илиции, и только в одно место -- в отделение милиции! А ты, если швейцар, должен знать, что, увидев такого человека, ты должен, не медля ни секунды, начинать свистеть. Ты слышишь? Ополоумевший швейцар услыхал с веранды уханье, бой посуды и женские крики. -- Ну что с тобой сделать за это? -- спросил флибустьер. Кожа на лице швейцара приняла тифозный оттенок, а глаза помертвели. Ему померещилось, что черные волосы, теперь причесанные на пробор, покрылись огненным шелком. Исчезли пластрон и фрак, и за ременным поясом возникла ручка пистолета. Швейцар представил себя повешенным на фор-марса-рее. Своими глазами увидел он свой собственный высунутый язык и безжизненную голову, упавшую на плечо, и даже услыхал плеск волны за бортом. Колени швейцара подогнулись. Но тут флибустьер сжалился над ним и погасил свой острый взор. -- Смотри, Николай! Это в последний раз. Нам таких швейцаров в ресторане и даром не надо. Ты в церковь сторожем поступи. -- Проговорив это, командир скомандовал точно, ясно, быстро: -- Пантелея из буфетной. Милиционера. Протокол. Машину. В психиатрическую. -- И добавил: -- Свисти! Через четверть часа чрезвычайно пораженная публика не только в ресторане, но и на самом бульваре и в окнах домов, выходящих в сад ресторана, видела, как из ворот Грибоедова Пантелей, швейцар, милиционер, официант и поэт Рюхин выносили спеленатого, как куклу, молодого человека, который, заливаясь слезами, плевался, норовя попасть именно в Рюхина, давился слезами и кричал: -- Сволочь! Шофер грузовой машины со злым лицом заводил мотор. Рядом лихач горячил лошадь, бил ее по крупу сиреневыми вожжами, кричал: -- А вот на беговой! Я возил в психическую! Кругом гудела толпа, обсуждая невиданное происшествие; словом, был гадкий, гнусный, соблазнительный, свинский скандал, который кончился лишь тогда, когда грузовик унес на себе от ворот Грибоедова несчастного Ивана Николаевича, милиционера, Пантелея и Рюхина. Глава 6. Шизофрения, как и было сказано Когда в приемную знаменитой психиатрической клиники, недавно отстроенной под Москвой на берегу реки, вошел человек с острой бородкой и облаченный в белый халат, была половина второго ночи. Трое санитаров не спускали глаз с Ивана Николаевича, сидящего на диване. Тут же находился и крайне взволнованный поэт Рюхин. Полотенца, которыми был связан Иван Николаевич, лежали грудой на том же диване. Руки и ноги Ивана Николаевича были свободны. Увидев вошедшего, Рюхин побледнел, кашлянул и робко сказал: -- Здравствуйте, доктор. Доктор поклонился Рюхину, но, кланяясь, смотрел не на него, а на Ивана Николаевича. Тот сидел совершенно неподвижно, со злым лицом, сдвинув брови, и даже не шевельнулся при входе врача. -- Вот, доктор, -- почему-то таинственным шепотом заговорил Рюхин, пугливо оглядываясь на Ивана Николаевича, -- известный поэт Иван Бездомный... вот, видите ли... мы опасаемся, не белая ли горячка... -- Сильно пил? -- сквозь зубы спросил доктор. -- Нет, выпивал, но не так, чтобы уж... -- Тараканов, крыс, чертиков или шмыгающих собак не ловил? -- Нет, -- вздрогнув, ответил Рюхин, -- я его вчера видел и сегодня утром. Он был совершенно здоров... -- А почему в кальсонах? С постели взяли? -- Он, доктор, в ресторан пришел в таком виде... -- Ага, ага, -- очень удовлетворенно сказал доктор, -- а почему ссадины? Дрался с кем-нибудь? -- Он с забора упал, а потом в ресторане ударил одного... И еще кое-кого... -- Так, так, так, -- сказал доктор и, повернувшись к Ивану, добавил: -- Здравствуйте! -- Здорово, вредитель! -- злобно и громко ответил Иван. Рюхин сконфузился до того, что не посмел поднять глаза на вежливого доктора. Но тот ничуть не обиделся, а привычным, ловким жестом снял очки, приподняв полу халата, спрятал их в задний карман брюк, а затем спросил у Ивана: -- Сколько вам лет? -- Подите вы все от меня к чертям, в самом деле! -- грубо закричал Иван и отвернулся. -- Почему же вы сердитесь? Разве я сказал вам что-нибудь неприятное? -- Мне двадцать три года, -- возбужденно заговорил Иван, -- и я подам жалобу на вас всех. А на тебя в особенности, гнида! -- отнесся он отдельно к Рюхину. -- А на что же вы хотите пожаловаться? -- На то, что меня, здорового человека, схватили и силой приволокли в сумасшедший дом! -- в гневе ответил Иван. Здесь Рюхин всмотрелся в Ивана и похолодел: решительно никакого безумия не было у того в глазах. Из мутных, как они были в Грибоедове, они превратились в прежние, ясные. "Батюшки! -- испуганно подумал Рюхин, -- да он и впрямь нормален? Вот чепуха какая! Зачем же мы, в самом деле, сюда-то его притащили? Нормален, нормален, только рожа расцарапана..." -- Вы находитесь, -- спокойно заговорил врач, присаживаясь на белый табурет на блестящей ноге, -- не в сумасшедшем доме, а в клинике, где вас никто не станет задерживать, если в этом нет надобности. Иван Николаевич покосился недоверчиво, но все же пробурчал: -- Слава те господи! Нашелся наконец хоть один нормальный среди идиотов, из которых первый -- балбес и бездарность Сашка! -- Кто этот Сашка-бездарность? -- осведомился врач. -- А вот он, Рюхин! -- ответил Иван и ткнул грязным пальцем в направлении Рюхина. Тот вспыхнул от негодования. "Это он мне вместо спасибо! -- горько подумал он, -- за то, что я принял в нем участие! Вот уж, действительно, дрянь!" -- Типичный кулачок по своей психологии, -- заговорил Иван Николаевич, которому, очевидно, приспичило обличать Рюхина, -- и притом кулачок, тщательно маскирующийся под пролетария. Посмотрите на его постную физиономию и сличите с теми звучными стихами, который он сочинил к первому числу! Хе-хе-хе... "Взвейтесь!" да "развейтесь!"... А вы загляните к нему внутрь -- что он там думает... вы ахнете! -- и Иван Николаевич зловеще рассмеялся. Рюхин тяжело дышал, был красен и думал только об одном, что он отогрел у себя на груди змею, что он принял участие в том, кто оказался на поверку злобным врагом. И главное, и поделать ничего нельзя было: не ругаться же с душевнобольным?! -- А почему вас, собственно, доставили к нам? -- спросил врач, внимательно выслушав обличения Бездомного. -- Да черт их возьми, олухов! Схватили, связали какими-то тряпками и поволокли в грузовике! -- Позвольте вас спросить, вы почему в ресторан пришли в одном белье? -- Ничего тут нету удивительного, -- ответил Иван, -- пошел я купаться на Москва-реку, ну и попятили мою одежу, а эту дрянь оставили! Не голым же мне по Москве идти? Надел что было, потому что спешил в ресторан к Грибоедову. Врач вопросительно посмотрел на Рюхина, и тот хмуро пробормотал: -- Ресторан так называется. -- Ага, -- сказал врач, -- а почему так спешили? Какое-нибудь деловое свидание? -- Консультанта я ловлю, -- ответил Иван Николаевич и тревожно оглянулся. -- Какого консультанта? -- Вы Берлиоза знаете? -- спросил Иван многозначительно. -- Это... композитор? Иван расстроился. -- Какой там композитор? Ах да, да нет! Композитор -- это однофамилец Миши Берлиоза! Рюхину не хотелось ничего говорить, но пришлось объяснить. -- Секретаря МАССОЛИТа Берлиоза сегодня вечером задавило трамваем на Патриарших. -- Не ври ты, чего не знаешь! -- рассердился на Рюхина Иван, -- я, а не ты был при этом! Он его нарочно под трамвай пристроил! -- Толкнул? -- Да при чем здесь "толкнул"? -- сердясь на общую бестолковость, воскликнул Иван, -- такому и толкать не надо! Он такие штуки может выделывать, что только держись! Он заранее знал, что Берлиоз попадет под трамвай! -- А кто-нибудь, кроме вас, видел этого консультанта? -- То-то и беда, что только я и Берлиоз. -- Так. Какие же меры вы приняли, чтобы поймать этого убийцу? -- тут врач повернулся и бросил взгляд женщине в белом халате, сидящей за столом в сторонке. Та вынула лист и стала заполнять пустые места в его графах. -- Меры вот какие. Взял я на кухне свечечку... -- Вот эту? -- спросил врач, указывая на изломанную свечку, лежащую на столе рядом с иконкой перед женщиной. -- Эту самую, и... -- А иконка зачем? -- Ну да, иконка... -- Иван покраснел, -- иконка-то больше всего и испугала, -- он опять ткнул пальцем в сторону Рюхина, -- но дело в том, что он, консультант, он, будем говорить прямо... с нечистой силой знается... и так его не поймаешь. Санитары почему-то вытянули руки по швам и глаз не сводили с Ивана. -- Да-с, -- продолжал Иван, -- знается! Тут факт бесповоротный. Он лично с Понтием Пилатом разговаривал. Да нечего на меня так смотреть! Верно говорю! Все видел -- и балкон и пальмы. Был, словом, у Понтия Пилата, за это я ручаюсь. -- Ну-те, ну-те... -- Ну вот, стало быть, я иконку на грудь пришпилил и побежал... Вдруг часы ударили два раза. -- Эге-ге! -- воскликнул Иван и поднялся с дивана, -- два часа, а я с вами время теряю! Я извиняюсь, где телефон? -- Пропустите к телефону, -- приказал врач санитарам. Иван ухватился за трубку, а женщина в это время тихо спросила у Рюхина: -- Женат он? -- Холост, -- испуганно ответил Рюхин. -- Член профсоюза? -- Да. -- Милиция? -- закричал Иван в трубку, -- милиция? Товарищ дежурный, распорядитесь сейчас же, чтобы выслали пять мотоциклетов с пулеметами для поимки иностранного консультанта. Что? Заезжайте за мною, я сам с вами поеду... Говорит поэт Бездомный из сумасшедшего дома... Как ваш адрес? -- шепотом спросил Бездомный у доктора, прикрывая трубку ладонью, -- а потом опять закричал в трубку: -- Вы слушаете? Алло!.. Безобразие! -- вдруг завопил Иван и швырнул трубку в стену. Затем он повернулся к врачу, протянул ему руку, сухо сказал "до свидания" и собрался уходить. -- Помилуйте, куда же вы хотите идти? -- заговорил врач, вглядываясь в глаза Ивана, -- глубокой ночью, в белье... Вы плохо чувствуете себя, останьтесь у нас! -- Пропустите-ка, -- сказал Иван санитарам, сомкнувшимся у дверей. -- Пустите вы или нет? -- страшным голосом крикнул поэт. Рюхин задрожал, а женщина нажала кнопку в столике, и на его стеклянную поверхность выскочила блестящая коробочка и запаянная ампула. -- Ах так?! -- дико и затравленно озираясь, произнес Иван, -- ну ладно же! Прощайте... -- и головою вперед он бросился в штору окна. Раздался удар, но небьющиеся стекла за шторою выдержали его, и через мгновение Иван забился в руках у санитаров. Он хрипел, пытался кусаться, кричал: -- Так вот вы какие стеклышки у себя завели!.. Пусти! Пусти, говорю! Шприц блеснул в руках у врача, женщина одним взмахом распорола ветхий рукав толстовки и вцепилась в руку с неженской силой. Запахло эфиром. Иван ослабел в руках четырех человек, и ловкий врач воспользовался этим моментом и вколол иглу в руку Ивану. Ивана подержали еще несколько секунд, и потом опустили на диван. -- Бандиты! -- прокричал Иван и вскочил с дивана, но был водворен на него опять. Лишь только его отпустили, он опять было вскочил, но обратно уже сел сам. Он помолчал, диковато озираясь, потом неожиданно зевнул, потом улыбнулся со злобой. -- Заточили все-таки, -- сказал он, зевнул еще раз, неожиданно прилег, голову положил на подушку, кулак по-детски под щеку, забормотал уже сонным голосом, без злобы: -- Ну и очень хорошо... Сами же за все и поплатитесь. Я предупредил, а там как хотите! Меня же сейчас более всего интересует Понтий Пилат... Пилат... -- тут он закрыл глаза. -- Ванна, сто семнадцатую отдельную и пост к нему, -- распорядился врач, надевая очки. Тут Рюхин опять вздрогнул: бесшумно открылись белые двери, за ними стал виден коридор, освещенный синими ночными лампами. Из коридора выехала на резиновых колесиках кушетка, на нее переложили затихшего Ивана, и он уехал в коридор, и двери за ним замкнулись. -- Доктор, -- шепотом спросил потрясенный Рюхин, -- он, значит, действительно болен? -- О да, -- ответил врач. -- А что же это такое с ним? -- робко спросил Рюхин. Усталый врач поглядел на Рюхина и вяло ответил: -- Двигательное и речевое возбуждение... Бредовые интерпретации... Случай, по-видимому, сложный... Шизофрения, надо полагать. А тут еще алкоголизм... Рюхин ничего не понял из слов доктора, кроме того, что дела Ивана Николаевича, видно, плоховаты, вздохнул и спросил: -- А что это он все про какого-то консультанта говорит? -- Видел, наверно, кого-то, кто поразил его расстроенное воображение. А может быть, галлюцинировал... Через несколько минут грузовик уносил Рюхина в Москву. Светало, и свет еще не погашенных на шоссе фонарей был уже не нужен и неприятен. Шофер злился на то, что пропала ночь, гнал машину что есть сил, и ее заносило на поворотах. Вот и лес отвалился, остался где-то сзади, и река ушла куда-то в сторону, навстречу грузовику сыпалась разная разность: какие-то заборы с караульными будками и штабеля дров, высоченные столбы и какие-то мачты, а на мачтах нанизанные катушки, груды щебня, земля, исполосованная каналами, -- словом, чувствовалось, что вот-вот она, Москва, тут же, вон за поворотом, и сейчас навалится и охватит. Рюхина трясло и швыряло, какой-то обрубок, на котором он поместился, то и дело пытался выскользнуть из-под него. Ресторанные полотенца, подброшенные уехавшими ранее в троллейбусе милиционером и Пантелеем, ездили по всей платформе. Рюхин пытался было их собрать, но, прошипев почему-то со злобой: "Да ну их к черту! Что я, в самом деле, как дурак верчусь?.." -- отшвырнул их ногой и перестал на них глядеть. Настроение духа у едущего было ужасно. Становилось ясным, что посещение дома скорби оставило в нем тяжелейший след. Рюхин старался понять, что его терзает. Коридор с синими лампами, прилипший к памяти? Мысль о том, что худшего несчастья, чем лишение разума, нет на свете? Да, да, конечно, и это. Но это -- так ведь, общая мысль. А вот есть что-то еще. Что же это? Обида, вот что. Да, да, обидные слова, брошенные Бездомным прямо в лицо. И горе не в том, что они обидные, а в том, что в них заключается правда. Поэт не глядел уже по сторонам, а, уставившись в грязный трясущийся пол, стал что-то бормотать, ныть, глодая самого себя. Да, стихи... Ему -- тридцать два года! В самом деле, что же дальше? -- И дальше он будет сочинять по нескольку стихотворений в год. -- До старости? -- Да, до старости. -- Что же принесут ему эти стихотворения? Славу? "Какой вздор! Не обманывай-то хоть сам себя. Никогда слава не придет к тому, кто сочиняет дурные стихи. Отчего они дурные? Правду, правду сказал! -- безжалостно обращался к самому себе Рюхин, -- не верю я ни во что из того, что пишу!.." Отравленный взрывом неврастении, поэт покачнулся, пол под ним перестал трястись. Рюхин поднял голову и увидел, что они уже в Москве и, более того, что над Москвой рассвет, что облако подсвечено золотом, что грузовик его стоит, застрявши в колонне других машин у поворота на бульвар, и что близехонько от него стоит на постаменте металлический человек, чуть наклонив голову, и безразлично смотрит на бульвар. Какие-то странные мысли хлынули в голову заболевшему поэту. "Вот пример настоящей удачливости... -- тут Рюхин встал во весь рост на платформе грузовика и руку поднял, нападая зачем-то на никого не трогающего чугунного человека, -- какой бы шаг он ни сделал в жизни, что бы ни случилось с ним, все шло ему на пользу, все обращалось к его славе! Но что он сделал? Я не понимаю... Что-нибудь особенное есть в этих словах: "Буря мглою..."? Не понимаю!.. Повезло, повезло! -- вдруг ядовито заключил Рюхин и почувствовал, что грузовик под ним шевельнулся, -- стрелял, стрелял в него этот белогвардеец и раздробил бедро и обеспечил бессмертие..." Колонна тронулась. Совершенно больной и даже постаревший поэт не более чем через две минуты входил на веранду Грибоедова. Она уже опустела. В углу допивала какая-то компания, и в центре ее суетился знакомый конферансье в тюбетейке и с бокалом "Абрау" в руке. Рюхин, обремененный полотенцами, был встречен Арчибальдом Арчибальдовичем очень приветливо и тотчас избавлен от проклятых тряпок. Не будь Рюхин так истерзан в клинике и на грузовике, он, наверно, получил бы удовольствие, рассказывая о том, как все было в лечебнице, и украшая этот рассказ выдуманными подробностями. Но сейчас ему было не до того, а кроме того, как ни мало был наблюдателен Рюхин, -- теперь, после пытки в грузовике, он впервые остро вгляделся в лицо пирата и понял, что тот хоть и задает вопросы о Бездомном и даже восклицает "Ай-яй-яй!", но, по сути дела, совершенно равнодушен к судьбе Бездомного и ничуть его не жалеет. "И молодец! И правильно!" -- с цинической, самоуничтожающей злобой подумал Рюхин и, оборвав рассказ о шизофрении, попросил: -- Арчибальд Арчибальдович, водочки бы мне... Пират сделал сочувствующее лицо, шепнул: -- Понимаю... сию минуту... -- и махнул официанту. Через четверть часа Рюхин, в полном одиночестве, сидел, скорчившись над рыбцом, пил рюмку за рюмкой, понимая и признавая, что исправить в его жизни уже ничего нельзя, а можно только забыть. Поэт истратил свою ночь, пока другие пировали, и теперь понимал, что вернуть ее нельзя. Стоило только поднять голову от лампы вверх к небу, чтобы понять, что ночь пропала безвозвратно. Официанты, торопясь, срывали скатерти со столов. У котов, шнырявших возле веранды, был утренний вид. На поэта неудержимо наваливался день. Глава 7. Нехорошая квартирка Если бы в следующее утро Степе Лиходееву сказали бы так: "Степа! Тебя расстреляют, если ты сию минуту не встанешь!" -- Степа ответил бы томным, чуть слышным голосом: "Расстреливайте, делайте со мною, что хотите, но я не встану". Не то что встать, -- ему казалось, что он не может открыть глаз, потому что, если он только это сделает, сверкнет молния и голову его тут же разнесет на куски. В этой голове гудел тяжелый колокол, между глазными яблоками и закрытыми веками проплывали коричневые пятна с огненно-зеленым ободком, и в довершение всего тошнило, причем казалось, что тошнота эта связана со звуками какого-то назойливого патефона. Степа старался что-то припомнить, но припоминалось только одно -- что, кажется, вчера и неизвестно где он стоял с салфеткой в руке и пытался поцеловать какую-то даму, причем обещал ей, что на другой день, и ровно в полдень, придет к ней в гости. Дама от этого отказывалась, говоря: "Нет, нет, меня не будет дома!" -- а Степа упорно настаивал на своем: "А я вот возьму да и приду!" Ни какая это была дама, ни который сейчас час, ни какое число, ни какого месяца -- Степа решительно не знал и, что хуже всего, не мог понять, где он находится. Он постарался выяснить хотя бы последнее и для этого разлепил слипшиеся веки левого глаза. В полутьме что-то тускло отсвечивало. Степа наконец узнал трюмо и понял, что он лежит навзничь у себя на кровати, то есть на бывшей ювелиршиной кровати, в спальне. Тут ему так ударило в голову, что он закрыл глаз и застонал. Объяснимся: Степа Лиходеев, директор театра Варьете, очнулся утром у себя в той самой квартире, которую он занимал пополам с покойным Берлиозом, в большом шестиэтажном доме, покоем расположенном на садовой улице. Надо сказать, что квартира эта -- N 50 -- давно уже пользовалась если не плохой, то, во всяком случае, странной репутацией. Еще два года тому назад владелицей ее была вдова ювелира де Фужере. Анна Францевна де Фужере, пятидесятилетняя почтенная и очень деловая дама, три комнаты из пяти сдавала жильцам: одному, фамилия которого была, кажется, Беломут, и другому -- с утраченной фамилией. И вот два года тому назад начались в квартире необъяснимые происшествия: из этой квартиры люди начали бесследно исчезать. Однажды в выходной день явился в квартиру милиционер, вызвал в переднюю второго жильца (фамилия которого утратилась) и сказал, что того просят на минутку зайти в отделение милиции в чем-то расписаться. Жилец приказал Анфисе, преданной и давней домашней работнице Анны Францевны, сказать, в случае если ему будут звонить, что он вернется через десять минут, и ушел вместе с корректным милиционером в белых перчатках. Но не вернулся он не только через десять минут, а вообще никогда не вернулся. Удивительнее всего то, что, очевидно, с ним вместе исчез и милиционер. Набожная, а откровеннее сказать -- суеверная, Анфиса так напрямик и заявила очень расстроенной Анне Францевне, что это колдовство и что она прекрасно знает, кто утащил и жильца и милиционера, только к ночи не хочет говорить. Ну, а колдовству, как известно, стоит только начаться, а там уж его ничем не остановишь. Второй жилец исчез, помнится, в понедельник, а в среду как сквозь землю провалился Беломут, но, правда, при других обстоятельствах. Утром за ним заехала, как обычно, машина, чтобы отвезти его на службу, и отвезла, но назад никого не привезла и сама больше не вернулась. Горе и ужас мадам Беломут не поддаются описанию. Но, увы, и то и другое было непродолжительно. В ту же ночь, вернувшись с Анфисой с дачи, на которую Анна Францевна почему-то спешно поехала, она не застала уже гражданки Беломут в квартире. Но этого мало: двери обеих комнат, которые занимали супруги Беломут, оказались запечатанными. Два дня прошли кое-как. На третий же день страдавшая все это время бессонницей Анна Францевна опять-таки спешно уехала на дачу... Нужно ли говорить, что она не вернулась! Оставшаяся одна Анфиса, наплакавшись вволю, легла спать во втором часу ночи. Что с ней было дальше, неизвестно, но рассказывали жильцы других квартир, что будто бы в N 50-м всю ночь слышались какие-то стуки и будто бы до утра в окнах горел электрический свет. Утром выяснилось, что и Анфисы нет! Об исчезнувших и о проклятой квартире долго в доме рассказывали всякие легенды, вроде того, например, что эта сухая и набожная Анфиса будто бы носила на своей иссохшей груди в замшевом мешочке двадцать пять крупных бриллиантов, принадлежащих Анне Францевне. Что будто бы в дровяном сарае на той самой даче, куда спешно ездила Анна Францевна, обнаружились сами собой какие-то несметные сокровища в виде тех же бриллиантов, а также золотых денег царской чеканки... И прочее в этом же роде. Ну, чего не знаем, за то не ручаемся. Как бы то ни было, квартира простояла пустой и запечатанной только неделю, а затем в нее вселились -- покойный Берлиоз с супругой и этот самый Степа тоже с супругой. Совершенно естественно, что, как только они попали в окаянную квартиру, и у них началось черт знает что. Именно, в течение одного месяца пропали обе супруги. Но эти не бесследно. Про супругу Берлиоза рассказывали, что будто бы ее видели в Харькове с каким-то балетмейстером, а супруга Степы якобы обнаружилась на Божедомке, где, как болтали, директор Варьете, используя свои бесчисленные знакомства, ухитрился добыть ей комнату, но с одним условием, чтобы духу ее не было на Садовой улице... Итак, Степа застонал. Он хотел позвать домработницу Груню и потребовать у нее пирамидону, но все-таки сумел сообразить, что это глупости... Что никакого пирамидону у Груни, конечно, нету. Пытался позвать на помощь Берлиоза, дважды простонал: "Миша... Миша...", но, как сами понимаете, ответа не получил. В квартире стояла полнейшая тишина. Пошевелив пальцами ног, Степа догадался, что лежит в носках, трясущейся рукою провел по бедру, чтобы определить, в брюках он или нет, и не определил. Наконец, видя, что он брошен и одинок, что некому ему помочь, решил подняться, каких бы нечеловеческих усилий это ни стоило. Степа разлепил склеенные веки и увидел, что отражается в трюмо в виде человека с торчащими в разные стороны волосами, с опухшей, покрытою черной щетиною физиономией, с заплывшими глазами, в грязной сорочке с воротником и галстуком, в кальсонах и в носках. Таким он увидел себя в трюмо, а рядом с зеркалом увидел неизвестного человека, одетого в черное и в черном берете. Степа сел на кровать и сколько мог вытаращил налитые кровью глаза на неизвестного. Молчание нарушил этот неизвестный, произнеся низким, тяжелым голосом и с иностранным акцентом следующие слова: -- Добрый день, симпатичнейший Степан Богданович! Произошла пауза, после которой, сделав над собой страшнейшее усилие, Степа выговорил: -- Что вам угодно? -- и сам поразился, не узнав своего голоса. Слово "что" он произнес дискантом, "вам" -- басом, а "угодно" у него совсем не вышло. Незнакомец дружелюбно усмехнулся, вынул большие золотые часы с алмазным треугольником на крышке, позвонил одиннадцать раз и сказал: -- Одиннадцать! И ровно час, как я дожидаюсь вашего пробуждения, ибо вы назначили мне быть у вас в десять. Вот и я! Степа нащупал на стуле рядом с кроватью брюки, шепнул: -- Извините... -- надел их и хрипло спросил: -- Скажите, пожалуйста, вашу фамилию? Говорить ему было трудно. При каждом слове кто-то втыкал ему иголку в мозг, причиняя адскую боль. -- Как? Вы и фамилию мою забыли? -- тут неизвестный улыбнулся. -- Простите... -- прохрипел Степа, чувствуя, что похмелье дарит его новым симптомом: ему показалось, что пол возле кровати ушел куда-то и что сию минуту он головой вниз полетит к чертовой матери в преисподнюю. -- Дорогой Степан Богданович, -- заговорил посетитель, проницательно улыбаясь, -- никакой пирамидон вам не поможет. Следуйте старому мудрому правилу, -- лечить подобное подобным. Единственно, что вернет вас к жизни, это две стопки водки с острой и горячей закуской. Степа был хитрым человеком и, как ни был болен, сообразил, что раз уж его застали в таком виде, нужно признаваться во всем. -- Откровенно сказать... -- начал он, еле ворочая языком, -- вчера я немножко... -- Ни слова больше! -- ответил визитер и отъехал с креслом в сторону. Степа, тараща глаза, увидел, что на маленьком столике сервирован поднос, на коем имеется нарезанный белый хлеб, паюсная икра в вазочке, белые маринованные грибы на тарелочке, что-то в кастрюльке и, наконец, водка в объемистом ювелиршином графинчике. Особенно поразило Степу то, что графин запотел от холода. Впрочем, это было понятно -- он помещался в полоскательнице, набитой льдом. Накрыто, словом, было чисто, умело. Незнакомец не дал Степиному изумлению развиться до степени болезненной и ловко налил ему полстопки водки. -- А вы? -- пискнул Степа. -- С удовольствием! Прыгающей рукой поднес Степа стопку к устам, а незнакомец одним духом проглотил содержимое своей стопки. Прожевывая кусок икры, Степа выдавил из себя слова: -- А вы что же... закусить? -- Благодарствуйте, я не закусываю никогда, -- ответил незнакомец и налил по второй. Открыли кастрюлю -- в ней оказались сосиски в томате. И вот проклятая зелень перед глазами растаяла, стали выговариваться слова, и, главное, Степа кое-что припомнил. Именно, что дело вчера было на Сходне, на даче у автора скетчей Хустова, куда этот Хустов и возил Степу в таксомоторе. Припомнилось даже, как нанимали этот таксомотор у "Метрополя", был еще при этом какой-то актер не актер... с патефоном в чемоданчике. Да, да, да, это было на даче! Еще, помнится, выли собаки от этого патефона. Вот только дама, которую Степа хотел поцеловать, осталась неразъясненной... черт ее знает, кто она... кажется, в радио служит, а может быть, и нет. Вчерашний день, таким образом, помаленьку высветлялся, но Степу сейчас гораздо более интересовал день сегодняшний и, в частности, появление в спальне неизвестного, да еще с закуской и водкой. Вот что недурно было бы разъяснить! -- Ну, что же, теперь, я надеюсь, вы вспомнили мою фамилию? Но Степа только стыдливо улыбнулся и развел руками. -- Однако! Я чувствую, что после водки вы пили портвейн! Помилуйте, да разве это можно делать! -- Я хочу вас попросить, чтоб это осталось между нами, -- заискивающе сказал Степа. -- О, конечно, конечно! Но за Хустова я, само собой разумеется, не ручаюсь. -- А вы разве знаете Хустова? -- Вчера в кабинете у вас видел этого индивидуума мельком, но достаточно одного беглого взгляда на его лицо, чтобы понять, что он -- сволочь, склочник, приспособленец и подхалим. "Совершенно верно!" -- подумал Степа, пораженный таким верным, точным и кратким определением Хустова. Да, вчерашний день лепился из кусочков, но все-таки тревога не покидала директора Варьете. Дело в том, что в этом вчерашнем дне зияла преогромная черная дыра. Вот этого самого незнакомца в берете, воля ваша, Степа в своем кабинете вчера никак не видал. -- Профессор черной магии Воланд, -- веско сказал визитер, видя Степины затруднения, и рассказал все по порядку. Вчера днем он приехал из-за границы в Москву, немедленно явился к Степе и предложил свои гастроли в Варьете. Степа позвонил в московскую областную зрелищную комиссию и вопрос этот согласовал (Степа побледнел и заморгал глазами), подписал с профессором Воландом контракт на семь выступлений (Степа открыл рот), условился, что Воланд придет к нему для уточнения деталей в десять часов утра сегодня... Вот Воланд и пришел! Придя, был встречен домработницей Груней, которая объяснила, что сама она только что пришла, что она приходящая, что Берлиоза дома нет, а что если визитер желает видеть Степана Богдановича, то пусть идет к нему в спальню сам. Степан Богданович так крепко спит, что разбудить его она не берется. Увидев, в каком состоянии Степан Богданович, артист послал Груню в ближайший гастроном за водкой и закуской, в аптеку за льдом и... -- Позвольте с вами рассчитаться, -- проскулил убитый Степа и стал искать бумажник. -- О, какой вздор! -- воскликнул гастролер и слушать ничего больше не захотел. Итак, водка и закуска стали понятны, и все же на Степу было жалко взглянуть: он решительно не помнил ничего о контракте и, хоть убейте, не видел вчера этого Воланда. Да, Хустов был, а Воланда не было. -- Разрешите взглянуть на контракт, -- тихо попросил Степа. -- Пожалуйста, пожалуйста... Степа взглянул на бумагу и закоченел. Все было на месте. Во-первых, собственноручная Степина залихватская подпись! Косая надпись сбоку рукою финдиректора Римского с разрешением выдать артисту Воланду в счет следуемых ему за семь выступлений тридцати пяти тысяч рублей десять тысяч рублей. Более того: тут же расписка Воланда в том, что он эти десять тысяч уже получил! "Что же это такое?!" -- подумал несчастный Степа, и голова у него закружилась. Начинаются зловещие провалы в памяти?! Но, само собою, после того, как контракт был предъявлен, дальнейшие выражения удивления были бы просто неприличны. Степа попросил у гостя разрешения на минуту отлучиться и, как был в носках, побежал в переднюю к телефону. По дороге он крикнул в направлении кухни: -- Груня! Но никто не отозвался. Тут он взглянул на дверь в кабинет Берлиоза, бывшую рядом с передней, и тут, как говорится, остолбенел. На ручке двери он разглядел огромнейшую сургучную печать на веревке. "Здравствуйте! -- рявкнул кто-то в голове у Степы. -- Этого еще недоставало!" И тут Степины мысли побежали уже по двойному рельсовому пути, но, как всегда бывает во время катастрофы, в одну сторону и вообще черт знает куда. Головную Степину кашу трудно даже передать. Тут и чертовщина с черным беретом, холодной водкой и невероятным контрактом, -- а тут еще ко всему этому, не угодно ли, и печать на двери! То есть кому хотите сказать, что Берлиоз что-то натворил, -- не поверит, ей-ей, не поверит! Однако печать, вот она! Да-с... И тут закопошились в мозгу у Степы какие-то неприятнейшие мыслишки о статье, которую, как назло, недавно он всучил Михаилу Александровичу для напечатания в журнале. И статья, между нами говоря, дурацкая! И никчемная, и деньги-то маленькие... Немедленно вслед за воспоминанием о статье прилетело воспоминание о каком-то сомнительном разговоре, происходившем, как помнится, двадцать четвертого апреля вечером тут же, в столовой, когда Степа ужинал с Михаилом Александровичем. То есть, конечно, в полном смысле слова разговор этот сомнительным назвать нельзя (не пошел бы Степа на такой разговор), но это был разговор на какую-то ненужную тему. Совершенно свободно можно было бы, граждане, его и не затевать. До печати, нет сомнений, разговор этот мог считаться совершеннейшим пустяком, но вот после печати... "Ах, Берлиоз, Берлиоз! -- вскипало в голове у Степы. -- Ведь это в голову не лезет!" Но горевать долго не приходилось, и Степа набрал номер в кабинете финдиректора Варьете Римского. Положение Степы было щекотливое: во-первых, иностранец мог обидеться на то, что Степа проверяет его после того, как был показан контракт, да и с финдиректором говорить было чрезвычайно трудно. В самом деле, ведь не спросишь его так: "Скажите, заключал ли я вчера с профессором черной магии контракт на тридцать пять тысяч рублей?" Так спрашивать не годится! -- Да! -- послышался в трубке резкий, неприятный голос Римского. -- Здравствуйте, Григорий Данилович, -- тихо заговорил Степа, -- это Лиходеев. Вот какое дело... гм... гм... у меня сидит этот... э... артист Воланд... Так вот... я хотел спросить, как насчет сегодняшнего вечера?.. -- Ах, черный маг? -- отозвался в трубке Римский, -- афиши сейчас будут. -- Ага, -- слабым голосом сказал Степа, -- ну, пока... -- А вы скоро придете? -- спросил Римский. -- Через полчаса, -- ответил Степа и, повесив трубку, сжал горячую голову руками. Ах, какая выходила скверная штука! Что же это с памятью, граждане? А? Однако дольше задерживаться в передней было неудобно, и Степа тут же составил план: всеми мерами скрыть свою невероятную забывчивость, а сейчас первым долгом хитро выспросить у иностранца, что он, собственно, намерен сегодня показывать во вверенном Степе Варьете? Тут Степа повернулся от аппарата и в зеркале, помещавшемся в передней, давно не вытираемом ленивой Груней, отчетливо увидел какого-то странного субъекта -- длинного, как жердь, и в пенсне (ах, если бы здесь был Иван Николаевич! Он узнал бы этого субъекта сразу!). А тот отразился и тотчас пропал. Степа в тревоге поглубже заглянул в переднюю, и вторично его качнуло, ибо в зеркале прошел здоровеннейший черный кот и также пропал. У Степы оборвалось сердце, он пошатнулся. "Что же это такое? -- подумал он, -- уж не схожу ли я с ума? Откуда ж эти отражения?!" -- он заглянул в переднюю и испуганно закричал: -- Груня! Какой тут кот у нас шляется? Откуда он? И кто-то еще с ним?? -- Не беспокойтесь, Степан Богданович, -- отозвался голос, но не Грунин, а гостя из спальни, -- кот этот мой. Не нервничайте. А Груни нет, я услал ее в Воронеж, на родину, так как она жаловалась, что вы давно уже не даете ей отпуска. Слова эти были настолько неожиданными и нелепыми, что Степа решил, что ослышался. В полном смятении он рысцой побежал в спальню и застыл на пороге. Волосы его шевельнулись, и на лбу появилась россыпь мелкого пота. Гость пребывал в спальне уже не один, а в компании. Во втором кресле сидел тот самый тип, что померещился в передней. Теперь он был ясно виден: усы-перышки, стеклышко пенсне поблескивает, а другого стеклышка нет. Но оказались в спальне вещи и похуже: на ювелиршином пуфе в развязной позе развалился некто третий, именно -- жутких размеров черный кот со стопкой водки в одной лапе и вилкой, на которую он успел поддеть маринованный гриб, в другой. Свет, и так слабый в спальне, и вовсе начал меркнуть в глазах Степы. "Вот как, оказывается, сходят с ума!" -- подумал он и ухватился за притолоку. -- Я вижу, вы немного удивлены, дражайший Степан Богданович? -- осведомился Воланд у лязгающего зубами Степы, -- а между тем удивляться нечему. Это моя свита. Тут кот выпил водки, и Степина рука поползла по притолоке вниз. -- И свита эта требует места, -- продолжал Воланд, -- так что кое-кто из нас здесь лишний в квартире. И мне кажется, что этот лишний -- именно вы! -- Они, они! -- козлиным голосом запел длинный клетчатый, во множественном числе говоря о Степе, -- вообще они в последнее время жутко свинячат. Пьянствуют, вступают в связи с женщинами, используя свое положение, ни черта не делают, да и делать ничего не могут, потому что ничего не смыслят в том, что им поручено. Начальству втирают очки! -- Машину зря гоняет казенную! -- наябедничал и кот, жуя гриб. И тут случилось четвертое, и последнее, явление в квартире, когда Степа, совсем уже сползший на пол, ослабевшей рукой царапал притолоку. Прямо из зеркала трюмо вышел маленький, но необыкновенно широкоплечий, в котелке на голове и с торчащим изо рта клыком, безобразящим и без того невиданно мерзкую физиономию. И при этом еще огненно-рыжий. -- Я, -- вступил в разговор этот новый, -- вообще не понимаю, как он попал в директора, -- рыжий гнусавил все больше и больше, -- он такой же директор, как я архиерей! -- Ты не похож на архиерея, Азазелло, -- заметил кот, накладывая себе сосисек на тарелку. -- Я это и говорю, -- прогнусил рыжий и, повернувшись к Воланду, добавил почтительно: -- Разрешите, мессир, его выкинуть ко всем чертям из Москвы? -- Брысь!! -- вдруг рявкнул кот, вздыбив шерсть. И тогда спальня завертелась вокруг Степы, и он ударился о притолоку головой и, теряя сознание, подумал: "Я умираю..." Но он не умер. Открыв слегка глаза, он увидел себя сидящим на чем-то каменном. Вокруг него что-то шумело. Когда он открыл, как следует, глаза, он увидел, что шумит море, и что даже больше того, -- волна покачивается у самых его ног, и что, короче говоря, он сидит на самом конце мола, и что под ним голубое сверкающее море, а сзади -- красивый город на горах. Не зная, как поступают в таких случаях, Степа поднялся на трясущиеся ноги и пошел по молу к берегу. На молу стоял какой-то человек, курил, плевал в море. На Степу он поглядел дикими глазами и перестал плевать. Тогда Степа отколол такую штуку: стал на колени перед неизвестным курильщиком и произнес: -- Умоляю, скажите, какой это город? -- Однако! -- сказал бездушный курильщик. -- Я не пьян, -- хрипло ответил Степа, -- я болен, со мной что-то случилось, я болен... Где я? Какой это город?.. -- Ну, Ялта... Степа тихо вздохнул, повалился на бок, головою стукнулся о нагретый камень мола. Глава 8. Поединок между профессором и поэтом Как раз в то время, когда сознание покинуло Степу в Ялте, то есть около половины двенадцатого дня, оно вернулось к Ивану Николаевичу Бездомному, проснувшемуся после глубокого и продолжительного сна. Некоторое время он соображал, каким это образом он попал в неизвестную комнату с белыми стенами, с удивительным ночным столиком из какого-то светлого металла и с белой шторой, за которой чувствовалось солнце. Иван тряхнул головой, убедился в том, что она не болит, и вспомнил, что он находится в лечебнице. Эта мысль потянула за собою воспоминание о гибели Берлиоза, но сегодня оно не вызвало у Ивана сильного потрясения. Выспавшись, Иван Николаевич стал поспокойнее и соображать начал яснее. Полежав некоторое время неподвижно в чистейшей, мягкой и удобной пружинной кровати, Иван увидел кнопку звонка рядом с собою. По привычке трогать предметы без надобности, Иван нажал ее. Он ожидал какого-то звона или явления вслед за нажатием кнопки, но произошло совсем другое. В ногах Ивановой постели загорелся матовый цилиндр, на котором было написано: "Пить". Постояв некоторое время, цилиндр начал вращаться до тех пор, пока не выскочила надпись: "Няня". Само собою разумеется, что хитроумный цилиндр поразил Ив