ла, что со мной делается и зачем я вздумала покупать столько книг. Но ужас! Весь мой капитал был в тридцать рублей ассигнациями, а купец никак не соглашался уступить дешевле. Наконец, я начала упрашивать, просила-просила его, наконец, упросила. Он уступил, но только два с полтиною, и побожился, что и эту уступку он только ради меня делает, что я такая барышня хорошая, а что для другого кого он ни за что бы не уступил. Двух с половиной рублей недоставало! Я готова была заплакать с досады. Но самое неожиданное обстоятельство помогло мне в моем горе. Недалеко от меня, у другого стола с книгами, я увидала старика Покровского. Вокруг него столпились четверо или пятеро букинистов; они его сбили с последнего толку, затормошили совсем. Всякий из них предлагал ему свой товар, и чего-чего не предлагали они ему и чего-чего не хотел он купить! Бедный старик стоял посреди их, как будто забитый какой-нибудь и не знал, за что взяться из того, что ему предлагали. Я подошла к нему и спросила - что он здесь делает? Старик мне очень обрадовался; он любил меня без памяти, может быть, не менее Петеньки. "Да вот книжки покупаю, Варвара Алексеевна, - ответил он мне, - Петеньке покупаю книжки. Вот его день рождения скоро будет, а он любит книжки, так вот я и покупаю их для него..." Старик и всегда смешно изъяснялся, а теперь вдобавок был в ужаснейшем замешательстве. К чему ни приценится, все рубль серебром, два рубля, три рубля серебром; уж он к большим книгам и не приценивался, а так только завистливо на них посматривал, перебирал пальцами листочки, вертел в руках и опять ставил на место. "Нет, нет, это дорого, - говорил он вполголоса, - а вот разве отсюдова что-нибудь", - и тут он начинал перебирать тоненькие тетрадки, песенники, альманахи; это все было очень дешево. "Да зачем вы это все покупаете, - спросила я его, - это все ужасные пустяки". "Ах, нет, - отвечал он, - нет, вы посмотрите только, какие здесь есть хорошие книжки; очень, очень хорошие есть книжки!" И последние слова он так жалобно протянул нараспев, что мне показалось, что он заплакать готов от досады, зачем книжки хорошие дороги, и что вот сейчас капнет слезинка с его бледных щек на красный нос. Я спросила его, много ли у него денег? "Да вот, - тут, бедненький, вынул все свои деньги, завернутые в засаленную бумажку, - вот полтинничек, двугривенничек, меди копеек двадцать". Я его тотчас потащила к моему букинисту. "Вот целых одиннадцать книг стоит всего-то тридцать два рубля с полтиною; у меня есть тридцать; приложите два с полтиною, и мы купим все эти книги и подарим вместе". Старик обезумел от радости, высыпал все свои деньги, и букинист навьючил на него всю нашу общую библиотеку. Мой старичок наложил книг во все карманы, набрал в обе руки, подмышки и унес все к себе, дав мне слово принести все книги на другой день тихонько ко мне. На другой день старик пришел к сыну, с часочек посидел у него по обыкновению, потом зашел к нам и подсел ко мне с прекомическим таинственным видом. Сначала с улыбкой, потирая руки от гордого удовольствия владеть какой-нибудь тайной, он объявил мне, что книжки все пренезаметно перенесены к нам и стоят в уголку, в кухне, под покровительством Матрены. Потом разговор естественно перешел на ожидаемый праздник; потом старик распространился о том, как мы будем дарить, и чем далее углублялся он в свой предмет, чем более о нем говорил, тем приметнее мне становилось, что у него есть что-то на душе, о чем он не может, не смеет, даже боится выразиться. Я все ждала и молчала. Тайная радость, тайное удовольствие, что я легко читала доселе в его странных ухватках, гримасничанье, подмигиванье левым глазком исчезли. Он делался поминутно все беспокойнее и тоскливее; наконец, он не выдержал. - Послушайте, - начал он робко, вполголоса, - послушайте, Варвара Алексеевна... знаете ли что, Варвара Алексеевна?.. - Старик был в ужасном замешательстве. - Видите: вы, как придет день его рождения, возьмите десять книжек и подарите их ему сами, то есть от себя, с своей стороны; я же возьму тогда одну одиннадцатую и уж тоже подарю от себя, то есть собственно с своей стороны. Так вот, видите ли - и у вас будет что-нибудь подарить и у меня будет что-нибудь подарить; у нас обоих будет что-нибудь подарить. - Тут старик смешался и замолчал. Я взглянула на него; он с робким ожиданием ожидал моего приговора. "Да зачем же вы хотите, чтоб мы не вместе дарили, Захар Петрович?" "Да так, Варвара Алексеевна, уж это так... я ведь, оно того..." Одним словом, старик замешался, покраснел, завяз в своей фразе и не мог сдвинуться с места. - Видите ли, - объяснился он наконец. - Я, Варвара Алексеевна, балуюсь подчас... то есть я хочу доложить вам, что я почти и все балуюсь и всегда балуюсь... придерживаюсь того, что нехорошо... то есть знаете, этак на дворе такие холода бывают, также иногда неприятности бывают разные, или там как-нибудь грустно сделается, или что-нибудь из нехорошего случится, так я и не удержусь подчас, и забалуюсь, и выпью иногда лишнее. Петруше это очень неприятно. Он вот, видите ли, Варвара Алексеевна, сердится, бранит меня и мне морали разные читает. Так вот бы мне и хотелось теперь самому доказать ему подарком моим, что я исправляюсь, и начинаю вести себя хорошо. Что вот я копил, чтобы книжку купить, долго копил, потому что у меня и денег-то почти никогда не бывает, разве, случится, Петруша кое-когда даст. Он это знает. Следовательно, вот он увидит употребление денег моих и узнает, что все это я для него одного делаю. Мне стало ужасно жаль старика. Я думала недолго. Старик смотрел на меня с беспокойством. "Да слушайте, Захар Петрович, - сказала я, - вы подарите их ему все!" - "Как все? то есть книжки все?.." - "Ну да, книжки все". - "И от себя?" - "От себя". - "От одного себя? то есть от своего имени?" - "Ну да, от своего имени..." Я, кажется, очень ясно толковала, но старик очень долго не мог понять меня. "Ну да, - говорил он, задумавшись, - да! это будет очень хорошо, это было бы весьма хорошо, только вы-то как же, Варвара Алексеевна?" - "Ну, да я ничего не подарю". - "Как! - закричал старик, почти испугавшись, - так вы ничего Петеньке не подарите, так вы ему ничего дарить не хотите?" Старик испугался; в эту минуту он, кажется, готов был отказаться от своего предложения затем, чтобы и я могла чем-нибудь подарить его сына. Добряк был этот старик! Я уверила его, что я бы рада была подарить что-нибудь, да только у него не хочу отнимать удовольствия. "Если сын ваш будет доволен, - прибавила я, - и вы будете рады, то и я буду рада, потому что втайне-то, в сердце-то моем, буду чувствовать, как будто и на самом деле я подарила". Этим старик совершенно успокоился. Он пробыл у нас еще два часа, но все это время на месте не мог усидеть, вставал, возился, шумел, шалил с Сашей, целовал меня украдкой, щипал меня за руку и делал тихонько гримасы Анне Федоровне. Анна Федоровна прогнала его, наконец, из дома. Одним словом, старик от восторга так расходился, как, может быть, никогда еще не бывало с ним. В торжественный день он явился ровно в одиннадцать часов, прямо от обедни, во фраке, прилично заштопанном, и действительно в новом жилете и в новых сапогах. В обеих руках было у него по связке книг. Мы все сидели тогда в зале у Анны Федоровны и пили кофе (было воскресенье). Старик начал, кажется, с того, что Пушкин был весьма хороший стихотворец; потом, сбиваясь и мешаясь, перешел вдруг на то, что нужно вести себя хорошо и что если человек не ведет себя хорошо, то значит, что он балуется; что дурные наклонности губят и уничтожают человека; исчислил даже несколько пагубных примеров невоздержания и заключил тем, что он с некоторого времени совершенно исправился и что теперь ведет себя примерно хорошо. Что он и прежде чувствовал справедливость сыновних наставлений, что он все это давно чувствовал и все на сердце слагал, но теперь и на деле стал удерживаться. В доказательство чего дарит книги на скопленные им, в продолжение долгого времени деньги. Я не могла удержаться от слез и смеха, слушая бедного старика; ведь умел же налгать, когда нужда пришла! Книги были перенесены в комнату Покровского и поставлены на полку. Покровский тотчас угадал истину. Старика пригласили обедать. Этот день мы все были так веселы. После обеда играли в фанты, в карты; Саша резвилась, я от нее не отставала. Покровский был ко мне внимателен и все искал случая поговорить со мною наедине, но я не давалась. Это был лучший день в целые четыре года моей жизни. А теперь все пойдут грустные, тяжелые воспоминания; начнется повесть о моих черных днях. Вот отчего, может быть, перо мое начинает двигаться медленнее и как будто отказывается писать далее. Вот отчего, может быть, я с таким увлечением и с такою любовью переходила в памяти моей малейшие подробности моего маленького житья-бытья в счастливые дни мои. Эти дни были так недолги; их сменило горе, черное горе, которое бог один знает когда кончится. Несчастия мои начались болезнию и смертию Покровского. Он заболел два месяца спустя после последних происшествий, мною здесь описанных. В эти два месяца он неутомимо хлопотал о способах жизни, ибо до сих пор он еще не имел определенного положения. Как и все чахоточные, он не расставался до последней минуты своей с надеждою жить очень долго. Ему выходило куда-то место в учителя; но к этому ремеслу он имел отвращение. Служить где-нибудь в казенном месте он не мог за нездоровьем. К тому же долго бы нужно было ждать первого оклада жалованья. Короче, Покровский видел везде только одни неудачи; характер его портале:. Здоровье его расстраивалось; он этого не примечал. Подступила осень. Каждый день ВЫХОДИЛ он в своей легкой шинельке хлопотать по своим делам, просить и вымаливать себе где-нибудь места, - что его внутренне мучило; промачивал ноги, мок под дождем и, наконец, слег в постель, с которой не вставал уже более... Он умер в глубокую осень, в конце октября месяца."..." "..."Похоронами распорядилась сама Анна Федоровна. Купили гроб простой- простой и наняли ломового извозчика. В обеспечение издержек Анна Федоровна захватила все книги и все вещи покойного. Старик с ней спорил, шумел, отнял у ней книг сколько мог, набил ими все свои карманы, наложил их в шляпу, куда мог, носился с ними все три дни и даже не расстался с ними и тогда, когда нужно было идти в церковь. Все эти дни он был как беспамятный, как одурелый и с какою-то странною заботливостию все хлопотал около гроба: то оправлял венчик на покойнике, то зажигал и снимал свечи. Видно было, что мысли его ни на чем не могли остановиться порядком. Ни матушка, ни Анна Федоровна не были в церкви на отпевании. Матушка была больна, а Анна Федоровна совсем было уж собралась, да поссорилась со стариком Покровским и осталась. Была только одна я да старик. Во время службы на меня напал какой-то страх - словно предчувствие будущего. Я едва могла выстоять в церкви. Наконец, гроб закрыли, заколотили, поставили на телегу и повезли. Я проводила его только до конца улицы. Извозчик поехал рысью. Старик бежал за ним и громко плакал; плач его дрожал и прерывался от бега. Бедный потерял свою шляпу и не остановился поднять ее. Голова его мокла от дождя; поднимался ветер; изморозь секла и колола лицо. Старик, кажется, не чувствовал непогоды и с плачем перебегал с одной стороны телеги на другую. Полы его ветхого сюртука развевались по ветру, как крылья. Из всех карманов торчали книги; в руках его была какая-то огромная книга, за которую он крепко держался. Прохожие снимали шапки и крестились. Иные останавливались и дивились на бедного старика. Книги поминутно падали у него из карманов в грязь. Его останавливали, показывали ему на потерю; он поднимал и опять пускался вдогонку за гробом."..." 1845 г. ^TМ. Л. МИХАЙЛОВ - СТАРЫЕ КНИГИ^U ПУТЕШЕСТВИЕ ПО СТАРОЙ РУССКОЙ БИБЛИОТЕКЕ Apr'es le plaisir de posseder des livres, il n'y en a guere de plus doux que celui d'en parler, et de communiquer аи public ces innocentes richesses de la pensee qu'on acquiert dans la culture des lettres. Charles Nodier СТАТЬЯ ПЕРВАЯ Охотники до чужих книг. - Книжные враги. - Зачитыванье книг. - Библиотаф, описанный Ла-Брюйером. - Библиоманы: граф д'Этре и Булар. - О назначении библиотек. - Частные и общественные библиотеки. - Старая русская библиотека. Романы старые и романы новые. - Анекдот о Суворове. - О значении библиографии. - Кто истинный библиограф? - Библиомания. - Коллекторы и библиоманы. - Переплеты. Собиратель драматических пьес. - О происхождении библиомании. - Первые строки о книжном деле на русском языке. - VIII книг о изобретателях вещей. - Старая орфография. - Опечатки и история их. - Старый шрифт и мнение о нем Тредиаковского. - Кто таком был Почидор Виргилий? - Содержание его сочинения. Новый перевод, изданный Новиковым. Если у вас есть какая-нибудь, хоть маленькая, библиотека, или если даже вы обладаете таким незначительным количеством томов, что их и библиотекой назвать нельзя, то вы, конечно, очень хорошо знаете, сколько на белом свете охотников до чужих книг. Сердце не камень - и вы ссужаете приятелю просимую им книгу. Уже не в том виде, в каком вышла от вас, возвращается она домой: переплет и цел, но на нем пятно; листы и все, да у некоторых распустились нитки, связывающие их; а сколько загнутых углов, сколько отметок ногтем на полях! Дайте эту книгу другому, третьему приятелю - то ли еще будет? Каждый прочтет ее - и вместе с тем попортит, хотя, может быть, и невольно. Кроме того, очень может случиться, что и у этих господ есть приятели, постоянно пользующиеся чужими книгами; опять-таки сердце не камень - и книга ваша попала в четвертые, в пятые руки. Понятно, какова будет она, когда явится под сень вашего книжного шкафа. Переплет уже отстал; листы плохо держатся, а некоторых, смотришь, и вовсе нет; большая часть уголков, столько раз загибавшихся, отвалилась; поля были прежде исчерчены только ногтями, теперь они украшены заметками карандашом и даже (о, ужас!) пером; один листок прожжен сигарой, на другом следы кофе. Книга никуда не годится. Недаром известный французский библиограф Пеньо к числу книжных врагов, вместе с крысами, червями и пылью, относит и людей, продовольствующих себя чужими книгами. И хорошо еще, если ссуженная вами книга дойдет снова До вас, хоть и в сильно растрепанном виде; а то ведь очень легко может статься, что ее совсем зачитают. Гривенник, который у вас заняли, постараются вам при первом случае отдать; книгу же... ведь книга не деньги, хоть и стоит их. "NN не платит мне долга" - нехорошо. "NN зачитал мою книгу" - ничего. Впрочем, надо и то сказать: часто у зачитанной книги и концы в воде. Вы отдали ее А., А. отдал Б., тот В., потом попала она к Г. или к Д. - уж и сам В. хорошенько не помнит... ищите тут ее! И кто зачитал - неизвестно; просто зачитали. Ни на одном языке нет слова, которое выражало бы так грациозно понятие, заключающееся в слове зачитать', это свидетельствует как нельзя лучше о гибкости русского языка. На все это могут мне возразить: "Так вы хотите, чтобы книги стояли у вас неприкосновенно на полке, чтобы никто ими не пользовался? Чем же вы лучше Плюшкина, которому, верно, не станете писать панегирика?" Нет, я очень хорошо помню басню о собаке, лежащей на сене, которого она не ест сама и не даст есть подходящей к нему корове; я терпеть не могу Плюшкиных, на которых метит эта басня; я не библиотаф, не погребатель книг... Если моими книгами не пользуется всякий, из этого, смею думать, вовсе нельзя заключить, чтобы ими не пользовался никто. "Вот господин (говорит Ла-Брюйер в своих знаменитых "Характерах"), который осуждает людей, пускающихся от скуки или из любопытства в дальние странствия, не ведущих ни дневника, ни записок, не имеющих при себе и записной книжки: они едут посмотреть свет и ничего не видят или забывают, что видели; они хотят узнать только, какие где новые башни, новые колокольни, да переправиться через реки, которые называются не Сеной, не Лоарой; они оставляют отечество ради удовольствия возвратиться домой, желают быть в отсутствии, чтобы в один прекрасный день о них говорили как о приезжих издалека. Сатирик этот рассуждает справедливо, и его охотно слушаешь. Но когда он присовокупляет, что книги научают лучше всяких путешествий, и словами дает мне понять, что у него есть библиотека, то мне хочется взглянуть на эту библиотеку. Я отправляюсь к нему в дом; он встречает меня на лестнице, и я тут еще начинаю чувствовать упадок сил от запаха черного сафьяна, которым облечены все его книги; тщетно трубит он мне в уши, желая оживить меня, что книги его все с золотым обрезом, все вытиснены золотом и издания все хорошие; тщетно именует он лучшие одну за другой, тщетно говорит, что галерея его полна, кроме двух, трех мест, расписанных, впрочем, с таким искусством, что зрение обманывается и принимает эту живопись за настоящие книги, расставленные на полках; тщетно прибавляет он, что сам никогда не читает, что даже нога его не бывает в этой галерее, что он пойдет туда в угождение мне: я благодарю его за любезность и, так же как и он сам, вовсе не имею желания посещать его кожевню, которую он называет библиотекой". Если бы все частные библиотеки составлялись так и имели такое назначение, то, конечно, зачитывание можно было бы вменить в обязанность всем читателям; но, говоря о библиотеках как источниках знания, можно не брать в расчет невежд или мономанов? А нельзя между тем не сознаться, что книжное сумасшествие, или Библиомания {Библиомания - слово довольно новое; оно составлено из греческих слов: библос-книга и мания - помешательство. - Примеч. автора.}, со времен описанного Ла-Брюйером чудака сделала большие успехи. Граф д'Этре, о котором рассказывает Сен-Симон в своих "Записках", не единственный экземпляр библиомана, не только никогда не развертывающего покупаемых им книг, но даже оставляющего их в связках так, как они привозились или приносились от книгопродавцев: граф сваливал тюки приобретаемых им книг в помещение, отведенное для этого сестрою его в отели Лувоа, - и, как вы думаете, сколько томов было таким образом брошено без всякого употребления, без всякой пользы?.. Шутка сказать - пятьдесят две тысячи томов! Хорош был также некто Булар (Boulard), который загромоздил целый дом - целый дом, от чердака до погреба - несколькими сотнями тысяч томов... И у этого милого человека многое множество книг оставалось в тюках. Когда он наконец расстался со своими книгами, в которых не имел ни малейшей нужды, то есть когда умер, каталог библиотеки его составил пять томов в осьмушку и в нем 25 000 нумеров; а еще какое множество дублетов не вошло в этот каталог. Одного полного собрания сочинений Расина было в библиотеке Булара до двадцати изданий. Говоря о неприятности ссужать книги, я имел в виду не Буларов и не графов д'Этре, а небольшие библиотеки частных лиц - преимущественно ученых и литераторов. Такие библиотеки заводятся обыкновенно сообразно с родом занятий их владельцев, и в них разве как роскошь допускаются книги, не имеющие прямого отношения к главному предмету. В библиотеке историка вы, конечно, не найдете сочинений Дюма и Сю, хотя он, может быть, и читал их; филолог не станет покупать трактатов об астрономии, хоть и не чужда ему "звездная книга"; Бальзакова "Человеческая комедия" или многотомный Диккенс, открытые вами на полке математика, рядом с диссертациею о теории вероятностей или об исчезании тригонометрических строк, может быть несколько удивили бы вас, хотя математик, не знающий о Бальзаке и Диккенсе, тоже удивителен; отсутствие же этих двух писателей в ряду книг романиста было бы так же странно, как присутствие в числе их таблиц логарифмов. Не всякий, разумеется, имеет средства приобретать все книги по предмету своих знаний; но всякий более или менее старается иметь хотя главные пособия, а без некоторых справочных книг нет никакой возможности обходиться. Как, например, человеку, посвятившему себя изучению русской истории, не иметь постоянно на столе своем Карамзина или русскому библиографу - Сопикова?.. И вдруг у вас зачитали шестой том "Истории государства российского", зачитали третью часть "Опыта российской библиографии". Положим даже, что и не зачитали; но этих книг нет у вас именно в ту минуту, когда они нужны вам (а нужны они во время занятия чуть ли не каждую минуту): вы должны бросить работу и ждать, как у моря погоды, возвращения книг. Мне опять могут возразить, что для людей, которым нужна "История государства российского" или "Опыт" Сопикова и которые не в состоянии приобресть эти книги, существует Императорская публичная библиотека, так гостеприимно открывающая свои залы всем желающим; существует библиотека Академии наук, тоже ежедневно открытая и всем доступная. Впрочем, большая часть класса любителей чтения чужих книг мало интересуется учеными сочинениями и накидывается преимущественно на произведения изящной словесности и беллетристики. Но ведь и для жаждущих такого чтения тоже есть прямые источники: это частные библиотеки для чтения. Плата за чтение в этих библиотеках так незначительна, что, вероятно, ни одному записному читальщику не может показаться обременительною; а кому тяжело заплатить десять рублей в год, у того, верно, никогда не выдается свободного времени для чтения. И если б еще только те, кому карман не позволяет покупать книги или абонироваться в библиотеке для чтения, пользовались вашею библиотекой! Нет; часто именно те люди, которым ничего не значит бросить пятьдесят рублей за ложу на представление Рашель, сто рублей на обед для приятелей у какого-нибудь Донона или Дюссо, увидев на столе вашем книгу, попросят ее прочитать. Не думайте, что для таких господ чтение не составляет потребности, что они читают только потому, что ведь все же почти читают, или для скорейшего усыпления; правда, в чтении они не разборчивы и не держатся никакой системы, но оно доставляет им удовольствие, и книга необходима для них каждый день. Таким образом, книг они прочтут немало, но из всех прочитанных ими томов едва ли и один куплен ими. Beatus ille - счастлив тот, кто сумел оградить свои книги от нашествия знакомых и приятелей, кто, кротко отказывая их просьбам, благоразумно внушал им настоящие понятия о назначении библиотек вообще и библиотек частных в особенности; мир кабинета его невозмутим, досада не прерывает его любимого труда, и благословляет он судьбу. Если б я был Горацием, то именно такую долю восхвалил бы в оде на неразрозненную библиотеку, которая, то есть ода, начиналась бы, подобно Горациевой оде на сельскую жизнь, словами "Beatus ille..." Зачем я не Гораций? Впрочем, если б я был даже и Горацием и сочинил такую оду - увы! не себя воспел бы я в ней... В русской библиотеке, которая находится в моем распоряжении, уже очень многие места опустели от несчастной слабости характера библиотекаря. В награду за доброту ему остается только то утешение, что места эти восполнимы и большую часть исчезших с полок книг еще можно без больших затруднений найти в продаже. Странное дело! Те именно книги, которыми я наиболее дорожу, все целы, хотя по вышеупомянутой слабости характера я не смог бы отказать желающему и в них. Дело в том, что желающих вовсе-то не находится: суровый вид старинных кожаных переплетов всех пугает. А между тем в этих опальных книгах, право, чрезвычайно много интересного. Если б я не боялся обвинения в пристрастии, я сказал бы даже, что в этой библиотеке пренебреженных русских книг прошлого столетия больше любопытного, чем во многих книгах новейших, которыми не пренебрегают. За такую дерзкую мысль на меня, пожалуй, восстала бы вся новая литература и не дала бы мне в себе даже крошечного местечка. Итак, в сторону эту мысль! Довольно и того, если мне поверят, что действительно в русской библиотеке прошедшего века найдется очень много любопытного и занимательного, - поверят и станут читать мое путешествие по ее полкам. К сожалению, для многих старая русская литература представляется чем-то вроде безотрадной пустыни, и в нее боятся заглянуть. Так например, напрасно употреблял я все свое красноречие, чтобы заставить одного охотника до произведений отечественной беллетристики прочитать хоть один из русских романов прошлого столетия, которые не раз доставляли мне большое удовольствие. Он, прочитавший "Юрия Милославского" по крайней мере по разу в каждом издании (а всех изданий было девять]); он, дважды одолевший непроходимую дебрь "Семейства Холмских", не хотел и в руки взять, уж не говорю - читать "Непостоянную фортуну, или Похождения Мирамонда", описанные Федором Эминым; "Несчастного Никанора, или Приключение жизни российского дворянина Н."; повесть русскую "Евгений, или Пагубные следствия дурного воспитания и сообщества", сочиненную Александром Измайловым, и повесть халдейскую "Арфаксад", сочиненную Петром Захарьиным. Тщетно рекомендовал я ему игривое произведение Михаила Чулкова "Пригожая повариха"; тщетно рассказывал ему, как однажды граф Федор Васильевич Ростопчин, желая узнать мнение Суворова о знаменитых воинах и о военных книгах, перечислял ему по именам всех известных полководцев и писателей,, как при всяком названии Суворов делал отрицательный знак и как, наконец, сказал на ухо будущему автору знаменитых "Юлий Кесарь, Ганнибал и Бонапарт": "Домашний лечебник" и "Пригожая повариха". И авторитет рымникского героя не подействовал на моего упрямого приятеля. Скольких наслаждений лишил себя этот человек! Я осмеливаюсь думать, что он нашел, хладную замену им в "Таинственном монахе" г. Рафаила Зотова. "После удовольствия иметь библиотеку нет ничего приятнее, как говорить о ней и делиться с другими невинными богатствами мысли, приобретаемыми в занятиях словесностью". Эти слова беллетриста и библиографа Шарля Нодье, служащие эпиграфом к предлагаемом) труду, как нельзя лучше объясняют мое желание познакомить читателя с библиотекою старинных русских книг, которая у меня под руками. Я мог бы сейчас же отпереть этот небольшой шкаф, в котором заключаются все книги, напечатанные русскими гражданскими буквами по повелению Великого Петра, и начать с этого шкафа мое библиографическое странствие; но считаю вовсе не лишним подождать немного и сказать сперва несколько слов о библиографии как науке, значение которой еще очень неясно понимается большинством и которая нередко смешивается с библиоманией, имеющей с нею очень мало общего. Если б сущность библиографии {Библиография - описание книг, от греческих слов: (библос. - книга и графо - пишу, описываю. - Примеч. М. Л. Михайлова.} состояла единственно из того, что выражается ее названием, то она представляла бы мало общего интереса и справедливо могла бы считаться наукою книгопродавцев; поэтому-то все знакомые с библиографиею только по имени считают ее предметом в высшей степени сухим и незанимательным. Вначале она точно была такою; но изобретение книгопечатания, рассеявшее по земле бесчисленное множество книг, должно было расширить границы библиографии: в этих грудах книг и печатных листов библиография, обязана указать нам, какое произведение заслуживает нашего внимания, какое не стоит его. Кроме того, и хорошее произведение может быть издано дурно и небрежно; библиография же укажет вам на издание лучшее, объяснив, почему именно оно лучше других. Некоторые сочинения или издания становятся вследствие различных причин редкими; библиография не только отметит их существование, но и познакомит с содержанием их, если оно не лишено для нас интереса. Наконец, многочисленность книг, загромождающих нынче общественные библиотеки, вызвала необходимость уметь из числа десяти полезных книг выбрать книгу полезнейшую- и наука, руководствующая в этом выборе, есть та же библиография. Итак, библиография не есть искусство составления каталогов, как думают некоторые, а наука, занимающая почетное место в ряду человеческих знаний. "Названия библиографа (говорит Барбье) достоин только тот, кто, предпочитая хорошие произведения книгам замечательным по одной их редкости или странности, почерпнул истинные познания из лучших писателей древних и новых и способен сообщать лицам, обращающимся к нему за советом, необходимейшие сведения, которые могли бы служить им руководством в избранной отрасли познаний. Разнородные изыскания, которыми постоянно занимается библиограф, дают ему, кроме того, возможность без труда указывать каждому сочинению приличное ему место или отыскивать это сочинение в собрании книг, как бы ни было собрание многочисленно, если только книги расположены в систематическом порядке. Эта способность редко оценивается по достоинству, хотя она бывает плодом только огромной начитанности и глубоких размышлений. Книги в наше время не так же ли почти многочисленны, как и произведения природы? Если же мы припомним, что ум человеческий, не могущий выходить из известных границ, не может в разработке избираемых им предметов проявлять той последовательности и стройности, которым мы удивляемся в различных явлениях природы, то нам придется согласиться, что библиографу, при классификации произведений ума человеческого, предстоит трудностей несравненно более, нежели натуралисту, классифицирующему произведения природы". Совсем другое дело библиомания; это болезнь, первые проявления которой мы находим в Голландии в конце шестнадцатого столетия, главное местопребывание которой теперь - Англия, хотя и во Франции и Италии много библиоманов {В Германии библиоманы редки; там книги ценятся более по содержанию. Примеч. М. Л. Михайлова.}. Библиоман не соображается со своими потребностями и собирает книги в большем количестве, нежели сколько нужно ему их для собственного употребления. В этом случае он совершенно сходен с собирателями медалей, раковин, насекомых и даже картин; предметы, которыми он наполняет свою коллекцию, дороги ему не потому, что он ими пользуется, а потому, что они - его собственность, хотя и бесполезная. Так же, как другие коллекторы, старающиеся приобрести редкие вещи для возвышения ценности своих коллекций, и библиоман отыскивает преимущественно библиографические редкости, красивые переплеты, мало распространенные издания, типографические странности. Он так постоянно занят приобретением драгоценных для него книг, что читает очень мало, а иногда и вовсе не читает, как например граф д'Этре, о котором я говорил выше. Эта сторона тоже общая у библиомана с другими собирателями, обыкновенно не имеющими никакого понятия о науке, которая занимается исследованием собираемых ими предметов. Красивые переплеты (у некоторых любителей роскошь в них доходит до смешного) много возвышают цену книг. Знаменитый английский библиоман Аскью (Askew) дошел в своей мании к переплетам до того, что велел переплесть себе одну книгу в человеческую кожу, чтобы только иметь в своей библиотеке переплет, какого не найдется нигде. Библиомания вообще все более и более клонится к материальной стороне книг: на аукционах покупаются за непомерные суммы роскошные издания, украшенные гравюрами avant la lettre {перед текстом (франц.).}, оттиски на веленевой бумаге и на цветной - розовой или голубой, зеленой или желтой, на бумаге большого формата или с золотыми литерами, с рамками. Книги, принадлежавшие знаменитым лицам, в особенности те, на которых есть автографические заметки этих лиц, имеют огромную ценность в глазах некоторых любителей. В pendant {под стать (франц.).} к двум чудакам, помешанным на книгах, о которых сказано в начале этой статьи, стоит припомнить еще одного - некоего Солена (Soleinnes). Этому библиоману вздумалось иметь у себя в библиотеке собрание всех театральных пьес, какие когда-либо были изданы на поверхности земного шара! Он, конечно, никогда не мог достаточно приблизиться к своей цели, его постоянно мучила мысль, что на земле беспрестанно играются пьесы, о которых он даже и не знает. Многие из собранных им пьес были написаны на языках, о которых он не имел понятия; но что за дело! он знал, что пьесы эти есть у него в коллекции - и этого было ему довольно. Вот несколько мыслей о библиомании одного умного французского писателя: "Библиомания часто сходна со скупостью; библиоман не пользуется своими книгами, но не ссужает их и другим, а часто даже и не показывает. Он страшится воров, того разряда библиоманов, обыкновенно мало разборчивых в способах увеличивать свои собрания; не зная часто сам, что у него есть, он подвергается неприятности быть обокраденным, не имея потом возможности сказать, что именно у него украли. Даламберт рассказывает в "Энциклопедии" о человеке, который был одержим страстью к собиранию астрономических книг, хотя не знал ни йоты из этой науки; он покупал их по бешеным ценам, бережливо запирал в ящик, даже не развертывая их, и ни за что в мире не ссудил бы он книг своих лучшим астрономам того времени. Библиоман боится, чтобы его книг не попортили; часто (нам самим случалось видать это) он не притрагивается к ним и сам, чтобы не помять переплет, не запачкать золотой обрез, бумагу. Таким образом, он совершенно похож на скупца, который не пользуется своим богатством и находит единственное наслаждение в обладании - и только. Библиомания есть странность, заблуждение; но заблуждение это тем не менее естественно: это аномалия, развивающаяся, как все физиологические аномалии, по естественным законам, хотя она и противоречит общему порядку. Галль назначил в своей френологической системе особую шишку мании к коллекциям. Указание немецкого врача так же сомнительно, как и вся его система; но мы видим здесь желание отыскать в человеческом инстинкте причины этой странной мании. Наклонность эта развивается инстинктивно, то есть без помощи размышлений и рассудка. Многие с детства начинают чувствовать страсть к собиранию чего-нибудь; она в них кажется врожденною и наводит на мысль, что причин ее следует искать в самой организации. Это чувствуемое человеком желание копить, иметь что-либо в своем владении, хотя бы и без всякого употребления; эта врожденная страсть к личной собственности; это довольство, рождающееся у многих от одной мысли, что у них есть собственность - пусть она не приносит никакой пользы, - все это ясно доказывает, что чувство собственности выходит из самых глубоких инстинктов нашей организации". Теперь мы можем, пожалуй, отворить маленький шкаф с самыми старыми из русских книг, напечатанных гражданскими буквами, и начать путешествие. А не любопытно ли было бы вам, читатель, после нашего рассуждения о библиографии узнать, какая первая русская книга сообщает некоторые сведения о библиографии вообще, или, лучше сказать, о книжном деле? Вот эта книга. Полное заглавие ее гласит тако: "Полидора Виргилиа Урбинскаго осмь книг о изобретателех вещей Преведены с латинского на славенороссиискии язык в москве, и напечатаны, повелением Великаго Государя Царя, и Великаго Князя. Петра Перваго Всероссийскаго императора, в лето господне 1720, маиа в 5 день" {В лист; страниц: 4 без озн. (заглавие и предисловие), 6 (оглавление), 412 и 2 (опечатки). - Примеч. М. Л. Михайлова.}. Да не смущается душа читателя, не нюхавшего никогда пыли старых книг, орфографиею этого заглавия. Тот читатель, для которого печаталась эта книга сто тридцать лет тому назад, вероятно и не заметил, что где следовало бы поставить точку, там точки нет, а где ее никто не просит, там-то она и села черненьким пятнышком; что где бы надо быть прописной букве, там буква строчная и прочее. И вся ведь книга так же напечатана: ни грамматика, ни корректорское дело еще не процветали в России, и можно еще было печатать на одной и той же странице египтян, например, с большою буквою в начале, а французов с маленькой, хотя, кажется, чем бы француз хуже египтянина... Впрочем, виноват - того и гляди, что на той же или на следующей странице увидишь французов предпочтенными (посредством прописной буквы) египтянам. Подчас (бедовое, право, дело эти прописные буквы!) Орудие, например, окажется именем собственным, а орфей - именем нарицательным; да и как тут разобрать - сами посудите: ведь и то слово и это - оба начинаются с одинаковой буквы, именно с буквы о? Что касается полугласной и, ее в книге вовсе нет - и ничего: никто еще к ней и не привыкал. Можно даже быть вполне убежденным, что редкий из той публики, для которой были изданы "Осмь книг о изобретателех вещей", находил нужным приложенный к ним "Реестр погрешностям типографским", который все-таки доказывает, что о корректуре книги старались и не желали вовсе, чтобы вместо слова пнет было напечатано пишет и вместо зримо - еримо. Кстати о погрешностях. История их (у всего есть история и даже историки) не лишена интереса. Кажется, что за важное дело одна какая-нибудь буква, перескочившая со своего места на чужое или совсем выпавшая из набора; а между тем... Но я думаю, что, путешествуя по книжным полкам моей библиотеки без всякого заранее составленного маршрута, мы можем на несколько минут отложить в сторону Виргилия Урбинского и поговорить о погрешностях и опечатках {Техническое название списка типографских погрешностей - errata - Примеч. М. Л. Михайлова.}. До изобретения книгопечатания списков погрешностей не существовало. Оно и понятно. Описался - можно ошибки исправить, не назначая для исчисления их особого листа. Так и делалось обыкновенно. Если копист замечал, что сделал ошибку, - пока чернила еще не высохли, он вооружался губкой, и ошибка исчезала; если же стереть чернила было уже невозможно, он зачеркивал лишнюю букву или лишнее слово или же просто ставил точки под буквами, которые следовало уничтожить. Кроме того, рукописи по окончании их пересматривались и исправлялись особым лицом, как нынче корректурные листы в типографиях. Так как замеченную ошибку можно было немедленно исправить, то рукописи могли с течением времени достигать высокой степени исправности. Вот, например, что рассказывает Авл Геллий в своих "Аттических ночах": "Сидя однажды в книжной лавке с Юлием Павлом, мы видели продававшийся там экземпляр "Летописи" Фабия Пиктора, драгоценный по древности и по чистоте текста. Книгопродавец уверял, что невозможно найти в рукописи ни одной ошибки. Один известный грамматик, пришедший с покупщиком взглянуть на книги, сказал, что нашел в ней одну ошибку. Книгопродавец, с своей стороны, готов был все прозакладывать, что в его экземпляре нет даже буквы неправильной". И он оказался правым. При первых напечатанных книгах не было указаний опечаток: во всех экземплярах ошибки поправлялись пером. Скоро, однако ж, пришлось отказаться от этого способа, потому что в небрежных изданиях подобные исправления стоили чрезвычайно дорого, не говоря уже о том, что экземпляры оказывались совершенно испорченными. Желание исправить книгу, не портя ее листов, было поводом к составлению списков погрешностей, которые и прилагались в конце томов. Самый древний список опечаток (говорит Шевилье) приложен к "Сатирам" Ювенала с примечаниями Мерулы, напечатанным в Венеции в четвертку в 1478 году. Он помещен на двух страницах, и типографщик извиняется в нем следующими словами: "Lector, ne te offendant errata quae operarior