ту я зашел ненароком, следовательно, она -- старшая сестра моего второго <я>. Графиня обернулась к кюре: -- Поскольку Жан вернулся, господин кюре, -- сказала она учтивым и уважительным тоном, ничуть не похожим на тот, который звучал у меня в ушах, когда она, тихо посмеиваясь, обнимала меня, -- как вы думаете, очень невежливо будет с моей стороны, если я попрошу вас освободить меня от нашей обычной вечерней беседы? Жану надо так много мне рассказать. -- Разумеется, госпожа графиня, -- сказал кюре, благодаря благожелательной улыбке и беспрерывным кивкам -- само согласие, вот отказ на его губах, верно, будет звучать неубедительно. -- Я прекрасно знаю, как вы соскучились по нему даже за это короткое время; у вас, должно быть, отлегло от сердца, когда он вернулся. Я надеюсь, -- продолжал он, поворачиваясь ко мне, -- в Париже все прошло хорошо. Говорят, что уличное движение стало просто невозможным: чтобы добраться от площади Согласия до Notre Dame\footnote{Собор Парижской Богоматери \textit{(фр.)}.}, уходит не меньше часа. Мне бы это вряд ли понравилось, но вам, молодежи, все нипочем. -- Зависит от того, -- сказал я, -- зачем ты приехал в Париж: по делу или для развлечения. Если я вовлеку его в разговор, я буду в безопасности. Мне вовсе не улыбалось остаться наедине с моей мнимой матерью, без сомнения, она инстинктивно почувствует, что тут что-то не так. -- Именно, -- сказал кюре, -- и я надеюсь, что вы соединили одно с другим. Что ж, не буду вас дольше задерживать... И, неожиданно соскользнув с кресла на колени, он закрыл глаза и стал быстро- быстро шептать молитву; мадемуазель Бланш последовала его примеру, а графиня сложила ладони и опустила голову на массивную грудь. Я тоже стал на колени; фокстерьеры подбежали ко мне, втягивая носом воздух, и стали теребить карманы. Глянув уголком глаза, я заметил, что служанка, приведшая меня сюда, также преклонила колени и, крепко зажмурившись, произносит нараспев ответствия на вопросы в молитве кюре. Тот дошел до конца своего ходатайства перед Богом и, воздев руки, осенил всех присутствующих крестом, затем с трудом поднялся на ноги. -- Bonsoir, Madame la Comtesse, bonsoir, Monsieur le Comte, bonsoir, Mademaiselle Blanche, bonsoir, Charlotte\footnote{До свидания, госпожа графиня, до свидания, господин граф, до свидания, мадемуазель Бланш, до свидания, Шарлотта \textit{(фр.)}.}, -- сказал он, перемежая поклоны и кивки, его розовое лицо расплылось в улыбке. Перед дверьми кюре и мадемуазель задержались, так как, состязаясь в учтивости, настойчиво пропускали друг друга вперед; наконец кюре вышел первым, сразу же следом за ним, низко опустив голову, как церковный прислужник, мадемуазель Бланш. В углу комнаты Шарлотта смешивала какие-то лекарства. Подойдя к нам со стаканом, она спросила: -- Господин граф тоже будет здесь обедать, как обычно? -- Разумеется, идиотка, -- сказала графиня. -- Я не собираюсь пить эту дрянь. Выплесни ее. Пойди принеси подносы с обедом. Ступай! Она нетерпеливо указала рукой на дверь, лицо ее сморщилось от раздражения. -- Подойди ко мне. Ближе, -- сказала она, подзывая меня и указывая рукой, чтобы я сел рядом; собачонки вспрыгнули ей на колени и улеглись там. -- Ну как, удалось тебе? Ты договорился с Корвале? Это был первый прямой вопрос, заданный мне в замке, от которого я не мог отшутиться или отделаться какой-нибудь незначащей фразой. Я проглотил комок в горле. -- Что удалось? -- спросил я. -- Возобновить контракт, -- сказала она. Значит, Жан де Ге ездил в Париж по делу. Я вспомнил, что в бюваре письменных принадлежностей, который был в одном из чемоданов, я видел конверты и папки. Его приятель, окликнувший меня у станции, намекнул, что поездка не удалась. Дело, по видимости, было серьезным, а выражение глаз графини снова напомнило мне слова Жана де Ге о человеческой алчности: <...главное -- утолить ее... дать людям то, чего они хотят...>. Раз это его кредо, он, несомненно, удовлетворил бы сейчас желание матери. -- Не волнуйтесь, -- сказал я, -- я все уладил. -- Ах, -- она облегченно пробормотала что-то, -- тебе действительно удалось столковаться с Корвале? -- Да. -- Поль такой болван, -- сказала она, устраиваясь поудобней в кресле, -- вечно брюзжит, вечно недоволен, видит все в черном свете. По его словам, мы полностью разорены и должны прямо завтра ликвидировать дело. Ты уже видел его? -- Мельком, -- сказал я, -- он как раз собирался в город. -- Но ты сообщил ему новости? -- Нет, он спешил. -- Столько ждал, мог бы и еще подождать, чтобы их услышать, -- ворчливо проговорила она. -- Что с тобой? Ты болен? -- Я слишком много пил в Ле-Мане. -- В Ле-Мане? Зачем пить в Ле-Мане? Ты что, не мог задержаться в Париже, если тебе хотелось отметить свой успех? -- В Париже я тоже пил. -- Ах! -- На этот раз в ее вздохе было сочувствие. -- Бедный мальчик, -- сказала она. -- Тебе здесь трудно, да? Надо было остаться подольше и позабавиться всласть. Подойди, поцелуй меня снова. -- Она притянула меня к себе, и я опять был погребен под оплывшими складками ее тучного тела. -- Надеюсь, ты весело провел время, -- понизив голос, сказала она. -- Весело, да? Намек в ее голосе был достаточно прозрачным. Но это не вызвало во мне отвращения, напротив, меня позабавило, даже заинтриговало то, что эта чудовищно похожая на меня туша, которая только что молилась вместе с кюре, хочет разделить интимные секреты сына. -- Естественно, я хорошо повеселился, маман, -- сказал я, отодвигаясь; я заметил, что назвать ее <маман> не стоило мне усилий. Как ни странно, это поразило, мало того -- ужаснуло меня больше, чем все, что говорила она сама. -- Значит, ты привез мне подарочек, который обещал? Глаза ее совсем утонули в веках, тело напряглось от ожидания. Внезапно атмосфера в комнате неуловимо изменилась, стала накаленной. Я не знал, что ей ответить. -- Разве я обещал вам подарок? -- спросил я. Подбородок ее обмяк, челюсть отвисла, глаза глядели на меня с такой жгучей мольбой, с таким страхом, каких я не мог и представить минуту назад. -- Ведь ты не забыл? -- сказала она. К счастью, мне не пришлось отвечать -- да и что я мог ей ответить? -- так как в комнату вошла Бланш. Мать тут же изменила выражение лица, точно надела маску. Наклонившись к собакам, лежавшим у нее на коленях, она принялась их ласкать: -- Полно, полно, Жужу, перестань кусать свой хвост, веди себя хорошо, пожалуйста. Отодвинься немного, Фифи, ты разлеглась на обоих коленях. Ну-ка, пойди к своему дяде. Она сунула мне в руки собачонку, та извивалась и корчилась, пока не вырвалась от меня и не забилась под огромное кресло матери. -- Что такое с Фифи? -- удивленно сказала та. -- Она никогда раньше от тебя не убегала. Взбесилась она, что ли? -- Оставьте ее, -- сказал я. -- Она чувствует дорожный запах. Животное не поддалось обману. Это было любопытно. В чем заключалось мое чисто физическое различие с Жаном де Ге? Графиня снова откинулась на спинку кресла и мрачно смотрела на дочь. Та застыла, прямая, как палка, руки -- на спинке стула, глаза устремлены на мать. -- Я правильно поняла -- сюда требуют подать два подноса с обедом? -- сказала она. -- Да, -- отрывисто бросила маман, -- Жану приятней обедать тут, со мной. -- Вы не думаете, что и так уже достаточно возбуждены? -- Ничего подобного. Я совершенно спокойна, как ты видишь. Тебе просто хочется испортить нам удовольствие. -- Я никому ничего не хочу портить. Я думаю о вашем благе. Если вы перевозбудитесь, вы не сможете уснуть, и завтра, как уже бывало не раз, вас ждет тяжелый день. -- У меня будет еще более тяжелый день и тяжелая ночь, если Жан сейчас уйдет. -- Хорошо, -- невозмутимо произнесла Бланш; говорить сейчас больше было не о чем, и она принялась прибирать разбросанные повсюду газеты и книги; меня вновь поразил ее монотонный, бесстрастный голос. Ни разу за все время она не взглянула в мою сторону, словно меня вообще не было в комнате. На вид я дал бы ей года сорок два -- сорок три, но могло быть и меньше, и больше. Единственным украшением ее одежды -- черная юбка и джемпер -- был висевший на цепочке крест. Она поставила рядом с креслом матери обеденный столик. -- Шарлотта уже дала вам лекарство? -- спросила она. -- Да, -- ответила мать. Дочь села подальше от гудящей печки и взяла в руки вязанье. Я заметил на столе молитвенник в кожаном переплете и Библию. -- Почему ты не уходишь? -- выйдя из терпения, внезапно спросила мать. -- Ты нам не нужна. -- Я жду, пока Шарлотта принесет обед, -- последовал ответ. Они обменялись всего несколькими фразами, и я сразу же встал на сторону матери. Почему -- трудно сказать. То, как она держалась, было не очень похвально, и все же она вызывала во мне симпатию, а дочь -- наоборот. Я подумал: уж не потому ли мне так нравится мать, что она похожа на меня? -- У Мари-Ноэль опять были видения, -- сказала графиня. Мари-Ноэль... Кто-то внизу, в гостиной, упомянул, что у Мари-Ноэль температура. Кто она -- еще одна набожная сестра? Я чувствовал, что от меня ждут отклика. -- Наверно, потому что у нее жар, -- сказал я. -- Нет у нее никакого жара. Она вообще не больна, -- сказала графиня. -- Просто она любит быть в центре внимания. Что такое ты ей сказал перед тем, как уехал в Париж? Это очень ее расстроило. -- Ничего я ей не говорил, -- ответил я. -- Ты забыл. Она без конца твердила Франсуазе и Рене, что ты не вернешься. И не только ты сказал ей это, но и Святая Дева. Не так ли, Бланш? Я взглянул на молчавшую сестру. Она перевела бледные глаза с пощелкивающих спиц на мать; на мать, не на меня. -- Если у Мари-Ноэль бывают видения, -- сказала она, -- а я, в отличие от всех вас, в это верю, пора отнестись к ним серьезно. Я уже давно твержу об этом, и кюре со мной согласен. -- Глупости, -- возразила ей мать. -- Я как раз сегодня беседовала насчет девочки с кюре. Он говорит, что довольно распространенная вещь, особенно среди бедняков. Возможно, Мари-Ноэль наслушалась этого от Жермен. Я спрошу Шарлотту. Шарлотта все знает. На лице Бланш не отразилось никаких чувств, но губы ее сжались. -- Не надо забывать, -- сказала она, -- что кюре не делается моложе, он теряется, когда с ним заговаривают сразу несколько человек. Если видения не прекратятся, я напишу епископу. Он найдет, что нам посоветовать, и я не сомневаюсь в том, каков будет его совет. -- Каков же? -- спросила мать. -- Он посоветует, чтобы Мари-Ноэль жила среди людей, которые не станут растлевать ее душу, там, где она сможет положить свой дар на алтарь Всевышнего для его вящей славы. Я ждал, что последует взрыв, но графиня, ничего не сказав, погладила собачонку у себя на коленях и, вынув из бумажного кулька сбоку кресла облитую глазурью конфету, сунула ей в зубы. -- Ешь, ешь... Вкусно, да? -- сказала она. -- Где Фифи? Фифи, хочешь конфетку? Второй терьер выбрался из-под кресла и, вспрыгнув ей на колени, стал тыкаться носом в кулек. -- Ты дурочка, Бланш, -- продолжала графиня. -- Если уж в нашей семье заведется святая, будем держать ее дома. Это открывает большие возможности. Что нам мешает превратить Сен-Жиль в центр паломничества? Естественно, без одобрения епископа и церкви тут не обойтись, но, пожалуй, об этом стоит подумать. Наконец-то появятся деньги, чтобы починить крышу нашей церкви. От общества <Защитников памятников> помощи не жди. -- Душа Мари-Ноэль важней, чем крыша церкви, -- сказала Бланш. -- Если бы это было в моей власти, она завтра же покинула бы замок. -- Ты завистлива, вот в чем твоя беда, -- сказала мать, -- ты завидуешь ее хорошенькому личику, ее большим глазам. Наступит день, и Мари-Ноэль забудет обо всех этих видениях, она захочет иметь мужа. Графиня толкнула меня локтем в бок. Я не удивился, что Бланш молчит. -- Не так ли, Жан? -- сказала мать. -- Возможно, -- ответил я. -- Дай Бог, чтобы я успела увидеть свадьбу. Он должен быть богат... В комнату вошла Шарлотта с подносом в руках, следом -- маленькая краснощекая femme de chambre\footnote{Горничная \textit{(фр.)}.} лет восемнадцати; увидев меня, она покраснела, хихикнула и сказав: , -- поставила поднос с моим обедом на столик. Я тоже пожелал ей доброго вечера. Бланш поднялась, отложив в сторону вязанье. -- Вы хотите видеть Франсуазу или Рене перед тем, как ляжете спать? -- спросила она. -- Нет, -- ответила ей мать. -- Они обе пили у меня чай. Я буду хорошо спать, раз Жан вернулся, и не желаю, чтобы меня беспокоили, в особенности -- ты. Бланш подошла к матери и, поцеловав, пожелала спокойной ночи. Затем вышла из комнаты, так и не заговорив со мной и ни разу на меня не взглянув. Интересно, что сделал Жан де Ге, чтобы вызвать такую обиду? Я открыл супницу на своем подносе. Запах казался аппетитным, а я был голоден. Маленькая горничная, которую Шарлотта назвала Жермен, вышла следом за Бланш, но Шарлотта осталась и теперь из глубины комнаты наблюдала, как мы едим. Подстегиваемый любопытством, я отважился задать матери вопрос: -- Что такое с Бланш? -- Ничего особенного, -- ответила она. -- Во всяком случае, сегодня она меньше действовала мне на нервы, чем обычно. Ты заметил, она не набросилась на меня, когда я сказала, что иметь в семье святую открывает большие возможности? -- Она, верно, была возмущена, -- сказал я. -- Возмущена? Ты хочешь сказать <восхищена>! Сам увидишь, она постарается реализовать эту мысль. Если видения Мари-Ноэль покроют отраженной славой саму Бланш и Сен-Жиль, что может быть лучше? У Бланш появится цель в жизни... Шарлотта, ты здесь? Убери супницу, я больше не хочу. И дай господину Жану вино... Почему ты не рассказываешь мне о Париже, Жан? Ты еще ничего не рассказал. Я стал рыться в памяти, стараясь представить себе Париж. Во время последнего отпуска я там не был, да к тому же то, что я знал и любил -- музеи, исторические здания, -- вряд ли было интересно графине. Я принялся рассказывать о ресторанах, что было ей понятно, о ценах, что понравилось ей еще больше, а затем, словно по наитию свыше, о воображаемых посещениях театра и встрече с друзьями военных лет -- она сама подсказывала мне их имена, и это сильно меня выручало. К тому времени, как мы кончили есть -- а поели мы хорошо -- и Шарлотта забрала подносы, я чувствовал себя с графиней непринужденней, чем с кем-либо другим когда-либо в жизни. Причина была проста: она шла мне навстречу, принимала меня таким, какой я есть, любила меня, верила мне, полагалась на меня; в подобной ситуации я еще не бывал. Если бы мы встретились как посторонние люди, нам нечего было бы сказать друг другу. Как ее сын я мог не бояться, что мои слова вызовут у нее неодобрение. Я смеялся, шутил, болтал чепуху, и непривычная свобода доставляла мне неизъяснимое наслаждение. Пока графиня не спросила меня, когда Шарлотта вышла из комнаты: -- Жан, ты ведь не мог забыть о подарочке для меня? Ты просто шутил, да? И снова -- отвисшая челюсть, молящие глаза. Перемена была разительной. Куда исчезли злой юмор, чертики в глазах, вспыльчивость, непринужденная веселость и сердечное тепло? Передо мной, крепко вцепившись мне в руки, сидело жалкое, дрожащее создание. Я не знал, что сказать, что сделать. Я поднялся, подошел к дверям и позвал: -- Шарлотта, где вы? Собачонки, разбуженные моим голосом, соскочили с колен графини на пол и принялись яростно лаять. Шарлотта тут же вышла из соседней комнаты, и я сказал: -- Госпоже графине нехорошо. Лучше пойдите к ней. Она взглянула на меня и спросила: -- Вы разве не привезли ей \textit{это}? -- Что -- \textit{это}? -- недоумевающе проговорил я; она пристально на меня посмотрела, чуть прищурив глаза. -- Вы сами знаете, господин граф, что вы обещали привезти из Парижа. Я попытался представить содержимое чемоданов и вспомнил пакеты, похожие на подарки. Что в них было, я не знал, не знал я и того, где они сейчас находились. Шарлотта сказала быстро: -- Идите и скорей найдите \textit{это}, господин граф. Иначе она будет страдать. Я прошел по коридору, спустился по винтовой лестнице на второй этаж и снова остановился на площадке, не зная, куда повернуть. Слева из какой-то комнаты раздался звук льющейся воды. Ванная? Зашел в следующую комнату, благо двери стояли настежь, а внутри никого не было. Быстро обвел ее глазами и, к своему облегчению, увидел, что мне повезло. Я попал в небольшую гардеробную и узнал халат, брошенный на стул, и щетки для волос. Кто-то уже вынул вещи и убрал чемоданы, но на столе аккуратно, рядком, как подарки под елкой, лежали пакеты, которые я видел в одном из них. Я вспомнил, что на каждом была записка, подсунутая под ленточку. Когда я впервые видел их, они ничего мне не сказали, но теперь за всеми этими <Ф>, <Р>, <Б>, <П> и <М-Н> стояло определенное имя. Среди них был пакет, адресованный <Маман>, в простой оберточной бумаге, без затейливой упаковки, на бечевке -- печать. Я взял его, вышел из комнаты и снова поднялся по лестнице. Шарлотта уже ждала меня на площадке. -- Принесли? -- спросила она. -- Да, -- ответил я. -- Она хочет, чтобы я сам дал \textit{это} ей? Служанка снова пристально взглянула на меня и ответила: -- Нет-нет... -- словно мои слова удивили и обидели ее. Взяв пакет у меня из рук, она сказала: -- Спокойной ночи, господин граф. Затем быстро пошла от меня по коридору. Отказ от моих услуг, должно быть, означал, что во мне больше не нуждались, и я снова медленно направился в гардеробную комнату, спрашивая себя, как понять внезапный конец моего визита. Возможно, у графини какое-то психическое расстройство, бывают припадки... Шарлотта и Жан де Ге знают, как ей помочь, а остальные члены семейства, вероятно, нет. Я надеялся, что содержимое пакета -- не важно, что это, -- принесет ей облегчение. Графиня казалась вполне нормальной, вполне владела собой -- я не говорю о ее нраве. Нет, она не произвела на меня впечатления душевнобольной. Я вошел в гардеробную и остановился, внезапно почувствовав, как я устал и подавлен. Передо мной стояло лицо графини. Я не знал, что предпринять, и тут из ванной раздался голос: -- Ты уже пожелал маман доброй ночи? Я узнал его, это был голос Франсуазы, белокурой поблекшей женщины, и я впервые заметил, что из гардеробной в ванную ведет дверь, прикрытая от меня большим шкафом. Должно быть, она услышала, как я вошел. У меня мелькнула тревожная мысль. В гардеробной, естественно, не было кровати. Где, интересно, спит Жан де Ге? -- Ты здесь, Жан? -- снова позвал голос. -- Я подумала, ты захочешь принять ванну, и напустила воду. -- Голос зазвучал глуше, точно она вышла в другую комнату. Я прошел в ванную. Судя по всему, ею пользовались двое. Две губки, две коробочки с зубным порошком, два полотенца... Я узнал бритвенный прибор, но тут же увидел резиновую шапочку, женские шлепанцы и купальный халат, висящий на двери. Я стоял совершенно неподвижно, боясь, что меня услышат. Раздался щелчок выключателя, вздох, затем плачущий голос: -- Почему ты не отвечаешь, когда я обращаюсь к тебе? Я собрался с духом и перешагнул порог. Передо мной была спальня той же величины и формы, что у сестрицы Бланш, но веселей, со светлыми узорными обоями и без картин на духовные сюжеты. В алькове вместо аналоя стоял туалетный столик с зеркалом и канделябрами. Напротив алькова была большая двуспальная кровать без полога. В ней, опершись спиной о подушки, полулежала женщина по имени Франсуаза -- волосы накручены на папильотки, на плечах -- воздушная розовая ночная кофточка. Казалось, женщина внезапно съежилась, стала меньше, чем выглядела в гостиной. Она сказала по-прежнему жалобно, по-прежнему обиженно: -- Конечно, ты не мог не просидеть весь вечер наверху... Хотя бы когда-нибудь подумал обо мне... Даже Рене, которая всегда на твоей стороне, сказала, что ты становишься невозможным. Я перевел глаза с ее усталого, хмурого лица на пустую подушку на другой стороне кровати. Узнал дорожные часы на столике и пачку сигарет. Даже полосатая пижама, в которой я спал в отеле, была аккуратно сложена на подвернутой простыне. Я по глупости думал, будто Франсуаза -- жена Поля, а я, то есть Жан де Ге, -- ее брат. У меня упало сердце, когда я понял, что он был, напротив, ее мужем. ГЛАВА 5 Моим первым безотчетным движением -- автоматическим и нелепым -- было забрать с постели пижаму; я подошел к кровати, не глядя на Франсуазу, схватил вещи и направился в ванную. К моему ужасу, Франсуаза заплакала, говоря сквозь слезы о том, что я ее не люблю, что она несчастна и что маман всегда встает между нами. Я ждал в ванной, пока она не утихнет. Наконец она высморкалась, и я услышал приглушенное всхлипывание и прерывистые вздохи, которые обычно следуют за слезами, когда человек пытается взять себя в руки. При мысли о том, что она может слезть с постели и пойти следом за мной, я пришел в полное расстройство и, захлопнув дверь в спальню, запер ее, ощущая, что, по-видимому, правильно играю свою роль. Именно так поступил бы Жан де Ге, если бы ему было стыдно, или скучно, или и то и другое вместе. Я опять рассердился, как тогда, в отеле, когда был вынужден надеть его одежду. Как бы он смеялся, если бы видел сейчас меня, нелепую фигуру с его пижамой в руке, увидел, как я прячусь в ванной в то время, как рядом, в спальне, лежит в постели его жена. Та самая ситуация, что вызывает в театре взрывы смеха, и я подумал о том, как близко от комического до ужасного и отвратительного. Мы смеемся, чтобы защититься от страха, нас привлекает то, что внушает нам омерзение. В альковых сценах фарса публика хохочет и визжит от восторга как раз потому, что отвращение, с которым мы ждем развязки, щекочет нам нервы. Интересно, предвидел ли Жан де Ге этот момент или думал, подобно мне, когда я ехал в замок, что через час-другой пьеса будет доиграна, маскарад подойдет к концу. Возможно, ему никогда и в голову не приходило, что я поступлю так, как я поступил. И все же наш разговор накануне, мои стенания о том, что жизнь моя пуста и ничто не привязывает меня к людям, давали ему прекрасный шанс сказать со смехом: <Что ж, поживите моей жизнью!>. Если он действительно хотел сбежать и сделать меня козлом отпущения, это доказывает, что ему не дорог никто в замке. Мать и жена, нежно его любящие, ничего для него не значат. Ему безразлично, что с ними станет, да и с остальными тоже; я могу делать с ними все, что захочу. Если учесть все обстоятельства, маскарад был мало сказать жестоким -- бесчеловечным. Я закрыл капающий кран и перешел в гардеробную. На смену душевному подъему, внутренней свободе, которые я испытывал во время обеда с графиней, пришло уныние, как только у нее изменилось настроение. Я мог бы выкинуть из мыслей ее искаженное страданием лицо -- еще одно звено в цепи событий этого фантастического вечера, -- а я поспешил утешить ее, побыстрей найти пакет и передать его Шарлотте. Сейчас, догадавшись, что плачущая Франсуаза -- жена де Ге, я ее тоже хотел утешить: ее слезы огорчили меня. Внизу, в гостиной, эти люди казались мне нереальными, но здесь, каждая в отдельности, они были беззащитны и возбуждали во мне жалость. Тот факт, что, сами не сознавая того, они были невинными жертвами легкомысленной шутки, больше не казался мне смешным. К тому же я не был до конца уверен, что это шутка. Скорее своего рода проверка моих сил, испытание стойкости и долготерпения, точно Жан де Ге сказал мне: <Ладно. Я позволил семье завладеть мной. Посмотрим, что удастся вам на моем месте>. Я подошел к столу и взял пакет с буквой <Ф>. Маленький, твердый, он был в нарядной оберточной бумаге. С минуту я стоял, взвешивая его в руке, затем неторопливо прошел через ванную и подошел к двери. В спальне было темно. -- Ты не спишь? -- спросил я. С постели донесся шорох, затем зажегся свет: Франсуаза сидела на кровати, глядя на меня. Папильотки скрывал ночной чепчик из тюля, завязанный под подбородком розовым бантом, вместо ночной кофточки на плечах была шаль. Наряд этот плохо сочетался с ее бледным усталым лицом. Она зевнула и посмотрела на меня из-под полуопущенных ресниц. -- А что? -- спросила она. Я подошел к ней. -- Послушай, -- сказал я, -- прости, если я был сейчас груб. Маман вдруг стало плохо, и я встревожился. Я бы раньше спустился, но ты сама знаешь, как с ней трудно. Погляди, что я купил тебе в Париже. Она недоверчиво взглянула на пакетик, который я сунул ей в руку, затем уронила его на одеяло, вздохнула. -- Пусть бы это случалось время от времени, -- сказала она, -- тогда ладно, но это бывает так часто, каждый день, всегда. Порой мне кажется, что маман меня ненавидит, и не только маман, все вы -- Поль, Рене, Бланш. Даже Мари-Ноэль не питает ко мне никаких нежных чувств. Видно было, что она не ждет ответа, и слава Богу, потому что у меня не было слов. -- Вначале, когда мы только поженились, все было иначе, -- продолжала она. -- Мы были моложе, страна освободилась после оккупации, жизнь сулила нам так много. Я чувствовала себя такой счастливой. А затем, мало-помалу, это чувство ушло. Я не знаю, чья это вина -- моя или твоя. Измученное лицо под уродливым тюлевым чепцом, в упор смотрящие на меня глаза, в которых потухла надежда. -- Рано или поздно это происходит со всеми, -- медленно сказал я. -- Муж и жена привыкают друг к другу, принимают друг друга как должное. Это неизбежно, у тебя нет никаких оснований чувствовать себя несчастной. -- О, я говорю не о том, -- прервала она. -- Я знаю, что мы принимаем друг друга как должное. Меня бы все это не трогало, если бы ты был моим. Но здесь все важней, чем мы. Я делю тебя со множеством людей, и -- что самое ужасное -- ты даже не замечаешь этого, тебе все равно. Обед с графиней не представлял трудностей, но сейчас... Я не знал, что сказать. -- Здесь все давит на меня, -- продолжала Франсуаза, -- замок, семья, даже природа. Мне кажется, меня душат. Я уже давно бросила попытки вмешиваться во что-нибудь: отдавать приказания по хозяйству, менять здесь что-то -- твои родственники ясно дали мне понять, что это не мое дело. В замке все должно идти своим чередом. Единственное, на что я отважилась за последние месяцы, это заказать материю на новые занавески в спальне и рюш для туалетного столика, и даже их сочли слишком экстравагантными. Но тебе этого не понять. Она продолжала сидеть, подняв на меня глаза, и я догадался, что от меня ждут хоть какого-то извинения. -- Мне очень жаль, -- сказал я, -- но ты и сама знаешь, как это получается. Здесь, в провинции, мы живем по старинке, поступаем, как заведено. -- Как заведено? Уж кому говорить об этом, только не тебе. Ты уезжаешь когда вздумается под тем предлогом, что у тебя дела. Это ты живешь по старинке, ты сидишь изо дня в день дома, как я?! Ты ни разу не пожелал взять меня с собой. Всегда речь идет о <как-нибудь потом> или <в следующий раз>. Я уже привыкла к твоим отговоркам и даже не прошу. К тому же сейчас это все равно было бы невозможно, я слишком плохо себя чувствую. Она пощупала мой подарок, так и не развязав, и я подумал, что в таких обстоятельствах муж обязательно пожалел бы ее, успокоил, утешил, но я совсем не представлял себе, что может испытывать будущая мать. Неожиданно она сказала -- просто, не жалуясь, не обвиняя: -- Жан, я боюсь. Я снова не знал, как ей ответить. Я взял у нее из рук пакетик и принялся его разворачивать. -- Ведь ты слышал слова доктора Лебрена, когда я потеряла последнего. Это не так легко для меня. Что я мог сказать, что сделать? Какой от меня толк? Я развязал ленточку, развернул бумагу, в которую была упакована коробочка, и вынул из нее небольшой бархатный футляр. Я открыл его и увидел медальон, обрамленный жемчугом; когда я нажал на пружину и крышка открылась, внутри оказался мой собственный миниатюрный портрет, вернее, портрет Жана де Ге. Носить медальон можно было и как зажим, и как брошь, так как на обратной стороне была золотая застежка. Хорошо придумано, еще лучше сработано, и стоило тому, кто купил эту безделушку, немалые деньги. Франсуаза вскрикнула от удивления и восторга: -- Ах, какая прелесть! Как красиво! И как мило с твоей стороны подумать об этом. Я ворчу, жалуюсь, всем недовольна... а ты привозишь мне такой чудесный подарок... Прости меня. -- Она протянула ладони к моему лицу. Я принужденно улыбнулся. -- Ты так добр, так терпелив со мной. Будем надеяться, что скоро все кончится и я снова стану похожа на себя. Когда я говорю с тобой, я слышу, как с моих губ срываются слова, которых я вовсе не хочу произносить, и мне становится стыдно, но удержаться я не могу. Она защелкнула крышку медальона, затем снова открыла его и так несколько раз, радуясь невинному фокусу. Затем приколола медальон к шали. -- Видишь, -- сказала она, -- я ношу своего мужа на сердце. Если теперь кто- нибудь спросит меня: <Где Жан?>, -- я просто открою медальон. Ты здесь очень похож. Миниатюра, верно, скопирована с той фотографии на старом удостоверении личности, которая так мне нравилась. Ты специально заказывал ее для меня в Париже? -- Да, -- ответил я. Возможно, так оно и было, но для меня это звучало низкой ложью. -- Поль страшно рассердится, когда его увидит, -- сказала Франсуаза. -- Значит, все в порядке и твоя поездка в результате оказалась удачной? Как это на тебя похоже -- отпраздновать победу дорогим подарком. Знаешь, я чувствую себя так беззащитно, так беспомощно, когда Поль принимается говорить, что придется закрыть фабрику; я знаю, на что он намекает -- что мои деньги заморожены таким нелепым образом. Вот если у нас родится мальчик... -- Она откинулась назад, не переставая поглаживать приколотый к шали медальон. -- Теперь я усну, -- сказала она. -- Не копайся. Если ты весь вечер проговорил с маман о делах, ты, должно быть, очень устал. Она потушила свет, и я услышал, как она со вздохом снова умащивается на подушке. Я вернулся в гардеробную, распахнул окно и высунулся наружу. Была светлая лунная ночь, ясная и холодная. Подо мной тянулся покрытый сорняками крепостной ров, темнели неровные, увитые плющом каменные стены, которые его обрамляли; за ними уходил вдаль запущенный парк, вернее, это раньше было парком, теперь он зарос травой, где паслись коровы, протаптывая тропинки, терявшиеся среди тенистых деревьев. Прямо перед окном стояло какое-то круглое строеньице, похожее на башню, охраняющую подъемный мост через ров. По его форме я догадался, что это colombier\footnote{Голубятня \textit{(фр.)}.} -- старая голубятня, рядом с ней были детские качели с лопнувшей веревкой. Над притихшей землей нависла смутная грусть, казалось, некогда здесь звучал смех, кипела жизнь, а теперь все это ушло и тот, кто, подобно мне, смотрит в окно, испытывает лишь печаль и сожаление. Мертвая тишина нарушалась глухими прерывистыми звуками, точно откуда-то сверху редкими каплями падала в глубину вода; я высунулся из окна и вытянул шею, чтобы увидеть, откуда доносятся эти звуки, но так ничего и не увидел: изо рта ухмыляющейся горгульи, которая пялилась на меня с карниза башни, вода не текла. В деревне за замком церковные часы пробили одиннадцать ударов -- высокий, пронзительный звук, -- и хотя в нем не было той глубины, что в благовесте, доносившемся из собора в Ле-Мане, я услышал такое же предостережение, как там. Когда отзвучала последняя нота и затихла вдали, мои подавленность и тоска стали еще сильнее; голос рассудка, казалось, говорил мне: <Что ты тут делаешь? Выбирайся отсюда, пока не поздно>. Я открыл дверь в коридор и прислушался. Все было спокойно. Интересно, уснула ли уже графиня, успокоенная таинственным подарком, переданным Шарлотте, или все еще сидит, сгорбившись, в кресле? А что делает сестра Бланш -- молится, стоя на коленях, или смотрит на бичуемого Христа? Я не мог забыть слов Франсуазы: <Жан, я боюсь>. Они тронули меня до слез. Но говорились они не мне. Мне здесь не принадлежит ничего. Я здесь чужой. Мне нет места в их жизни. Я пошел по коридору, спустился на первый этаж. Только я повернул ручку двери, чтобы выйти на террасу, как услышал за спиной шаги и, обернувшись, увидел на ступеньках лестницы черненькую Рене -- в пеньюаре и домашних туфлях; волосы, днем зачесанные в высокую прическу, рассыпались по плечам. -- Куда вы? -- шепнула она. -- Наружу, подышать свежим воздухом, -- тут же солгал я. -- Я не мог уснуть. -- Что с вами? -- спросила она. -- Я сразу догадалась, что все эти разговоры, будто вы устали с дороги и много выпили вчера, -- просто отговорки для Франсуазы. Я слышала, как вы спустились от маман, и ждала, что вы зайдете, даже оставила дверь открытой. Вы разве не заметили? -- Нет, -- сказал я. Она недоверчиво взглянула на меня. -- Вы же не могли не понять, что я нарочно уговорила Поля поехать на этот обед, как только узнала о вашем возвращении. А теперь вечер потерян. В любую минуту он будет здесь. -- Очень жаль, -- сказал я. -- У маман накопилась куча новостей... уйти было просто немыслимо. Но ведь мы сможем поговорить завтра. -- Завтра? -- отрывисто повторила она каким-то странным тоном. -- Проведя в Париже десять дней, нетрудно подождать до завтра? Я могла бы догадаться. Верно, по той же причине вы не удосужились ответить на мои письма. Стоя перед ней в дверях, я ломал голову над ее словами, но все усилия были тщетными; интересно, отразилось ли мое недоумение у меня на лице? Раньше, в гостиной, эта женщина показалась мне союзником, другом. Сейчас единомышленница чем-то недовольна, я догадывался, что в глубине души она кипит гневом. Хотелось бы мне знать, тревожно думал я, чья она жена или сестра и в чем заключается то дело, которое она так настоятельно хочет обсудить со мной наедине. -- Могу лишь повторить, что мне очень жаль, -- снова сказал я. -- Я не знал, что есть какая-то особая причина для нашей встречи. Надо было передать мне, чтобы я вышел, когда я был наверху у маман. -- Это что -- сарказм или вы на самом деле пьяны? Ее злость действовала мне на нервы. Мать тронула мое сердце, жена -- тоже, хоть и по иной причине. На эту женщину, которая неожиданно встала между мной и спасением, у меня не было времени. -- Так можно простудиться, -- сказал я, -- почему вы не ложитесь? Она пристально посмотрела на меня, затем, судорожно вздохнув, сказала: -- Mon Dieu\footnote{Бог мой \textit{(фр.)}.}, как я вас иногда ненавижу! И, повернувшись ко мне спиной, пошла вверх по лестнице. Я распахнул дверь на террасу и вышел. Как приятно было вдохнуть свежий, чистый воздух после затхлой атмосферы закупоренных на ночь и все же промозглых комнат! Под ногами захрустел гравий, затем начались ступени; я осторожно спустился вниз и пошел по подъездной дорожке. Направился было к службам в крепостной стене возле рва, налево от замка, -- судя по всему, это были конюшни и гараж, -- когда в липовой аллее, спускающейся по холму, блеснул огонек. Должно быть, возвращался домой Поль. Я спрятался за кедром, возле которого как раз проходил, надеясь, что на меня не попал свет фар. Через минуту машина пересекла мост, въехала в ворота и свернула направо, по направлению к гаражу. Я слышал, как хлопнула дверца <рено>, затем с шуршанием раздвинулись в стороны двери гаража. Через одну-две минуты раздались шаги и Поль прошел на террасу совсем близко от меня. Поднялся по ступеням, вошел в дом, захлопнув за собой двери. Несколько минут я не шевелился. Ждал. Потом вышел из укрытия и осторожно двинулся к стене у рва. Не доходя нескольких шагов до арки, под которой проехал Поль, услышал тихое рычание. И тут заметил, что возле ворот в стене была ниша, а в ней -- большой охотничий пес; увидев меня, он яростно залаял. Я попробовал его унять, но это мне не удалось, звук моего голоса привел его в еще большую ярость; я снова спрятался за кедр, где не был ему виден, чтобы он успокоился и я мог обдумать, что делать дальше. Лай длился бесконечно, затем перешел в рычание и, наконец, смолк, и я рискнул выйти и осмотреться. Надо мной под ясным светом луны, тускло поблескивая, возвышались массивные стены замка, грозные и все же прекрасные. Дверь в стене вела в парк, что-то заставило меня пройти через нее; остановившись, я глядел на заросший ров и лужайку за ним, где вечером паслись коровы, на еле видные тропинки, ведущие к лесу, на безмолвную голубятню, на увечные качели. Где-то спит спокойным сном автор злой шутки, в которой мы оба были повинны, а возможно, бодрствует и потешается надо мной, представляя, в какой я растерянности. Он считает, что он свободен, раз надел на себя мое платье. Здесь, в замке, страдают не мои -- его родные, а ему безразлично, что с ними станет, какую жестокую боль им предстоит испытать. Опять где-то рядом послышался тот же глухой звук, что потревожил меня в гардеробной, и я понял, что это стучат каштаны, падающие с деревьев на гравиевую дорожку за рвом. Ни туман, ни листопад, ни шелест дождя не сумели бы с такой бесповоротностью показать, что лету конец. В этом звуке воплотилась вся осень. Я поднял глаза на закрытые ставнями окна замка и спросил себя, в какой из двух башен спит графиня и где келья ее дочери Бланш. Надо мной была гардеробная, откуда совсем недавно я глядел сюда, а рядом -- высокие окна спальни. Церковные часы пробили половину двенадцатого -- пора отправляться в путь, я и так задержался среди этих чужих мне людей. Идти мимо пса было слишком рискованно, он мог поднять на ноги весь дом, и я решил пройти по мосту, добраться по липовой аллее до дороги и идти по ней хоть всю ночь до ближайшего городка. Здесь, у рва, не было деревьев, однако каштаны продолжали падать, один ударил меня по голове и отлетел на землю. Странно. Я взглянул вверх и заметил в узком окошке в башенке над гардеробной какую-то фигуру. Пока я всматривался в нее, меня снова ударил по лбу каштан, рядом упал еще один, следом другой, кинутые той же рукой: тот, кого я видел в окне, по какой-то причине хотел привлечь мое внимание. Внезапно фигура поднялась и встала ногами на наружный подоконник, и я разглядел, что это ребенок лет десяти в белой ночной рубашке. Одно неверное движение -- и он полетит с высоты на землю. Я не мог различить, кто это: девочка или мальчик, не видел его лица, я видел лишь одно -- опасность. -- Лезь назад, -- сказал я. -- Лезь обратно в комнату. Фигура не шевельнулась. По голове ударил еще один каштан. -- Лезь назад, -- снова сказал я. -- Лезь назад, ты упадешь. И тут ребенок заговорил, до меня ясно донесся его высокий, абсолютно спокойный голос. -- Клянусь тебе, -- сказал он, -- что если ты не придешь ко мне, пока я досчитаю до ста, я выброшусь из окна. Я стоял молча, голос донесся снова: -- Ты ведь знаешь, я всегда держу слово. Начинаю считать, и если тебя не будет со мной здесь, когда я дойду до ста, клянусь Святой Девой, я сделаю это. Раз... два... три... В памяти всплыли, вытесняя друг друга, слова: <жар>, <видения>. Наконец-то до меня дошел смысл <святые>, разговора в гостиной. Мне не приходило на ум, что набожная праведница Мари-Ноэль -- ребенок. Голос продолжал считать, и я повернулся и кинулся через садовую дверцу на террасу, оттуда -- к парадному входу; к счастью, дверь не была заперта. Ощупью поднялся на второй этаж и принялся вслепую искать, нет ли здесь черной лестницы, которая ведет прямо в башенку над гардеробной. Након