радикальное воплощение. Но все же главным видом деятельности дадаистов стало абсурдизированное зрелище - то, что впоследствии возродилось под именами "хепенинга" и "перформанса". После нескольких скандальных акций такого рода происходит итоговая экспозиция дадаистов в Париже в мае 1921 года, буквально в преддверии рождения группы Бретона. Он сам и его друзья уже там. На выставке были представлены и живописные произведения, и графика, и коллажи, и готовые объекты в духе Дюшана, но суть дела вовсе не в том, какие именно вещи были выставлены и какими особенностями они отличались. О "произведениях искусства" можно было и даже следовало вообще забыть, поскольку, согласно замыслу устроителей, в подвальном помещении галереи "О сан парейль" не было освещения, так что разглядеть экспонаты было физически невозможно. Кроме того, специально посаженный за ширмами человек непрерывно осыпал присутствующих ругательствами, что, разумеется, никогда не может способствовать осмотру выставки. Никто ее и не смотрел, тем более что там было нечто другое, на что можно было полюбоваться. Спектакль был своеобразный. Андре Бретон якобы освещал выставку, время от времени зажигая спички. Луи Арагон мяукал. Другие тоже были заняты по мере своих сил и способностей. Рибмон-Дессень непрерывно восклицал: "Дождь капает на голову!" Филипп Супо и Тристан Тцара играли в догонялки, и так далее. То был своего рода подпольный скандальный карнавал, словно предназначенный для таких людей, как Сальвадор Дали, который любил подобные шабаши и знал в них толк. Но его-то и не было: он еще занимался тем, что писал в Барселоне свои ранние реалистические картины, в которых еще нет почти ничего от будущего Дали. Бунт дадаистов был недолговечным, и к середине 20-х годов он исчерпал себя. Другие идеи и течения вышли вперед. Но верным продолжателем дадаистской традиции скандалов и публичных выходок стал именно Дали. Рассказы о его эскападах многочисленны и колоритны, и трудно отделить в них правду от выдумок. Пожалуй, здесь не обязательно останавливаться на описании того, как он придумал совращать американских миллионерш с помощью вареных яиц или как он гарцевал вокруг Арама Хачатуряна на коне под звуки "Танца с саблями", тем более что проверить эти рассказываемые истории невозможно. Но, например, тот документально подтвержденный факт, что Дали в 1950-е годы принародно стрелял в литографские камни из ружья, заряженного специальным составом, чтобы получить причудливые литографии, которые тиражировались во множестве и продавались по хорошей (для их создателя) цене, еще раз подтверждает близость Дали к дадаизму и предоставляет его биографам ломать голову над тем, как это понимать: как демонстрацию социальной независимости или как выражение бессовестной алчности. Но если оставить в стороне саму стихию скандальности, то что же общего можно найти между "академическим натурализмом" видений Дали, воплощенных в его картинах, и безусловной враждебностью дадаистов к традиции и "порядку"? Как это ни парадоксально (впрочем, такой зачин по отношению к Дали почти комичен, поскольку именно парадокс здесь главное), демонстративно традиционный "музейный" стиль художника был взят им в качестве почти такой же "готовой формы", каковы были для дадаистов стандартизованные изделия промышленности - велосипедное колесо, водопроводные трубы или фарфоровый писсуар, выставленный Марселем Дюшаном под благозвучным названием "Фонтан". Если ready-made является попыткой "остранения" обыденных вещей и снятия противоположности между "искусством" и "не-искусством", то классические цитаты, приемы, парафразы у Дали придают странность и парадоксальность самим формам, хрестоматийно внедренным в европейское сознание. Фабричная усредненность, тиражированность вещей - это своего рода обыденная параллель к хрестоматийной заштампованности "Анжелюса" Милле или тех произведений Рафаэля или Фортуни, которые подразумеваются или обыгрываются у Дали. Неверно говорить, что Дали "защищает" традиционный натурализм - но так же неверно было бы считать его ниспровергателем музеев. На то он и сюрреалист, на то он и Дали, чтобы опровергать аристотелевскую логику, которая знает лишь "за", "против" и "третьего не дано". Он как раз и дает то самое "третье"! То ли он защищает "музейность", подрывая ее фундаменты, то ли подрывает, защищая. Но более фундаментальное значение имеет другой аспект связи с дадаизмом. Сюрреалистское отношение к бессознательному и стихии хаоса прямо вырастает из дадаистского "посева". В то же время сама направленность творческой активности была иной: не просто разрушительной, а созидательной - но через разрушение. Сюрреалисты пытались построить здание эстетики с помощью тех противоразумных и абсурдных методов и приемов, которые служили дадаистам прежде всего для демонтажа всех смысловых, стилевых и прочих систем. Речь идет о самой "технологии" творческого процесса, то есть о методах, позволяющих исключить или нейтрализовать сознательное, рациональное конструирование ("устроение") образов. Дадаисты первыми положились на Случай как на главный рабочий инструмент. Художники стали бросать на холст краски, предоставляя красочному веществу и силе броска самим образовывать иррациональные конфигурации. Для создания своих текстов Тристан Тцара разрезал газетный лист на отдельные слова, перемешивал их, а затем извлекал из кучи "сырого материала" отдельные фрагменты по методу лотереи и соединял их. Сам творец при этом рассматривался как орудие, медиум, марионетка каких-то мировых сил. Спустя почти три десятилетия после начала эпопеи сюрреализма Макс Эрнст писал: "В качестве последнего суеверия, печального остатка мифа о творении западная культура сохранила легенду о суверенности творчества художника. Одним из первых революционных актов сюрреализма было то, что он атаковал эту выдумку действенными средствами и в самой резкой форме, усиленно настаивая на чисто пассивной роли так называемого автора в механизме поэтического вдохновения и разоблачая всяческий контроль со стороны разума, морали или эстетических соображений..." . Эти формулировки в точности соответствуют и той программе, которая была предложена в "Первом манифесте" 1924 года, и самой практике художников. Они применяли, если обобщить их практику, два вида приемов. Первый из них - приемы "механического" характера, то есть специфические процедуры, позволяющие обходиться без "контроля со стороны разума, морали или эстетических соображений". Например, Андре Массой создал во второй половине 1920-х годов целую серию картин, которые возникли в результате последовательного выплескивания, бросания на холст клея, песка и краски, с минимальной доработкой кистью. При этом, как он верил, определяет результат не сознание художника, а некое Мировое Бессознательное. Впрочем, сама последовательность приемов выплескивания и бросания (клея, песка, краски) была строго определенной и вполне рациональной: сначала следовало получить на холсте случайные пятна клея, а потом уже пускать в ход песок, чтобы он прилипал к клейким местам. Другим путем шел к той же цели Макс Эрнст, который придумал технику "фроттажа", то есть "натирания". Он стал подкладывать под бумагу или холст какие-нибудь неровные поверхности или предметы (кору деревьев, гравий и т. д. ). Затем, хорошенько нажимая на поверхность, натирал ее сухими или полусухими красками. Получались фантастические конфигурации, напоминавшие то заросли фантастического леса, то таинственные города. Рассудочное начало было при этом отодвигаемо в сторону. Впрочем, не до конца. Все-таки те случайные эффекты, которые получались у Массона и Эрнста, до известной степени направлялись разумной созидательной волей. Ведущие мастера не могли удовлетвориться одними лишь механическими методами "охоты за случайностью". Они добивались и внутренней, личностной иррациональности, отключения разума на уровне психической жизни. Для этого, как легко можно догадаться, практиковались своеобразные формы "зрительного самогипноза". "Завораживающая" сила, как давно известно, появляется при длительном наблюдении языков пламени, движения облаков и т. д. Что касается Сальвадора Дали, то он возлагал большие надежды на освобождающую силу сна, поэтому принимался за холст сразу же после утреннего пробуждения, когда мозг еще не полностью освободился от образов бессознательного. Иногда он вставал среди ночи, чтобы работать - с той же целью. По сути дела, его метод соответствует одному из приемов психоанализа: имеется в виду записывание сновидений как можно скорее после пробуждения (считается, что промедление приносит с собой искажение образов сна под воздействием сознания). Переход от "механических" приемов к "психическим" (или "психоаналитическим") захватил малопомалу всех ведущих мастеров сюрреализма. Подводя итоги своего искусства в зрелые годы, Андре Массой сформулировал три условия бессознательного творчества: 1 - освободить сознание от рациональных связей и достичь состояния, близкого к трансу; 2 - полностью подчиниться неконтролируемым и внеразумным внутренним импульсам; 3 - работать по возможности быстро, не задерживаясь для осмысления сделанного. Под этими рекомендациями могли бы подписаться и люди, ставшие в конце концов непримиримыми врагами,- Андре Бретон и Сальвадор Дали. Примечательно и многозначительно то, насколько скомпрометированным оказался здравый смысл, человеческий разум в глазах людей, принадлежавших к цвету европейской интеллигенции,- от Пикассо до Генри Мура, от Джордже де Кирико до Макса Эрнста, от Бунюэля до Беккета. Это был серьезный поворот в области главных ценностей человека. Здесь нельзя обойтись без специального разговора о философии бессознательного, то есть о фрейдизме,- в той мере и в том отношении, в которых последний связан с искусством. Сюрреализм и фрейдизм В своей книге 1928 года "Сюрреализм и живопись" Андре Бретон подводит некоторые итоги появившегося незадолго до того нового движения в искусстве (в самом широком смысле этого слова). Вполне последовательно он, руководитель абсурдных игр и "снов наяву", считает необходимым указать на значение детских игрушек для художника, и, указывая на столь весомую и ключевую фигуру, как Пикассо, который в это время тоже сближается с сюрреалистами, Бретон именует его "создателем трагических игрушек, предназначенных для взрослых" (Breton A. Surraalisme et la peiniure. Paris, 1928, p. 20).Происхождение этих определений и наблюдений вполне ясно. Фрейдизм придавал особое значение детским фантазиям, играм, вообще ментальному миру детей, рассчитывая на то, что законы психической жизни - имеется в виду бессознательной - гораздо яснее и рельефнее выражаются в жизни детей, еще не порабощенных понятиями и нормами мира взрослых, чем в жизни самих взрослых. Фрейдистские взгляды настолько были усвоены многими лидерами сюрреализма, что превратились в их способ мышления. Они даже не вспоминали о том, из какого источника взято то или иное воззрение, тот или иной подход. Так, Макс Эрнст развивал свое зрительное воображение, созерцая предметы прихотливой, иррациональной конфигурации. Тем самым он, разумеется, использовал советы Леонардо да Винчи - но, без сомнения, они были восприняты через призму Зигмунда Фрейда, который по-своему интерпретировал эту склонность к завороженному созерцанию разводов на старой стене или причудливых скал, возбуждающих в воображении неожиданные образы и их комбинации. Что же касается чисто "фрейдистского" метода Сальвадора Дали - писать картины в еще не совсем проснувшемся состоянии, пребывая хотя бы частично во власти памяти о сновидениях,-то об этом уже говорилось, и дополнительные комментарии здесь не нужны. Доверие к иррациональному, преклонение перед ним как перед источником творчества было у Сальвадора Дали абсолютным, не допускающим никаких компромиссов. После того как Дали сотрудничал с Бунюэлем в 1929 году при создании фильма "Андалузский пес", кинорежиссер таким образом охарактеризовал их общее умонастроение: "Мы написали сценарий меньше чем за неделю, придерживаясь одного правила, принятого с общего согласия: не прибегать к идеям или образам, которые могли бы дать повод для рациональных объяснений - психологических или культурологических. Открыть все двери иррациональному". Этот Девиз подтвердил и сам Дали в своем "Завоевании иррационального" (1935): "Все мои притязания в области живописи состоят в том, чтобы материализовать с самой воинственной повелительностью и точностью деталей образы конкретной иррациональности". Все это в известном смысле суть клятвы верности фрейдизму. Считается, и не без оснований, что именно Сальвадор Дали был чуть ли не главным проводником фрейдистских взглядов в искусстве XX века. Не случайно он был единственным из современных художников, кто сумел увидеться с престарелым, больным и замкнутым Фрейдом в его лондонском доме в 1936 году. В то же самое время Дали удостоился одобрительного упоминания Фрейда в письме последнего к Стефану Цвейгу - тоже случай уникальный, поскольку Фрейд, по-видимому, не имел представления о развитии искусства в XX веке и не интересовался современными ему течениями живописи. Его собственные вкусы были "старомодны", и в его венском кабинете лишь репродукция с одной из картин Б╦клина напоминала о существовании этого вида искусства. По признанию Дали, для него мир идей Фрейда означал столько же, сколько мир Писания означал для средневековых художников или мир античной мифологии - для Ренессанса. Чисто внешним проявлением этой внутренней связи является то обстоятельство, что Дали часто цитирует, перефразирует, пересказывает мысли Фрейда. В "Дневнике одного гения" мы можем обнаружить немало таких апелляций к Учителю. Его имя не упоминается, но для западного читателя это имя не составляло тайны. Вот лишь один пример. "Ошибки всегда имеют в себе нечто священное,- говорит Дали.- Никогда не пытайтесь исправлять их. Наоборот: их следует рационализировать и обобщать. После того станет возможным сублимировать их". (Пер. А. Я.) Ссылка на Учителя здесь и не обязательна, потому что перед нами - одна из самых общеизвестных идей фрейдизма: мысль о том, что ошибки, обмолвки и остроты - это своего рода неконтролируемые выбросы кипящей, бродящей материи подсознания, которая таким образом прорывает застывшую корку "Эго". Не удивительно и то, что "Дневник" открывается не чем иным, как цитатой из Фрейда: "Герой есть тот, кто восстает против отцовского авторитета и побеждает его". (Пер. А. Я.) Этот тезис имел для Дали особый смысл: он означал и ключевые факты его личной биографии (разрыв с отцом), он указывал на общественную позицию художника и его роль в политической жизни (отношения с государством, законом, с "вождями народов"). Может быть, можно говорить и о метафизическом смысле этого текста: ведь отношение Дали к "небесному отцу" постоянно склонялось к какой-то люциферовской дерзости, искусительности, независимости. Примечательно, однако же, что Дали как будто не замечал одного противоречия в своей личности и своем "Дневнике". Он относился к Фрейду, по сути дела, как к духовному отцу и никогда ни в чем не проявил непослушания, не усомнился ни в одном слове. А ведь Дали знал, что незаурядная личность просто не может не бросить вызов отцовскому авторитету,- и не просто поставил соответствующую цитату на самое видное место, но и придерживался соответствующей линии и в своей жизни, и в своем творчестве. Только одно исключение, только одно нарушение можно констатировать: "отцовский" авторитет Фрейда стоял выше всякой критики. А ведь самые талантливые "потомки" Фрейда - Юнг и Адлер - как раз откололись от ортодоксального фрейдизма, как раз "восстали против отцовского авторитета", словно подтверждая тем самым тезис Фрейда. Дали позволял себе быть непочтительным к кому угодно, он доходил до пределов сюрреалистической раскованности, апеллируя в своей живописи или своих словесных высказываниях к каким угодно "властителям дум". Среди всех великих людей он почитал безоговорочно одного только Фрейда - подобно тому как среди родственников и близких людей он никогда не задел одну лишь "Галарину". Можно было бы долго приводить примеры почитания Фрейда Сальвадором Дали и другими сюрреалистами. Мир идей венского психолога и мыслителя имел особый смысл для этих людей. В самом деле, фрейдизм был жизненно важен для сюрреалистов и был, быть может, одним из главных факторов подъема и успеха их доктрины. В известной статье 1919 года "Das Unheimliche", опубликованной в венском журнале "Imago", Фрейд писал: "Один из наиболее надежных способов вызвать ощущение тревожащей странности - это создать неуверенность насчет того, является ли предстающий нашим глазам персонаж живым существом или же автоматом". Естественно, что самое первое, что вспоминается в связи с этим психологическим наблюдением,- это "автоматические" персонажи Джорджо де Кирико, которые уже были созданы к тому времени, когда опубликована статья Фрейда. Через несколько лет после ее опубликования должны появиться и те изображения в картинах Магритта, Массона, Пикассо и Дали, в которых налицо именно смущающая, опасная неопределенность. Кто там - люди, механизмы, куклы, призраки? Было бы верхом упрощенчества думать, будто сюрреалисты работали по рецептам Фрейда или "иллюстрировали" его идеи. Фрейдизм помогал им в ином плане. Сами концепции сюрреалистов получали мощную поддержку со стороны психоанализа и других фрейдовских открытий. И перед собой, и перед другими они получали весомые подтверждения правильности своих устремлений. Они не могли не заметить, что "случайностные" методы раннего сюрреализма - такие, как "изысканный труп", фроттаж или дриппинг (то есть произвольное набрызгивание краски на холст) - соответствовали фрейдовской методике "свободных ассоциаций", употреблявшейся при изучении внутреннего мира человека. Когда позднее утверждается в искусстве Дали, Магритта, Танги, Дельво принцип иллюзионистического "фотографирования бессознательного", то нельзя было не вспомнить о том, что психоанализ выработал технику "документального реконструирования" сновидений. Переклички и созвучия были знаменательны. Если добавить сюда хотя бы тот факт, что психоанализ обращал первостепенное внимание именно на те состояния души, которые прежде всего интересовали и сюрреалистов (сон, визионерство, психические расстройства, детская ментальность, психика "первобытного" типа, то есть свободная от ограничений и запретов цивилизации), то придется констатировать параллельность интересов, точек зрения, методов и выводов. Первыми заметили и оценили Фрейда дадаисты. Они ссылались на его теории, касающиеся сферы бессознательного, в своих опытах абсурдистской словесности и живописи (хотя главным для них оставалось, как уже отмечалось выше, специфическое зрелище кощунственного или бессвязного характера). "Манифест дада", написанный в 1918 году Тристаном Тцара, провозглашал без экивоков: "Логика всегда не права". В другом месте этого же примечательного документа говорится: "Очищение личности может состояться лишь в состоянии безумия, притом безумия агрессивного и полного". Возможно, сам Зигмунд Фрейд - серьезный ученый и человек патриархальной складки - пришел бы в ужас или недоумение от подобных деклараций. Но именно его идеи служили им в качестве подспорья. Исследователи давно уже проследили и установили, каким образом, с каких сторон, в какой степени познакомились с фрейдизмом лидеры сюрреализма, особенно Макс Эрнст, Андре Бретон, Андре Массон, Сальвадор Дали. Как правило, они приходили к Фрейду, то есть к его книгам, уже в своей студенческой юности, которая у одних пришлась еще на 1910-е годы, а у других (в том числе у Дали) - на начало 1920-х годов. Андре Бретон, бесспорный лидер движения, после изучения сочинений Фрейда едет к нему в Вену в 1922 году. В это самое время восемнадцатилетний Дали, словно повторяя путь своего старшего собрата, с увлечением погружается в книги Фрейда только сделавшись студентом Высшей школы изящных искусств в Мадриде. Опытные данные замечательного психолога, его проницательность и глубокое знание человеческой натуры подтверждали и освящали устремления сюрреалистов. Более сильного союзника трудно было найти. Обновленная Фрейдом психология привлекала к себе широкое внимание и выглядела буквально как новый взгляд на человека, на его историю, его религию, его искусство. Новая психология доказывала, что бессознательная жизнь людей - бурная, активная и во многом, если не в главном, определяющая поведение, идеи, творческие возможности человека - развивается по таким законам, которые не имеют ничего общего ни с моралью, ни с рассудком, ни с "вечными ценностями". Если выражаться с предельной и, быть может, излишней прямотой, то фрейдизм приводил к тому выводу, что даже величайший на свете праведник подсознательно совершенно равнодушен ко всем моральным заповедям, а лучшему мыслителю среди людей, быть может, разум не столько помогает, сколько мешает. Европейское человечество уже давно было погружено в споры о сущности, о пределах, о самой необходимости нравственности: имморализм Фридриха Ницше мало кого оставил равнодушным к этой проблеме. Но фрейдизм вызвал более широкий и громкий резонанс. Он не был просто вызывающим философским тезисом. Он был более или менее научным течением, он предлагал и предполагал эмпирическую и опытную проверяемость своих постулатов и выводов, он разрабатывал практические клинические методы воздействия на психику - методы, дававшие несомненный эффект. Он был укоренен не только на университетских кафедрах, не только в сознании интеллектуалов и академической "истории идей". Он неудержимо завоевывал себе место в .более широких сферах общественного бытия. И он исключал мораль и разум из самих основ жизнедеятельности человека, считая их поздними, вторичными и даже во многом обременительными образованиями цивилизации. Во всяком случае, примат разума и морали не признавался. Семья, религия, государство, конституции, заповеди, обычаи, правила этики, логические понятия, эстетические нормы и критерии следовало понимать с позиций фрейдизма как нечто условное. Безусловна же и абсолютна бессознательная жизнь со своими особыми законами, сложившимися, быть может, за миллионы лет до того, как появились понятия о добре и зле, о боге, о разуме. До-цивилизованные и даже, быть может, вообще до-человеческие пласты психической жизни приоткрывались перед психоанализом при всех его передержках и перекосах (которых не избежал и сам Фрейд). Эти революционные (и, как всякая революция, опасные) воззрения позволяли ставить под сомнение или по крайней мере не считать вершиной и итогом развития любые формы искусства и мысли, основывающиеся на принципах разума и моральности. Фрейд и его ученики открыли - и это открытие было неоспоримо,- что человек, по сути дела, непрерывно творит. Всякий или почти всякий человек - художник и творец в своих фантазиях и снах или по крайней мере был творцом в детском возрасте и мог бы развить эти способности, если бы не цивилизованное общество и его требования. Но речь идет об особенном творчестве: творчестве по законам иррационального, стихийного мифа, который не имеет ничего общего с тем, что считают искусством в цивилизованной Европе, особенно в Новое и Новейшее время. По наблюдениям и предположениям психологов получалось, что не только "первобытные" народы, но и люди индустриально-урбанистического общества спонтанно творят мифы о рождении и смерти, о мужчине и женщине, о брате и сестре, о зависти, страхе и соперничестве. В этих типичных мифах происходят самые причудливые и иррациональные превращения, подстановки, смысловые комбинации. Отец превращается во врага, мужское и женское могут поменяться местами, человек выступает в обличии животного и так далее. И это, повторяю, не у папуасов Новой Гвинеи, а в развитых обществах цивилизованного Запада. Подсознание его обитателей в известном смысле первобытно, мифологично; и нельзя говорить о его "рациональности". Его, подсознания, последовательность, его специфическая логика не имеют ничего общего с системой европейского рационализма. Фрейдизм впечатляюще доказывал, что нельзя недооценивать значение подсознания или считать его чем-то второстепенным. Оно не рудимент, не атавизм, который лишь изредка прорывается в снах, обмолвках или болезненных маниях. Фрейдизм, сам того не подозревая, открыл дорогу "фрейдистской истории искусства". Поиски бессознательных факторов в творчестве величайших художников прошлого начал сам Фрейд в своей работе о Леонардо да Винчи. Интересоваться искусством и духовной жизнью первобытных народов стал уже Гоген. Интерес к видениям, фантазиям и снам стал отличительной чертой модерна и символизма рубежа XIX и XX веков. Творчеством душевнобольных специально занимался изучавший психологию Макс Эрнст. Интерес к примитиву, к наивному творческому мышлению объединял старого Анри Руссо с молодым Пикассо. Сны, мистические видения, патологические плоды психики - это интересовало почти всех молодых иррационалистов. Апеллируя к Фрейду и его школе, сюрреализм получил возможность настаивать на том, что он не беспочвенная фантазия, не выдумка анархистов, а новое слово в понимании человека, искусства, истории, мысли. То была столь прочная и солидная опора, что уже не приходится удивляться влиятельности и распространенности сюрреализма, его всеохватности до середины XX века. Здесь нет возможности более основательно рассмотреть эту тему с разных сторон. Фрейдизм вовсе не одинаково воспринимался разными художниками. Да и сам он не однороден. Уже в годы бурного развития дадаизма и сюрреализма Юнг и Адлер пытаются трансформировать учение Фрейда, "исправить" его и соединить с антропологией и этнологией, с историософией. Сам Учитель был недоволен и удручен таким поворотом событий. Однако же и сам Фрейд менялся со временем. Он прожил долгую жизнь: активно работал, выпускал книги, готовил учеников, вообще так или иначе воздействовал на общественное мнение начиная с 1890-х годов до самого конца 1920-х годов. Молодой, зрелый и поздний Фрейд не равны друг другу, хотя общий фундамент мышления, предпосылки подхода к проблеме человека оставались неизменными. Для понимания художественной культуры XX века вовсе не безразлично знать, как решал свою ключевую проблему молодой Фрейд. Однако же здесь нет никакой возможности даже вкратце останавливаться на ранних этапах развития его "психофилософии". Есть один особый раздел фрейдовской вселенной, который невозможно полностью миновать именно тогда, когда речь идет о сюрреализме. Речь идет о поздней "гуманитарной мифологии" Зигмунда Фрейда. Вместе со всей европейской культурой мысль Фрейда сильно изменилась после первой мировой войны. После того как он подвел итоги предыдущих тридцатилетних исследований в книге "Эго и Ид" (1923), мыслитель и психолог обратился к другим вопросам. Он стал изучать историю, социальные отношения, религиозные верования и творческую деятельность людей, противопоставляя друг Другу два инстинкта, которые, как он полагал, изначально присущи человеческому существу. Это - жизненный инстинкт, обозначаемый понятием Эрос, и инстинкт смерти и разрушения (так сказать, воплощение в человеке принципа энтропии), получивший также мифологическое имя Танатос. В это время Фрейд уже отошел от своих прежних оптимистических надежд на человека. Прежде он склонялся к тому, что конфликты "Эго" и "Ид" в принципе поддаются регулированию. Человек - весьма капризная и хрупкая психологическая система, склонная к саморазрушению изнутри, но "правильная" теория и "правильная" практика психоанализа в состоянии помочь большинству людей справиться с опасным "вулканом" неконтролируемых импульсов. Наследие оптимистического, рационалистического, позитивистского XIX века еще уравновешивало опасные, убийственные открытия о человеке, принадлежащие, скорее, следующему столетию. В период "Эроса и Танатоса", как легко догадаться, иллюзии прошлого столетия уже не имели власти над Фрейдом. Он создает философский миф о человеке - о его истории, его религии, его цивилизации,- где мажорные перспективы не могут найти себе места. Психика человеческого рода рисуется как арена борьбы двух сил, из которых сила уничтожения (и самоуничтожения в том числе) неизменно одерживает верх в каждом отдельном существе; но неизменно возрождается столь же бессмертный Эрос. Современная же цивилизация приводит психику к опасной грани, поскольку относительное равновесие двух сил нарушается. Инстинкт разрушения и саморазрушения перевешивает. Книга 1930 года "Цивилизация и ее тяготы" подвела итоги этих поздних трагических предчувствий Зигмунда Фрейда. Больше он не писал книг. Последняя книга Фрейда появилась уже в то время, когда сюрреализм вступил в свою зрелую стадию. Именно поздняя, "мифологическая" ипостась фрейдизма могла бы стать главной "собеседницей" зрелого искусства Макса Эрнста, Рене Магритта, Луиса Бунюэля, Эжена Ионеско, Сальвадора Дали. Однако же вопрос о том, насколько они были знакомы с новым фрейдизмом эпохи книги "Цивилизация и ее тяготы", остается открытым. Работы позднего Фрейда и туманны, и эзотеричны, и отвлеченны - во всяком случае, по сравнению с энергичной ясностью, строгостью доказательств и умелым, доходчивым изложением его довоенных работ. Возникает впечатление, что для художников существовал единственный Фрейд - тот, кто описывал "Эго" и "Ид", кто разрабатывал методы психоаналитической помощи и оставил в обиходе европейцев такие ходовые понятия, как "Эдипов комплекс" или "комплекс неполноценности". Они были квиты - художники и их кумир. Они делали очень сходное, можно сказать - общее дело, но оставались друг для друга непроницаемыми. Впрочем, это впечатление, быть может, обманчиво. Возможно, что специальное сопоставление текстов Фрейда и Сальвадора Дали, концепций Фрейда и картин Дали даст еще неизвестные результаты. Во всяком случае, такие картины, как "Сон" 1932 года, "Предчувствие гражданской войны" 1936 года или "Искушение св. Антония" 1946 года, да и многие другие произведения Дали заставляют вспомнить о фрейдовском мифе, о его "Эросе и Танатосе". То же самое хочется предположить по поводу "Триумфа любви" Макса Эрнста (1937), "Адского одиночества" Поля Дельво (1945), "Метаморфоз" Андре Массона (1939) и некоторых произведений Пикассо-таких, как офорт "Женщина-тореро" (1934) и другие. Так это или не так - еще предстоит выяснить. Да и вообще, неизвестное и малоизученное таит в себе еще много неожиданного, и несколько слов о дальнейших перспективах и возможностях изучения сюрреализма хотелось бы напоследок сказать. О том, чего здесь нет На предыдущих страницах достигнуты лишь некоторые первые подступы к проблемам сюрреализма и искусства Сальвадора Дали. После десятилетий замалчивания, когда скупость информации была прямо пропорциональна ее фантастичности и искаженности, приходится в самом деле начинать почти с азов. В то же время существуют и проблемы иного уровня. Изучение сюрреализма связано с такими манящими перспективами, о которых здесь придется сказать разве что самыми краткими упоминаниями. И в то же время это очень важно - хотя бы эскизно очертить то, чего здесь не будет. Прежде всего, это проблема источников и прообразов сюрреализма, а точнее - "отцов" и "праотцев" этого движения. Что касается "отцов", то они очень хорошо заметны в предыдущем, XIX столетии, особенно ближе к его концу. Поль Гоген говорил, как известно, о "загадочных пластах духа". Атмосфера тайны вего картинах, погружение в архаические, доисторические глубины истории и психики людей делают его одним из предтеч иррационалистских устремлений в искусстве XX века. Другой из "отцов", Одилон Редон, почти совсем уже на сюрреалистский манер говорил о "подчинении бессознательному" как о важной задаче художника и своим собственным творчеством подтвердил близость своего "манифеста" к практике. Можно даже говорить о появлении своего рода "фрейдизма до Фрейда" в XIX веке. Достаточно указать на стихотворение Бодлера "Падаль" и некоторые стихи Артюра Рембо. Не нужны ни специальные методы, ни эрудиция в этой области (которой у меня нет), чтобы заметить там саму топику сюрреалистского типа: сочетание образов распада и разложения с эротическими импликациями (так сказать. Эрос и Танатос) у Бодлера, а у Рембо - срастание человеческого образа с предметами нечеловеческого порядка: Скелету черному соломенного стула Они привили свой чудовищный костяк. (Пер. В. Парнаха) В особенности же именно Сальвадор Дали многим обязан позднеромантической и символистской культуре, породившей такие фигуры, как Гюстав Моро, Одилон Редон, Густав Климт, а позднее повлиявшей на переходных к XX веку художников - Джеймса Энсора, Эдварда Мунка. Поиски "предков" и составление своих "духовных генеалогий" - это немаловажное занятие для многих авангардистских критиков, теоретиков, теоретизирующих художников XX века. Но ни одно другое течение не могло предъявить столь обширный и впечатляющий список гипотетических "предков", как сюрреализм. В "Первом манифесте" 1924 года среди предтеч сюрреализма перечислены такие имена, как Данте, Шекспир, Свифт, Шатобриан, Гюго, Эдгар По. Расширять этот список каждый сумеет по своему усмотрению, например, включив туда Гофмана, Достоевского, Рильке. "Нос" Гоголя и "Записки сумасшедшего" могли бы тоже рассматриваться как составная часть далекой предыстории сюрреализма. Что касается изобразительного искусства, то прежде всего вспоминаются Гойя, Фюссли, Блейк, а если заглянуть глубже в историю - то и Эль Греко, и Арчимбольдо, и Брейгель, и Босх. Что же касается персонально Сальвадора Дали, то он использовал, как известно, и цитаты из Рафаэля, Вермеера, Микеланджело, трансформируя их в своем духе, для своих надобностей. Впрочем, он парафразировал и салонного живописца XIX века Мариано Форту ни в своей картине "Битва при Тетуане". Здесь нет возможности углубляться в эти материи, хотя для исследователя искусства это крайне заманчиво - попытаться разобраться в постоянных "диалогах" Дали с художниками классических эпох - прежде всего, пожалуй, в виде апелляций к одной картине Милле - его "Анжелюсу". Ограничимся констатацией очередного парадоксального факта: именно сюрреализм, выступивший решительно и радикально против таких устоев европейской культуры, как разум, морализм и "идеальная" эстетика, явился тем самым направлением, которое едва ли не более всех прочих направлений XX века укоренено в истории искусств и истории идей. Правда, то укорененность своеобразная, "сюрреалистская", а не прямое продолжение накопленного историей опыта, но тем не менее. Что же касается "философии сюрреализма" (а это словосочетание не только законно, но и вполне содержательно) - ее истоки и прообразы, ее диалоги с историей идей представляют собой особую сферу для исследователей. Известно, например, что Сальвадор Дали с увлечением читал "Рассуждение о божественной пропорции" Хуана де Эрреры, этого своеобразного мистического рационалиста XVI века, создателя одного из самых странных, парадоксальных, одного из самых "испанских" архитектурных творений - Эскориала. В результате возникло известное "Распятие" 1954 года из музея Метрополитен. Но вряд ли будет разочарован тот из исследователей, кто захотел бы поискать точек соприкосновения между Дали, с одной стороны, и такими пламенными визионерами XVII века, как Франсиско Кеведо или Педро Кальдерон. Культура убийственного, доведенного до крайности "испанского парадокса" (воплощенная, например, в сервантесовском образе Дон Кихота, который тоже был одной из "масок" Дали) является, быть может, не менее важным уроком для ведущих мастеров Испании XX века - для Пикассо и Дали,- нежели порождения туманной, мечтательной, мистической и жестокой Германии в виде идей Ницше или идеи одного из самых проницательных и самых пугающих умов Франции - маркиза де Сада. Этих двоих Сальвадор Дали и читал, и почитал, и вел с ними своего рода диалог в своих картинах и своих писаниях - в том числе и в "Дневнике одного гения". Один, Ницше, несколько раз упоминался на предыдущих страницах; другой, де Сад, оставался вообще за пределами внимания. Каждое из этих имен обозначает многозначительную и многообещающую перспективу для того, кто захотел бы погрузиться в историю искусства XX века. Сальвадор Дали много лет разоблачался в нашей стране как представитель "буржуазного модернизма", как апостол цинизма и человеконенавистничества. Разумеется, споры об этом художнике далеко еще не закончены, и автор этих строк никак не может считать себя обладателем совершенной и законченной истины. Сюрреализм и Сальвадор Дали - существенная составная часть духовного наследия XX века, властно требующего, чтобы его послание расшифровали. Интерес к Дали велик и сейчас во всем мире. Не исключено, что его произведения и его личность смогут завоевать у нас популярность совершенно исключительную, если им откроется широкая дорога. А. Якимович Предисловие Многие годы Сальвадор Дали упоминал в разговорах, что регулярно ведет дневник. Намереваясь поначалу назвать его "Моя потаенная жизнь", дабы представить его как продолжение уже написанной им раньше книги "Тайная жизнь Сальвадора Дали", он отдал потом предпочтение заголовку более точному и близкому к истине - "Дневник одного гения",который и красовался на обложке первой школьной тетрадки, положившей начало этому его новому творению. И действительно, речь здесь идет именно о дневнике. Дали вперемешку швырнул туда свои муки художника, одержимого жаждой совершенства, свою любовь к жене, рассказы об удивительных встречах, идеи из области эстетики, морали, философии. Гениальность свою Дали осознает с ясностью порой головокружительной. Пожалуй, это, глубокое внутреннее ощущение собственной гениальности служит мощнейшим стимулом его творчества. Родители дали ему имя Сальвадор, Спаситель, ибо он самой судьбою был предназначен стать спасителем живописи от той смертельной опасности, которая грозила ей со стороны абстрактного искусства, академического сюрреализма, дадаизма и всех прочих анархических "измов" в целом. В этом смысле настоящий дневник есть памятник, воздвигнутый Дали в увековечение своей собственной славы. Скромности здесь нет и в помине, зато есть обжигающая искренность. Автор срывает покровы со своих сокровенных тайн с поразительно дерзким бесстыдством, разнузданным юмором, искрометным, парадоксальным комизмом. "Дневник одного гения", так же как и "Тайная жизнь", - это гимн, прославляющий блеск ее величества Традиции, Католической иерархии и Монархии. Легко себе представить, какой подстрекательский подтекст могут усмотреть в наши дни на этих страницах невежды. Даже не знаешь, что здесь больше всего поражает, откровенность бесстыдства или бесстыдство откровенности. Самолично повествуя о своей повседневной жизни. Дали отнимает хлеб у своих биографов и воздвигает преграды на пути тех, кто возьмется ее толковать. Но разве не наделен человек преимущественным правом говорить о самом себе? Для Дали это