ак с нерегулированными желаниями, "сумасшедший" (Гинзбург А.Я. Человек за письменным столом. - Л., 1989. С.144). В 1934 году О.Э Мандельштама арестовывают за "сталинское стихотворение", начинающееся чисто "коммуникативной" строкой: Мы живем, под собою не чуя страны, Наши речи за десять шагов не слышны, А где хватит на полразговорца, Там припомнят кремлевского горца. 2.6. В.В.РОЗАНОВ КАК СЕМИОТИК-ПРАКТИК В предыдущем параграфе мы видели характеристику В. В. Розанова, данную О.Э Мандельштамом. Одна из первых Розанов как семиотик-практик 125 книг В.Б.Шкловского тоже называлась "Розанов" (См.: Шкловский В.Б. Розанов. -- Пг., 1921). С чем это связано? Василий Васильевич Розанов (1856-1919) оставался непонятым и непонятным при жизни. Каждый его поступок был отягощен таинственностью. Первая его книга -- "О понимании" (1886). Им впервые переведена на русский язык "Метафизика" Аристотеля. И О.Э.Манделъштам, и В.Б.Шкловский, оценивая Б.В.Розанова, говорят одно и то же. Б.В.Розанов домашний по сути текст выносит на уровень литературной коммуникации. "Розанов ввел в литературу новые кухонные темы" (Там же. С.17), -- заявляет В.Б.Шкловский. Он считает, что каждая эпоха имеет свой список разрешенных и запрещенных тем ("запрещенных за устарелостью" (Там же. С.9). Б.В.Розанов же впустил в литературу иные темы. Это "тема обыденщины, гимн частной жизни" (Там же. С.27). Такие минивысказывания в одной из книг В.Б.Розанов назвал "эмбрионами". Звучат они по случаю и без случая. Приведем некоторые примеры: "Русский ленивец нюхает воздух, не пахнет ли где "оппозицией". И, найдя таковую, немедленно пристает к ней и тогда уже окончательно успокаивается, найдя оправдание себе в мире, найдя смысл свой, найдя, в сущности, себе "Царство Небесное". Как же в России не быть оппозиции, если она таким образом всех успокаивает и разрешает тысячи и миллионы личных проблем" (Розанов В.Б. Опавшие листья // Розанов В.В. Сочинения: В 2-х т. -- М., 1990. -- Т.2. С.354). "Волновали и притягивали, скорее же очаровывали -- груди и беременный живот. Я постоянно хотел видеть весь мир беременным" (Там же. С.355). Мы видим, что, наряду с принятыми для литературной коммуникации текстами, В.В.Розанов предложил непринятый в этом канале тип текста. Причем эти отрывки постоянно снабжаются дополнительными отсылками типа "За нумизматикой", "На транспаранте", "На извозчике". Они раскрывают контекст написания данных минитекстов. О первом сам В.В.Розанов писал, что при занятых глазах нумизматика оставляет голову работающей и в этот момент он записывает много новых идей. "На транспаранте" -- значит на обороте одной из статей, над которой в данный момент работается. И т.д. история до 1917 года 126 Читатель занимает при этом не самое главное место в подобной коммуникации: "Ну, читатель, не церемонюсь я с тобой, -- можешь и ты не церемониться со мной: -- К черту... -- К черту!" (Розанов В.В. Уединенное // Розанов В.В. Сочинения. - М., 1990. С.26). Или: "А для чего иметь друга читателя"? Пишу ли я "для читателя"? Нет, пишешь для себя. -- Зачем же печатаете? -- Деньги дают. Субъективное совпало с внешним обстоятельством. Так происходит литература. И только" (Там же. С.78). Тип письма, который избрал В.В.Розанов, допускает лишь краткие формы. Поэтому мы можем привести только подобные высказывания для иллюстрации интересующих нас проблем семиотики и коммуникации. "Совершенство формы есть преимущество падающих эпох. Когда народ умирает -- он оставляет одни формы: это -- скелет его духа, его творчества, его движений внутренних и внешних. Республика, монархия -- разве это не формы? Трагедия, эпос, "шестистопный ямб" -- разве не формы? Не формы -- Парфенон, как и девятая симфония? И, наконец, метафизика Платона или Гегеля? И вот почему, еще раз: когда народ оканчивает свое существование -- формальная сторона всех им создаваемых вещей приближается к своему завершению" (Розанов В.В. Эмбрионы // Розанов В.В. Религия. Философия. Культура. -- М., 1992. С.225). "Вся тайна православия -- в молитве, и тайна быть православным заключается в умении молиться" (Там же. С.230). "Самая опасная сторона в христианстве XIX века -- это то, что оно начинает быть риторическим. Это заметно даже в стиле, даже у третьестепенных писателей. Нет апостолов -- есть "галилейские рыбаки"; нет Иисуса Христа -- есть "Божественный Учитель" (Там же. С.231). "Есть люди с великими темами, но без слов; и есть люди с богатыми словами, но которые родились без темы" (Розанов В.В. Новые эмбрионы // Розанов В.В. Религия. Философия. Культура. С.233). "Первый из людей и ангелов я увидел границу его. А увидеть грани, границы -- значит увидеть небожественность. Первый я увидел его небожественность. И не сошел с ума. Розанов как семиотик-практик 127 Как я не сошел с ума? А может быть, я и сошел с ума" (Розанов В.В. Перед Сахарной // Розанов В.В.Религия. Философия. Культура. С.329). "Мне и одному хорошо, и со всеми. Я и не одиночка и не общественник. Но когда я один -- я полный, а когда со всеми -- не полный. Одному мне все-таки лучше" (Розанов В.В. Уединенное // Розанов В.В. Сочинения. С.56). "Всякое движение души у меня сопровождается выговариванием. И всякое выговаривание я хочу непременно записать. Это -- инстинкт. Не из такого ли инстинкта родилась литература (письменная)? Потому что о печати не приходит мысль; и следовательно Гутенберг пришел совсем потом. У нас литература так слилась с печатью, что мы совсем забываем, что она была до печати и, в сущности, вовсе не для опубликования. Литература родилась "про себя" (молча) и для себя; и уже потом стала печататься. Но это -- одна техника" (Там же. С. 54). "В основании мира было две философии: философия человека, которому почему-то хочется кого-то выпороть; и философия выпоротого человека. Наша русская вся -- философия выпоротого человека" (Там же. С.58). "Душа православия -- в даре молитвы. Тело его -- обряды, культ. Но кто подумал бы, что кроме обрядов в нем нет ничего (Гарнак, дерптец-берлинец) -- тот все-таки при всяческом уме не понял бы в нем ничего" (Там же. С.82). "Сущность молитвы заключается в признании глубокого своего бессилия, глубокой ограниченности. Молитва -- где "я не могу"; где "я могу" -- нет молитвы" (Розанов В.В. Опавшие листья // Розанов В.В. Сочинения: В 2-х т. -- Т.2. С.277). "Я пришел в мир, чтобы видеть, а не совершить" (Там же. С.279). В.В.Розанов создал свою форму письма, вкладывая в нее все необходимые ему мысли. Она оказалась достаточно новой, и достаточно новым был взгляд В.Б.Шкловского, раскрывшего этот тип письма как прием. Одновременно В.В.Розанов выступает для русского общества того времени в функции З.Фрейда (я подчеркиваю только функциональную близость, подразумевая под ней вынесение на уровень общественного обсуждения проблем пола). Книги этого рода у него сначала печатаются, затем изымаются, а то и не печатаются вовсе, запрещаемые цензурой. Как человек, меняющий список раз- история до 1917 года 128 решенных/запрещенных тем, В.В.Розанов естественным образом вышел на проблемы пола. Только связал он их с весьма значимой для русского общества темой -- темой религии. Вот эта связь вдвойне болезненно была воспринята его читателями. 2.7. М.О.ГЕРШЕНЗОН О ДУАЛИСТИЧЕСКИХ СТРУКТУРАХ Михаил Осипович Гершензон (1869-1925) был скорее историком общественной мысли России, чем историком литературы. И в этой области он избирал фигуры достаточно противоречивые, а не просто неординарные. Бросается в глаза то, что его основные герои как бы уходят из России, то ли во внутреннюю эмиграцию, как П. Я.Чаадаев, то ли во внешнюю, как В.С.Печерин. Идея отстраненности разумного, честного человека от общества его времени, определенный дуализм его существования легла в основу его рассуждений об интеллигенции в сборнике "Вехи" (1909), нашумевшем явлении дореволюционной России. Инициатором создания этого сборника также был М.О. Гершензон. В своей статье он постоянно подчеркивает раздвоенный характер интеллигенции. "Русский интеллигент -- это, прежде всего, человек, с юных лет живущий вне себя, в буквальном смысле слова, т.е. признающий единственно достойным объектом своего интереса и участия нечто лежащее вне его личности -- народ, общество, государство. Нигде в мире общественное мнение не властвует так деспотически, как у нас, а наше общественное мнение уже три четверти века неподвижно зиждется на признании этого верховного принципа: думать о своей личности -- эгоизм, непристойность; настоящий человек лишь тот, кто думает об общественном, интересуется вопросами общественности, работает на пользу общую" (Гершензон М.О. Творческое самосознание // Вехи. Из глубины. - М, 1991. С.73-74). М.О.Гершензон доводит эту характеристику до предельного возможного состояния, когда заявляет, что "центр жизни переместился в гипертрофированный орган. С первого пробуждения сознательной мысли интеллигент становился рабом политики, только о ней думал, читал и спорил, ее одну искал во всем -- в чужой личности, как и в искусстве, и проживал жизнь настоящим узником, не видя Божьего света. Так обра- Гершензон о дуалистических структурах 129 зовался круговорот: чем больше люди уходили в общественность, тем больше калечилось их сознание, а чем больше оно калечилось, тем жаднее оно бросалось на общественность" (Там же. С.84). Я хотел бы подчеркнуть, что это не только и не столько истина теоретическая, поскольку речь идет отнюдь не о древнегреческом обществе, а истина весьма практическая, и практичность ее усугубляется в сильной степени и тем, что данная закономерность в сильной степени применима и к сегодняшнему обществу! Описывая ситуацию после революционных событий 1905 года, М.О.Гершензон продолжает: "Сонмище больных, изолированное в родной стране, -- вот что такое русская интеллигенция. Ни по внутренним своим качествам, ни по внешнему положению она не могла победить деспотизм: ее поражение было предопределено. Что она не могла победить собственными силами, в этом виною не ее малочисленность, а самый характер ее психической силы, которая есть раздвоенность (выделение мое. -- Г.П.)" (Там же. С.88). Естественно, что этот тип раздвоенности отражается и на личной жизни, ее нет как таковой, поскольку измерителем ценностей становится другое, нечто идеалистическое. "Никто не жил, -- все делали (или делали вид, что делают) общественное дело. Не жили даже эгоистически, не радовались жизни, не наслаждались свободно ее утехами, но урывками хватали куски и глотали почти не разжевывая, стыдясь и вместе вожделея, как проказливая собака. Это был какой-то странный аскетизм, не отречение от личной чувственной жизни, но отречение от руководства ею. Она шла сама собою, через пень-колоду, угрюмо и судорожно" (Там же. С.82). Обрисовав эту в достаточной степени современную картину, М.О.Гершензон начинает искать последствия ее не только в области чувственной жизни, что понятно, но в области идеальной, в наших терминах, семиотической. "А в это время сознание, оторванное от своего естественного дела, вело нездоровую, призрачную жизнь. Чем меньше оно тратило энергии на устроение личности, тем деятельнее оно наполняло себя истиной, -- всевозможными истинами, нужными и ненужными. Утратив чутье органических потребностей воли, оно не имело собственного русла. Не поразительно ли, что история нашей общественной мысли делится не на этапы внутреннего развития, а на периоды господства той или история до 1917 года 130 иной иноземной доктрины? Шеллингизм, гегелианство, сенсимонизм, фурьеризм, позитивизм, марксизм, ницшеанство, неокантианство, Мах, Авенариус, анархизм, -- что ни этап, то иностранное имя. Наше сознание в массе не вырабатывало для себя своих жизненных ценностей и не переоценивало их постепенно, как это было на Западе; поэтому у нас и в помине не было своей, национальной эволюции мысли; в праздной, хотя и святой, жажде истины мы просто хватали то, что каждый раз для себя создавала западная мысль, и носились с этим даром до нового, лучшего подарка" (Там же. С.83). Эти же характеристики раздвоенности присутствуют и в его разысканиях по конкретным историческим личностям России. Так, в его рассмотрении жизни В.С.Пвчерина, опубликованном в журнале "Научное слово" в 1904 году, в этом журнале он выступал в роли редактора литературного отдела, на первое место выходят эти характеристики раздвоенности. Это и роль французских гувернеров в воспитании русской молодежи. Это и сильная роль идеализации, когда "все благородные чувства людей его времени роковым образом превращались в мечты, лишенные всякого практического значения. Действительно, вся духовная энергия лучшей, идеалистически настроенной части молодежи тратилась на восторженное, прекраснодушное волнение в атмосфере крайне туманного идеализма. Ближайшим образом это явление объясняется, конечно, невыносимым гнетом тогдашней действительности, осуждавшей на полную безнадежность всякое стремление воплотить в жизни даже элементарнейшие запросы развитого общественного самосознания, равно как и скудостью образовательных средств, которые могли бы отвлечь возбужденный ум в сторону философской разработки этих запросов" (Гершвнзон М.О. Печерин // Научное слово. -- 1904. -- KН.IV. С.72). Кстати, библиотеку В.С.Печерина М.О.Гершензон описывает как библиотеку русского ученого-лингвиста (См.: Гершензон М.О. Печерин // Научное слово. - 1904. - Кн.Х. С.104). Характеристики раздвоенности (в области не только сознания, но и быта) М.О.Гершензон находит и подчеркивает и в своих описаниях И.В.Киреевского, П.Я.Чаадаева и др. (См.: Гершензон М.О. Грибоедовская Москва. П.Я.Чаадаев. Очерки прошлого. -- М., 1989) Он цитирует очень симптоматичную фразу П.Я.Чаадаева в передаче А.И.Герцена: "В Москве, гова- Гершензон о дуалистических структурах 131 ривал Чаадаев, каждого иностранца водят смотреть большую пушку и большой колокол. Пушку, из которой стрелять нельзя, и колокол, который свалился прежде, чем звонил. Удивительный город, в котором достопримечательности отличаются нелепостью; или, может, этот большой колокол без языка -- гиероглиф, выражающий эту огромную немую страну, которую заселяет племя, назвавшее себя славянами, как будто удивляясь, что имеет слово человеческое" (Там. же. С.175). По-моему, это весьма семиотическое наблюдение, в котором можно открыть множество слоев. И даже проблема славянофилов тоже может облечься в непривычную форму. Маскарад 1846 года принес проблему для светского общества того времени: "может ли русская одежда быть введена в маскарадный костюм? По свидетельству корреспондента "Северной Пчелы", маскарад С.А.Корсакова блистательно разрешил задачу в положительном смысле: русское одеяние совершенно затмило все другие. Это был урок наглядного обучения, инсценированный с достодолжной убедительностью в присутствии 700 гостей. Маскарад открылся танцами в костюмах века Людовика XV и антично-мифологических; когда очарованные взоры достаточно насытились этим роскошным иноземным зрелищем, -- ровно в полночь музыка умолкла, распахнулись двери, и под звуки русской хороводной песни в залу вступила национальная процессия. Впереди шел карлик, неся родную березку, на которой развевались разноцветные ленты с надписями из русских поговорок и пословиц, за ним князь и княгиня в праздничной одежде и 12 пар бояр с боярынями, в богатых бархатных кафтанах и мурмолках, в парчовых душегрейках и жемчужных поднизях, потом боярышни с русыми косами, в сарафанах и т.д.; шествие заключал хор из рынд, певцов и домочадцев; он пел куплеты, написанные С.Н.Стромиловым и положенные на музыку в русском стиле А.А.Алябьевым: Собрались мы к боярину, Хлебосолу-хозяину" (Там же. С. 102-103). Столь длинная цитата оправдана тем, что перед нами оказалась задача практической семиотики: как обыденный тип одежды (=знака) сделать маскарадным, особенно в ситуации праздничности, то есть особых условий функционирования. Вероятно, это облегчалось еще тем, что данный тип зрителя не воспринимал подобную одежду как обыденную, история до 1917 года 132 вращаясь в иной среде. Ведь тот же П.Я.Чаадаев остроумно замечал по поводу псевдорусской одежды К.С.Аксакова, что народ сбегался на него посмотреть, воспринимая как "персиянина". Кстати, власти потом запретили К.С.Аксакову появляться в таком виде в общественных местах. Одновременно мы увидели в этом еще один вариант двойственности, характерный для русского общества, определенную кастовость его и непересекаемость, что косвенно отражалось даже в разных типах одежды. Главный же интерес для нашей темы представляет исследование М.О.Гершензона "Гольфстрем" (1922). В этой книге М.О.Гершензон пытается проследить движение некоего условного Гольфстрима между такими явлениями человеческого духа, как Гераклит, А.С.Пушкин, Библия и просто язык. Он находится в поисках единых моделей представления человеческой души, пользуясь метафорикой огня, земли, воды и воздуха. Кстати, это сходно по замыслу с методологией работ Дж.Лакоффа по метафоре: о том, в рамках каких метафоризаций мы моделируем реальные жизненные процессы в языке (См.: Лакофф Дж., Джонсон М. Метафоры, которыми мы живем // Теория метафоры. -- М., 1990. Перевод других разделов см.: Язык и моделирование социального взаимодействия. -- М., 1987). Отталкиваясь от идеи Гераклита, что жизнь есть неустанная "борьба различных состояний огня между собой" (Гершензон М.О. Гольфстрем. -- М., 1922. С.17), он методически, шаг за шагом, приносит на суд читателя десятки цитат из А.С.Пушкина, Библии, Гераклита, русского языка. Например, А.С.Пушкин: Невольный хлад негодованья Тебе мой роковой ответ. * * * Но в нас кипят еще желанья. * * * Но огнь поэзии погас. * * * С Венерой пылкою. Перед нами проходят целые страницы таких примеров. Гераклит был взят за точку отсчета, поскольку, как считал М.О.Гершензон, "первобытная мудрость содержала в себе все религии и всю науку. Она была как мутный комок прото- Гершензон о дуалистических структурах 133 плазмы, кишащий жизнями, как кудель, откуда человек до скончания времен будет прясть нити своего раздельного знания" (Там же. С.5). В основе данной модели лежит следующее представление: "Космогония и психология сведены им к одному началу, вещество и дух поняты как тождество -- не как тождество того или другого, но как единство третьего, общего обоим" (Там же. С. 11). При приближении к А.С.Пушкину естественным образом М.О.Гершензон обращается к проблеме поэтического слова, поэтического языка. Здесь снова мы возвращаемся к проблематике ОПОЯЗа. "Поэзия есть искусство слова, и действие, производимое ею, есть тайнодействие слова. Поэтому правильно читать поэта способен лишь тот, кто умеет воспринимать слово. Между тем в наше время это уменье почти забыто. (...) Наше слово прошло во времени три этапа: оно родилось как миф; потом, когда драматизм мифа замер и окаменел в слове, оно стало метафорой; и наконец образ, постепенно бледнея, совсем померк, -- тогда остался безобразный, бесцветный, безуханный знак отвлеченного, т.е. родового понятия. Таковы теперь все наши слова. Но поэт не знает мертвых слов: в страстном возбуждении творчества для него воскресает образный смысл слова, а в лучшие, счастливейшие минуты чудно оживает сам седой пращур родового знака (выделено мной. -- Г.П.) -- первоначальный миф" (Там же. С.25). Помимо противопоставления "огонь -- холод": Проснулись чувства, я сгораю * * * Душа вкушает хладный сон * * * Ничто не трогает души твоей холодной и т.д., "душевные процессы облекаются в одну из трех форм вещества, -- либо в газообразную, либо в жидкую, либо в твердую" (Там же. С. 75): УМ далече улетает * * * Туда летят желания мои * * * И сны зловещие летают Над их преступной головой история до 1917 года 134 * * * Младых повес счастливая семья, Где ум кипит * * * Страстей кипящих буйный пир * * * А в сердце грех кипел * * * Окаменел мой дух жестокий * * * Здесь речи лед, сердца -- гранит * * * Для нежных чувств окаменел Мы привели по три примера на каждый из вариантов, у М.О.Гершензона их значительно больше. При этом отдельный раздел М.О.Гершензон посвящает более отдаленным этапам семиотического мышления. "Петух считался огненной птицей равно в Греции и в древнем Иране; то же представление мы встречаем и у многих других народов: германцы и русские называют огонь красным петухом и в старину прикрепляли на крышах резное изображение петуха для отвращения молнии и пожара" (Там же. С.116). Он выписывает соответствующие русскоязычные речения: "весь загорелся", "душа загорелась", "в жару спора", "объяснять с жаром", "тут мой жар несколько остыл", "его жжет раскаяние", "гореть желаньем", "сгореть со стыда", "пылать страстью", "горячий спор", "горячее сочувствие", "вспыхнуть", "вспыльчивый", "пылкий", "горячий", "горячиться", "жгучее недоумение", "жгучее горе", "жаркие мольбы", "жаркие прения", "жаркий спор" (См.: Там же. С.122-123). Из всего этого он делает понятный вывод: "истина, познанная пращурами, жива поныне и живет в каждом из нас, как несознаваемая основа нашего самосознания" (Там же. С.154). И речь, наш семиотический объект, тоже рассматривается М.О.Гершензоном как "жидкость, которою изливается наружу душа" (Там же. С.126). Его характеристика речи несколько иронична, чтобы не сказать резко критична: "Так и всегда говорливость -- знак непрочности духовной. Кто тверд духом, тот скуп в речах; непоколебимая решимость не ис- Гершензон о дуалистических структурах 135 таивает словами. Мы говорим много, и сами уподобляем нашу "водянистую" речь перемешиванию жидкости -- двусмысленным словом "болтать". Древние говорили гуще и меньше нашего. Им было довольно писать на камне долотом; потом стали говорить на дощечках резцом, потом на папирусе или пергаменте краской; человеческий дух разжижался и слово истекало все обильнее. Наконец прежние приемники стали малы: надо было дать исток возрастающему напору накоплявшегося внутри слова, -- и не случайно, но в урочный час, было изобретено книгопечатание, точно открыт канал для свободного разлития душевной жидкости в несчетные слововместилища -- в книги, потом в газеты" (Там же. С.127). Как бы в нарушение этого закона писательской многоречивости, годом ранее Вяч.Иванов и М.О.Гершензон издали книгу под названием "Переписка из двух углов" со следующим предуведомлением от издательства: "Письма эти, числом двенадцать, написаны летом 1920 года, когда оба друга жили вдвоем в одной комнате, в здравнице "для работников науки и литературы" в Москве" (Иванов Вяч., Гершензон М.О. Переписка из двух углов. -- Пг., 1921. С.7). И последняя характеристика М.О.Гершензона. Он работал не только над проблемой растворения человека в общественном; не меньше его интересовала проблема личности как в объекте, так и в субъекте. Он писал в "Тройственном образе совершенства" (1918): "Нам необозримая множественность явлений представляется собранной в группы, и каждое отдельное явление в наших глазах -- безразличный член определенного единства. Личные названия, сохраненные нами, -- названия рек, гор, долин, городов и пр., -- пережитки далекой старины; мы, люди 20-го века, могли бы почти так же удобно довольствоваться любыми условными знаками, как в новейших городах Запада улицы уже и обозначаются цифрами или буквами" (Гершензон М.О. Тройственный образ совершенства. - М., 1918. С.35). Эта прозорливая формулировка будущей проблемы так же прозорливо им разрешается. Пропажа личностного в вещи связана с пропажей личностного в человеке, и XX век дает сему множество примеров. Сам же М.О.Гершензон писал: "родовое понятие -- как двулезвийный меч: оно отсекает личное не только в объекте, но и в самом наблюдающем. история до 1917 года 136 Пока я предстаю явлению как личность, я воспринимаю и его непременно как единичное. Ибо каждое явление есть своеобразный сплав неисчислимых признаков, из коих каждый принадлежит к какой-нибудь родовой группе в мироздании; но моему личному восприятию нет дела до их родовой принадлежности: будучи само глубоко своеобразным, оно подбирает себе в цельный образ лишь те признаки явления, которые соотносительны моему собственному своеобразию. Здесь принципом отбора является целостная индивидуальность зрителя, и, следовательно, так составленный образ единичен по существу. Напротив, чтобы образовать родовое понятие, я должен как раз не дать возникнуть во мне такому личному образу; я должен взирать на вещи как бы безличным оком; я должен заглушить свое "я" (Там же. С. 37). Эта модель связи познания с личностью предстает перед нами еще раз в связи с проблематикой власти: "Только познание дает власть в мире, и глубиною познания определяется размер власти. Недопознанное опасно: оно еще не обезличено до конца" (Там же. С.36). С другой стороны, М.О.Гершензон считал, что "у нас одни лишь художники еще умеют видеть единичное" (Там же. С.34). Кстати, не с этим ли связана проблема поэтического слова, которое может увидеть иным (и соответственно заставить сделать это читателя) художник слова? Мы же уплыли в сторону обезличенных слов, сливающихся в единый ряд, трудно различимых между собой. ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ПОСЛЕРЕВОЛЮЦИОННЫЙ ПЕРИОД Мы начинаем наше рассмотрение с имен людей, сформированных другой средой и другим временем, если сравнивать с нами. Даниил Гранин писал о них как о "зубрах", которым советская власть давала возможность существовать, но лишь в том случае, если они не вмешивались в дела политические. Остаться независимым в науке легче было в рамках естественных наук, сложнее -- гуманитарных. Поэтому ученые того исторического периода, за редкими исключениями, исчезали: кто оказывался в эмиграции, кто, не успев вовремя уехать, позже отправлялся в лагеря. Процесс понятный с точки зрения взаимоотношений государства и человека, когда государство активно выполняет свою главную функцию -- подавления. Эти же люди принципиально не вписывались в жесткие рамки поведения, которые постепенно вводились. Они знали прошлую жизнь, выросли в иной университетской среде, воспитывались на иных книгах и ценностях, да и сами критерии научности были иными. Смена богов, безусловно, не могла не отразиться на их жизни и карьере, но сложнее было проникнуть в их мысли. И со страниц их книг в тот период, когда цензура еще не была столь жестокой, сквозит неприятие происходящего (см., к примеру, далее цитату Питирима Сорокина). Косвенно критикует социализм на последних страницах своей книги Петр Бицилли (Бицилли П. Элементы средневековой культуры. -- Одесса, 1919; переизд. СПб., 1995. С.200-201). Он замечает: "Своими корнями социалистическое мировоззрение так тесно сплелось с корнями мировоззрения христианско-церковного, что, подкапываясь под последнее, социализм тем самым подрывает собственную базу. Социализм питается и держится тем духом догматизма, той верой в возможность обладания абсолютной, полной, конечной истиной, которые составляют первооснову христианской культуры. Развеется этот дух, иссякнет эта вера -- и догматический социализм увянет, подобно растению, лишенному питательных соков. Социализм -- последняя разновидность специфически средневекового исторического понимания. В новом обличье в построениях социалистов перед нами предстает все та же старая философия истории, сводящая весь послереволюционный период 138 исторический процесс к неустанной борьбе "злых" и "добрых", безусловно злых и безусловно добрых. Место церкви угнетенной и воинственной заменяет угнетенный и воинствующий пролетариат. Ему противопоставляется "мир" (правящие классы), с которым у пролетариата нет ничего общего, интересы которого во всем противоположны интересам пролетариата, над которым пролетариат призван восторжествовать (ecclesia triumphans), чтобы уничтожить его как "мир" и "принудить внити" (compelere intrare) его членов в лоно единого, внутренне абсолютного целостного социального союза". Этим в сильной степени семиотическим описанием (и самоописанием!) мы и завершаем наши предварительные рассуждения. А) ИСТОРИЧЕСКИЙ ПОДХОД 3.1. Петр Бицилли П.Бицилли (1879-1953) принадлежал петербургской школе культурологов, посвятивших свою жизнь изучению средних веков. Основатель этой школы -- профессор Иван Гревс. Для нее было характерно колоссальное внимание к детали, попытка восстановить ее на основе скрупулезного изучения средневековых текстов. Само название одного из сборников статей, посвященных Ивану Гревсу и написанного к сорокалетию его научно-педагогической деятельности говорит об этом -- СРЕДНЕВЕКОВЫЙ БЫТ (Л., 1925). На страницах сборника мы встречаемся с теми, кто в той или иной форме прикасается к семиотическим идеям на своем, достаточно специфическом материале. Тут и Николаи Анциферов со статьей "Черты сельского быта во французском городе", тут и Ольга Добиаш-Рождественская со своей излюбленной темой "Из жизни мастерских письма". А.Стефанович начинает свою статью "Петух на готическом соборе" следующими словами: "Каждому, кто заинтересуется готическом собором и примется за внимательное его изучение, откроется постепенно, шаг за шагом, совершенно своеобразный мир стройной и тонкой символики" (Там же. С.272). На нескольких страницах автор. перечисляет все. символические значения, связанные с петухом. Эмблема бдения, символ бдительности, символ проповедника, символ учителя и пастыря. При этом достаточно частотны и структурные отсылки: "Но власть церкви над мертвыми сильнее ее власти над живыми. Если в борьбе исторический подход 139 с феодальным миром она остается победительницей, то этим она обязана своей выдержке и стойкости. Однако, мы едва ли можем говорить о ее господстве над мирскими силами. Мы видим эти силы то в роли ее покровителей, то обидчиков. В этом уголке земли церковь, по-видимому, не в силах противопоставить баронам бесспорного авторитета святости, опирающегося и на внешнюю независимость" (Федотов Г. феодальный быт в хронике Ламберта Ардрского. Средневековый быт. -- Л., 1925. С.46). Или: "Его характерной чертой в ту эпоху было прежде всего полное отсутствие уставов и регламентов. Старые формы опережались жизнью, их давно уже было недостаточно, новые еще не отстоялись. В Париже, в XII в., несомненно народилось нечто, выходившее за пределы прежних монастырских, соборных школ и школ отдельных учителей: большое тело, которое, с известными оговорками, можно назвать Университетом. Но юридического бытия эта школа почти вовсе не имела. В быту это символизировалось прежде всего тем, что у Университета не было своего здания. По всей территории города были разбросаны находившиеся в постоянном движении, то замиравшие, то снова вспыхивавшие и загоравшиеся блеском новой славы, большие и малые очаги научной жизни. (...) По сравнению с остальной жизнью города, быстро развивавшейся, школьный мир был очень велик. Можно даже сказать, что он отчасти опережал рост города" (Бахтин Вс. Школьная жизнь в Париже XII века. -- Там же.С.211-212). Близкая "структурная" логика есть у Александра Дживелегова, человека того же периода и той же научной идеологии. Он писал, что средневековые города "выросли на почве возродившейся торговли и в условиях дезорганизованного феодального общества. Они приноровились к существующим политическим формам и заняли положение в ряду политических единиц, отбив господствующее экономическое положение у села. Политическая свобода была возможна только благодаря слабости государства, средства которого не хватало на многообразные заботы об управлении; поэтому в стране, где возникла сильная власть, в Англии, политической свободы города не знали. По мере того, как государство крепло, независимость городов расшатывалась" (Дживелегов А.К. Средневековые города в Западной Европе. СПб., 1902. С.61). И далее столь же структурно-системные замечания: "Средневе- послереволюционный период 140 ковый город для своих торговых и промышленных целей требует большого наплыва жителей; мы знаем, что на первых порах он вырастал, как колонизационный пункт, путем приселений. По мере того, как развивается торговля и увеличивается спрос на городские товары, город должен увеличивать число людей, занятых в обоих главных отраслях его деятельности. Поэтому городское право прежде всего дает личную свободу поселившемуся в сфере его действия крепостному; поэтому городской воздух получает способность делать виллана свободным подобно тому, как более тяжелый воздух поместья сообщал зависимость свободному человеку" (Там же. С.234). Ольга Добиаш-Рождественская выступает в 1923 г. с исследованием, посвященным измерению времени в раннем средневековье, где подчеркивает, что "средневековая ранняя Европа, во всяком случае средневековая ранняя Галлия, даже в самой культурной своей части -- в принципе зная, быть может, астрономический час, -- на практике жила с весьма неровными и неточными суточными мерками, гораздо более крупными, нежели их 24-я часть, выливавшимися в приблизительную меру "канонического часа". Эти мерки выражались различными названиями: житейскими, как "вечер", "утренник", "пение петухов"; литургическими, как "похвалы", "исполнение", или условно цифровыми, как "третий", "шестой", "девятый" часы" (Добиаш-Рождественская О. Oppletum oppidium est Solaris // переизд. в Добиаш-Рождественская О.А. Культура западноевропейского средневековья. -- М, 1987. С.14). Явление "перестройки" в далеком прошлом: "Любопытно отметить, с каким эмоциональным ударением в писаниях людей XII в. возвращается слово "mutatio", "перемена". Мало эпох, которые с такой силой пережили и высказали чувство перелома. Облекая это ощущение в привычный религиозный канон и одевая его роскошью завещанных библейских образов или, иначе, привязывая его к особенно ярким впечатлениям реальных внешних эффектных перемен, они переживали в одних случаях "мутацию" как некое религиозное событие, как совершающееся или ожидаемое "чудо" -- таковы ожидания "конца мира", наступления "нового состояния", "нового царства" (Добиаш-Рождественская О. Западное средневековое искусство // Там же. С. 31). исторический подход 141 И далее: "Чрезвычайно выразителен для изменившегося строя общественной психики внезапный расцвет диалектического метода, возвестивший решительный поворот в неподвижном мире школьной науки ("схоластики"). Метод, с головокружительным успехом, применявшийся Абеляром и получивший от него имя "Да и Нет", чаровал возбужденные умы свободною смелостью, с какой он призывал современное ему поколение подойти к каждой вещи одновременно с различных сторон, даже с противоположных точек зрения. Известно восклицание одного из этих опасных мастеров диалектики, только что прославившего Христа при помощи нескольких десятков аргументов: "О Иисус! Если бы я, обратно, захотел посрамить тебя, я нашел бы еще более сильные доводы" (Там же. C.33).s В контексте этих идей и рождаются труды П.Бицилли. В свое время он работал профессором Новороссийского университета, Одесского политехнического института. В 1920 г. эмигрирует и с 1924 г. работает профессором всеобщей истории Софийского университета. И сегодня на уличных прилавках Софии можно увидеть переиздания его трудов. Книга "Элементы средневековой культуры" (Бицилли П. Элементы средневековой культуры. -- Одесса, 1919) использует для описания средневекового мира два основных параметра -- символизм и иерархизм. П.Бицилли подчеркивает: "Средневековье создало символическое изобразительное искусство и символическую поэзию, создало богатый исключительно сложной и тонко разработанной символикой религиозный культ и философию, сводящуюся к постижению и раскрытию символического значения окружающей действительности. Символическими актами сопровождаются действия, при помощи которых средневековый человек вступает в правовые отношения с себе подобными, и символическими знаками отмечено большинство объектов его обихода. Даже грешная монета говорит держащему ее в руках о вечных истинах выбитыми на ней изображениями мистической розы, трехлепестковой лилии -- знака триединого Бога или шара -- символа вечности или совершенства" (Бицилли П. Элементы средневековой культуры. -- М., 1995. С.14-15). Всеобъемлющий характер окружающей средневекового человека символики состоит в том, что не только создания человека трактуются как символы, а и любая вещь, как и сам человек предстают перед взором средневекового ума как послереволюционный период 142 символ. "Все, что видит средневековый человек, -- пишет П.Бицилли, -- он старается истолковать самому себе символически. Вое окружающее его полно особого значения, таинственного смысла, и в соответствии с этим отношением к действительности он создает свою науку о ней. (...) Вещи не просто могут служить символами, не мы вкладываем в них символическое содержание; они суть символы, и задача познающего субъекта сводится к раскрытию их истинного значения. Для того ведь твари и созданы Богом, чтобы быть символами и служить к научению людей" (С.15). Из последнего предложения становится ясной ниточка, ведущая ко второй составляющей средневекового мира -- иерархизму. Но о нем чуть позже. Ведь и человек получает символическое истолкование: "Каждый человек есть живой символ Бога, но есть люди, символическое значение которых выражено с особой определенностью" (С. 38). Если бы мы остановились здесь, то попали бы в область харизматическую, приоткрытую для западного мира Максом Вебером (Вебер М. Политика как призвание и профессия // Вебер М. Избранные произведения. -- М., 1990. С.646-647