ый иерархический строй "леса". Деревья-императоры "снимают свои короны". Деревья -- солдаты времени "образуют завалы" и "подбрасывают кости" -- эмблему случайности, нарушенной причинно-следственной детерминированности. После этого начинается процесс "переворачивания", смены вертикальных и горизонтальных иерархий. Деревья, сохраняя вертикаль, превращают свои кроны в "новую плоскость". Кроны начинают становиться новыми корнями. И этот процесс трансформации, магического переворачивания леса запускает в обратную сторону ход времени. Движение времени вспять описывается Заболоцким одновременно и как пространственная обращенность, и как процесс апокалипсического воскрешения мертвых (отсюда мотив труб -- отмечающий приостановку времени). Финал поэмы поистине грандиозен: ...взлетают деревья-фонтаны, падая в воздух гигантскими чашками струек. Дале стоят деревья-битвы и деревья-гробницы, Листья их выпуклы и барельефам подобны. Можно здесь видеть возникшего снова Орфея, В дудку поющего. <...> Так возникает история в гуще зеленых Старых лесов, в кустарниках, ямах, оврагах, Так образуется летопись древних событий, Ныне закованных в листья и длинные сучья. Дале деревья теряют свои очертанья, и глазу Кажутся то треугольником, то полукругом -- Это уже выражение чистых понятий, Дерево Сфера царствует здесь над другими. Дерево Сфера -- это значок беспредельного дерева, Это итог числовых операций. Переворачивание 337 Ум, не ищи ты его посредине деревьев: Он посредине, и сбоку, и здесь, и повсюду. (Заболоцкий, 147-148) Орфей Заболоцкого, воскрешающий из деревьев-гробниц, в принципе аналогичен хармсовскому Осирису, также "похороненному" в дереве46 и с которым он в древности часто ассоциировался (тело его также было расчленено). Характерно, что воскрешение Орфея наступает сразу вслед за описанием деревьев-фонтанов (фонтанов жизни?), одновременно взлетающих вверх и падающих вниз. Движение времени вспять открывает путь истории, которая пишется на листьях деревьев, подобных листьям нового Писания. Сама история деревьев описывается как история письма и знания -- от выпуклых листьев ископаемых барельефов -- к абстракции геометрии. Дерево было метафорически включено в дискурс о письме Гете, который в "Метаморфозах растений" объявил лист своеобразной буквой книги природы, ее протоэлементом. Эмерсон так сформулировал это учение Гете: Так, Гете высказал основополагающую идею современной ботаники, что всякая часть растения -- это только видоизмененный лист, соответствующий новым условиям; изменяя условия, можно превратить лист в любой орган, а орган в лист47. Торо прямо связал лист с египетскими иероглифами и высказал предположение, что лист -- это "сухое", "внешнее" выражение той же формы, которая внутри организма принимает обличие "доли" (lobe). Так, рука в человеке -- это эквивалент листа, а влажные, слизистые легкие или печень -- это "доли", внутренние трансформации той же формы. В рассуждениях Торо есть интересный "кратилический" пассаж, касающийся этимологии слова "лист" -- leaf и "доля" -- lobe. Прежде всего, Торо устанавливает связь между lobe и globe -- сферой, шаром -- и утверждает, что "f" в leaf-- это высохшее и истонченное "b" в lobe. При этом Торо описывает процесс сжатия и иссушения как некое давление, приходящееся на середину слова. Жидкое "I" остается сзади, а давление выдавливает влагу вперед48. Это выдавливание приводит к округлению, набуханию "b", проступанию в слове сферы. Этимологические фантазии Торо, возможно, связаны с образом мирового древа, которое _______________________ 46 В данном контексте уместно вспомнить, что в Египте покойник мог представать как летящий и одновременно пониматься как эквивалент плывущего в барке Осириса. Вот описание такого полета, приведенное Тураевым: Он летит, летящий! Он уходит от вас люди. Он не к земле -- он к небу. <...> Он бурно устремляется к небу, как журавль. Он целует небо. О имя-рек! Ты -- великая звезда у Ориона, проезжай преисподнюю с Осирисом, плавай по небу с Орионом (Тураев Б. А. Цит. соч. С. 189) 47 Emerson Ralph Waldo. Representative Men // Emerson R W. English Traits, Representative Men and Other Essays. London; New York: Dent-Dutton, 1908. P. 285. 48 Thoreau Henry. Walden//The Portable Thoreau. Harmodsworth: Penguin Books, 1947. P. 546. 338 Глава 11 соединяет образы круга и дерева: это неподвижная, неизменная точка, связывающая воедино горизонталь и вертикаль49. Вращение вокруг неподвижной точки-оси, сферичность возникают в результате раздавливания слова посередине, и этот процесс гетевской метаморфозы может пониматься как вращение, переворачивание. Как только в текст Заболоцкого вводится мотив книги, письма, деревья начинают терять свои очертания. Ход истории, ход времени обращается подобно тому, как направление письма может меняться справа налево и наоборот. Деревья постепенно трансформируются в геометрические символы чистых понятий, которые включены в сферу как знак бесконечности, Бога и автономного трансцендентального "мыра". Любопытно, что первоначальное разрушение числового порядка, о котором говорит Лесничий, оборачивается иной ("каббалистической") нумерологией в конце: дерево-Сфера, подобно древу сефирот, определяется как "итог числовых операций". Замысел Заболоцкого близок аналогичным поискам Хармса. 11 Когда животные у Заболоцкого поднимаются на вершины деревьев, образующих "новую плоскость", они видят "чистые звезды" (в терминологии Хармса, звезды -- как "порядок"), "одни вертикальные звезды". В диаграмме Хармса крона дерева находится как раз над знаком "окна", который, как известно, Хармс связывал со звездой (см. главу "Окно"). Одним из знаков хармсовского переворачивания является перенос звезды вниз. В "Лапе" повторяется призыв "Опусти агам к ногам" (2, 90), где "агам" -- это звезда из созвездия "северного креста". Как-то Олейников рассказал в компании обэриутов о теории полой земли, согласно которой вселенная заключена внутри земного шара. Хармс заинтересовался этой теорией потому, что она предлагала совершенно иную топологию соотношений верха и низа: Д.Х. [Хармс]: Стратостат все поднимался, поднимался и вдруг оказался в Америке. Все, конечно, изумлены; как это могло настолько отклониться от направления, проверяют приборы. А на самом деле просто пролетели насквозь вселенную. <...> Где-то на дне океана есть дыра, через которую можно выбраться на внешнюю поверхность вселенной (Логос, 31). Дыра-окно позволяет как бы вывернуть мир наизнанку, превратить верх в низ и наоборот. Опускаясь, ты, как в "Божественной комедии", оказываешься наверху, взлетая вверх, опускаешься вниз. Одной из важных оппозиций хармсовского мира является оппозиция "полет/падение". При этом в системе "переворачивания" паде- ___________________ 49 Irwin John T. American Hieroglyphics. Baltimore; London: The Johns Hopkins University Press, 1980. P. 32. Переворачивание 339 ние может стать полетом, а полет падением. На самом простом уровне падение тела приравнивается смерти, которая освобождает душу, взлетающую вверх. Иными словами, падение -- непременное условие взлета. Хармс обыгрывает эту ситуацию в своих стилизациях народных песен. В "Смерти дикого воина" (1938): Дикарь упал, Дикарь упал И спит, амулетом блестя. Как легкий пар, Как легкий пар, Летит его душа. (4, 63) Или в "Песне" (1935): Дайте силу нам полететь над водой, Птицы! Птицы! Дайте мужество нам умереть под водой, Рыбы! Рыбы! (4, 34) Пространство некоторых хармсовских стихов как будто рассечено надвое некой линией-осью, которая создает зеркальную симметрию между низом и верхом. Таким образом, тело, уходящее вниз в нижней части пространства, зеркально изображается взлетающим вверх в верхней его части. Жерар Женетт, анализируя функцию птиц и рыб в образах перевернутого мира, характерных для эпохи барокко, заметил: ...рыба кажется не чем иным, как отражением птицы, которое сопровождает ее с подозрительной неизменностью. <...> и таким образом (почти) устанавливается двойственность мира: если рыба существует, если отражение оказывается двойником и может существовать подводное солнце, то оборотная эквивалентна лицевой, мир оказывается обратимым50. Зеркальное, обратимое пространство характерно для процитированных стихов Хармса. Падение дикаря прямо отражается как взлет его души. В "Лапе" это раздвоение описывается, например, как автономия зеркального отражения: В воде плавало отражение сына. Старик выплескивал воду из таза вместе с отражением сына (2, 90). То, что в поздних стихах относительно упорядоченно и выглядит как стилизация, в ранних стихах -- важный принцип трансформаций. Приведу несколько примеров. Типичным образцом поэзии падений-взлетов-превращений можно считать стихотворение с характерным названием "Авиация превращений" (1927), начинающееся словами: Летание без крыл жестокая забава попробуй упадешь закинешься неловкий... (1,36) _______________ 50 Genette Gerard. Figures I. Paris: Seuil, 1966. P. 14, 340 Глава 11 Ломается самолет, везущий красавицу: Машина тут же опускалась. <...> Но тут приходит ей конец. Она в подсвечник превратилась (1,37) и т.д. Этот странный подсвечник, в который женщина превращается в падении, возникнет в ином варианте у Введенского51, у которого выпадающая из окна "Маргарита или Лиза" заявляет: "На подоконник свечкой становлюсь" (Введенский, 1, 178). В "Оссе", где предстает целый набор превращений и переворачиваний, "висит подсвечник на потолке" (1, 64). Хармс, по-видимому, обыгрывает внутреннюю форму слова "под-с-вечник", в котором приставка "под" (внизу) соединена с корнями "свет-" и "вечн-ость". Смерть в переворачивании может поэтому выступать как под-(с)вечность. В "Оссе" (1928) все тело претерпевает метаморфозы переворачивания: На голове взовьются волосы когда в ногах почуешь полосы. <...> Стоп. Разошлось по конусу летало ветром на носу, весь человеческий остов одно смыкание пластов... (1, 64) В "Падении с моста" возникает висящий вниз головой нетопырь. В "Хню" "летали голые летяги, / подвешиваясь иными моментами на сучках вниз головой" (3, 33) и т. д. Переворачивание здесь вписано в саму структуру полета, который для Хармса -- движение-перевертыш. Особая тема Хармса -- это переворачивание осей и иерархий в мире растений. Растение, как я уже говорил, -- важная ось в системе мироздания и темпоральном порядке мира. Поэтому взлетающее и опускающееся растение -- один из знаков трансформации мира. Если дерево укоренено в земле, то иное растение -- цветок, фигурирующий в "мистической криптограмме", -- может у Хармса летать и оказывается эквивалентным, например, звезде. В "Лапе" Земляк заявляет: "Я вижу цветок над своей головой. Можно его сорвать?" (2,90). Из объяснений беседующей с Земляком Власти становится понятным, что цветок эквивалентен звезде "агам"52: Кто сорвет эту звезду, тот может не видеть снов. Земляк -- Мне рукой не достать до неба. Власть -- Ты встань на крышу. (2, 91) ____________ 51 О "перевернутости", "обратности", "зеркальности" у Введенского см.: Мейлах М. Б. Шкап и колпак: фрагмент обэриутской поэтики // Тыняновский сборник. Четвертые Тыняновские чтения. Рига: Зинатне, 1990. С. 188--190. 52 Цветок-звезда -- это так называемый "золотой цветок", цветок огня и света, знакомый мистической традиции и связанный с вознесением вверх. См.: Eliade Mircea. Mephisophe1es et 1'androgyne. Paris: Gallimard. P. 64-68. Переворачивание 341 Далее статуя на крыше делает Земляка легким, и он взлетает. Земляк крадет звезду -- птицу -- кусок неба -- цветок (все эти понятия в поэме эквивалентны), и эта кража запускает механизм общего переворачивания полюсов. На небе глотает воздух созвездие рыбы, по нему кто-то ходит, с него рушится вниз вода. И среди этой картины конца времен вдруг возникает образ растений: Цветы гремучие всходили деревья темные качались. (2, 103) Небо в конце концов начинает двигаться вспять: ...и небо, пятясь по эфиру тотчас же в стойло возвратилось. (2, 104) Этот хаос и движение вспять связаны с тем, что растения -- это оси, соединяющие землю с небом и потому создающие иерархию мироздания. Цветы -- это земные отражения звезд. Нельзя потревожить одни, чтобы в зеркале не сместились другие. Как это свойственно эзотерическим текстам, речь идет о инверсии иерархии, когда высшее оказывается низшим и наоборот. Оси в эзотеризме обыкновенно -- оси инверсии53 и оси размыкания, растяжения, границы, в которых происходят "замораживание" и отслоение. В стихотворении 1929 года "Столкновение дуба с мудрецом" рассказывается о том, как один человек хотел стать дубом, ногами в землю погрузиться, руками по воздуху размахивать. (ПВН, 68) Любопытно, что трансформация человека в дерево прямо описывается Хармсом как разнонаправленное движение -- взмывание вверх и одновременно падение вниз. Вся метаморфоза как будто происходит в зеркале, "переворачивающем" направление движения: Окончив речь и взяв пожитки, он метнулся в потолок, перетерпев тяготения пытки, он реял под крышей, как молоток. "Только б корни к низу бросить, да с камнями перевить, вот и стал бы я, как дуб". (ПВН, 69) Аристотель в свое время предложил теорию крайних (земля, огонь) и серединных (вода, воздух) стихий. Он считал, что серединные стихии как бы создают относительность направления падения. Воздух ______________________ 53 См. об инверсии как классической процедуре эзотеризма: Riffard Pierre. L'esoterisme. Paris: Robert Laffont, 1990. P. 380-387. 342 Глава 11 взлетает по отношению к земле, но падает по отношению к огню. Серединные стихии поэтому находятся как бы в ситуации одновременного падения и вознесения. Хармс иллюстрирует эту знакомую еще по школьным учебникам систему круговорота в ряде своих стихов, например, в стихотворении "Небо" (1935): Уже поток небесный хлещет, уже вода везде шумит. Но вот из туч все реже блещет, все дальше, дальше гром гремит. Уже сверкает солнце шаром и с неба в землю мечет жар, и поднимает воду паром, и в облака сгущает пар И снова страшный ливень льется, и снова солнца шар блестит... (4,111) Воздух и вода -- любимые стихии Хармса, конечно, не от приверженности к аристотелевской физике. Они создают среду для "переворачивания" и в качестве таковых присутствуют в схеме квадрата стихий Таро. Падение и взлет, хотя и подчиняются законам физики, нарушают стабильность мира. Падение и взлет -- у Хармса это прежде всего выпадение из причинно-следственных цепочек, это их трансформация. Предмет, падающий или летящий вверх, находится в кратковременном состоянии автономии. Автономизируясь, он претерпевает метаморфозу, на какое-то время оказываясь на грани трансцендентального "мыра". Хармс в стихотворении "Звонить-лететь" (1930) весьма незамысловато отразил то, что он назвал "логикой бесконечного небытия": Вот и дом полетел. Вот и собака полетела. Вот и сон полетел. Вот и мать полетела. Вот и сад полетел. Конь полетел. Баня полетела. Шар полетел. Вот и камень полететь. Вот и пень полететь. Вот и миг полететь. Вот и круг полететь. (ПВН, 86) Полет создает "бесконечное небытие", постепенно раскачивая логику языка, логику дискурсивности, спряжений и, конечно, глагольных времен. Полет освобождает предметы от давления темпоральности и линеарности. Он вводит знаки в ту область "внутри границы", в которой они могут быть подвергнуты переворачиванию, где они могут быть повернуты в сторону начала текста от его конца. Текст начинает "смотреть" в прошлое, а не в будущее своего развития. "Новый свет" открывается через переворачивание, а не линейное движение вперед. Глава 12. СЕРИИ 1 Система "переворачивания", обращения, превращения верха в низ, а низа в верх, вся система нарушения ассоциативных цепочек, столь важная для хармсовской поэтики, исходит из фундаментальной упорядоченности мира. Если бы мир не был упорядочен, то было бы невозможным менять местами верх и низ. Все хармсовские трансформации и деформации имеют смысл только на фоне предопределенности мировых иерархий. Такая предопределенность прочитывается за каждым хармсовским падением и полетом. Вместе с тем, как я уже неоднократно отмечал, упорядоченность, исчислимость, погруженность во временную прогрессию, линеарность -- для Хармса знаки некой враждебной, отчужденной от человека реальности. Мир Хармса подчинен всепронизывающему серийному принципу, выражающемуся, например, в изобилии перечислений, повторов, разного ряда рядов. Но мир таких серий -- это "дурной" мир. Важная функция литературы -- нарушение этой внешней для подлинной жизни серийности. Хармсовский "абсурд" может быть понят именно в этом контексте. Введенскому принадлежат два взаимосвязанных текста, в которых обсуждается проблема серийности. Один назывался "Заболевание сифилисом, отрезанная нога, выдернутый зуб", второй -- "Бурчание в желудке во время объяснения в любви" (1932--1933). Первый текст начинается с обсуждения регулярности, вносимой в жизнь неким событием: Почему я так боюсь заболеть сифилисом, или вырвать зуб? Кроме боли, неприятностей, тут есть еще вот что. Во-первых, это вносит в жизнь числовой ряд. Отсюда начинается система отсчета. Она более страшная система отсчета, чем от начала рождения. <...> И во-вторых, тут еще плохо то, что это было что-то безусловно окончательное и единственное и состоявшееся и настоящее. И это в моем понимании тоже становится числом. Это можно покрыть числом один. А один, по-моему, это целая жизнь одного человека от начала и до конца, и нормально это один мы должны чувствовать только в последний миг. А тут вдруг это входит 344 Глава 12 внутри жизни. <...> Тут совпадение внешнего события с временем. <...> все это меня пугает. Тут входит слово никогда (Введенский 2, 85). Введенский описывает инверсию начала и конца. В принципе именно смерть может придавать жизни целостность, единство, смысловую завершенность. Вырывание зуба неожиданно проецирует нечто сходное со смертью в начало, а жизнь становится ничем не ограниченной прогрессией: потенциальной бесконечностью. Отсюда напуганность писателя тем, что событие вводит в жизнь числовой ряд, или серийность. Оно задает точку отсчета, подобную рождению. Но рождение, рассуждает он, оказывается вне пределов нашей памяти, оно как бы не включено еще во время субъекта потому, что субъект еще не имеет сознания времени (рождение подобно нулю Хармса). Выдернутый зуб -- событие особого порядка. Связанная с ним боль придает субъективность внешнему ряду событий, а потому соотносит внешний событийный ряд с внутренним, временным. Хайнц Вернер, рассуждая о генезисе человеческой способности к счислению, предложил делать различие между чистой фигурой и фигуративно организованной группой; только в группе активна функция счета1. Он показал, например, что определенный тип расположения объектов вызывает к жизни механизм их счета, а другой, наоборот, его подавляет. Обнаружение или создание серийности -- это как раз процесс перехода от чистой фигуры к фигуративно организованной группе. "Жизнь" до вырывания зуба у Введенского -- это чистая "фигура", которая должна преобразиться в "группу" только в момент смерти. В момент вырывания зуба такое преобразование происходит, так сказать, преждевременно. Серийность события задается нашей способностью увидеть закономерность в некой последовательности и способностью продолжить эту последовательность. Серийность -- это встреча внутреннего с внешним. Рассуждения Введенского о числе "один" вписываются в уже знакомую нам проблематику "единицы" у обэриутов -- одновременно и начала, и воплощения полноты (а потому связанной с целостностью тела или жизни). Но это еще и рефлексия над "бесконечно малыми", потому что в человеческой жизни единица -- это предел. Она достигается только в последний миг, в момент смерти. Числовой ряд обычной жизни как бы укладывается внутрь единицы, как ряд дробей, стремящихся к единице как к пределу. Событие же "вырванного зуба" трансформирует одну бесконечность (актуальную) в другую -- потенциальную. Единица перестает быть пределом, числовой ряд открывается на беспредельность, и жизнь начинает складываться как натуральный ряд чисел, не имеющих предела: "Тут входит слово никогда". _______________ 1 Werner Heinz.. Comparative Psychology of Mental Development. New York: International Universities Press, 1948. P. 289. Серии 345 Второй текст -- "Бурчание в желудке" -- создает несколько иную перспективу на жизнь как серию. В "Заболевании сифилисом" событие начинало отсчет времени, оно вводило в жизнь пугающую систему счисления. Поэтому событие, хотя и проецировалось на субъективное переживание времени, одновременно было "наполнено посторонним содержанием". Числовой отсчет, внедрившись в жизнь, крадет у жизни ее индивидуальность. Во втором тексте Введенский обсуждает соитие как высшее событие жизни, также переструктурирующее существование человека: Половой акт, или что-либо подобное, есть событие. Событие есть нечто новое для нас потустороннее. Оно двухсветно. Входя в него, мы как бы входим в бесконечность. Но мы быстро выбегаем из него. Мы ощущаем следовательно событие как жизнь. А его конец как смерть. После его окончания все опять в порядке, ни жизни нет, ни смерти (Введенский 2, 84). Здесь "половой акт" также определяется как событие, в терминах Вернера, как чистая фигура, не подразумевающая серийности. Смысл этого события -- в мгновенности. Метафорическая смерть (la petite mort) тут не отделена во времени от полноты жизни. Это своего рода "монограммирование", сгущение в одном моменте всей полноты существования. С такой точки зрения вырывание зуба не является событием, потому что в любви нам дано исключительно полное ощущение жизни, которое нам не суждено пережить у зубного врача. Вырывание зуба -- это антисобытие. Начиная серию, оно избывает собственную событийность как мгновенность, единичность. Соитие не начинает никакого нового ряда. Оно понимается как нечто совершенно выпадающее из ритуальной системы повторений. Если вырванный зуб отмечал начало серии, то половой акт -- это выход вне серийности, в потусторонность, в бесконечность, как нечто противоположное серийности. Отсюда идея "двухсветности". Серийное существование -- это такое состояние, когда "ни жизни нет, ни смерти". Серийность в таком контексте не может "совпасть" с жизнью потому, что "жизнь" в соитии внетемпоральна, неисчислима, непредсказуема, она -- "событие". Мы переживаем "жизнь" тогда, когда выпадаем из строя нашего существования как из порядка. Если спроецировать сказанное на хармсовскую проблематику, то можно сказать, что мы живем, только когда падаем или взлетаем. Впрочем, при некоторых обстоятельствах, как уже указывалось, падение может быть включено в серию, а потому и оно может перестать быть событием "жизни". Хотя Введенский по-разному оценивал взаимоотношения события, серийности и жизни, его недоверие к серийности очевидно. С такой точки зрения любое нарушение серийности, как бы драматично оно ни было, следует приветствовать. Проблема, однако, заключается в том, что серийность всегда готова завладеть "событием". События, которые -- пусть метафорически -- не встречаются со смертью, наподобие полового акта, события вроде вырывания зуба, становятся началом еще одной серии. 346 Глава 12 2 Введенский уделяет особое внимание началу серии. Действительно, первый термин серии отличается от всех иных тем, что он не имеет отношения с термином-предшественником. Если взять "естественную" серию, например образуемую чередой рождений, то мы увидим, что в такой серии каждый член имеет как бы двойной статус -- по отношению к последующему члену он является отцом или матерью, а по отношению к последующему члену -- сыном или дочерью. Первый член такой серии -- первый отец или первая мать -- будет бесконечно регрессировать, отодвигаться в прошлое, потому что невозможно представить себе первого члена подобной серии, то есть только отца, не являющегося чьим-то сыном. Введенский считал выдергивание зуба началом ряда, а рождение -- нет. Рождение начинает "жизнь", но не как серию, а как "чистую фигуру". То, что рождение не открывает серии, связано с тем, что рождение вытесняется из памяти, существует в области забвения. Забвение не создает серии. В этом смысле забвение в качестве "истока" текста у Хармса -- это генератор антисерийности, монограмматизма. Оно существует до времени. Другое дело "антисобытие". Оно подключает существование к времени, серийности и, соответственно, словесной форме дискурса. Вот как описывает Введенский "антисобытие": Это ни чем не поправимая беда. Выдернутый зуб. Тут совпадение внешнего события с временем. Ты сел в кресло. И вот, пока он варит щипцы, и потом достает их, на тебя начинает надвигаться время, время, время, и наступает слово вдруг и наступает наполненное посторонним содержанием событие (Введенский 2, 85). Словесный дискурс оказывается производным ложного события. Хармса занимал этот первый член серии существования. В "водевиле" "Адам и Ева" (1935) он предложил ироническое решение бесконечной регрессии генеалогической серии. Водевиль начинается с того, что Антон Исаакович заявляет: Не хочу больше быть Антоном, а хочу быть Адамом. А ты, Наташа, будь Евой (Х2, 77). Хармс пародирует здесь генерацию искусственной серии. Поскольку серия может пониматься как произведенное нами абстрагирование некоего правила, то правило может быть волюнтаристски задано: Антон Исаакович. Это очень просто! Мы встанем на письменный стол, и когда кто-нибудь будет входить к нам, мы будем кланяться и говорить: "Разрешите представиться -- Адам и Ева" (Х2, 77). Речь в данном случае идет о едва ли не единственно возможном способе постулирования начала генеалогической серии. Начало такой серии в принципе невозможно, а потому оно дается нам как непроницаемое, как тайна. Мишель Фуко заметил: Серии 347 ...исток делает возможным область знания, чья функция состоит в открытии истока, правда, всегда в ложном открытии из-за чрезмерности его собственного дискурса. Исток лежит в области неотвратимо утерянного, в том месте, где истина вещей совпадает с истинностью дискурса, в месте ускользающего их сочленения, которое было затемнено и в конце концов утеряно дискурсом2. Тот факт, что генеалогический дискурс делает исток невыразимым, связан с особым мифологическим статусом первого, "адамического" слова, настолько плотно совпадающего с истиной, что оно не может быть вербализовано. Исток -- это всегда область молчания. Антон Исаакович у Хармса издевательски пародирует адамическое "первоназывание". Слово является Введенскому вместе со временем в событии, которое "наполнено посторонним содержанием", оно знак "чужого" события и ложного истока потому, что истинный исток забыт. Первослово -- это слово молчания, это слово беспамятства. Любое называние истока, называние себя первым всегда ложь. Область первых имен для Хармса -- область забытого. В одном из текстов 30-х годов он предлагает называть своих персонажей вымышленными именами потому, что тогда, когда имена дойдут до читателя, они уже будут забыты, потеряют свое значение (МНК, 150). В рассказе "Воспоминания одного мудрого старика" прямо утверждается парадоксальная для мемуаров невозможность памяти: Память -- вообще явление странное. Как трудно бывает что-либо запомнить и как легко забыть! А то и так бывает: запомнишь одно, а вспомнишь совсем другое. Или: запомнишь что-нибудь с трудом, но очень крепко, а потом ничего вспомнить не сможешь (Х2, 88). Потеря памяти в данном случае прежде всего относится к генеалогии. После воспоминаний о брате старик вдруг чувствует, что кто-то ударил его по спине. Он оборачивается к незнакомому человеку, который говорит: Да ты что? Не узнаешь что ли меня? Ведь я твой брат (Х2, 89). Генеалогический дискурс, воспоминание о происхождении объявляются ложными по самому своему существу. В текстах 1935 года Хармс затевает словесную игру вокруг истинного события, которое не может быть рассказано, поскольку существует вне дискурса и до времени. Такое событие -- рождение. Как только рождение вводится в дискурс, оно темпорализуется и становится заведомо фальшивым. В тот момент, когда рождение начинает принадлежать времени, дискурсу, с ним оказываются возможны любые манипуляции, допустимые с временными, числовыми рядами. Истинное событие явления на свет -- внетемпорально, оно не может существовать во времени, а потому не может принадлежать серии. _________________ 2 Foucault Michel. Nietzsche, Genealogy, History// Foucault M. Language, Counter-Memory, Practice / Ed. by Donald F. Bouchard. Ithaca: Cornell University Press, 1977. P. 143. 348 Глава 12 В одном тексте Хармс утверждает, что "родился дважды". Он строит изощренную нарративную цепочку вокруг этого немыслимого события: Папа так разбушевался, что акушерка, принимавшая меня, растерялась и начала запихивать меня обратно, откуда я только что вылез (Х2, 79). Ребенка по ошибке запихивают роженице в прямую кишку, а когда она требует ребенка назад, ей дают слабительного и ребенок рождается вторично. В коротком тексте 1935 года, служащем продолжением первому, рассказывается, как недоношенный ребенок был помещен в инкубатор, откуда его вынули ровно через четыре месяца. "Таким образом, я как бы родился в третий раз" (Х2, 79). Все эти анекдоты используются Хармсом для доказательства фундаментальной внетемпоральности, а следовательно, и несериальности первособытия. И действительно, как может сериализироваться это по определению уникальное событие -- через повторы самого себя? 3 Что означает серия для Хармса? Хармс считал, что числовая прогрессия в натуральном ряде отнюдь не ненарушима. Объясняется это тем, что каждое число в меньшей степени определяется своим местом в числовом ряду и в большей -- своими "сущностными свойствами". Так, нуль, начинающий натуральный ряд чисел, это число, не являющееся числом, это негативность, по-своему отмеченная неким "сущностным свойством". И все же оно способно начинать серию. Серия, таким образом, не является совершенно однородным набором элементов. Другой интересующий Хармса аспект серийности -- это возможность менять числа местами в серии, в прогрессии, в ряду, построенных по принципу упорядоченности. Возможность переворачивания прежде всего проецируется на самую незыблемую абстракцию порядка -- числовой ряд. Четвертый "случай" серии называется "Сонет" и посвящен как раз "испытанию" числовой последовательности. Само название -- "Сонет" -- отсылает к наиболее жесткой стиховой форме, со строго определенной системой деления на строфы и рифмовки3. _________________ 3 Робин Мильнер-Галланд заметил, что в этом "случае" 14 фраз с делением "8:6", характерным для сонетной формы (Milner-Gulland Robin. Beyond the Turning-Point: An Afterword / / Daniil Kharms and the Poetics of the Absurd / Ed. by Neil Cornwell. New York: St. Martin's Press, 1991. P. 258). Существенно, что в такой форме восьмистишие предшествует шестистишию, то есть восемь идет перед шестью. Обращение к форме стиха здесь существенно еще и потому, что именно в стихе элементы наиболее красноречиво вступают в структурные отношения, утрачивают свою автономию. Как заметил Вальтер Беньямин, их индивидуальность становится "функцией бесконечной цепочки серий" (Benjamin Walter. Two Poems by Friedrich Holderlin// Benjamin W. Selected Writings / Ed. by Marcus Bullock and Michael W. Jennings. Cambridge, Mass.; London: Belknap Press, 1996. P. 25). Серии 349 Удивительный случай случился со мной: я вдруг позабыл, что идет раньше, 7 или 8. Я отправился к соседям и спросил их, что они думают по этому поводу. Каково же было их и мое удивление, когда они вдруг обнаружили, что тоже не могут вспомнить порядок счета. 1, 2, 3,4, 5 и 6 помнят, а дальше забыли. Мы все пошли в коммерческий магазин "Гастроном", что на углу Знаменской и Бассейной улицы, и спросили кассиршу о нашем недоумении. Кассирша грустно улыбнулась, вынула изо рта маленький молоточек и, слегка подвигав носом, сказала: "По-моему, семь идет после восьми в том случае, когда восемь идет после семи" (ПВН, 357). История кончается тем, что "мы" пошли в Летний сад и стали считать там деревья (мотив уже знакомый нам по "Деревьям" Заболоцкого), но после 6 стали спорить, какая цифра идет раньше, 7 или 8. Мы спорили бы очень долго, но, по счастию, тут со скамейки свалился какой-то ребенок и сломал обе челюсти. Это отвлекло нас от нашего спора (ПВН, 357). Конечно, эта история прямо вписывается в хармсовский скептицизм о предопределенности места числа в натуральном ряде чисел. 7 и 8 могут поменяться местами в соответствии с их сиюминутной соотнесенностью с определенным качеством. Но следствие такого "переворачивания" весьма радикально. Ведь если в натуральном ряду чисел мы поставим 8 перед 7 и дальше продолжим прогрессию чисел в соответствии с "правилами", то мы получим ряд с одним нарушенным соотношением элементов: 1,2,3,4,5,6,8, 7,9, 10, 11, 12, 13... Это нарушение порядка может быть понято либо как ошибка, либо как некое правило, действие которого просто не обнаруживает себя на протяжении того отрезка числовой последовательности, который нам представлен. Мы можем предположить, что в дальнейшем подобная "ошибка" может повториться, например: 321, 322, 323, 324, 325, 326, 328, 327, 329, 330... Но это будет означать, что предъявленный нам ряд чисел подчиняется какому-то иному правилу, чем то, которое ответственно за простое и безостановочное наращивание натурального ряда чисел. Витгенштейн писал о существовании так называемых "систематических ошибок", отличающихся от "беспорядочных ошибок". В качестве примера "систематической ошибки" Витгенштейн приводил нарушенное копирование такой "серии", как натуральный ряд чисел. Например: 1,0, 3, 2, 5,4... В таком случае, по мнению философа, "мы почти наверняка склонны будем сказать, что он [копиист] неверно нас понял"4. Хармс спародировал в "Дневнике" афоризм Козьмы Пруткова: На замечание: "Вы написали с ошибкой", -- ответствуй: "Так всегда выглядит в моем написании" (ГББ, 135--136). ______________ 4 Витгенштейн Людвиг. Философские исследования, 143 / Пер. М. С. Козловой и Ю. А. Асеева // Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. 1, М.: Гнозис, 1994. С. 137. 350 Глава 12 Ошибка тем самым превращается в "систематическую", в особое понимание, понимание "неправильно". Витгенштейн заметил, что не существует границы между нерегулярной и систематическими ошибками, то есть между тем, что ты склонен называть "беспорядочной", а что -- "систематической ошибкой"5. Но что означает "неправильно понял"? Это означает, что правило образования серии в сознании копииста было иным, нежели в "нашем" сознании. Означает ли это, что это неправильно понятое правило неприложимо к серии? Дело в том, что множество элементов, по определению Бертрана Рассела, "имеет все возможные порядки, на которые оно способно"6. Это значит, что порядки уже имеются в множестве и что только наше внимание к тому или иному конкретному порядку делает его значимым для наблюдателя в данный момент. Порядок -- это система отношений между элементами множества. Но само качество порядка, по определению того же Рассела, предполагает наличие трех фундаментальных свойств: 1) асимметрии, 2) транзитивности (transitivity) и 3) связности. Свойство асимметрии -- одно из важнейших, и оно как раз и затрагивается в рассказе Хармса. Асимметрия порядка в серии означает, что если х предшествует у, то у не должен также предшествовать х7. В неуверенности, что именно предшествует чему -- семь восьми или восемь семи, -- сохраняется возможность переворачивания, возможность одновременного предшествования и последования обоих терминов серии. Льюис Кэрролл в "Сильвии и Бруно" предложил взглянуть на серийность с точки зрения телеологии, представления о целенаправленности серий. Если серия движется к чему-то, то это конечное "что-то" и должно ее определять: "Хорошо, предположим мы говорим -- последнее из серии взаимосвязанных событий -- каждое из которых в серии является причиной последующего -- во имя которого первое событие имеет место". "Но разве последнее событие практически -- это не следствие первого? А вы называете его причиной [первого]!" Артур на минуту задумался. "Слова создают путаницу <...>, -- сказал он, -- <...> Последнее событие является следствием первого: но необходимость этого события является причиной необходимости первого8. Кэрролл показывает, что серия может определяться из начала в конец и из конца в начало, что она включает в себя возможность причинной инверсии. Нечто сходное происходит и с речью. Речь по-своему является серийной цепочкой знаков. Было бы, однако, неправильно считать, что она развертывается только из начала в конец. В таком случае каждое слово было бы подобно элементу некоего _______________ 5 Там же. С. 137. 6 Russel Bertrand. Introduction to Mathematical Philosophy. London: George Alien and Unwin, 1919. P. 29. [A set of terms has all orders of which it is capable.] 7 Russel Bertrand. Op. cit. P. 31. 8 Carroll Lewis. Sylvie and Bruno // The Works of Lewis Carroll. Feltham: Spring Books, 1965. P.497. Серии 351 причинного механизма и заключало бы в себе всю детерминацию последующего разворачивания серии. Витгенштейн показал, сколь неправомочно рассматривать язык как такую линейную генеративную машину. Проектирование смысла в той же мере ответственно за развертывание речи, что и комбинаторные возможности каждого отдельного слова. Спрессованность внутренней речи, так, как она описана, например, Львом Выготским, -- это как раз явление генетического совмещения начала и конца речевой серии. В "Мышлении и речи" Выготский привлек внимание к эпизоду из "Анны Карениной", где Левин объясняется в любви Китти с помощью изощренной серийной аббревиатуры9: -- Вот, -- сказал он и написал начальные буквы: к, в, м, о: э, н, м, б, з, л, э, н, и, т? Буквы эти значили: "когда вы мне ответили: этого не может быть, значило ли это, что никогда, или тогда?" Не было