз проплывали фантастически смелой окраски люди, желтые косы старух, жгуче-синие лица мужчин, лица немыслимые... Разноцветные наряды людей были неестественно ярки, размыты яркостью, в ореоле яркости... Со вздохом облегчения Петров определил: крашеные синдромы, не сопряженные с галлюцинациями, нужно выспаться, немедленно выспаться, тогда все кончится, это не опасно... Толпа выкинула его на свет дня -- и мир вновь был в надежных цветах разума, скромные краски мира сдули ореолы, затушевали буйство радужных пятен. Он пришел к Каляевской, купил в киоске газеты и выбросил их. Стоял на углу, за спиной Оружейный переулок, соображал, куда идти. Кто-то споткнулся о выроненный портфель, выпрямился, обнял Петрова несильно и бережно. Петров вглядывался в чужое лицо, понемногу прояснявшееся до знакомости. Игорь Сидорин, вместе бежали из распределителя МВД. Он шел рядом с Игорем, зубами пытался уцепиться за нить разговора и не мог. Сидорин привел его к себе. Подбежала милая ласковая девочка, припала к папиной ноге. -- Это Саша Петров, я говорил тебе о нем, -- сказал Игорь жене, -- приготовь нам что-нибудь. Они выпили, сидели, нить болталась в воздухе, или это казалось Петрову, потому что он говорил что-то, отвечал на какие-то вопросы. Сейчас обмякнуть бы, повалиться на пол, заснуть... -- Я на полупроводниках сижу, хочешь -- приходи, вместе поработаем. Угол Оружейного переулка выскочил из памяти. Петров не понимал, как попал он в тихую обитель с манящей, кушеткой. Но зачем-то пришел он сюда. Зачем? -- Я пойду. Прощай. Лифт падал вниз, и в лифте бился Петров. Спать! Спать! Спать! Клетка распахнулась, Петров вылетел вон. Выспаться -- и тогда наступит ясность. На площадь Маяковского он вышел у кукольного театра, воткнулся в толпу у касс кино; очередной сеанс через полтора часа, не дождешься. Еще вариант -- гостиница "Пекин". Отсюда его корректно вышибли: с московской пропиской -- и в гостиницу? Никто не догадывался, что ему надо спать, Игорь тоже не понял, понять трудно, самому Петрову не приходило в голову, что можно взять такси и в полном уединении выспаться дома. Гнало вперед неосознанное желание свершить что-то. У Тишинского рынка его окликнули. Какой-то приблатненный тип, совершенно незнакомый, назвал его правильно по имени и фамилии, ткнул в руки стакан, заплескал водкой, хохотал, хвастался, припоминал известные Петрову истории, но узнать его Петров так и не смог. Петров увидел себя в зеркале парикмахерской, тот самый тип совал мастеру деньги, приказывал обслужить клиента на славу. В десятках отраженных друг от друга зеркал Петров выискивал незнакомца, терзаясь догадками, но тот уже ушел... Мастер разбудил Петрова, Петров глянул на себя, чистого и трезвого. Взрыхлялась память. Можно ведь отлично выспаться в Филевском парке! Туда -- немедленно. Он шел по Большой Филевской, огибая места, где могла встретиться милиция. Синяя фуражка вдалеке загнала его во двор дома. Руки сразу свело судорогой, но стена рядом, Петров привалился к ней и оторвался от нее, когда из подъезда вышла, разговаривая с малышом, женщина. Что-то знакомое в голосе, какая-то теплота в сухом голосе... Петров припал к стене, хотел вмяться в нее, врасти, раствориться в ней... Малыш умолк, потому что умолкла мать. -- Саша, -- сказала Нина. -- Саша. Это была Сарычева, Нинель Сарычева. -- Это я, -- выговорил Петров, держась за стену. -- Я. Я скоро погибну, Нина, и хочу... не извиниться, нет! Слабое, ничтожное слово... Я виноват. Делай со мной что хочешь. Зови милицию, кричи. Я не сойду с места. Я виновен. Я забыл о том, что ты такая же, как я, как все мы люди. Малыш присмирел, не теребил руку матери. -- Не пугайся, это раньше я тебя кляла... Теперь я спокойна. Разошлась... Вновь вышла замуж. А это мой сын. -- Она подняла его на руки. -- А что с тобой? Куда ты идешь? -- Спать. В парк. Она опустила сына. Достала из сумочки ключи. -- Двадцать первая квартира в этом подъезде. Иди. Спи. Муж придет в семь, я чуть пораньше. Он взвешивал ключи. Подбросил их, поймал, сжал в кулаке. Знал, что это глупо, неразумно -- подозревать Нину, но ничего с собой не мог поделать. Быть запертым в квартире -- это преступно неосторожно, это недопустимо. -- Спасибо. Я не забуду. Будь счастлива. Он заснул за десять метров до куста, под который решил упасть. Подкосились ноги, тело рухнуло на траву и расползлось по ней. Сон, наконец-то... Петров лежал и улыбался... Кто-то дернул за ногу, еще раз... Глаза разлепились, увидели в желтом мареве предмет, очертания его прояснялись, становились менее зыбкими. Еще усилие -- и Петров узнал милиционера. -- Вставайте, гражданин. -- Пошел ты... Глаза сами собой закрылись. И вдруг окончательное пробуждение толчком возвращает реальность, и пляшущий мир останавливается, приобретает строгость и четкость. Мотоцикл с коляской плавно выезжает на улицу, посвистывает ветер, смазанные скоростью лица вытягиваются в пестрое длинное пятно, и в нем (или это показалось?) проступили на долю секунды тревожные глаза Сарычевой... Мотоцикл развернулся у милиции, Петрова поставили перед дежурным. -- Г-гады! -- захрипел Петров. -- Что я вам сделал? Он выхлестывал изощреннейшую брань, исторгнутую одним запахом милиции, выливался запас уже забытых слов... Дежурный, старший лейтенант, понимающе переглядывался с сержантами, бранный набор высшей кондиции мог принадлежать только битому человеку. Взлетела табуретка, схваченная рукой Петрова, сержант выхватил пистолет, но, опережая всех, через барьер перелетел дежурный, и Петров рухнул на пол... Его связали и отволокли в угол. Он драл горло, воя по-собачьи, и колотил бы ногами, но, упакованный "ласточкой", только елозил телом по чисто промытому полу. Затих, замер. Аромат не приспособленных для жилья помещений, запах мест заключения сразу отрезвил его. Петров нашел положение, при котором не так стонали стиснутые ремнем руки, и задремал... Несколько раз (во сне или наяву?) слышал он голос Сарычевой и пробуждался на мгновение, вновь засыпая с болезненно счастливой улыбкой... Руки и ноги вдруг распластались по полу. Петров повернулся на бок, лег на спину, из-под глаз выскользнул кончик развязанного ремня. Хватаясь за стену, медленно вставал Петров. -- Гражданка, -- миролюбиво втолковывал дежурный, -- будьте поспокойнее. Вы не где-нибудь находитесь, а в милиции. -- Не ваше дело! -- огрызнулась Сарычева. -- Не учите меня, что надо делать! Она спиной стояла к Петрову. -- Освободите его немедленно, иначе я буду звонить вашему начальству! Сержант показал Петрову на коридорчик, повел его мимо дверей, открыл камеру. -- Посиди. Узнаем, кто ты, и освободим. -- Не надо, -- сказал Петров, -- я прибыл к месту назначения. Он вытянулся на нарах, он вновь был в прошлом, он знал, что ему делать. Прежде всего спать. Четыре часа -- без сновидений, без картинок в цвете, без мучительных образов. Он выспался. Дверь открыл сам дежурный, протянул полотенце. -- Иди умойся. И не прикидывайся. Выпустим сейчас. Он все уже подготовил, пересчитал при Петрове деньги, уложил их в паспорт. -- Четыре тысячи восемьсот сорок один. Проверь. Полсотни взял за штраф. И брось эти шуточки, понял? Стольких людей из-за тебя потревожили... Часы показывали двадцать два с минутами. -- Я свободен? -- Говорю тебе: за тобой приедут. -- Вновь спрашиваю: я свободен? -- Иди, -- устало разрешил дежурный. -- Иди. В наземном вестибюле "Филей" дул ветер, пахло свободой. Петров прочел названия станций и понял, что с той минуты, как нажат был стартер "газика", он стремился к дому на Кутузовском -- так и называлась следующая остановка. Теперь, когда цель так близка, он не мог задерживаться нигде и от "Кутузовской" бежал -- к дому Лены, летел по ступенькам. Палец потянулся к звонку, но кнопку не тронул... Что-то происходило за дверью: Петрову казалось, что он слышит дыхание человека за нею. Усмирялось биение сердца, на лестнице, во всем подъезде обманчивая тишина, и кто-то стоял за дверью, прислушивался к тишине и к дыханию Петрова. Вновь поднес он палец к звонку, и, опережая руку, открылась дверь, и Лена бросилась к нему, обнимая и плача. Взглянуть на нее один раз, только один раз, а потом будь что будет -- это гнало его с утра, увидеть еще раз ее глаза, лоб, вдохнуть запах свежести -- и можно долгие годы жить без нее, питаясь острыми воспоминаниями последней встречи. Он гладил вздрагивающую спину, морщил увлажненное слезами лицо свое и боялся неверным звуком голоса выдать страдание. Она не должна видеть его слабым, она сама слабая. -- Тебя ищут, -- шептала она. -- Тебя ищут с обеда. Последний раз мне звонили пять минут назад. Ты убежал из милиции? Петров мычал -- говорить не мог. -- Тебя все ребята ждут у дома, все -- и Сорин, и Крамарев, и Круглов, и Фомин... -- Кто? -- Фомин, Дундаш... Зачем ты его избил? Но он сказал, что сам виноват... Рука лежала на мягкой лопатке, рука внимала умоляющему пульсу тела, всепрощающему ласковому биению. -- Ребята так беспокоятся... Почему ты не мог позвонить мне? Он пытался сделать это два дня назад, но никак не вспоминался телефон. Дверь осталась открытой, и Петров видел суд в полном составе. Мама, как и прежде, занимала центральное место, папа и Антонина по бокам. -- Лена! -- воззвала мама. -- Уйдем ко мне... -- шепнул Петров. Не отрываясь от него, Лена смотрела на мать, и тело ее напрягалось. -- Я ухожу, слышите! -- крикнула она и пошла в квартиру. Дверь тут же захлопнулась, сквозь нее пробивались женские голоса: визгливый -- матери и -- тоже на грани истерии -- Антонины. Забыв о звонке, Петров налетел на дверь, колотил ее руками и ногами. Вдруг она подалась, распахнулась. Сестры стояли рядом, Лена с чемоданчиком, и Петров испугался, потому что сестры стали совсем похожими, и никогда еще не видел он на Ленином лице такого выражения жестокости и злости... Внизу, во дворе, Антонина плакала, обнимая сестру, рассовывала по ее карманам разную косметическую мелочь, и Лена плакала, а Петров думал о том, что ему надо еще учиться жизни. -- Саша! -- крикнула Антонина, когда они миновали арку. -- Проворачивай это дело быстрее! Ему оставалось пройти немного, чтоб завершить свой путь. Держа Лену за плечо, шел он по малолюдному в эти часы Кутузовскому проспекту, по Большой Дорогомиловке, свернул в переулок, прямиком выводящий к вокзалу. Стало шумнее: по переулку двигались сошедшие с электричек люди, уезжавшие за город туристы; кто-то не сорванным еще горлом тащил за собой песню; неумело бренчала гитара; закрывались ларьки, и продавщицы увязывали свои сумки; плакал ведомый матерью ребенок, и мать хранила молчание, исчерпав все слова, надеясь на ремень отца, который ждет их дома. Часы на вокзальной башне пробили одиннадцать вечера. Петров купил у старухи остатки цветов в корзине. -- Так ребята ждут меня у дома?.. Ключ у Валентина есть, ночевать на лестнице не будут... Сегодня -- наша ночь. -- Где же мы будем спать? Он повел ее на вокзал, внутрь. В дальнем зале нашлось место. Лена положила голову на его плечо и спала или притворялась спящей. Вокзальные лавки неудобны и вместительны, люди сидели, вжавшись в профиль скамьи; только странствующие и бездомные могли привыкнуть к давлению многократно отраженных звуков, рождаемых где-то под потолком. Скребущие, свистящие и скорбящие голоса проносились над залами и оседали, как пыль. В безобразный хор изредка втискивалось свежее дуновение, и динамик лающе говорил о посадке на поезд, номер которого пропадал в поднимающемся шуме. Люди вставали, несли чемоданы, детей, узлы. А в три часа началось великое переселение народов: вокзальная обслуга приступила к уборке, зал за залом освобождая от людей, стрекоча громадными пылесосами. Петров поднял Ленину голову. Пошли искать пристанище в уже обработанный пылесосами зал, на скамье раздвинулись, впустили их в теплый ряд спящих и полуспящих. Напротив сидела молдаванка, держа ребенка, укутанного в грязную, прекрасно выделанную шаль. Свирепый черный муж ее, тоже молдаванин, не спал, пронзительные глаза его перекатывались под упрямым и гневным лбом, высматривая опасность, грозящую жене и ребенку. Начинал верещать динамик -- он вскидывал голову, и плотные, опускавшиеся книзу усы его топорщились. Молдаванка спала особым сном матери, умеющей в дикой какофонии поймать слабый писк младенца, понять в писке, чего хочет ребенок и что тревожит его. Вдруг она открыла глаза, наклонила голову, запустила руку под плюшевую кофту и достала громадную, желтую, как луна, грудь, сунула ребенку шершавый коричневый и вздутый сосок. Выпросталась крохотнейшая рука, поползла по желтому шару, нетерпеливо скребя его мягкими ноготками... Дитя насыщалось, и ноготки поскре-бывали все нежней, пока пальцы не сложились в кулачок. Ребенок напитался, нагрузился и отпал от соска. Мать встретила взгляд Лены и улыбнулась ей покровительственно, и муж заулыбался, раздвинул усы, сверкнули зубы, молдаванин победоносно глянул на Петрова... Утро взметнуло новые звуки. Открылись буфеты, ехали на тележках кипятильники с кофе, выстроилась очередь за газетами. Петров пил кофе, тянуло на остроты по поводу первой брачной ночи, он сдерживал себя. Прошедшими сутками кончалась целая эпоха в его жизни, не будет больше пенных словоизвержений в милициях, не будет уродливого многоцветия, он -- в новом качестве отныне и во веки веков. Жизнь его связана с жизнью другого человека, с привычками, вкусами и капризами стоящей рядом девочки. Решили так: Лена поедет отдыхать к Петрову, а сам он -- на завод. Неприятных объяснений все равно не избежать. В проходной его оттеснили в сторону охранники и повели к директору. Сорвалась с места секретарша, открыла дверь. Петров вошел в кабинет и попятился. Все ждали его -- Труфанов, Тамарин, Игумнов, Стрельников, а рядом с медсестрой сидел Дундаш, и голубовато-серое от примочек лицо его было под цвет кабинета. Все молчали, потому что начатый разговор должен чем-то кончиться. Скрипнул протезом Стрельников. -- Жить надо, Петров. -- Слышал уже... -- Жить надо! -- упрямо повторил Стрельников и стукнул палочкой по полу. -- Сегодня оба вы не работники, но завтра утром должны быть в регулировке. 68 Командировочная жизнь научила Степана Сергеича некоторым приемам. Выходя из вагона или самолета, он не мчался сломя голову на нужный ему завод, а находил прежде всего койку в переполненной гостинице и узнавал фамилии ответственных товарищей. Вообще же он устал от разъездов, от одиночества в шумных гостиницах, от унылого и тошного запаха ресторанов. Рад был поэтому, когда попал на кабельный завод. Еще одна заявка -- и можно лететь в Москву. Здесь, однако, он застрял надолго. Руководили заводом тертые люди, замученные бесконечными совещаниями. Они презрительно щурились, слыша воззвания Шелагина, и в смертельной усталости просили его не разводить дешевой демагогии: у них своих демагогов полно. Орава толкачей сновала по заводскому двору, пила в гостинице, шумела в приемных. Самые умные подзывали рабочих, всучивали им деньги, и те несли под полою мотки проводов и кабелей. Завод, кроме массовой продукции, выпускал мелкими партиями какие-то особые сорта тонких кабелей, за ними и охотились толкачи. Степану Сергеичу всего-то и надо было сверх заявок двадцать метров кабелечка со сверхвысокой изоляцией. Покупать его он не хотел, поэтому буянил в коридорах заводоуправления. Спал он плохо, и когда по утрам встречал в столовой соседку по этажу, то краснел, хватал поднос и торопился упрятаться в очереди. Соседка, девица лет двадцати пяти, тоже что-то выколачивала и по вечерам шаталась по гостинице в брючках, незастегнутой серой кофте, помахивая хвостом модной "конской" прически. Однажды перед сном Степан Сергеич нарвался на нее в пустынном коридоре. Девица грелась: вытянула правую ногу, прислонила ее к гудящей печке, а ногу осматривала, будто она чужая была, поглаживала ее, поглядывала на нее критически и так и эдак, присудила ей мысленно первый приз, дала, одобряя, ласковый шлепок, убрала от печки, бросила на обомлевшего соседа странный взгляд, крутанула хвостом прически и пошла к себе. До утра ворочался Степан Сергеич, вспоминал дальневосточный гарнизон, столовую, Катю. Ни страсти не было в той любви, ни даже, если разобраться, голого желания, ни слов своих, глупых от счастья. Сводил официантку два раза в кино, на третий -- сапоги начистил черней обычного, подвесил ордена и медали, шпоры нацепил из консервной жести. Тогда приказ объявили: всем артиллеристам -- шпоры, а их и не доставили, вот и вырезали сами из чего придется. Так и не помнится, что сказано было после сеанса, все о шпоре на левом сапоге думал -- съезжала, проклятая!.. Утром он, злой и решительный, прорвался в цех. Из конторки, где сидел начальник, его выперли немедленно. Степан Сергеич любопытства ради остановился у машины, из чрева которой выползал кабель. Присмотревшись внимательней к движениям женщины-оператора, он поразился: машина часто останавливалась, женщина решала, что будет лучше -- исправить дефект или признать его браком, и почти всегда нажимала кнопку, обрубая кабель, отправляя его в брак. -- Немыслимо! -- возмутился Степан Сергеич. -- Почему? Ему ответил чей-то голос: -- Потому что платят ей за метраж больше, чем за исправление дефекта. -- Так измените расценки! -- Не имеем права. Сто раз писал -- не изменяют. -- А кто вы такой? -- Диспетчер. Степан Сергеич с чувством пожал руку коллеге. Им оказался белобрысый юноша в очках. К лацкану дешевенького костюма был вызывающе прикручен новенький институтский значок. Юноша повел Шелагина в какую-то клетушку, показал всю переписку о расценках, пригрозил: -- Умру -- но не сдамся! Он забрал у Степана Сергеича все заявки, сбегал куда-то, принес их подписанными, а когда услышал сбивчивую просьбу о двадцати метрах -- запустил руку в кучу мусора, вытянул что-то гибкое, длинное, в сверкающей оплетке и наметанным взглядом определил: -- Двадцать один метр с четвертью. Хоронясь от девицы в брючках, Степан Сергеич пробрался в номер, схватил чемодан, расплатился и рысцой побежал к автобусу. В аэропорте -- столпотворение. Снежные бури прижали самолеты к бетону взлетно-посадочных полос, в залах ожидания -- как на узловой станции перед посадкой на московский поезд. Кричат в прокуренный потолок дети, динамики раздраженно призывают к порядку, информаторша в кабине охрипла и на все вопросы указывает пальцем на расписание с многочисленными "задерживается". Очередь в ресторан обвивает колонны и сонной змеей поднимается по лестнице на второй этаж. Все кресла и скамьи заняты. Степан Сергеич обошел аэропорт, поймал какого-то гэвээфовского начальника и потребовал собрать немедленно в одном зале пассажиров с детьми, зал закрыть, организовать детям питание. На хорошем административном языке Степана Сергеича послали к черту. Ночь он провел на чемодане, боясь возвращаться в гостиницу, а утром аэропорт охватила паника, пассажиры штурмом брали самолеты. Улетел и Степан Сергеич. Через пять часов приземлились -- но в Свердловске, заправились, еще раз покружились над Москвой, и так несколько раз. Глубокой ночью самолет опустился на резервном аэродроме. Свирепо завывал ветер. Голодные пассажиры спросили робко у подошедшей бабы с метлой, где тут столовая. Баба указала на тусклый огонек, к нему, спотыкаясь, и побежали все, ввалились в теплое строение. Две казашки, кланяясь по-русски в пояс, повели к столам, Было только одно блюдо, но такое, что его и в Москве не сыщешь, -- жаркое из жеребенка. Пассажиры восхищались, вскрикивали. Когда насытились -- громко потребовали ночлега, вмиг разобрали матрацы, раскладушки. Самый робкий, Степан Сергеич проворонил и раскладушку и матрац. Одна из казашек пожалела его, увела в соседний домик, подальше от храпа. Кровать с кошмой, подушки, теплынь -- спи до утра. Но Степан Сергеич не прилег даже -- как сел на кровать, так и просидел до рассвета. Это была особенная ночь в его жизни. Едва он вошел и сел, как поразился тишине. Ни единого звука снаружи не проникало в теплое пространство. Стих ветер, за окном -- ни снежинки. Ни один самолетный мотор не ревел и не чихал. Ни скрипа сверчка, ни мышиной возни по углам. Жуткая, абсолютная, как на Луне, тишина. Подавленный ею, Степан Сергеич боялся шевелиться. И не сразу, по отдельности, приглушенные отдалением и все более становясь слышимыми, в тишину прокрадывались звуки... Шумели заводоуправления, крича, что нет возможности удовлетворить заявки; отругивались снабженцы, суя под нос какие-то бумаги; истошно вопил Савчиков; главные инженеры с достоинством внушали что-то просителям; угрожающе скрипел пером белобрысый юнец; визжали секретарши, отражая приступы толкачей; чавкала машина, обрубая кабель; "Дорогой мой, -- увещевали директора, -- да я же всей душой, но сам посмотри..." Накат новой волны звуков -- и уже различается звон молоточков на сборке, гудение намоточных станков, подвывания "Эфиров", стрекотание счетчиков бесчисленных радиометров... Ухмылка Игумнова сопровождается чьим-то резким хохотом, Стригунков идет под победный марш, а молчание Анатолия Васильевича Труфанова -- на фоне рева тысяч заводских гудков... И везде -- план, план, план... Он простерся над громадной территорией, он стал смыслом существования многомиллионного народа, и люди живут только потому, что есть план, он -- сама жизнь, от него не уйти, он жесток, потому что ничем иным его пока не заменишь, и выжить в этой жестокости можно тогда лишь, когда за планом видишь людей и пользу для людей. Много лет назад Степан Сергеич принял на работу, нарушив запрет Баянникова, беременную женщину. И, нарушив, пошел виниться к нему, он даже прощен был. Теперь Степан Сергеич не чувствовал своей вины. Но, однако же, и не пытался кричать на весь мир о том, что такое план и что такое люди. 69 Цех выполнял еще месячные планы, а Виталий каждое утро спрашивал себя: неужели сегодня? Он носил в кармане заявление об уходе, оставалось только поставить дату. Сентябрь, октябрь, ноябрь... И вот начало декабря, день седьмой. Как и несколько лет назад, Анатолий Васильевич усадил его за низенький столик, предложил "Герцеговину", сплел пальцы, сказал мягко: -- Вы нравитесь мне, Игумнов, честное слово... Это значит, что нам надо расстаться. В моем распоряжении много средств воздействия, сегодня, -- он надавил на это слово, -- я применю одно лишь: дружеский совет. Сейчас вы напишете заявление об увольнении по собственному желанию, я подпишу его. Глаза его, всевидящие, всезнающие, были грустны. Директор, кажется, вспоминал о чем-то. -- Мне будет трудно без вас, но еще труднее мне было бы с вами в следующем году. Человек имеет право на ошибки, на поиски. Они -- это мое убеждение -- не должны отражаться на работе. Я понимаю, что происходит с вами, и со мной это было когда-то... раздвоение, скепсис, желание найти себя в чем-то якобы честном... Но есть силы, которые уже вырвались из-под контроля людей, надо послушно следовать им, они сомнут непослушного... Вы понимаете, о чем я говорю? -- Понимаю, -- откашлялся Виталий. Он шел к Труфанову разудалым остряком, заранее смеясь над собственными остротами. Теперь же сидел пай-мальчиком. -- У вас будет чистая трудовая книжка и много свободного времени. Ни один отдел кадров не поверит вам, что вы по собственной охоте ушли с такого почетного, высокооплачиваемого места, сулящего в будущем должность заместителя директора НИИ по производству. Разрешаю вам давать мой телефон... Впрочем, они и мне не поверят. Но я никоим образом не хочу, чтоб вы опускались до какой-то шарашки, вы должны хорошо устроиться. Поэтому -- не сдавайтесь. Я впишу вашу фамилию в список на премию, завтра получите деньги, это поможет вам быть или казаться независимым... Поймете мою правоту -- возвращайтесь. Всегда приму. Задерживать вас не буду, дела сдайте Валиоди. Он проводил его до двери, прошел с ним через приемную, вывел в коридор. -- Благодарю... -- смог пробормотать Виталий. Его спрашивали в цехе, правда ли это, и он отвечал, что правда, и принуждал себя к безмятежной улыбке. Валиоди уже заперся с комплектовщицей и щелкал на счетах. -- Жаль, -- произнес Петров. -- До чего ж хорошо быть работягой. Никаких интеллектуальных излишеств. А цех продолжал работать. Монтировались блоки, растачивались отверстия в кожухах, настраивались рентгенометры. Монтажники, сборщики, регулировщики приняли новость и с прежней размеренностью делали то, что делали вчера и будут делать завтра. На их веку сменится еще много начальников, а работа всегда останется, всегда надо будет кормить и одевать себя, детей. Не таким представлялось Виталию прощание с цехом. Все знали, почему он уходит, и никто не осуждал его, но и никто не одобрял его. Эти сидящие с отвертками и паяльниками люди были много мудрее его и Труфанова, одинаково отвергая и понимая обоих. Сам ли труд делал их такими или осознание незаменимости привило этим людям чувство превосходства над тем, что делается в кабинетах, но они никогда не желали вмешиваться в дрязги, споры, оргвыводы и перестановки. За ними -- правда, которая лежит в самом укладе их жизни. Им можно позавидовать: они независимы, у них есть руки, у них сила. С некоторым стыдом признал сейчас Виталий неразумность свою, когда был неоглядно щедр к этим людям. В них бродят большие желания, не только стремление получать все больше и больше денег. Много лет назад он прощался с училищем и думал, что вот какая-то часть жизни прожита, и -- оказывается -- напрасно. Нет, не напрасно, сказал он теперь, не напрасны и эти годы. Истину можно доказывать разными способами. У Баянникова он получил обходной листок и с той же натянутой улыбочкой ходил по отделам, складам, библиотекам. Из окна увидел: у проходной остановилось такси, вылез в помятом пальто Степан Сергеич Шелагин, по-уставному -- вперед и чуть вправо -- надвинул шапку на лоб, подхватил чемоданчик и зашагал. 70 Скупо, по-военному доложил Степан Сергеич директору о командировке. Предъявил заявки. Достал из чемодана кабель. Это и сломило Труфанова. Ни заводу, ни институту кабель был не нужен. На него Анатолий Васильеви