ансуаза не стояла у нее на пути, а Поль повысился в ранге, неожиданно для себя оказалась в роли хозяйки. Она настаивала на том, что принимать гостей надо на террасе, неважно, дождь или солнце, без конца спрашивала Поля, не упустил ли он из виду то или другое, напоминала, что в прошлом году забыли это и то, то и дело обращаясь ко мне за подтверждением; в их радости, в их стремлении сделать все по высшему разряду было что-то трогательное; они были похожи на дублеров, которым в последний момент предложили заменить ведущих актеров труппы. Бланш, оказав мне днем помощь, снова погрузилась в молчание. Она не проявляла никакого интереса к приготовлениям и лишь сказала, встав из-за стола, что, встретятся гости на террасе в половине одиннадцатого или нет, месса будет, как всегда, в девять. Я спросил себя, уж не выбросила ли она из головы назначения доктора Лебрена, ведь он просил ее перевязать мне руку. По-видимому, та же мысль мелькнула у Рене, потому что, когда мы перешли в гостиную, она сказала: -- Если ты рано поднимешься к себе, Бланш, я могу сама заняться рукой Жана. Где бинты? -- Я перевяжу его сейчас, -- быстро ответила Бланш и, тут же вернувшись с оставленным доктором перевязочным материалом, по-прежнему молча, протянула руку, чтобы развязать мою. Закончив, она пожелала всем, кроме меня, доброй ночи. Рене, сев на диван, спросила: -- Разве Мари-Ноэль не спустится к нам поиграть в домино? -- Сегодня -- нет, -- ответила Бланш. -- Я почитаю ей наверху. -- И вышла из комнаты. Минуту спустя Рене сказала: -- Странно, девочка никогда не пропускает игры. -- Она очень расстроилась из-за Жана, -- откликнулся Поль, беря одну газету и кидая мне другую. -- Я сразу это заметил. Ты следи за ней, не то у нее опять начнутся виденья. Я не уверен, что так уж разумно было дарить ей жизнеописание святой Терезы из Лезье. Вечер тянулся медленно, единственным развлечением были газеты; время от времени Рене поглядывала на меня, улыбаясь сочувственной, заговорщицкой улыбкой, беззвучно спрашивая: <Больно? Не легче?>, -- очевидно, чтобы показать, что из-за моей <раны> мне прощен вчерашний день. Я волновался за Мари-Ноэль. Она могла забрать себе в голову, что должна обречь себя на еще какой-нибудь мученический подвиг: надеть на шею железный ошейник или спать на гвоздях, поэтому в половине десятого я попрощался с Рене и Полем и пошел наверх. Направился прямо в башенную комнатку и распахнул дверь. В комнате было темно, и, нащупав выключатель, я зажег свет. Девочка стояла на коленях у аналоя, сжимая четки, и я понял, что нечаянно прервал молитву. -- Извини, -- сказал я. -- Я приду, когда ты кончишь. Мари-Ноэль обратила ко мне отрешенный взгляд, подняв руку, чтобы я молчал. Я стоял в ожидании, не зная, чего она хочет: чтобы я погасил свет или оставил его гореть. Но вот девочка перекрестилась, положила четки у ног Мадонны, встала с колен и забралась под одеяло. -- Я представляла Страсти Господни, -- сказала она, -- это всегда приводит меня к такому состоянию духа, какое нужно для мессы. Тетя Бланш говорит: если думаешь о посторонних вещах, вспоминай о Страстях Господних. -- А о чем ты думала? -- спросил я. -- Утром я думала об охоте, о том, какое нас ждет удовольствие. А потом весь день думала о тебе. В ее глазах было не столько беспокойство, сколько недоумение. Я облегченно вздохнул. Я не хотел ее напугать. -- Обо мне волноваться нечего, -- сказал я, подтягивая одной рукой одеяло. -- Рука уже куда лучше, и доктор Лебрен обещает, что через несколько дней все пройдет. Глупый случай -- надо же было часам упасть в костер... Как я мог забыть, что ремешок еле держится... -- Но часы и не падали в костер, -- сказала Мари-Ноэль. -- То есть как -- не падали? Она глядела на меня в замешательстве, дергая простыню, лицо ее залила краска. -- Я была в голубятне, -- сказала она. -- Я забралась на самый верх и глядела наружу через дырочку возле входа для голубей. Я видела, как ты шел по аллее, размахивая часами. Я хотела тебя позвать, но у тебя был такой серьезный вид, что я передумала. Ты постоял немного у костра и вдруг кинул часы в самую середину. Там не было никакого дыма. Ты сделал это нарочно. Зачем? ГЛАВА 16 Я сел на стул возле кровати. Так было легче говорить, чем стоя. Расстояние между нами стало короче, я был на одном уровне с ней, а не нисходил к ней, как взрослый к ребенку. Я догадался, что Мари-Ноэль объяснила мой поступок желанием избавиться от часов, а когда, пожалев об этом, я попытался вернуть их себе, тут- то и обжегся. То, что я намеренно причинил себе боль, не пришло ей в голову, но это она легко поймет. -- Часы были только предлогом, -- сказал я. -- Я не хотел участвовать в охоте, но не знал, как этого избежать, и тут, когда я стоял у костра, мне пришла в голову мысль обжечь руку. Это было просто, но глупо. Успех, должен признать, превзошел ожидания -- боль оказалась куда сильней, чем я думал. Она спокойно слушала. Подняла забинтованную руку, осмотрела со всех сторон. -- Почему ты не притворился, будто ты болен? -- спросила она. -- Это бы ничего не дало. Все догадались бы, что это обман и со мной ничего не случилось. Обожженная рука говорит сама за себя. -- Да, -- согласилась Мари-Ноэль, -- не очень-то приятно, когда тебя выведут на чистую воду. Что ж, теперь ты умерщвил свою плоть и получил хороший урок. Можно мне снова посмотреть на часы? Я пошарил в кармане и протянул их девочке. -- Бедненькие, -- сказала она, -- без стекла и черные от сажи. Их дни сочтены. Все удивляются, почему ты бросился их спасать. Я держала свой секрет при себе. Никому не сказала, что, прежде чем вытащить часы из костра, ты сам их туда кинул. Как не стыдно было делать им больно! Об этом ты не подумал? -- Пожалуй, нет, -- сказал я. -- У меня все перепуталось в голове. Я думал об одном человеке, которого убили -- застрелили -- много лет назад, и вдруг, не отдавая себе отчета, я бросил часы в огонь и в тот же миг сунул туда руку, чтобы спасти их. И обжег ее. Все произошло в одно мгновение. Мари-Ноэль кивнула. -- Ты, наверно, думал о месье Дювале. -- сказала она. Я удивленно взглянул на нее. -- Говоря по правде -- да. -- Естественно, -- сказала девочка, -- ведь это он подарил тебе часы, и его застрелили. Все сходится. -- А что ты знаешь о месье Дювале? -- спросил я. -- Он был управляющим verrerie, -- сказала Мари-Ноэль, -- и, по словам Жермены, одни считали его патриотом, другие -- предателем. Но он умер ужасной смертью, и мне не позволено о нем говорить. Особенно с тобой и с тетей Бланш. Поэтому я и не говорю. Она протянула мне часы. -- Кто не велел тебе говорить о нем? -- спросил я. -- Бабушка, -- сказала Мари-Ноэль. -- Когда? -- О, не помню. Сто лет назад, когда я впервые услышала об этом от Жермены. Я стала рассказывать бабушке, и она сказала: <Сейчас же замолчи. Мало ли что болтают слуги. Все это -- сплошное вранье>. Она очень тогда рассердилась и ни разу с тех пор не говорила со мной об этом. Папа, скажи, почему ты не хочешь завтра охотиться? Этого вопроса я боялся больше всего -- у меня не было на него ответа. -- Не хочу, и все, -- сказал я, -- без всякой причины. -- Но у тебя должна быть причина, -- настаивала Мари-Ноэль. -- Ведь ты любишь охоту больше всего на свете. -- Нет, -- сказал я, -- теперь не люблю. Я не хочу стрелять. Девочка внимательно и серьезно смотрела на меня, ее огромные глаза неожиданно -- мне даже страшно стало -- сделались точь-в-точь такими, как глаза Бланш на детских снимках. -- Потому, что не хочешь убивать? -- спросила она. -- Ты вдруг почувствовал, что лишать жизни -- грех, даже если ты убил маленькую птичку? Мне следовало сразу ответить ей: <Нет>. Я не хотел стрелять потому, что боялся стрелять плохо, а я заколебался в поисках лазейки, и Мари-Ноэль приняла мою нерешительность за положительный ответ. Я видел по ее горящим глазам, что она уже сочиняет в уме фантастическую историю о том, как ее отец вдруг почувствовал внезапное отвращение к крови, ему стала отвратительна сама мысль об убийстве и он сжег себе руку, чтобы не поддаться искушению принять участие в охоте. -- Возможно, -- сказал я. Не успел я произнести это слово, как понял, что совершил ошибку. До этих пор я ни разу сознательно не солгал Мари-Ноэль. А теперь я это делал. Я создавал ложный образ Жана де Ге, давал девочке то, чего она просила, чтобы самому закрыть глаза на правду. Мари-Ноэль встала на колени в постели и, стараясь не задеть повязку, обвила мою шею рукой. -- Я думаю, ты проявил большое мужество, -- проговорила она. -- Помнишь, как сказано в Евангелии от святого Матфея: <...Если же рука твоя или нога твоя соблазняет тебя, отсеки их и брось от себя: лучше тебе войти в жизнь без руки или без ноги, нежели с двумя руками и с двумя ногами быть ввержену в огонь вечный; и если глаз твой соблазняет тебя, вырви его...>. Я рада, что это не глаз, с глазом было бы куда труднее. Рука у тебя заживет, но ведь главное -- это намерение, тетя Бланш всегда так говорит. Жаль, что мы не можем все ей рассказать, хотя лучше пусть это будет наша с тобой тайна. -- Послушай, -- сказал я, -- совсем ни к чему делать из этого особую тайну. Я обжегся, я не могу стрелять, и я не хочу стрелять. Забудь об этом. Мари-Ноэль улыбнулась и, наклонившись, поцеловала забинтованную руку. -- Обещаю даже не упоминать об этом, -- сказала она, -- но думать ты мне не запретишь. Если ты завтра увидишь, что я смотрю на тебя особенным образом, знай, что я думаю о твоем благородном поступке, о твоем смирении. -- Это был не благородный, а глупый поступок. -- В глазах Господа Бога глупцы выше мудрецов. Ты когда-нибудь читал о святой Розе из Лимы? -- Она тоже сунула руку в костер? -- Нет, она носила тяжелый железный пояс и никогда не снимала его, и он так глубоко врезался ей в тело, что сделалась гнойная рана. Она носила его много лет во славу Бога. Папа, тетя Бланш хочет, чтобы я пошла в монастырь. Она говорит, я не найду счастья в этом мире, и, наверно, она права. А теперь, когда я читаю житие святой Терезы из Лизье, я еще больше в этом убеждаюсь. Как ты думаешь? Я посмотрел на нее. Она стояла, маленькая, серьезная, в белой ночной рубашке, скрестив руки на груди. -- Не знаю, -- сказал я, -- по-моему, ты еще слишком мала, чтобы это решать. Если тетя Бланш не нашла счастья в нашем мире, это еще не значит, что то же будет с тобой. Все зависит от того, что ты понимаешь под счастьем. Это ведь не горшок с золотом, закопанный под деревом. Спроси господина кюре. -- Спрашивала. Он говорит, если я буду усердно молиться, Бог ответит мне. Но ведь тетя Бланш молится с утра до ночи и намного старше меня, а Бог так и не дал ей ответа. Церковные часы пробили десять. Я устал, я не хотел обсуждать душевное состояние Бланш, или Мари-Ноэль, или мое. -- Что с того? -- сказал я. -- Возможно, тебе повезет больше и ты получишь ответ быстрее. Девочка вздохнула и легла в постель. -- Жизнь -- сложная штука, -- сказала она. -- Согласен. -- Как ты думаешь, не легче ли быть кем-нибудь другим, а не самим собой? -- спросила она. -- Это я и хотел бы узнать. -- Я бы не возражала быть другой девочкой, но только если была бы уверена, что ты будешь моим отцом, -- сказала она. -- Ты на ложном пути, -- возразил я, -- все на свете иллюзия. Спокойной ночи. Как ни странно, ее обожание угнетало меня. Я погасил у нее свет и спустился в гардеробную к своей походной кровати. Уснуть мне мешала не рука, она больше меня не тревожила, а сознание, что главное -- видимость, что всем им нужно одно -- внешняя оболочка Жана де Ге, его наружный вид. Цезарь был единственным, кто понял, что я чужой, но и его я сумел примирить с собой -- сегодня он позволил себя погладить и завилял хвостом. Я беспокойно проспал несколько часов и проснулся от того, что Гастон раскрыл ставни; утро было пасмурное, сырое, сеялся мелкий дождь. И тут же передо мной, вселяя смутную тревогу, встал весь ожидающий меня день -- охота, гости, ритуал приема, такой же неведомый мне, как праздник каннибалов, -- и я почувствовал, как для меня важно не подвести никого из де Ге, не опозорить семью или замок, и не потому, что я испытываю особое уважение к отсутствующему хозяину дома, а потому, что традиции святы для меня. В коридоре раздавались шаги, на лестнице -- голоса, церковный колокол начал созывать прихожан к мессе. Я поблагодарил Бога за то, что успел побриться, и теперь мне оставалось только надеть темный костюм, приготовленный Гастоном... А тут послышался стук в дверь, и вошла Мари-Ноэль, чтобы помочь мне. -- Ты опаздываешь, -- сказала она. -- Почему? Опять разболелась рука? -- Нет, -- сказал я. -- Я забыл про время. Мы заглянули вместе к Франсуазе пожелать ей доброго утра, а затем спустились вниз, в холл, и вышли на террасу. Увидели опередившую нас небольшую семейную группу -- они уже прошли через ворота и шли по мосту, -- Поль, Рене и Бланш, а рядом с ней, опираясь на ее руку, какая-то тучная, сутулая, незнакомая мне фигура в черном. Я хотел было спросить Мари-Ноэль, кто это, как до меня внезапно дошло, что это сама графиня, которую я видел только в кресле или в постели. Две черные фигуры, одна грузная, выше всех остальных, другая, рядом, деревянная, прямая, как палка, были похожи на вырезанные из бумаги силуэты на фоне холмов и старой церкви под тусклым серым небом. Мы догнали их, и я предложил маман свою здоровую руку, чтобы мы с Бланш могли поддерживать ее с двух сторон. Я увидел, что она выше, чем я думал: мы с ней были одного роста, но из-за тучности она казалась еще больше. -- Что это за история насчет ожога? Никто никогда не говорит мне правды. Я кончил рассказывать как раз в тот момент, когда колокола умолкли и мы подошли ко входу в церковь. -- Не верю я тебе, -- сказала маман, -- только слабоумный мог сделать такую глупость. Или ты действительно выжил из ума? Кучка деревенских жителей, стоящих на паперти, расступилась, чтобы пропустить нас, и пока мы шли к нашим местам, -- графиня, все еще опираясь на Бланш и меня, -- я думал, не странно ли, что семейство де Ге все вместе приходит сюда замаливать грехи, а двое из них вот уже пятнадцать лет не разговаривают друг с другом... Церковка двенадцатого века, такая ветхая и скромная снаружи, без украшений, с простой, покрытой лишайником каменной кладкой, внутри оказалась кричаще- безвкусной, с фиолетово-синими окнами, запахом лака, как в методистской часовне, и стоящей у алтаря кукольной мадонной, с удивлением глядящей на младенца Иисуса у себя на руках. Я надеялся, что, очутившись в церкви и принимая участие в мессе, забуду про маскарад и почувствую себя истинным владельцем Сен-Жиля. Но вышло наоборот: вновь заявило о себе утихшее было чувство вины. Никогда еще так ясно не отдавал я себе отчета в том, что совершаю обман, причем обманываю не столько стоящих рядом со мной на коленях родных, которые стали мне своими, чьи недостатки и провинности я знал и отчасти делил, сколько незнакомых мне крестьян, собравшихся в церкви. Что еще хуже, я обманывал доброго старого кюре с розовым лицом херувима, который включил меня в свои молитвы, а я, глядя на его объемистую фигуру, увенчанную кивающей головкой, вдруг непочтительно вспомнил африканского знахаря, которого когда-то видел, и должен был отвести от него глаза и прикрыть их рукой, словно целиком отдавшись молитве. Я был в каком-то двойственном состоянии духа: с одной стороны, корил себя за обман, и каждое слово мессы звучало в моих ушах как обвинение, с другой -- зорко подмечал все неудобства, которые испытывали те, кто был рядом со мной: мать, чуть не в голос застонавшая от боли, когда ей понадобилось переменить колени; Поль, как все курильщики, страдавший утром от кашля; Рене, изжелта-белое лицо которой без пудры казалось бледным, как смерть; Мари-Ноэль, которая, рабски копируя каждое движение Бланш, склонялась все ниже и ниже над молитвенно сложенными руками. Ни разу еще служба не казалась мне такой долгой, и хотя в ней был -- для меня -- особый внутренний смысл, слушали ее вполуха, для проформы, и когда она кончилась и мы медленно двинулись к выходу между рядами, первое, что сказала графиня, тяжело повисшая на моей руке: -- Верно, эта дурочка Рене собирается вырядиться, как попугай, раз Франсуаза не выйдет к гостям. У меня есть большое желание остаться внизу и испортить ей удовольствие. На паперти Бланш взяла ее под другую руку, и мы все трое медленно спустились с холма к замку и вступили в свои владения: брат и сестра -- не раскрывая рта, мать -- повторяя, как она довольна тем, что начался дождь -- значит, праздник не удастся, гости промокнут до нитки, Рене заляпает свои тряпки грязью, если высунет голову наружу, а Поль, которому поручено организовать охоту, при его бестолковости все перепутает и только поставит себя в глупое положение. -- Так что, -- тут она стиснула мне руку, -- тебе будет над чем посмеяться. Мы подошли к террасе в половине одиннадцатого; с неба сеялась мелкая изморозь; в воротах появились первые машины. Бедняжка Рене, чьи невинные планы оказались сорваны, совсем было скрылась позади грузной фигуры свекрови, которая, опершись на палку, в накинутой на плечи огромной шали стояла на почетном месте у входа в замок и с царственным видом приветствовала подъезжающих гостей. Ее появление внизу было так неожиданно, что даже обожженную руку хозяина дома сочли всего лишь неприятным казусом, а уж отсутствие Франсуазы вообще прошло незамеченным. Госпожа графиня \textit{принимает}, все остальное не имело значения. Маман нельзя было узнать. Я не мог поверить, что эта величественная владычица замка, окруженная гостями, собравшимися со всей округи, -- та самая старуха, которую я видел наверху, в ее спальне, скорчившуюся в кресле, или серую, измученную, в огромной, широкой кровати. Но в каждой ее фразе скрывалась какая- нибудь колкость по поводу того, что происходит. <Лучше оставьте ружье в доме и собирайте каштаны>, -- одному из гостей, а другому: <Если вам нужен моцион, выведите моих терьеров. Они вам за пять минут такую потеху устроят, какой от Поля вы не дождетесь за пять часов>. Я стоял в стороне, не желая быть причастным к ее злобным выходкам, но мое молчание было истолковано превратно: все сочли, что я не в духе из-за руки, а многократно повторяемые мной слова: <Не спрашивайте меня ни о чем -- спрашивайте Поля>, -- насмешка над его стараниями; я видел, что у гостей мало-помалу создалось впечатление, будто никто ни за что не отвечает, дело пущено на самотек и все это имеет несколько смешной характер. Поль, возбужденный, встревоженный, то и дело поглядывал на часы: охотники уже вышли из графика и ему не терпелось покинуть замок. Вдруг я почувствовал, что меня трогают за локоть. Это был мужчина в комбинезоне, который жил возле гаража; рядом с ним стоял Цезарь. -- Я привел Цезаря, господин граф, -- сказал он. -- Вы про него забыли. -- Я сегодня не охочусь, -- сказал я. -- Отведите его к господину Полю. Пес, опьяненный свободой и чувствуя, что его ждет охота, не обратил никакого внимания на Поля, когда тот крикнул: <Ко мне!> -- а завидев старого соперника, хорошо натасканного спаниеля, невозмутимо сидевшего на месте, потеряв голову, кинулся на него, и в ту же секунду поднялся страшный шум, собаки яростно рычали и лязгали зубами, престарелый владелец спаниеля кричал во все горло, а Поль, синевато-бледный от злости, громко звал меня: -- Ты что, не можешь успокоить свою собаку?! Садовник Жозеф и я кинулись на несчастного Цезаря, но от меня было мало пользы. Все же нам, наконец, удалось его успокоить и взять на поводок. Всем эта сцена показалась забавной, всем, то есть кроме хозяина спаниеля и Поля, который, проходя мимо меня, сказал: -- Еще одна из твоих шуточек, вероятно? Оставил своего бешеного пса без присмотра, чтобы он устроил здесь драку и испортил нам день с самого утра, и думаешь, что это смешно! Что я мог сделать? Цезарь не желал меня слушаться, а со стороны казалось, будто я его науськиваю, будто все это для меня потеха и, что бы ни случилось, мне все равно. -- Вы не хотите составить нам компанию? -- спросил кто-то из гостей. -- Не сейчас. Попозже, -- ответил я, и гости стали группами отходить от дома, смеясь и пожимая плечами; кое-кто взглянул на тяжелые дождевые тучи и досадливо сморщил лицо, словно желая сказать: <Представление провалилось. Можно с таким же успехом возвращаться домой>. Когда они исчезли из вида, я обернулся к графине: -- Вы решили погубить этот день для Поля и Рене, и вам это удалось. Я надеюсь, вы гордитесь собой. Она тупо смотрела на меня, ее взгляд ничего не выражал. -- О чем ты? -- спросила она. -- Я тебя не понимаю. -- Вы прекрасно меня понимаете, маман, -- проговорил я. -- Сегодня у Поля и Рене был единственный шанс хоть как-то здесь распоряжаться, и вы сознательно стали на их пути, превратили все в балаган. Никто не замечал Рене, на Поля не обращали внимания; для них обоих день все равно что кончен. Один Бог знает, как и чем будут развлекаться остальные. Лицо графини посерело, от удивления или гнева -- я сказать не мог. Я думал, что мы в холле одни, но Шарлотта ждала ее у порога и теперь подошла, взяла под руку, и они без единого слова стали подниматься по лестнице. Ни Рене, ни Бланш нигде не было видно; в холле осталась одна Мари-Ноэль -- второй свидетель сцены; лицо ее горело, она смущенно глядела в сторону, делая вид, будто не слышала моих слов. Я вышел из себя, играя роль другого человека, настоящий граф де Ге никогда бы так не поступил. Будь он на моем месте, он смеялся бы заодно с матерью, подзадоривал бы ее. Я знал, что рассердило меня в действительности: вся эта ситуация вообще не возникла бы, будь здесь Жан де Ге. Даже если что-нибудь помешало бы ему участвовать в самой охоте, он все равно сам лично руководил бы ею. Не мать была виновата в том, что день оказался погублен, а я. Мари-Ноэль постояла на одной ноге, затем на другой. Она была в макинтоше с капюшоном и надеялась, что мы пойдем пешком за остальными и посмотрим на охоту. -- Болит у тебя рука? -- спросила она. -- Нет. -- Я думала, болит, потому ты так мало занимаешься гостями. Верно, жалеешь, что не можешь стрелять. -- Нет, не жалею. Мне только досадно, что все провалилось. -- Теперь бабушке станет плохо. У нее будет приступ. Почему ты так на нее рассердился? Она делала это ради тебя. А что толку? Все наши мотивы ложны. Я пытался сделать правильную вещь неправильным путем, а может быть, неправильную вещь -- правильным путем, не знаю, первое или второе. Мой план не осуществился, план матери -- тоже. Даже пес попал в немилость, потому что не получил указаний. -- Где тетя Рене? -- спросил я. -- Она поднялась наверх. У нее развалилась прическа. Мне показалось, что она плачет. -- Скажи ей, что Гастон повезет нас всех в машине следом за chasseurs\footnote{Охотники \textit{(фр.)}.}. Мари-Ноэль просияла и выбежала из комнаты. Я попросила Гастона привести машину ко входу и с облегчением заметил, что он поставил в багажник ящик с вином. Для гостей это будет лучшим утешением, лучшим выходом из передряг сегодняшнего дня. Я поглядел на подъездную дорожку и увидел, что к нам приближаются Рене и Мари- Ноэль, а с ними, виляя пушистым хвостом, Цезарь. -- Пес нам не нужен! -- крикнул я. Они остановились в удивлении. -- Он тебе понадобится для дичи, папа! -- крикнула в ответ Мари-Ноэль. -- Нет, -- сказал я. -- Раз я не принимаю участия в охоте, зачем он мне? Я не управлюсь с ним одной рукой. -- А тебе и не надо с ним управляться, -- сказала девочка. -- Он всегда слушает твою команду. Он не послушался сегодня утром, потому что ты ничего ему не приказал. Пошли, Цезарь. -- Разве у него нет поводка? -- спросила Рене. -- Где его поводок? Я сдался. Я не мог спорить. День вышел из-под моего контроля. Я забрался на заднее сиденье машины -- собака с одного бока от меня, девочка -- с другого. Рене -- на переднем сиденье, Гастон -- за рулем. Машина подпрыгивала на неровной проселочной дороге, ведущей в лес, и когда меня стало бросать на Цезаря, в его горле заклокотало глухое ворчание -- предвестник грозного рыка, и я спросил себя, сколько времени его врожденное достоинство будет держать его в рамках вежливости и как скоро мои невольные толчки выведут его из терпения. -- Что с Цезарем? -- спросила Рене через плечо. -- Почему он все время рычит? -- Папа его дразнит, -- сказала Мари-Ноэль. -- Да, папа? -- Ей-Богу, нет. И не думаю, -- возразил я. -- Эти недоученные собаки, у которых не кончилась натаска, легко приходят в возбуждение, -- заметила Рене. -- Не забывайте, ему всего три года. -- Жозеф сказал мне два дня назад, -- вступил в разговор Гастон, -- что пес странно себя ведет. Несколько раз рычал на господина графа. -- Что мы будем делать, если он взбесится? -- спросила Мари-Ноэль. -- Не взбесится, -- сказал я, -- но кому-нибудь придется следить, чтобы его не спускали с поводка. Внезапно машина остановилась: мы были совсем близко от охотников, растянувшихся редкой цепочкой вдоль аллеи. Мы вышли, и я тут же почувствовал, что вообще не надо было здесь появляться, так как я не имел ни малейшего представления о том, что мне следует делать. Еще хуже было то, что, несмотря на мои указания, Цезаря выпустили из машины, и сейчас, как и тогда возле дома, он свободно бегал кругом в поисках хозяина. -- Ко мне, Цезарь! -- позвал я. Пес словно не слышал. Он бежал вдоль цепи, сопровождаемый сердитыми криками: <Ловите его!> -- в растерянности оттого, что никто его не зовет. Рене неодобрительно поцокала языком: -- Право, Жан, вы даете ему слишком большую волю. -- Я знал, что брать его с собой было ошибкой, -- сказал я. -- Мари-Ноэль, сбегай приведи его. Девочка еще не успела отойти, как из леса послышались крики, шум крыльев и прямо над нами пронеслись птицы. Воздух наполнили хлопки выстрелов, и на землю стала падать убитая дичь. Горожанин, попавший в чуждую ему обстановку, непривычный к полевой охоте, я инстинктивно пригнулся и закрыл глаза. -- Что с вами... вам дурно? -- спросила Рене, но только я выпрямился, как Цезарь, забыв все, чему его учили, кинулся без приказа вперед, чтобы принести ближайшую птицу, которая, безусловно, -- так сказал ему собачий рассудок -- была добычей его хозяина. И тут же столкнулся, голова к голове, со своим утренним врагом, старым спаниелем, чей хозяин стоял справа от меня и, вероятно, подстрелил эту птицу. Только я выдавил из горла: <Цезарь!>, -- как между псами снова началась жуткая драка. Хозяин спаниеля, низенький старичок с пунцовым лицом, в куртке и мятой шляпе из твида, орал не умолкая: -- Отзовите вашу собаку! И мы все трое -- Рене, Мари-Ноэль и я -- бросились разнимать бешено дерущихся псов, к которым присоединился еще один. Вне себя от ярости, отбежал от нас, чтобы выстрелить в задержавшихся птиц, пролетавших над головой, но от волнения промахнулся, птицы свернули в сторонку и опустились в какое-то укрытие далеко позади нас. Охотник обернулся к нам, чуть не онемев от негодования. -- Для чего нас сюда пригласили, -- закричал он, -- чтобы издеваться над нами? Вы уже второй раз науськиваете свою собаку на мою. Я ухожу домой. Наконец нам удалось вытащить Цезаря из свалки, и Рене вместе с Мари-Ноэль, хотя и с трудом, увела его с поля боя. Привлеченные собачьим лаем и яростными криками старика в шляпе из твида, нас окружили остальные охотники, чтобы посмотреть, что произошло. В дальнем конце аллеи внезапно появился Поль; встревоженный, напуганный, он подошел к нам в тот момент, когда его гость, все еще красный от возмущения, с ружьем под мышкой и хромающей собакой позади, гордо и решительно удалялся по аллее в противоположную сторону. -- Что случилось с маркизом? -- крикнул Поль. -- Я специально поставил его на это место. Это его любимая позиция. Чем он недоволен? В море лиц я различил одно знакомое: лицо человека в машине возле железнодорожной станции, который первый принял меня за Жана де Ге. Он улыбался. По-видимому, курьезное происшествие позабавило его. -- Жан валял дурака, -- сказал он. -- Я видел его, когда вылетели птицы. Он вертелся и крутился, чтобы развлечь вашу жену, а потом послал Цезаря за птицей маркиза, и пес сцепился со стариком Жюстином. Вряд ли маркиз теперь станет с вами разговаривать. Поль обратил ко мне белое как бумага лицо. -- Что все это значит? -- спросил он. -- Раз ты сам не можешь охотиться, надо испортить удовольствие всем другим? Рене вступилась за меня, что было ошибкой. -- Ты несправедлив, Поль! -- вскричала она. -- Жан вовсе не валял дурака. У него разболелась рука, и он чуть не потерял сознание. А Цезарь совершенно перестал слушаться. С ним что-то сделалось, как бы он не взбесился. -- Тогда надо его пристрелить, -- сказал Поль. -- А если Жану плохо, зачем вообще было выходить из дома? Гости тактично отошли в сторону. Кому приятно слушать семейную ссору? Человек из Ле-Мана подмигнул мне и пожал плечами. Я увидел доктора Лебрена, он спешил к нам по аллее. -- Что случилось? -- взволнованно спросил он. -- Правда, что маркиз де Плесси- Бре прострелил себе ногу? Поль что-то воскликнул и поспешил вниз за возмущенным гостем, чья приземистая фигура виднелась вдали, -- не замедляя шага, он шел к далекой дорожке между живыми изгородями. -- Пожалуй, нам лучше вернуться домой, -- сказал я Рене, но по ее лицу увидел, что она огорчилась; Мари-Ноэль тоже. Зачем еще и им портить день? -- Мы же только приехали, -- сказала Рене. -- Неужели вас задели слова Поля? -- Вы оставайтесь, -- сказал я, -- а с меня хватит. Ну-ка, передайте мне пса. Я схватил бедного Цезаря за поводок, но тут впавший в немилость пес, Бог знает как учуяв в лесу подранка, вдруг, чуть не выдернув мне руку, сделал огромный скачок, и мы оба нырнули в густой подлесок, темный, как обиталище ведьмы. Мне послышался предостерегающий крик Поля, но я ничего не мог поделать: моя судьба была связана с судьбой Цезаря, а его -- с моей, и мы бежали вместе по лесу, пока, запыхавшись и выбившись из сил, не свалились на груду шишек. Цезарь смотрел на меня с собачьей улыбкой, роняя слюну, а затем, видя, что ему не грозят ни брань, ни побои, принялся зализывать раны, полученные в драке. Я закурил сигарету, оперся спиной о ствол дерева и стал прикидывать, как далеко мы отошли от Сен-Жиля. Не слышно было ни голосов, ни выстрелов, ни птиц, ничего, кроме легкого и унылого шелеста дождя. Вскоре, мокрый и окоченевший, в забинтованной руке -- пульсирующая боль, я заставил себя подняться на ноги и, не отпуская пса, стал снова продираться сквозь лесную чащу, чувствуя, как мой предшественник -- поэт, что это исчадие ада будет моей неотступной тенью денно и нощно до конца моих дней, что я не избавлюсь от него никогда. На плачущем небе не было ни одного просвета, чтобы я мог найти направление. Я не знал, куда мы идем: на север, на юг, на восток или запад. От Цезаря было мало толку. Все еще на поводке, он трусил рядом со мной, послушный, как пудель, останавливался тогда же, когда и я, приноравливался к моему шагу. Внезапно он сделал стойку, и чуть ли не из-под моих ног вылетел фазан и в панике скрылся в подлеске перед нами. Когда мы переходили полосу невысоких деревьев, мы вспугнули еще одну птицу, затем еще одну -- видимо, мы случайно набрели на фазанье убежище. Я услышал вдалеке крики, потом выстрел, но звуки доносились слева, а вспугнутые птицы свернули направо от меня. Я заметил, что деревья наконец кончаются. Перед нами была одна из широких просек, на которые я надеялся выйти гораздо раньше. Мы выбрались на нее, мокрые, заляпанные грязью, покрытые листьями и веточками, как браконьер и его дворняга. И тут я увидел, не дальше чем в двадцати шагах, Поля и Роберта, с ужасом глядящих на нас, а вдоль дороги -- застывших, как часовые на посту, охотников, ожидающих в своем неведении птиц, которых я раньше времени поднял. ГЛАВА 17 Откуда-то появился Гастон с машиной. У него была с собой также фляжка, которую я видел в Ле-Мане, вновь наполненная коньяком; я проглотил его, сидя ссутулившись на заднем сиденье <рено>. Сквозь покрытое изморосью ветровое стекло я наблюдал, как понурые фигуры упустивших свои трофеи охотников исчезают в лесу в надежде найти добычу, которая легче дастся им в руки. Преданный Гастон, озабоченно всматриваясь в мое лицо, предложил сразу же вызвать ко мне Лебрена, но он неверно расшифровал мои симптомы; рука больше не тревожила меня, и жара тоже не было; коньяк был тем самым лекарством, в котором я нуждался. Вскоре фляжка опустела; мы снова ныряли из ухаба в ухаб по грязной дороге. Я вспоминаю низкое строение фермы, возле которого уже было полно машин, и ждущего у порога арендатора -- огромного, краснолицего, типичного французского крестьянина -- рядом с крошечной болтушкой-женой. Они завели меня в большущий амбар, и едва я успел пристроиться в дальнем углу, где был заслонен от распахнутых дверей, как туда ввалились мокрые до нитки, усталые и умирающие от жажды охотники, подняв такой галдеж, что зазвенели стропила. Слуги из замка обносили всех вином, которое привез Гастон. Я помню, что с одной стороны от меня была Рене, а с другой -- тот человек из Ле-Мана, и Рене во всех подробностях рассказывала ему историю с костром. Она объяснила ему, что с тех пор я нахожусь почти в бредовом состоянии, но никто не понимает этого, кроме нее. Не успела она кончить, как человек из Ле-Мана принялся разглагольствовать о крупных финансовых операциях, удачной игре на бирже, успешных коммерческих авантюрах. У меня голова шла кругом. Здесь, рядом со мной, единственный человек, который может мне помочь, -- несомненно, он тот самый, о котором говорила мне Бела, -- а я не знаю ни имени его, ни чем он занимается. -- Я сегодня ночью лечу в Лондон, -- сказал он. -- Обычная ежемесячная поездка. Если могу что-нибудь для вас там сделать, вы знаете, где меня найти. Отуманенный алкоголем, я на один безумный миг вообразил, что он проник в мою тайну, и изумленно, во все глаза поглядел на него, затем схватил за рукав и сказал: -- На что вы намекаете? Что вы имеете в виду? -- Обмен валюты, -- сразу ответил он. -- Если у вас есть в Англии друзья, я знаю, как это сделать. Ничего не может быть проще. -- Друзья? -- повторил я. -- Конечно, у меня есть там друзья. -- И глупо улыбнулся; я увидел, что я в безопасности. Разумеется, он ни о чем не догадался, разумеется, он не понимает, о чем идет речь. -- У меня есть в Лондоне очень близкий друг. Он живет неподалеку от Британского музея, -- сказал я. -- Он с удовольствием обменял бы фунты на франки, вопрос -- где их достать? И так как говорил я о самом себе, сидящем с ним рядом, и моя шутка казалась мне на редкость смешной, я добавил: -- Дайте мне перо и клочок бумаги. Он протянул мне записную книжку и вечное перо, и я старательно, печатными буквами, написал свое имя и адрес к, вернув ему записную книжку, с пьяной серьезностью сказал: -- Любая услуга, которую вы ему окажете, это услуга мне самому. Мы с ним ближе, чем братья, -- и разразился громким смехом: надо же быть таким ослом, чтобы не понять, о чем я говорю. Тут я почувствовал, что кто-то трогает меня за локоть. Это была Мари-Ноэль, она сказала: -- Дядя Поль хочет знать, кто будет произносить речь -- ты или он? Но прежде чем я ответил, коммерсант уже хлопал в ладоши, и внезапно все, кто был в амбаре, принялись топать ногами и хлопать, а коммерсант поглаживал меня по плечу, говоря: -- Давайте, Жан, за вами речь. Окруженный морем лиц, в голове -- пьяный чад, я думал: <Вот где я покажу, кто настоящий сеньор Сен-Жиля. Возможно, утреннюю охоту я и сорвал, но сейчас я в полной форме>. -- Mesdames et messieurs\footnote{Дамы и господа \textit{(фр.)}.}, -- начал я, - - вновь, с чувством гордости и удовлетворения, я приветствую вас в этот знаменательный день, и хотя, увы, несчастный случай помешал мне принять личное участие в сегодняшнем события, меня утешает тот факт, что мой брат Поль столь успешно подменил меня. Не так-то легко занимать чужое место, можете мне поверить. Я еще раз убедился в этом своими глазами, когда вчера утром ездил в verrerie проверять счета... -- Я приостановился. О чем я, черт подери, говорю? Мои два <я> слились в одно. -- Но как бы то ни было, -- стараясь выбраться из затруднения, продолжал я, -- я хотел сказать не о verrerie, а о вашей меткой стрельбе. Я почувствовал, что кто-то дергает меня за рукав, -- это был коммерсант. Красный как рак, изменившись в лице, он показывал жестами, чтобы я кончал, затем шепнул мне на ухо: -- Вы с ума сошли, кретин! Передо мной были и другие лица, удивленные, встревоженные, и тут только до меня дошло, что речь моя вряд ли имеет успех и лучше всего будет, если я поскорей ее кончу какой-нибудь шутливой фразой. -- В заключение, -- сказал я, поднимая бокал, -- я хочу добавить одно: моя обожженная рука помешала еще большему несчастью. Маркиз поступил благоразумно, отправившись домой. Если бы в моих руках было ружье... -- Я замолчал для пущего эффекта. --...Многие из тех, кто здесь находится, вряд ли остались бы в живых. Я остановился, почувствовав облегчение от того, что я высказал вслух правду. Но почему никто не аплодирует? Странно. Конечно, шутка моя оставляет желать лучшего, но простая учтивость требует хотя бы вид сделать, что она хороша. Однако вместо хлопков послышалось шарканье ног -- гости стали подвигаться к дверям и выходить наружу, как будто в амбаре вдруг сделалось невыносимо жарко и душно и их потянуло на воздух. Конечно, сказал я, увы, немного, но, хоть убей, я не мог понять, что в этих немногих словах могло их обидеть. Рядом со мной опять очутилась Рене, тут же был доктор Лебрен. -- Боюсь, у вас легкий приступ лихорадки, -- сказал он. -- Самым разумным было бы как можно быстрее вернуться в замок. -- Чепуха, -- возразил я, -- рука не причиняет мне никакой боли. -- Все равно, -- сказал он, -- будет разумнее лечь в постель. Я был не в состоянии спорить. Я позволил Гастону проводить меня до машины, и, когда мы выезжали со двора фермы, я увидел наших гостей, идущих вразброд, каждый в место, назначенное ему для послеполуденной охоты. Все еще лил дождь, и я им не завидовал. -- Похоже, что моя речь не очень пришлась по вкусу, -- сказал я молча сидевшему рядом со мной Гастону, отчасти оправдываясь, отчасти желая обратить это в повод для смеха. С минуту Гастон молчал, затем уголок рта дернулся. -- Вы хлебнули лишнее, господин граф, -- сказал он, -- вот и все, -- словно это оправдывало меня. -- Очень было заметно? -- спросил я. Я скорее почувствовал, чем увидел, что он пожал плечами. -- Люди легко обижаются, -- сказал Гастон, -- особенно если затронуть прошлое. Не стоит смешивать войну и мир и превращать это в шутку. -- Но я не делал ничего подобного, -- сказал я, -- я говорил совсем о другом. -- Простите, господин граф, -- сказал Гастон. -- Значит, я вас неправильно понял. Они тоже. Остальные несколько миль мы проехали в молчании. Когда я выходил из машины, а Гастон стоял, ожидая дальнейших распоряжений, мне вдруг пришло в