мер: "Некий польский шляхтич ветрогонного нрава, желая оконфузить одного ученого, спросил его, что значит обол, парабол, фарибол? Сей отвечал ему..." и т. д. Можете в самом источнике почерпнуть острый ответ. Полезные занятия Кургановым и Лафонтеном были вскоре прерваны новым лицом. К человеку французской грамоты присоединился человек русской грамматики, Василий Евдокимович Пациферский {Иван Евдокимович Протопопов, он был впоследствии штаб-лекарем в каком-то карабинерном полку; носились слухи, что он был убит во время старорусского бунта. - Примеч. А. И. Герцена. 1862 г.}, студент медицины. Господи боже мой, как он, бывало, стучит дверью, когда придет, как снимает калоши, как топает! Волосы носил он ужасно длинные и никогда не чесал их по выходе из рязанской епархиальной семинарии; на иностранных словах ставил он дикие ударения школы, а французские щедро снабжал греческой лямбда и русским ъ на конце. Но благодарность студенту медицины: у него была теплая человеческая душа, и с ним с первым стал я заниматься, хотя и не с самого начала. Пока дело шло о грамматике, которая шла в корню, и о географии и арифметике, которые бежали на пристяжке, Пациферский находил во мне упорную лень и рассеянность, приводившую в удивление самого Бушо, не удивлявшегося ничему (как было сказано), кроме соборной церкви в Меце. Он не знал, что делать, не принадлежа к числу записных учителей, готовых за билет час целый толковать свою науку каменной стене. Василий Евдокимович краснея брал деньги и несколько раз хотел бросить уроки. Наконец, он переменил одну пристяжную, и наскоро прочитавши в Гейме, изданном Титом Каменецким, о ненужной и только для баланса выдуманной части света, Австралии, принялся за историю, и вместо того, чтоб задавать в Шрекке до отметки ногтем, он мне рассказывал, что помнил и как помнил; я должен был на другой день ему повторять своими словами, и я историей начал заниматься с величайшим прилежанием. Пациферский удивился и, утомленный моею ленью в грамматике, он поступил, как настоящий студент: положил ее к стороне, и вместо того, чтоб мучить меня местничеством между е и ять, он принялся за словесность. Повторяю, у него душа была человеческая, сочувствовавшая изящному, - и ленивый ученик, занимавшийся во время класса вырезыванием иероглифов на столе, быстро усвоивал себе школьно-романтические воззрения будущего медико-хирурга. Уроки Пациферского много способствовали к раннему развитию моих способностей. В двенадцать лет я помню себя совершенным ребенком, несмотря на чтение романов; через год я уже любил заниматься, и мысль пробудилась в душе, жившей дотоле одним детским воображением. Но в чем же состояло преподавание словесности Василия Евдокимовича - мудрено сказать; это было какое-то отрицательное преподавание. Принимаясь за риторику, Василий Евдокимович объявил мне, что она - пустейшая ветвь из всех ветвей и сучков древа познания добра и зла, вовсе ненужная: "Кому бог не дал способности красно говорить, того ни Квинтилиан, ни Цицерон не научат, а кому дал, тот родился с риторикой". После такого введения он начал по порядку толковать о фигурах, метафорах, хриях. Потом он мне предписал diurna manu nocturnaque {денно и нощно (лат.).} переворачивать листы "Образцовых сочинений", гигантской хрестоматии томов в двенадцать, и прибавил, для поощрения, что десять строк "Кавказского пленника" лучше всех образцовых сочинений Муравьева, Капниста и компании. Несмотря на всю забавность отрицательного преподавания, в совокупности всего, что говорил Василий Евдокимович, проглядывал живой, широкий современный взгляд на литературу, который я умел усвоить и, как обыкновенно делают последователи, возвел в квадрат и в куб все односторонности учителя. Прежде я читал с одинаким удовольствием все, что попадалось: трагедии Сумарокова, сквернейшие переводы восьмидесятых годов разных комедий и романов; теперь я стал выбирать, ценить. Пациферский был в восторге от новой литературы нашей, и я, бравши книгу, справлялся тотчас, в котором году печатана, и бросал ее, ежели она была печатана больше пяти лет тому назад, хотя бы имя Державина или Карамзина предохраняло ее от такой дерзости. Зато поклонение юной литературе сделалось безусловно, - да она и могла увлечь именно в ту эпоху, о которой идет речь. Великий Пушкин явился царем-властителем литературного движения; каждая строка его летала из рук в руки; печатные экземпляры "не удовлетворяли", списки ходили по рукам. "Горе от ума" наделало более шума в Москве, нежели все книги, писанные по-русски, от "Путешествия Коробейникова к святым местам" до "Плодов чувствований" князя Шаликова. "Телеграф" начинал энергически свое поприще и неполными, угловатыми знаками своими быстро передавал европеизм; альманахи с прекрасными стихами, поэмы сыпались со всех сторон; Жуковский переводил Шиллера, Козлов - Байрона, и во всем, у всех была бездна надежд, упований, верований горячих и сердечных. Что за восторг, что за восхищенье, когда я стал читать только что вышедшую первую главу "Онегина"! Я ее месяца два носил в кармане, вытвердил на память. Потом, года через полтора, я услышал, что Пушкин в Москве. О боже мой, как пламенно я желал увидеть поэта! Казалось, что я вырасту, поумнею, поглядевши на него. И я увидел, наконец, и все показывали, с восхищеньем говоря: "Вот он, вот он" {Ценсурный пропуск. - Примеч. 1862 г.}... Чацкий. Вы помните? Софья. Ребячество! Чацкий. Да-с, а теперь... Нет, лучше промолчим, потому что Софья Павловна Фамусова совсем не параллельно развивалась с нашей литературой... Бушо уехал в Мец; его заменил m-r Маршаль. Маршаль был человек большой учености (в французском смысле), нравственный, тихий, кроткий; он оставил во мне память ясного летнего вечера без малейшего облака. Маршаль принадлежал к числу тех людей, которые отроду не имели знойных страстей, которых характер светел, ровен, которым дано настолько любви, чтоб они были счастливы, но не настолько, чтоб она сожгла их. Все люди такого рода - классики par droit de naissance {по праву рождения (франц.).}; его прекрасные познания в древних литературах делали его, сверх того, классиком par droit de conquete {по праву завоевания (франц.).}. Откровенный почитатель изящной, ваятельной формы греческой поэзии и вываянной из нее поэзии века Людовика XIV, он не знал и не чувствовал потребности знать глубоко духовное искусство Германии. Он верил, что после трагедий Расина нельзя читать варварские драмы Шекспира, хотя в них и проблескивает талант; верил, что вдохновение поэта может только выливаться в глиняные формы Батте и Лагарпа; верил, что бездушная поэма Буало есть Corpus juris poeticus {Свод законов поэзии (лат.).}; верил, что лучше Цицерона никто не писал прозой; верил, что драме так же необходимы три единства, как жиду одно обрезанье. При всем этом ни в одном слове Маршаля не было пошлости. Он стал со мною читать Расина в то самое время, как я попался в руки Шиллеровым "Разбойникам"; ватага Карла Моора увела меня надолго в богемские леса романтизма. Василий Евдокимович неумолимо помогал разбойникам, и китайские башмаки лагарповского воззрения рвались по швам и по коже. Из сказанного уже видно, что все учение было бессистемно; оттого я выучился очень немногому и, вместо стройного целого, в голове моей образовалась беспорядочная масса разных сведений, общих мест, переплетенных фантазиями и мечтами. Наука зато для меня не была мертвой буквой, а живою частью моего бытия, но это увидим после. Ко времени, о котором речь, относится самая занимательная статья моего детства. Мир книжный не удовлетворял меня; распускавшаяся душа требовала живой симпатии, ласки, товарища, любви, а не книгу, - и я вызвал, наконец, себе симпатию, и еще из чистой груди девушки. "..." 1840 г. ^TН. Д. ИВАНЧИН-ПИСАРЕВ - БИБЛИОФИЛЫ^U В нравственном мире, как и в физическом, все оттенено, все различено по степеням, по разрядам. Охота до книг разделяется также на многие разряды. Ни слова о библиофилах, которые дорожат первым изданием (editio princeps) Гутенбергов, Альдов, Эльзевиров, почти не раскрывают их, чтобы не повредить всецелости экземпляра, для обладания коим подъято было столько трудов, истрачено столько денег; ибо он редчайший, едва ли не единственный: он с ошибками в нумерации страниц и с краями менее обрезанными (la marge non rognee), - ни слова о них: я сам из числа таких чудаков по охоте к эстампам. Еще менее можно сказать здесь об охотниках обыкновенных, которые читают свои книги, не щадя экземпляра; эти, в случае истребления их библиотеки пожаром, готовы, подобно Фенелону, сказать друзьям: "Было бы жаль, если бы я не помнил всего содержания своих книг". В характере этого разряда нет ничего резкого, казистого. Но вот бывали еще такие библиофилы: у одних книги расставлены так: большие на нижних, малые на верхних полках и, если не придутся форматы одинаковой вышины на той же полке, то хозяин отсылал несколько из них к переплетчику, чтобы урезать верхние и нижние края по данной мерке {Нечто сходное с этим относительно к охоте до картин, случилось однажды на моих глазах. Один охотник приезжал в меняльную лавку, где продавались картины, с длинным шнуром, на котором были навязаны узлы, - и по этим меркам купил несколько картин, сообразясь с мерою стен и простенков его дома. Он, сказывал, однажды урезал с двух боков картину, не приходившую в симметрию к другой на той же стене...}. Есть охотники до книг чужих. Надобно видеть и слышать, как выразительно выпрашивают они для прочтения новую книгу, только что купленную вами, уверяя вас, что умирают без литературных занятий, господствующей их страсти. Через три или четыре недели с восторгами хвалы сочинению и с живейшею благодарностью они возвращают книгу - с неразрезанными листами! К этому разряду принадлежат и те, у которых я заставал на кабинетном столике какую-то книгу, уезжал в деревню и, возвратясь на другой год, узнавал свою старую знакомку, спавшую годовым сном на том же столике. Но вот разряд охотников до книг довольно несносный: это зачитывальщики. Не истратив ни рубля на свое образование, они и библиотеки свои составляют даром. У меня был весь Пушкин прежних изданий: теперь я принужден купить новое. В этом разряде есть оттенок между двумя полами: мужчины-зачитывальщики молчат во всю жизнь о ваших книгах; женщины сами напоминают вам о них, как бы желая уверить вас, что вы еще обязаны им благодарностию. Но нет худа без добра: эти, кажется, читают, ибо знают, какие книги им выпрашивать, хотя подобные средства к начитанности и неприятны для хозяина, не предпринимавшего довершать на свой счет всенародного просвещения. Покойный И. И. Дмитриев был так напуган ими, что мне, удостоенному его 19-летней приязни, он редко отпускал книги и при свидании спрашивал у меня о них с каким-то тревожным любопытством. Скажу о последнем разряде библиофилов, кажется, уже недостойных никакой пощады. Однажды я не досчитался трех томов Шатобриана и двух Герцогини Абрантес. Весь дом был в большой суматохе, которая, как часто бывает, кончилась ничем, то есть неизвестностью, где и кем зачитались мои книги. Чрез месяц они отыскиваются - в лакейском залавке, с изобличением наемного слуги, давно подозреваемого крепостными. Следствием было признание: "Виноват, я надеялся, истратив годовое жалование, иметь что-нибудь в запасе. Знай, что за каждый том я могу выпить стаканчик". - "Злодей! вот тебе остальные томы Герцогини Абрантес; но зачем было лишать меня Шатобриана? - и куда хотел ты перенесть святые думы, пламенные строки великого писателя!" Этот разряд библиофилов, кажется, несноснее всех вышеозначенных, - и я гневно предаю его суду современников и потомства. 1843 г. ^TП. В. ЕФЕБОВСКИЙ - БУКИНИСТ^U ИЗ ОЧЕРКА "ПЕТЕРБУРГСКИЕ РАЗНОСЧИКИ" Правду говорят, что русского человека куда ни кинь, везде годится, на все способен, всему выучится, ко всему приладится. Только дайте ему хорошего учителя. А какой же учитель может быть лучше нужды? И признаться сказать, только этот учитель и в состоянии победить обыкновенную беспечность русского человека. Чтобы не обращаться к предметам посторонним, я приведу в пример ту же самую толпу разносчиков, которую мы только что вывели на сцену. Кто, как не нужда, гонит их за пять, за шесть сот верст от домашней хаты? кто, как не нужда, заставляет разузнавать потребности жителей столицы? Нужда выгнала, попытались прийти, развернуть ум, способности, дремавшие до того, - и вышло хорошо. Кроме нужды, и пример великое дело. Иван в Питере нажил копейку, дай-ка и я то же сделаю. Сделал - хорошо, - и вот целая толпа горемык, поселенных на плохой земле, не имеющих часто ни кола, ни двора, идут в Питер и все возвращаются с копейкою в кармане. - Кой черт, - думает Трофим, - все идут в Питер, все налаживаются, а иные даже успели и каменные дома построить и в мещане записаться! Да и что за люди! Почти ни один грамоты не знает и никакому ремеслу не учился. А я, слава тебе господи, грамоту-то смекаю, как свои пять пальцев, недаром целый год у волостного писаря помощником был! Да и не только русскую грамоту, а благодаря сыну отца Василия - дай ему бог много лет здравствовать, - и латинские буквы сумею разобрать! Неужели и мне не найдется места в Питере? Как не найтись, иди только. И пришел Трофим в Питер, и принес с собой на разживу капиталу без малого сто рублев. Пришел, да и смотрит, за что бы ему приняться. Яблоки или грушу вареную продавать такому ученому мужу, как Трофим, не пригодится. Торговал у него дядя на Толкучем разным старым тряпьем. Приютился сначала Трофим к дяде, который и пустил его по городу собирать старое тряпье. Ходит Трофим по дворам да покрикивает козлиным голосом: старого платья, старого меду продать! и приносит к дяде каждый вечер целую кипу тряпок. На первый случай, конечно, хорошо, зашибить копейку можно, но и это ремесло не по Трофиму: он, по своему образованию, стоит слишком высоко над ветошниками Толкучего рынка! Надобно выбрать что-нибудь другое. Видит Трофим на том же рынке целые груды разных книг и от времени до времени, по знакомству с книжными торговцами, возьмет да и прочитает то ту, то другую книгу. Пришла ему, наконец, в голову идея, за которую он крепко ухватился. - Постой-ка, - думает он, - попробую, вместо тряпья, носить да продавать книги. Именно так! Только надобно примениться к этому делу. Идет Трофим в книжную лавку да спрашивает: а позвольте узнать, что стоит такая-то книга? Отвечают ему: пять рублей. - А вчера эту же книгу, да еще в переплете, отдавали ему на Толкучем за четвертак. - Хорошо, ладно, - думает Трофим, - будем смекать! Куплю за четвертак, продам за полтинник - придется капитал на капитал! - И вот Трофим знакомится и дружится с мальчиком из книжной лавки, узнает от него, какие книги наиболее покупаются, запасается каталогом Смирдина, сравнительно с ним закупает на Толкучем целую кипу книг, почти за ничто, и отправляется с ними по городу. Вот вам начало букиниста! Ко всему этому - какое счастье - Трофим, толкаясь по улицам Петербурга, встречает сына отца Василия, того самого, который учил его некогда разбирать латинские буквы. Он кончил курс в семинарии и приехал на службу в Петербург. Хотя сын отца Василия и чиновник, однако ж он не загордился: он так же добр и милостив с Трофимом. А Трофиму это и на руку. Благодаря сыну отца Василия, он выучился разбирать заглавия не только латинских, но также французских и немецких книг. Он уже без запинки, взглянувши на заглавный лист, говорит: эвр де мосье де Вольтер, или: Гетес земтлихе верке. В благодарность за это он натаскал своему приятелю полную комнату книг и латинских, и французских, и немецких, и все за бесценок, за ту же цену, за которую сам купил. А кладовая Трофима, откуда он приобретает столько книг, была и есть Толкучий рынок, изобилующий, по признанию самого Трофима, книжным товаром более, нежели всеми прочими. Изъяснив, в лице Трофима, происхождение промысла букиниста, я беру на себя смелость изобразить в нескольких словах и самую характеристику этого замечательного разносчика. Букинист уже и по своему наружному виду существенно отличается от других разносчиков. Одет он, правда, 1ак же, как и они, в суконный кафтан, большею частию синего цвета, и подпоясан кушаком; но разница, и весьма важная, доказывающая, что он по образованию стоит выше других разносчиков, заключается в его обращении, манерах, а также и в подстриженной бороде. Поступь его, ухватки и разговор' являют человека, понимающего важность торговли, которою он занимается, торговли, удовлетворяющей не суетным потребностям роскоши и не пошлым требованиям вседневной жизни, но высоким требованиям ума и души. Он не балагурит, а ведет себя тихо, скромно и с должною сану важностию. Говорит он тихо и не совсем правильно, но довольно хорошо и особенно старается заимствовать выражения из книг, с которыми так много обращается. Вообще разговор его доказывает, что он много читал и значительно расширил сферу своих понятий; а подстриженная борода может служить признаком того, что он, не желая отстать от обычаев сословия, к которому принадлежит, более своих товарищей, однако ж, приблизился к сословию безбородому и образованному. Впрочем, такое неутральное положение бороды букиниста можно объяснить еще и другими обстоятельствами. Вероятно, до него, как до человека, следящего за образованием, дошел слух о нерешенном еще ныне и колеблющемся европейском вопросе: признавать ли бороду признаком образованности. И я позволю себе думать, что вслед за решением сего вопроса должна прекратиться и неутральность бороды букиниста, а именно: если решение склонится в пользу бороды, то букинист отпустит ее вполне, в противном же случае сбреет ее также вполне. Товар свой букинист носит в холщовом, узком и длинном мешке. Мешок этот, с прорехою посередине, перекидывается через плечо так, что часть книг лежит у букиниста на спине, а другая на груди. Кроме этого мешка, букинист несет еще в руке другой мешок, также из холста, и наполненный книгами. Уважая собственное достоинство, букинист не кричит по улицам, как другие разносчики, однако ж позволяет себе остановиться перед окнами дома, где на него обратили внимание, и махать книгами, находящимися у него в руках, как бы спрашивая: не прикажете ли войти? Если его позвали, он входит, становится на одно колено и сбрасывает с плеча мешок с книгами. Следует, разумеется, вопрос: какие у тебя книги? Букинист без запинки отвечает: романы-с - и вслед за тем начинает выбрасывать книги, провозглашая их названия: - Он и она, - роман господина... - Мимо, - прерывает покупатель. - Леонид, сочинение... - Мимо, мимо! - Студент и княжна... - Мимо! - Учительская дочка, прекрасная Астраханка... - Мимо, все-таки мимо! - Сочинения дворянина Кукареку... - Кой черт! - восклицает нетерпеливый покупатель, - ты все дрянь показываешь! Разве лучше ничего нет? - С собой нет-с, а можно достать. - И кроме романов можешь что-нибудь достать? - Все, что угодно! А впрочем, если прикажете, со мной есть еще разные путешествия, истории... - Покажи. Букинист снова начинает возиться в мешке; но прежде, нежели дойдет до обещанных путешествий и историй, пытается навязать некоторые из своих книг. - Вот-с Юрий Милославский. - Читано. - А может статься, вот эту желаете, - продолжает он, вытаскивая целую кипу книг какого-нибудь полуизданного журнала, которого издатель начал пышным объявлением, а кончил, увы! не додавши пяти книг. Купите, сударь, все семь книг, дешево отдам! - Как семь книг? А где же остальные? - Редактор обещает издать в будущем году. В этом году у него, вишь, денег не хватило. Угодно купить журнал? - Читай его сам. Дошла, наконец, очередь до требованных книг. Букинист провозглашает: Путешествие по России в двадцати губерниях... - Дичь, дичь! - Путешествия на луну... - Вздор. - Путешествие по Невскому проспекту... - Нет, это уж из рук вон! ты, кажется... - А вот и истории-с. История господина Эртова, история господина... плачевная история... - Нет, послушай, любезный, ты, кажется, смеешься надо мной! - Помилуйте, как можно-с! - Зачем же все вздор показываешь? Неужели у тебя ничего нет получше этого? - Я уж докладывал, что с собой нет, а могу достать все, что угодно. - И иностранные книги? - Всякие-с. - Просили меня купить: Les mysteres de Paris. - Какое издание прикажете, брюксельское или парижское? Букинист - Да которое подешевле. - Конечно, брюксельское. - А что стоит? - В магазинах стоит двадцать рублей без переплета, а я могу достать за десять в переплете. Коль скоро букинист назначает цену книге, он вместе с тем объявляет и магазинную ее цену, которую еще преувеличивает, чтобы показать, что он берет с вас гораздо дешевле. Впрочем, за половину против настоящей магазинной цены он всегда может достать вам книгу, и еще часто в отличном переплете. Это может набросить тень на промысел букиниста: прямым путем едва ли можно достать новую книгу за полцены. А какое ему дело: он купил книгу на Толкучем, а каким путем она зашла туда, это до него не касается. Впрочем, такие книги, как Mysteres de Paris, которые покупаются богатыми людьми только для прочтения, а потом бросаются, словом, книги, не могущие составить капитальной принадлежности хорошей библиотеки, букинисту нетрудно добывать за бесценок не на одном только Толкучем рынке. Сверх того, мало ли в Петербурге случаев, которыми букинист может воспользоваться. Промотался, например, какой-нибудь барин, для виду имевший у себя библиотеку, смотришь, библиотека уже в руках букиниста, или: умер богатый любитель чтения, завещавший сыну хранить и передавать по наследству книги, которые он с большими пожертвованиями собирал в продолжение целой жизни, а букинист тут как тут, у него в библиотеке, и покупает книги с пуда. Все вышеизложенные проделки букиниста с покупателем должно относить только к тем случаям, когда он пришел в дом в первый раз и еще не разузнал порядка, с каким покупателем имеет дело. Однако ж обстоятельство, что мешки его набиты вздорными романами и дрянными путешествиями, доказывает, что требование большинства читателей клонится именно к подобного рода книгам. Дельных книг он не носит с собой вовсе, и вообще к людям знакомым и у которых он поставщиком книг, букинист является совсем в другом виде. К ним приходит он часто вовсе без книг, а только с лепортом, как он говорит. Не удивительно ли в самом деле, что букинист, что, просто сказать, Трофим, умевший только читать по-русски и кой-как разбирать латинские буквы, поживши в Петербурге два-три года, в состоянии рассказать вам к первому числу каждого месяца о ходе и движении русской, а частию и иностранной литературы, и рассказать отчетисто и беспристрастно. Он никак не берется излагать собственное суждение о достоинстве вышедших сочинений и добродушно признается, что он человек темный и вовсе ничего не понимает; зато он с удивительною верностию передает слышанные им суждения разных лиц и мнения журналистов и литературных партий, прибавив к тому только самое скромное замечание: книга должна быть хороша, или: видно, книга-то плохонька. Но и это замечание решится он произнести не прежде, как взвесив и обсудив порядком все известия, которые ему удалось собрать. Самое же замечательное в ежемесячном рапорте букиниста то, что ему известны часто скрытые от нас, читающих, рапорты журналов о вновь выходящих книгах, причины и побуждения восторженных похвал и порицаний. - Вот-с вышли сочинения такого-то господина, - говорит Трофим, - или такой-то госпожи, во стольких-то частях. Продаются в магазинах за такую-то цену, а я могу достать за столько-то. Отзывы журналов об этой книге такие: один журнал говорит, что эта книга удивительная, неслыханная, невиданная; ошибок и промахов в ней никаких не имеется, а сочинитель обладает необыкновенным талантом. Другой журнал утверждает, что сочинение означенного господина или означенной госпожи никуда не годится, что автор не имеет ни малейшей способности и даже не знает грамматики. После этого на несколько минут следует молчание и на лице Трофима является насмешливая улыбка. Значит, он готовится открыть вам тайные причины этих безотчетных похвал и порицаний. - Вот видите ли, сударь, - продолжает потом букинист, - когда книга вышла из печати, сочинитель побежал разносить ее по журналам и критикам и созывать их на обед; да, вишь, дал маха, или уж не хотел, только мне наверное известно, что того, который его разбранил, он не только не позвал на обед, да и книги ему вовсе не поднес. Словом, не поклонился, как следует. В подтверждение того, что сочинитель действительно давал обед критикам, Трофим обстоятельно вам расскажет, что именно кушали за столом и как с бокалом шампанского в руках хвалили его сочинение и обещали вывести в люди. - Вышли романы такой-то и такой-то, - продолжает букинист, кончив описание обеда у сочинителя, - первый похвалили все журналы, а должно быть, не очень хорош, расходится куда как плохо. Вот я целый месяц ношу один экземпляр и не знаю, куда сбыть. Второй роман похвалил только один журналист, и тот потому, что сочинитель приходится ему зять или свояк, не могу наверное сказать. Расходится нешто, так себе, но больше в простом народе и между купцами. Объявив еще о нескольких вновь вышедших книгах, с подробностями о похвалах или порицаниях в журналах, букинист вынимает из-за пазухи лист бумаги, весь исписанный. Это оглавления иностранных книг, написанные самим букинистом русскими буквами. Эти оглавления относятся частию ко вновь вышедшим, наиболее известным иностранным книгам, большею же частию к тем, которые букинисту удалось приобрести в разных местах в продолжение месяца. Впрочем, он записывает на бумажку имена только таких книг, которые его особенно затрудняют. Депорт букиниста оканчивается вопросом: что прикажете принести? Заказанные книги являются через два или три дня и отдаются за половинную цену против каталогов или афишечных объявлений книгопродавцев. Что весьма важно также для небогатых любителей книг, имеющих дело с букинистом: этот промышленник берет за книги не только деньгами, но всем, чем угодно. У него все идет в счет: сапоги, халат, оборванные книги, поломанные стулья и столы, наконец даже старые афишки, банки, бутылки, огарки, веревочки, тряпки. Он ничем не пренебрегает, потому что всему находит сбыт. Спрашивается, не удивительный ли, не преполезный ли человек букинист? Представляя вам ежемесячный рапорт о ходе книжного дела, он еще очищает дом ваш от всякого хлама и, взамен того, доставляет средств наполнять вашу главу - другим хламом или чем-нибудь полезным - это уж не его дело. 1845 г. Н. А. НЕКРАСОВ Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ М.Л. МИХАЙЛОВ Н.А.ЛЕЙКИН Г.И.УСПЕНСКИЙ Д.Л. МОРДОВЦЕВ А.П. ЧЕХОВ Д.Н. МАМИН-СИБИРЯК В. Г. КОРОЛЕНКО Н. А. НЕКРАСОВ ЛОСКУТКОВ И ИЗДАТЕЛЬ ИЗ ВОДЕВИЛЯ "ПЕТЕРБУРГСКИЙ РОСТОВЩИК" Лоскутков. Гости! Ну, слава богу, авось удастся кого-нибудь надуть... (делает печальную рожу и идет отворить дверь). Пожалуйте... Ох, ох, ох! плохие времена. Издатель. Мое почтение, Потап Иваныч, привезли... Лоскутков. А, привезли! Ну, доброе дело. Так, стало быть, вы согласны взять по семи копеечек под экземпляр? Издатель. Делать нечего! Нужда! Уж если бы не крайняя нужда, богом божусь, меньше десяти копеек за экземпляр не взял бы... Сочинение превосходнейшее... известного автора... и должно в короткое время все разойтись... А где прикажете свалить? Лоскутков. А вот сюда... я укажу. Издатель (в дверях). Ступайте сюда. Входят два ломовых извозчика с тюками книг. Что за издание! бумага отличнейшая, слог единственный, и шрифт очень хорош... Лоскутков. А вот я там рассмотрю... Эге, батюшка, да никак книжечки-то с виду жиденьки? А сколько тут счетом-то? Издатель. Тысяча двести экземпляров. Лоскутков. А сколько печаталось? Издатель. Да столько же и печаталось. Лоскутков. Ну, значит, немного ж разошлось!., охота вам была бумагу переводить!.. Сюда,за мной... вот я их там пересчитаю да тотчас вам и денежки отвалю. (Скрывается в дверь направо, за ним уходят и извозчики с книгами.) Издатель (махнув рукой). Благополучного пути!.. Там им и сгнить... слуга покорнейший, чтоб я стал выкупать... нет, много будет всякую дрянь выкупать! Капиталу не хватит. А ведь вот, в самом деле, я, дурак, думал, что бог знает, какой капитал наживу... Беда с сочинителями связаться... первейшие плуты! Конечно, нельзя ума отнять: умеют надуть мастерски и всегда благородным манером каким-нибудь, не то, чтобы он тебя среди улицы до рубашки раздел... он к тебе нечувствительным образом подъедет... на деликатной ноге... и в объятия к тебе бросится, и то, и другое... а на поверку-то, глядь, ограбил разбойник, и последнюю нитку с тебя уж тащит... назавтра, глядь, у тебя уже и лавчонку заперли, и, глядишь, с Невского-то проспекта приходится переезжать в Коломну, в Литовский замок... а он все себе ничего, благородный человек, как и был, около другого уж мелким бесом увивается. Наша книжная торговля Так уж исстари идет; Простачков невинных ловля - Первый авторов доход! В кабинете примут знатно И сигарочку дадут, И почтеннейшим печатно, И умнейшим назовут; С аккуратностью большою Рассчитают барыши, А издашь - махни рукою И в подвалы положи. Разорили - и отстали - Всякий с ним уже не тот! Только деньги размотали - Глядь, господь другого шлет! С ним опять развязка та же... Я и сам богат бывал, Жил когда-то в бельэтаже, Всех морочил, надувал; Драл с живых и с мертвых шкуру, Не боялся никого, А попал в литературу, И надули самого. Здесь хватило б и для внуков, Да сто книжек издал в год, И теперь карман мой звуков Никаких не издает! Такая уж литература. Вот и я, как есть нечего будет, начну сам сочинять, отличным литератором буду... (Входящему Лоскуткову.) Ну, что, батюшка, сосчитали? Лоскутков. Сосчитал... Ровно тысячу сто девяносто две книжки... Теперь остается еще одно... Издатель. Теперь остается только денежки получить- и дело с концом... только вы уж, пожалуйста, Потап Иваныч... надеюсь, ни мышь, ни какая другая гадина... Поверите ли, такое сочинение, что стоило бы за стеклом держать. Лоскутков. Мыши! Не беспокойтесь. Чего другого, а мышей у меня и в заводе нет! Ну, так. (Берет счеты)... 1844 г. Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ - ИЗ РОМАНА "БЕДНЫЕ ЛЮДИ" Скоро я перестала учиться у Покровского. Меня он по-прежнему считал ребенком, резвой девочкой, на одном ряду с Сашей. Мне было это очень больно, потому что я всеми силами старалась загладить мое прежнее поведение. Но меня не замечали. Это раздражало меня более и более. Я никогда почти не говорила с Покровским вне классов, да и не могла говорить. Я краснела, мешалась и потом где-нибудь в уголку плакала от досады. Я не знаю, чем бы это все кончилось, если б сближению нашему не помогло одно странное обстоятельство. Однажды вечером, когда матушка сидела у Анны Федоровны, я тихонько вошла в комнату Покровского. Я знала, что его не было дома, и, право, не знаю, отчего мне вздумалось войти к нему. До сих пор я никогда и не заглядывала к нему, хотя мы прожили рядом уже с лишком год. В этот раз сердце у меня билось так сильно, так сильно, что, казалось, из груди хотело выпрыгнуть. Я осмотрелась кругом с каким-то особенным любопытством. Комната Покровского была весьма бедно убрана; порядка было мало. На стенах прибито было пять длинных полок с книгами. На столе и на стульях лежали бумаги. Книги да бумаги! Меня посетила странная мысль, и вместе с тем какое-то неприятное чувство досады овладело мною. Мне казалось, что моей дружбы, моего любящего сердца было мало ему. Он был учен, а я была глупа и ничего не знала, ничего не читала, ни одной книги... Тут я завистливо поглядела на длинные полки, которые ломились под книгами. Мною овладела досада, тоска, какое-то бешенство. Мне захотелось, и я тут же решилась прочесть его книги, все до одной, и как можно скорее. Не знаю, может быть, я думала, что, научившись всему, что он знал, буду достойнее его дружбы. Я бросилась к первой полке; не думая, не останавливаясь, схватила в руки первый попавшийся запыленный, старый том и, краснея, бледнея, дрожа от волнения и страха, утащила к себе краденую книгу, решившись прочесть ее ночью, у ночника, когда заснет матушка. Но как же мне стало досадно, когда я, придя в нашу комнату, торопливо развернула книгу и увидала какое-то старое, полусгнившее, все изъеденное червями латинское сочинение. Я воротилась, не теряя времени. Только что я хотела поставить книгу на полку, послышался шум в коридоре и чьи-то близкие шаги. Я заспешила, заторопилась, но несносная книга была так плотно поставлена в ряд, что, когда я вынула одну, все остальные раздались сами собою и сплотнились так, что теперь для прежнего их товарища не оставалось более места. Втиснуть книгу у меня недоставало сил. Однако ж я толкнула книги как только могла сильнее. Ржавый гвоздь, на котором крепилась полка и который, кажется, нарочно ждал этой минуты, чтоб сломаться, - сломался. Полка полетела одним концом вниз. Книги с шумом посыпались на пол. Дверь отворилась, и Покровский вошел в комнату. Нужно заметить, что он терпеть не мог, когда кто-нибудь хозяйничал в его владениях. Беда тому, кто дотрагивался до книг его! Судите же о моем ужасе, когда книги, маленькие, большие, всевозможных форматов, всевозможной величины и толщины ринулись с полки, полетели, запрыгали под столом, под стульями, по всей комнате. Я было хотела бежать, но было поздно. "Кончено, думаю, кончено! Я пропала, погибла! Я балую, резвлюсь, как десятилетний ребенок; я глупая девчонка! Я большая дура!!" Покровский рассердился ужасно. "Ну вот, этого недоставало еще! - закричал он. - Ну, не стыдно ли вам так шалить!.. Уйметесь ли вы когда-нибудь?" И сам бросился подбирать книги. Я было нагнулась помогать ему. "Не нужно, не нужно, - закричал он. - Лучше бы вы сделали, если б не ходили туда, куда вас не просят". Но, впрочем, немного смягченный моим покорным движением, он продолжал уже тише, в недавнем наставническом тоне, пользуясь недавним правом учителя: "Ну, когда вы остепенитесь, когда вы одумаетесь? Ведь вы на себя посмотрите, ведь уж вы не ребенок, не маленькая девочка, ведь вам уже пятнадцать лет!" И тут, вероятно, желая поверить, справедливо ли то, что я уже не маленькая, он взглянул на меня и покраснел до ушей. Я не понимала; я стояла перед ним и смотрела на него во все глаза в изумлении. Он привстал, подошел с смущенным видом ко мне, смешался ужасно, что-то заговорил, кажется, в чем-то извинялся, может быть, в том, что только теперь заметил, что я такая большая девушка. Наконец, я поняла. Я не помню, что со мной тогда сталось; я смешалась, потерялась, покраснела еще больше Покровского, закрыла лицо руками и выбежала из комнаты... "..."Матушка выздоравливала, но я еще продолжала сидеть по ночам у ее постели. Часто Покровский давал мне книги; я читала, сначала, чтоб не заснуть, потом внимательнее, потом с жадностью; передо мной внезапно открылось много нового, доселе неведомого, незнакомого мне. Новые мысли, новые впечатления разом, обильным потоком прихлынули к моему сердцу. И чем более волнения, чем более смущения и труда стоил мне прием новых впечатлений, тем милее они . были мне, тем сладостнее потрясали всю душу. Разом, вдруг, втолпились они в мое сердце, не давая ему отдохнуть. Какой-то странный хаос стал возмущать все существо мое. Но это духовное насилие не могло и не в силах было расстроить меня совершенно. Я была слишком мечтательна, и это спасало меня. Когда кончилась болезнь матушки, наши вечерние свидания и длинные разговоры прекратились; нам удавалось иногда меняться словами, часто пустыми и малозначащими, но мне любо было давать всему свое значение, свою цену особую, подразумеваемую. Жизнь моя была полна, я была счастлива, покойно, тихо счастлива. Так прошло несколько недель... Как-то раз зашел к нам старик Покровский. Он долго с нами болтал, был не по-обыкновенному весел, бодр, разговорчив; смеялся, острил по-своему и, наконец, разрешил загадку своего восторга и объявил нам, что ровно через неделю будет день рождения Петеньки и что по сему случаю он непременно придет к сыну; что он наденет новую жилетку и что жена обещалась купить ему новые сапоги. Одним словом, старик был счастлив вполне и болтал обо всем, что ему на ум попадалось. День его рождения! Этот день рождения не давал мне покоя ни днем, ни ночью. Я непременно решилась напомнить о своей дружбе Покровскому и что-нибудь подарить ему. Но что? Наконец, я выдумала подарить ему книг. Я знала, что ему хотелось полное собрание сочинений Пушкина, в последнем издании, и я решила купить Душкина. У меня своих собственных денег было рублей тридцать, заработанных рукодельем. Эти деньги были отложены у меня на новое платье. Тотчас я послала нашу кухарку, старуху Матрену, узнать, что стоит весь Пушкин. Беда! Цена всех одиннадцати книг, присовокупив сюда издержки на переплет, была по крайней мере рублей шестьдесят. Где взять денег? Я думала-думала и не знала, на что решиться. У матушки просить не хотелось. Конечно, матушка мне непременно бы помогла; но тогда все бы в доме узнали о нашем подарке; да к тому же этот подарок обратился бы в благодарность, в плату за целый год трудов Покровского. Мне хотелось подарить одной, тихонько от всех. А за труды его со мною я хотела быть ему навсегда одолженною без какой бы то ни было уплаты, кроме дружбы моей. Наконец, я выдумала, как выйти из затруднения. Я знала, что у букинистов в Гостином дворе можно купить книгу иногда в полцены дешевле, если только поторговаться, часто малоподержанную и почти совершенно новую. Я положила непременно отправиться в Гостиный двор. Так и случилось; назавтра же встретилась какая-то надобность и у нас и у Анны Федоровны. Матушке понездоровилось, Анна Федоровна очень кстати поленилась, так что пришлось все поручения возложить на меня, и я отправилась вместе с Матреной. К моему счастию, я нашла весьма скоро Пушкина, и в весьма красивом переплете. Я начала торговаться. Сначала запросили дороже, чем в лавках; но потом, впрочем не без труда, уходя несколько раз, я довела купца до того, что он сбавил цену и ограничил свои требования только десятью рублями серебром. Как мне весело было торговаться!.. Бедная Матрена не понима