е Клонмиэра. - Так, значит, Кити и Лизет решили пожить у Молли? - спросил он. - Очевидно, они предпочли ее общество моему. - Мне кажется, они бы вернулись, если бы думали, что нужны вам, - сказал Хэл. Генри ничего не ответил. Он вертел в руках ножку своей рюмки. - Ты, вероятно, не согласишься на то, чтобы нарушить майорат? Хэл смотрел на отца, широко раскрыв глаза. - О чем вы говорите? - спросил он. - Твой прадед оставил длинное и очень подробное завещание, - сказал Генри. - Если я захочу продать имение, я должен получить согласие моего наследника. Я не имею права сделать это самостоятельно. Если ты дашь свое согласие, я, разумеется, тебе это компенсирую, когда ты достигнешь совершеннолетия, оно ведь не за горами, всего через несколько месяцев, и у тебя будет весьма приличный доход, на который ты сможешь жить. Судя по тому стилю жизни, который ты усвоил в Оксфорде, деньги тебе не помешают. Генри багрово покраснел. - Простите, отец, - сказал он, - но я не могу этого сделать. Вы, наверное, не понимаете, что означает для меня Клонмиэр - для меня, для Молли и для Кити. Это наш дом, мы его неотъемлемая часть, хотя у вас, возможно, с ним связаны другие чувства. - Но вы ведь давно уже там не живете, с самого детства, - сказал Генри. - Эта поездка на Рождество не в счет, просто пикник и ничего больше. Аделина всегда говорит, что нелепо держаться за имение, которое требует постоянных расходов - жалование слугам, ремонт и все прочее, - и она абсолютно права. Это имение - самая настоящая течь, через которую уплывают мои доходы, а взамен оно не приносит ничего. - Евангелие от святой Аделины, - с горечью проговорил Хэл. - Совершенно ни к чему дерзить, - остановил его Генри. - Твоя мачеха весьма дальновидная женщина, и то, что она говорит, исполнено здравого смысла. Что мне пользы от Клонмиэра? Ответь, если можешь. Я не был там уже десять лет. - Кто же в этом виноват, кроме тебя? - сказал Хэл. - Дом стоит на месте и только ждет, чтобы ты туда приехал. Он все такой же, разве что немного обветшал. Раньше ты его любил, ты и теперь его любишь, только не хочешь туда ехать, потому что боишься. - Что ты хочешь этим сказать? Чего я боюсь? - О, не беспокойся, я говорю не о маме. Ее дух не станет тебя тревожить. Она тебя давно простила. Мама сказала мне об этом, когда я был на ее могиле, которую ты, по-моему, никогда не видел. Ты боишься себя, того человека, которым ты когда-то был. Боишься, что если вернешься домой, он явится из мрака и начнет тебя преследовать. Вот почему ты хочешь продать дом: чтобы похоронить этого человека раз и навсегда. Хэл поднялся на ноги, бледный и дрожащий. Слова, толпясь, слетали у него с языка, он даже не вполне отчетливо сознавал, что говорит. - Ты слишком много выпил, - медленно проговорил Генри. - Мне сразу так показалось, как только мы сели обедать. И это не в первый раз. Аделина меня предупреждала. Она говорит, что у тебя это вошло в привычку, а она всегда знает, сколько ты пьешь, у нее есть свои способы определить. Она видела, как ты пробираешься к буфету и угощаешься, когда думаешь, что поблизости никого нет. - А почему я это делаю, как ты думаешь? Да потому, что мне невыносимо сидеть здесь между вами и видеть, как ты с каждым днем становишься все более жалким человеком, безнадежным человеком, все больше и больше зависишь от нее решительно во всем, черт бы все это побрал. Никто из нас - ни Молли, ни Кити, ни я, ни Лизет - ничего для тебя не значим, абсолютно ничего. А теперь она заставляет тебя продать Клонмиэр. Слава Богу, что я могу этому воспрепятствовать. Я не позволю нарушить майорат, даже если вы предложите мне десять тысяч фунтов... Он внезапно замолчал, так как в комнату вошла Аделина. - Что здесь происходит? - спросила она. - Мне даже в гостиной было слышно, как кричит Хэл. Ты что, хочешь, чтобы сюда сбежались слуги? - Пусть приходит, кто угодно, мне это безразлично, - сказал Хэл. - Однако должен вам сказать, что на этот раз вы просчитались. Я не доставлю вам этого удовольствия, не позволю себя подкупить, чтобы вы могли продать Клонмиэр. - Уходи отсюда и ложись спать, - коротко велел ему отец. - Утром с тобой можно будет разговаривать более осмысленно. - Вполне возможно, - заметила Аделина, - если он предварительно не приложится к графинчику. - Она с презрением указала на его трясущиеся руки. - Посмотри на него, вполне можешь гордиться своим сыном. Месяц, проведенный в ваших прекрасных краях, пошел ему на пользу, не так ли? Он едва стоит на ногах. Там его ничто не стесняло, вот он и принял свой истинный облик. Теперь ты, наконец, видишь, Генри, каков он есть. А раз уж зашла об этом речь, можешь полюбоваться на счета, которые пришли за время его отсутствия. Оксфордские торговцы не любят ждать до бесконечности, так же, как и все другие. Весьма красноречивые счета, доложу я вам, во всяком случае, большинство из них. Вот, например, этот: пятьдесят фунтов за вино, доставленное молодому джентльмену в прошлом семестре. - Она бросила счет на стол. - А вот еще один, даже целая пачка. Тебе хватит работы на целое утро, если ты пожелаешь ими заняться. И, наконец, весьма приятное извещение из банка, мастер Хэл, в котором управляющий уведомляет, что у вас дефицит в двести фунтов. Хэл видел перед собой два лица: холодная непроницаемая маска отца и красная торжествующая физиономия мачехи. - Как вы смеете вскрывать мои письма? - закричал он. - Какое вы имеете право? - Мой дорогой Хэл, к чему такая театральность? У вас с отцом одинаковые инициалы, я считала, что это его письма, и, естественно, вскрыла их. А вот еще и billet-doux* с той стороны, полученная сегодня с вечерней почтой. Тысяча извинений за то, что я на нее взглянула. Судя по почерку, эта особа, которая подписывается "Джинни", не иначе, как судомойка. [* Любовная записка (фр.).] Она смеялась, держа письмо перед его лицом. Он ударил ее в слепой дикой ярости, угодив в самый уголок рта. Она пошатнулась и подалась назад, схватившись за лицо; из рассеченной губы потекла тонкая струйка крови. В тот же момент Генри набросился на Хэла, схватил его за шиворот и отшвырнул к столу. - Сопляк! Паршивый пьяный идиот! - кричал он. - Ты что, совсем с ума спятил? Хэл стряхнул с себя руки отца и стоял перед ним, бледный и потрясенный. - Боже мой, Хэл, как тебе только не стыдно? Ударить женщину! Это недостойно мужчины. Вот мой платок, Аделина. Ступай к себе и позови Марсель. Но прежде этот щенок перед тобой извинится. - И не подумаю, - сказал Хэл. Генри посмотрел на сына. Он был бледен, волосы у него растрепались. Счета были разбросаны по всему полу, письмо Джинни валялось под столом, смятое и позабытое. - Либо ты извинишься перед Аделиной, либо можешь убираться из моего дома, - сказал Генри. Выражение его лица было холодно, твердо и беспощадно. - Ты всегда причинял мне одни заботы и неприятности, - продолжал он, - с того самого момента, как родился. Твоя мать безобразно тебя баловала, и поэтому ты возомнил о себе Бог весть что. Через три месяца тебе будет двадцать один год, а чего ты добился? Отличился только тем, что пьянствуешь, мотаешь мои деньги да малюешь скверные картины. Как ты думаешь, могу я гордиться таким сыном? Хэл медленно вышел из столовой в холл. Аделина ничего не говорила. Она смотрела на обоих, прижав к губам носовой платок. - Запомни, - сказал Генри. - Я говорю совершенно серьезно: либо ты извинишься перед Аделиной, либо оставляешь этот дом навсегда. Хэл ничего не ответил. Он даже не обернулся. Открыл парадную дверь, постоял немного, глядя на улицу, и вышел под дождь, даже не надев шляпы. 4 В двадцать пятый день своего рождения Джинни Калаген решила устроить генеральную уборку. Слишком много вещей скопилось в ее комнатке в Ректори. Во-первых, старые школьные учебники, которые ей больше не нужны, и гораздо больше пользы принесут патеру в Дунхейвене, если только он захочет их взять. Она попробует отнести их ему на следующее же утро, рискуя нарваться на отказ. Дар от иноверцев, повязанный красной ленточкой. Папа с мамой, по крайней мере, посмеются. Сентиментальные рассказы для девочек она приберет для своей крестницы, дочурки Молли, пусть полежат до того времени, когда она сможет их читать. И рабочую корзинку, первую ее рабочую корзинку, подаренную мамой, когда ей исполнилось десять лет. Как весело сидеть на полу, подобрав ноги под юбки, и перебирать свои сокровища. Вот фотографии, их она никак не может выбросить. Папа в университетские времена со своими друзьями-студентами. Какой он милый. Сразу видно, что готов на всякие проделки. Таким он, наверное, и был. Рядом стоят мистер Бродрик и его брат Герберт, который тоже стал священником и иногда пишет отцу. Все они такие веселые. А вот она сама ребенком, сидит на коленях у мамы в белом накрахмаленном платьице. Ну и уродка! Глаза словно пуговки на башмаках. А вот целая компания на пикнике в Глен-Бей - их семья и все дети Бродриков. Молли совсем не изменилась, такая же веселая и жизнерадостная, как и десять лет тому назад. Но кто бы мог подумать, что Кити, гадкий утенок, станет такой красавицей? Джинни поискала свадебную фотографию Кити, снятую два года тому назад - она вышла за своего кузена Саймона Флауэра. Они стоят на ступеньках перед парадной дверью замка Эндриф. Кити просто прелестна, а она сама в роли подружки - настоящая дурнушка по сравнению с ней. Бедняжечка Лизет, у нее, наверное, так на всю жизнь и останется худенькое настороженное личико, однако по росту она почти догнала Кити, а ноги ее никто не видит под длинным платьем подружки. Какая умница Кити, как это великодушно с ее стороны - настояла на том, чтобы Лизет жила у нее в замке Эндриф, а С аймон, этот легкомысленный повеса, конечно, не возражает. Наведя порядок в своем шкафу, Джинни потянулась за шкатулкой, что стояла у нее на полке. Она была закрыта и перевязана ленточкой. Джинни развязала ленту и подняла крышку. Шкатулка была доверху заполнена письмами, а поверх писем лежало несколько рисунков. На одном из них была изображена она сама с распущенными волосами, он рисовал ее в то Рождество, которое они вместе провели в Клонмиэре. Было там два эскиза с изображением Клонмиэра и еще один с пейзажем острова Дун. На остальных рисунках были горы, сплошь покрытые снегом, и безграничные просторы земли, голой и неприветливой. Джинни перебрала рисунки один за другим, отложила их в сторону и взялась за письма Хэла. Первые, отчаянные, полные горечи, были из Лондона, потом следовало мужественное, исполненное надежды письмо, которое он написал в Ливерпуле в ночь накануне отъезда в Канаду. "Я знаю, что ты веришь в меня, Джинни, - писал он, - даже если больше никто не верит. И мой отец тоже когда-нибудь сможет мною гордиться". На остальных письмах стоял почтовый штемпель Виннипега, и они в основном были написаны в первые годы его пребывания в Канаде. Она смотрела на даты на конвертах - почти каждый месяц восемьдесят первого и восемьдесят второго годов. Письма были по-школьному беззаботные; все было ново и интересно, он был так рад, что принял это важное решение. Оксфорд и все то, что за ним стоит, казалось, принадлежало другому миру. "Я вижу, что мы, как обычно, проиграли лодочные гонки, - писал он, - так что мое отсутствие не принесло им удачи. В день гонок я вспоминал ребят из нашей команды и молился за них, но, поскольку весь день от восхода до заката я провел в седле, перегоняя скот, у меня было не так уж много времени на то, чтобы думать о друзьях. Это великолепная жизнь, каждая минута приносит мне радость". Они были полны надежд, эти первые письма: он добьется успеха, он в этом уверен. "Конечно, первые годы будут самыми тяжелыми, - писал он, - очень трудно будет жить на ту малость, которая оставлена мне по завещанию прадеда. Но самое главное то, что мне не пришлось обращаться к отцу, я не взял от него ни пенни. Передай Молли, что я отрастил бороду и стал потрясающим красавцем". В одно из писем была вложена не очень четкая фотография, относящаяся к тому времени. Хэл с бородой, в одном жилете без сюртука был похож на настоящего разбойника. Он стоял, взявшись за руки с двумя товарищами-ковбоями. "Раз в месяц мы ездим в Виннипег, - писал он в восемьдесят третьем году, - чтобы истратить там все наши деньги на разные зрелища и на угощение девушкам. В прошлом месяце у нас была грандиозная драка в салуне. Франк, мой партнер, - а он буен во хмелю, - напился и съездил по уху одному парню. Мне, разумеется, пришлось принять участие, и оба мы в результате провели ночь в тюрьме. Первый мой опыт за тюремной решеткой. Аделина, если узнает об этом, скажет: "Я же говорила!". Спасибо дяде Тому за чек, он пришелся весьма кстати, но, пожалуйста, больше не нужно". А потом, в восемьдесят четвертом и восемьдесят пятом тон писем стал меняться, очень постепенно, почти незаметно. "Франк становится невозможным, - писал он, - и мне кажется, что нам следует расстаться. Я попробую вести дело самостоятельно, посмотрю, как это получится. У меня скопилось достаточно денег, чтобы купить небольшое ранчо, где я стану полным хозяином". Из этих планов, должно быть, ничего не вышло, потому что после полугодового молчания он написал, что ему посчастливилось найти место в банке в Виннипеге, и это весьма приятно после стольких лет суровой жизни на ранчо. "Я пришел к выводу, что добиться успеха в разведении скота может только человек, имеющий к этому врожденные склонности, - писал он Джинни, - к тому же тамошний климат очень суров, слишком даже суров для непривычного человека вроде меня. За прошлую зиму я похудел на целый стоун*! Труднее всего вставать ранним утром и выходить на снег, да и с едой там было плоховато. Как я мечтал о печеньях тети Гариет! Теперь я живу в городе, у меня хорошее жилье, и вообще все стало гораздо легче". [* 1 стоун = 6,34 кг.] В банке он, однако, продержался месяца два, не больше; следующее письмо пришло из Торонто и содержало всего несколько строк. "Я снова начал рисовать, - писал Хэл, - в конце концов, живопись - это то, что мне больше всего нравится, и я всегда хотел делать именно это. Никто не распоряжается ни тобой, ни твоим временем. Некоторые люди говорят, что с моей стороны просто глупо заниматься чем-нибудь другим. Я не думаю, что живопись поможет мне разбогатеть, зато теперь я снова свободен - ощущение, которого я так долго был лишен". Потом наступило молчание, которое длилось в течение года. Следующее письмо, написанное осенью восемьдесят шестого года, было исполнено скрытого отчаяния. Даже почерк изменился, сделался неровным и дрожащим, так что некоторые слова невозможно было разобрать. "Я очень болел, - писал он, - здоровье мое никуда не годится. В конечном счете Аделина была права в отношении меня, а ты ошибалась. Я безнадежный неудачник, ни на что не годен, и я давно положил бы всему конец, если бы у меня хватило мужества. Мне удалось продать две-три картины, но вот уже несколько месяцев я ничего не делаю. Думай обо мне, Джинни, вспоминай меня таким, каким я был в Клонмиэре на Рождество, когда мне было двадцать лет, а тебе - шестнадцать. Сейчас ты была бы не слишком высокого мнения обо мне". Это было последнее письмо, которое он ей написал, три года тому назад. Она ответила, но через несколько месяцев ее письмо вернулось назад с пометкой на конверте: "По этому адресу не проживает". Она вспомнила, как сразу же пошла в кабинет к отцу и все ему рассказала, заливаясь слезами и не вытирая мокрых щек. Он был так добр, он все понял и прочел письмо Хэла, сидя рядом с ней и обнимая ее за плечи. - Если бы только я была мужчиной, - сказала она, - я бы поехала в Канаду и привезла бы его домой. Я уверена, что сумела бы его найти. Том Калаген смотрел в ее взволнованные, полные надежды глаза, на ее решительный подбородок. - Думаю, что нашла бы, - согласился он. - Но Бог создал тебя женщиной, и, возможно, придет день, когда ты найдешь Хэла и будешь ему великим утешением. Три года назад Джинни аккуратно убрала письма в шкатулку, сверху положила рисунки и закрыла крышку. Она никогда их не выбросит, будет перечитывать снова и снова, пока не превратится в восьмидесятилетнюю старушку. Может быть, Хэл уже умер и больше не страдает, но это не имеет значения. Она никогда не забудет мальчика, одинокого, мучимого воспоминаниями, который держал ее за руку в темноте мрачного нового крыла Клонмиэра в тот рождественский вечер. Сейчас ему, наверное, уже под тридцать, если он жив - далеко уже не мальчик. Хэл, который сидел на краешке стола у них в молочном чулане, пил сыворотку и макал палец в сливки, чуть только мама отвернется; Хэл, который дразнил ее и смеялся, засунув руки в карманы. Его яхта на заливе... Джинни хранила в душе множество подобных картин, и все они были ей милы и дороги. Ими ей придется довольствоваться до конца жизни, ибо ничего другого у нее уже никогда не будет. Она убрала шкатулку в шкаф и пошла вниз к праздничному завтраку. Пэтси, их садовник, зарезал курицу в честь такого события, а мама испекла особый пудинг. Как и полагается, она разыграла удивление, хотя эта церемония повторялась из года в год, и ее родители смотрели, как она разворачивает подарки, вскрикивая от удивления и удовольствия. Это была ежегодная привычная церемония, одинаково приятная для всех троих. - Папочка, дорогой, часики! Какой ты добрый и какой хитрец! Это ведь те самые часики, которые мы видели в витрине в Слейне и которые нам так понравились, а ты вот взял и потихоньку купил их мне. - При чем тут потихоньку? - удивился Том. - Кити Флауэр ездила в Слейн из Эндриффа и купила их по моей просьбе. - И почтовый набор от мамы! Как вы меня балуете! - Джинни вскочила из-за стола и расцеловала родителей. - Я, конечно, понимаю, в чем тут дело, - сказала она. - Папе нужны часы, чтобы не опаздывать в церковь, а мама будет брать у меня бумагу, чтобы записывать свои рецепты. Это просто заговор с вашей стороны. - Много ты понимаешь, - сказал Том. - Да, кстати, что ты собираешься делать в свой день рождения? Поедешь в гости к Кити? - Нет, просто пойду погуляю, если я не нужна тебе или маме. - Я собираюсь варить джем, - сказала Гариет, - но так и быть, сегодня обойдусь без тебя. Трудно себе представить, думала Джинни, бродя в тот день по Клонмиэру, спускаясь к самой воде и глядя мимо гавани на Голодную Гору, что там, в глубине, под этой гранитной поверхностью, такой светлой и спокойной под летним солнцем, в поте лица трудятся люди, надрываются и умирают, и все это ради человека, который живет далеко-далеко, в другой стране, и ему нет никакого дела ни до них, ни до своей семьи. Дом его - вот он, здесь, возле самой воды - похож на склеп, окна заперты и закрыты ставнями. Иногда он оживает, это когда сюда приезжает Молли с мужем и детьми, чтобы провести под родным кровом неделю-другую, но чаще всего он стоит закрытым, вот как сейчас. Генри Бродрик с женой живут в Брайтоне, дом на Ланкастер-Гейт они продали, а Клонмиэр стоит и ждет, когда же, наконец, приедет хозяин, который все не появляется. Джинни подняла глаза и посмотрела на каменный балкончик в новом крыле. Как странно думать, что ни один человек, наверное, не стоял там и не смотрел на поросший травой склон и подъездную аллею. Кто-то когда-то делал это в мечтах, а мечты рассыпались прахом. Джинни пошла прочь от замка по тропинке вдоль залива к воротам при въезде в парк. Она видела, как со стороны Мэнди, пыхтя, спешит через гавань колесный пароходик, направляясь к Дунхейвену. Вот он миновал остров Дун и встал на якорь на некотором расстоянии от причальной стенки. Теперь здесь много приезжих, с тех пор, как в Эндриффе построили отель. И шахтерские жены возвращаются из Мэнди, там сегодня базарный день. И солдаты, следующие в гарнизон на острове. Этот гарнизон время от времени укрепляют в зависимости от капризов или страхов властей. Но вообще-то в Дунхейвене мало интересуются политикой. По дороге Джинни зашла к некоторым знакомым в коттеджах Оукмаунта, так что домой она вернулась уже в шестом часу. Она шла через сад. Возле молочного чулана Пэтси колол дрова. - А у вас гость, мисс Джинни, - сказал он, кивнув в сторону дома. - Сошел на берег с парохода, право слово, и я враз его узнал, хоть и отощал он так, что ничего на нем не осталось. - Кто же это, Пэтси? - спросила Джинни. - Нет уж, идите домой к папаше, мисс Джинни, а я вам не скажу. И Пэтси продолжал колоть дрова, покачивая головой и бормоча что-то себе под нос. Когда Джинни вошла в дом, ее мать стояла в передней. У нее был взволнованный и немного грустный вид. - Я думала, ты никогда не придешь, - сказала она. - Ступай к отцу, он у себя в кабинете. Имей в виду, дорогая, тебя ожидает сюрприз. Впрочем, не поймешь, сюрприз это или шок. Как странно, что это случилось в день твоего рождения. Она нерешительно улыбалась, но в уголке глаза у нее притаилась слезинка. Джинни прошла в кабинет. Ее отец стоял у камина, разговаривая с человеком, который сидел в кресле у окна, спиной к ней. В его широких плечах и наклоне головы было что-то знакомое. Она сделала шаг вперед, не веря своим глазам, и, в то же самое время, зная наверняка. - Это Хэл, правда? Он поднялся с кресла, высокий, худой, похожий на собственную тень, почему-то совсем не такой, каким она представляла его себе в мечтах все эти годы. Лицо его носило на себе следы страданий и разочарований. Под глазами залегли глубокие тени. Он выглядел старше своих тридцати лет, старше и, в то же время, казался удивительно не взрослым. Это был Хэл, с которого сорвали его юность, словно сняли рубашку, оставив ему, однако, надежду. Он подошел к ней, взял ее за руки и улыбнулся - это была улыбка Хэла, то, что она всегда любила и лучше всего помнила. - Видишь, - сказал он, - я вернулся. Я неудачник, мне ничего не удалось добиться. Но дядя Том говорит, что я могу остаться. Ты не выгонишь меня, Джинни, а? Ты еще веришь в меня? 5 После того, как Хэл и Джинни поженились, они стали жить в Дунхейвене, в доме, ранее принадлежавшем старому доктору Армстронгу, который умер за несколько лет до этого. Дом находился всего в пяти минутах ходьбы от Ректори. Пастор и его жена снабдили их необходимой мебелью и бельем, а сама Джинни оказалась превосходной хозяйкой, так что не прошло и двух недель, как старый докторский дом сделался вполне пригодным для жилья, удобным и комфортабельным. Свой короткий медовый месяц они провели у озера, привезя с собой фотографию, снятую перед самым возвращением домой. Они стоят рядом, несколько напряженные, немного смущенные, у Хэла в руках шляпа, а выражение лица гордое и настороженное, словно он стоит не перед фотографом, а перед обвинителем. Джинни, счастливая и полная надежды, в матросской шапочке на темной кудрявой головке, крепко сжимает в руках маленькую муфточку. Фотографию с гордостью водрузили на каминную полку в их новом доме. Как странно, думал Хэл, что он живет в Дунхейвене, а не в Клонмиэре. От этого у него появилось ощущение собственной неполноценности, которое он никак не мог преодолеть. Он надеялся, что Джинни этого не замечает. Она была такая душечка, такая добрая, любящая и милая, так гордилась своим гнездышком, которое, в общем-то, ничего собой не представляло - достаточно безобразный полупустой дом, стоящий посреди деревни. Хэл ни за что на свете не хотел, чтобы она догадалась, как ему неприятно видеть из окна своей гостиной почту и иметь в качестве соседа сапожника Дулана. Эти мысли были вызваны не снобизмом, просто он втайне тосковал по просторам и уединенности Клонмиэра. Именно там был его дом, его законное место, а отнюдь не в Дунхейвене. Когда подобные мысли приходили ему в голову, он клял себя, обвиняя в неблагодарности, и особенно старался похвалить Джинни за новые занавески, искусно составленный букет на каминной полке, за пирог, испеченный по поводу воскресенья. - Я иногда веду себя, как скотина, радость моя, - говорил он, привлекая ее к себе, - и я прошу тебя: будь со мной терпеливой в такие минуты, не обращай внимания. Помимо скверного здоровья я привез с собой из Канады еще и приступы меланхолии. - Зато у тебя есть жена, - отвечала она, ероша ему волосы. - Я для того и существую, чтобы прогонять твое дурное настроение и ободрять тебя. - Ты моя прелесть, - говорил он, - и я счастливейший человек на свете... А теперь дай-ка мне молоток и гвозди, я попробую повесить тебе полку в кладовой. Канада, во всяком случае, принесла мне кое-какую пользу: я теперь мастер на все руки, умею делать по дому все, что нужно. Прежде чем они решили поселиться в Дунхейвене, пастор спросил Хэла, не думает ли он жить в Клонмиэре. Хэл отрицательно покачал головой, и на лице у него установилось упрямое выражение. - Имение принадлежит отцу, а не мне. А он ни разу мне не написал с тех пор, как я уехал из Лондона десять лет тому назад. Как же я могу после этого жить в Клонмиэре? - А сам ты написал ему, мой мальчик, попросил прощения? - Да, сразу же после того, как приехал в Виннипег. Ответа я не получил. Для меня этого было достаточно, больше я уже никогда не буду ему писать, никогда в жизни. Том Калаген больше ничего не сказал. Только Бог может помочь, положить конец этой ссоре между отцом и сыном; если же он сам попробует вмешаться, то только испортит дело. Том написал письмо своему старому другу, сообщив ему о возвращении Хэла в Дунхейвен, о его нездоровье, о том, что в Канаде он не смог устроить свою жизнь, и что Хэл женился на его дочери. Ответное письмо Генри было достаточно кратким. "Ничего другого я и не ожидал, - писал он, - был уверен, что он ничего не сумеет добиться в жизни. Боюсь, что твоя дочь только зря принесет себя в жертву". Итак, Клонмиэр по-прежнему был закрыт на замок, и Хэл Бродрик жил не там, а в Дунхейвене. Джинни снова стряпала и делала другую работу по дому, только полы мыла служанка, приходившая по утрам, а Хэл чистил обувь и приносил в дом уголь. - Все это я делал в Канаде, могу делать и здесь, - говорил он, а потом бросал взгляд через дорогу на Майкла Дулана, который поглядывал на него с усмешкой, словно презирая его, если же Хэл заговаривал с ним, отвечал свысока и равнодушно. - Как забавно, что им это не нравится, - говорил он Джинни. - Когда мы жили в Клонмиэре, мы были "господа", проезжали мимо них в экипаже, и они нас, разумеется, ненавидели, но, в то же время, испытывали почтение - отца они, во всяком случае, уважали. А теперь, когда я живу среди них, им это не нравится, они рассматривают это как вторжение на их территорию. Нет-нет, тебя это не касается, к тебе они привыкли, ты пасторская дочка. А вот я - это другое дело. Я Бродрик, они вправе ожидать, что я дам им пинка под зад, как бы они меня за это ни ненавидели. - Ты слишком болезненно на все реагируешь, - говорила ему Джинни, - все время от чего-то защищаешься, придумываешь, что они могут тебе сказать. Держись проще, будь самим собой. Со временем вы станете друзьями. Они ведь настоящие дети. - А кто же в таком случае я сам? - спрашивал Хэл. - Будь я проклят, если я знаю. Думал, что скотовод, оказалось, что это не так. Считал себя художником и не сумел продать ни одной картины. Я даже не могу называть себя Хэлом Бродриком из Клонмиэра. Я - ни на что не годный неудачник, женатый на женщине, которой недостоин, живущий на иждивении своего тестя. А люди это знают, вот в чем дело. Они имеют право меня презирать. - Никто тебя не презирает, и оставь свои ужасные мысли. Ты - мой Хэл, мой единственный, - успокаивала его Джинни. И все-таки она немного тревожилась. Первые его восторги, связанные с возвращением домой и встречей с Джинни, поугасли. Он часто бывал мрачен и молчалив, а потом приходил в отчаяние от того, что обидел ее, причинил ей горе. - Я у тебя, словно камень на шее, - говорил он, - не пройдет и года, как тебе надоест со мной нянчиться. Я не имел права являться домой и просить тебя стать моей женой. Джинни рассказала о его настроениях отцу, и он понимающе кивнул головой. - Вся беда в том, - сказал он, - что Хэл понимает, насколько он зависит от нас, но в то же время у него не хватает силы духа попытаться самому встать на ноги. Я поговорю с ним, посмотрим, что удастся сделать. А иногда, когда они сидели у камина в кабинете пастора, Хэл снова становился обаятельным, беззаботным и веселым, так что трудно было его себе представить мрачным и апатичным. Он подшучивал над тетей Гариет за то, что она снимает сливки раковиной, дразнил дядю Тома, уверяя, что его воскресные проповеди слишком длинны, и когда он стоял на коврике перед камином, обняв Джинни за талию, пастору казалось, что его вполне можно принять за Генри, каким тот был тридцать лет тому назад - те же уморительные рассказы о людях и странах, в которых он побывал, о фантастически рискованных проектах, о каверзах, которые он устраивал своему незадачливому партнеру Франку. - Почему ты не хочешь попробовать зарабатывать себе на жизнь, Хэл? - спросил он его, когда Джинни с матерью вышли на кухню, и мужчины остались одни. - Что тебе мешает, гордость? - Не гордость, а лень, - улыбаясь, ответил Хэл. - Я слишком ленив, потому-то мне и не удалось ничего добиться в Канаде. - Неправда, - возразил Том. - У тебя ничего не вышло, потому что у тебя не было друзей, ты был одинок и тратил все свои деньги в виннипегских салунах. Здесь все будет иначе. - Что же вы предлагаете, дядя Том? Картины мои никто не покупает. На прошлой неделе я пытался продать в Слейне три своих полотна - сам предлагал их покупателям, - но ничего не получилось. Мне было стыдно перед Джинни, которая до сих пор верит в меня, считает, что я хороший художник... Но потом я выпил пару стаканчиков и успокоился. - Да, парень, если ты будешь продолжать в том же духе, то снова расклеишься, как это случилось в Канаде. Нет, оставь-ка ты свои картины в качестве хобби - это отличное занятие, когда есть свободное время. Я хочу знать, достанет ли у тебя мужества заняться настоящим делом. - Каким, например? Пастор посмотрел на него, прищурив один глаз. - Ты знаешь Гриффитса, управляющего на шахтах? - спросил он. - Да, знаю. - Его старший клерк уехал в Америку, и ему нужен человек, который будет вести счета и книги и делать еще тысячу разных дел, на которые у него самого не хватает времени. Это, разумеется, означает полный рабочий день с девяти и до шести. Жалование небольшое, однако пренебрегать им не следует. Что ты на это скажешь? Хэл засунул руки в карманы и состроил гримасу, глядя на своего тестя. - Чтобы Бродрик стал работать за несколько фунтов в неделю на шахте, которая со временем будет приносить ему тысячи! - воскликнул он. - Довольно смешное предложение. - Оставим это соображение в стороне, - возразил пастор. - Ты должен думать о настоящем. И это не будет означать, что ты берешь деньги у отца. Эти деньги - жалованье, которое платят старшему клерку, независимо от того, кто занимает это место. Вопрос в том, сумеешь ли ты взять себя в руки и начать работать. Я знаю, кто будет тобой гордиться, если ты это сделаешь. Хэл ответил не сразу. Он стоял, пристально глядя на огонь. - Я готов сделать все, что угодно, чтобы доставить радость Джинни, но в глубине души я знаю, что буду доставлять ей только одно разочарование. Я ни на что не гожусь, дядя Том, у меня ничего не выйдет с этой работой, я только все испорчу, как это случилось со всеми другими моими начинаниями. - Нет, мой мальчик, я уверен, что этого не случится. - Ну что же, значит, надо попробовать. Итак, двадцать пятого февраля тысяча восемьсот девяностого года Хэл Бродрик отправился на шахту своего отца на Голодной Горе плечом к плечу с шахтерами из Дунхейвена и, повесив шляпу на крючок в конторе, уселся на высокий табурет перед конторкой, по другую сторону которой сидел молодой Мерфи, сын бакалейщика. Старый Гриффитс, во всем своем величии, восседал во внутренних комнатах. Хэл вспомнил, как в прежние времена этот Гриффитс стоял перед его отцом, держа шляпу в руках, и вот теперь Хэл служит у него клерком и каждую неделю говорит "Благодарю вас, сэр", получая свое жалованье наравне с молодым Мэрфи и всеми остальными. Как странно быть здесь обыкновенным служащим, в то время как двадцать лет тому назад он, бывало, приезжал сюда с отцом, и шахтеры, завидев их, торопливо сдергивали шляпы; он помнил, как его спускали вниз под землю, и он смотрел, как шахтеры добывают руду, а потом водили к машинам и показывали, как работают мощные насосы. И вот теперь, впервые с тех пор, как родился, он познакомился со сложной внутренней жизнью рудника, которая, казалось, ничем не связана с внешним миром. В шесть часов в своем доме в Дунхейвене Хэл просыпался, услышав звон большого колокола, доносившийся с Голодной Горы, который призывал шахтеров на работу и сообщал тем, кто трудился ночью, что их смена закончилась - усталые и изможденные, они поднимались на поверхность. День за днем на протяжении семидесяти лет этот колокол призывал рабочих - мужчин, женщин и детей - на шахту, тогда как Бродрики, нежась в своих постелях в Клонмиэре, не слышали его зова. От Дунхейвена на Голодную Гору были проложены рельсы, и шахтеры, живущие в деревне, ездили на работу в вагонетках. Хэл слышал свист пара и лязг колес, а иногда топот ног под окном, это рабочие спешили на работу, боясь опоздать. Снаружи было еще совсем темно, в небе сияли звезды. - Бедняги, - шептал Хэл жене, чувствуя почему-то свою вину за то, что им приходится вставать в этот ранний предрассветный час, а потом совесть снова мучила его, когда он сам около девяти часов подъезжал к конторе чаще всего в двуколке пастора. Женщины и дети, работавшие в обогатительном отделении, и те, кто был занят промывкой руды, отрывались от работы, чтобы взглянуть на него, когда он проезжал мимо, и ему казалось, что они смеются над ним и не одобряют его, считая, что он получил место по протекции и что деньги ему вовсе не нужны. В конце каждого месяца, когда нужно было подводить итоги и подсчитывать прибыль, ему приходилось работать сверхурочно, чтобы справиться со всеми материалами, поступающими к нему на стол, и он тоже спешил попасть на шестичасовой поезд из вагонеток вместе с деревенскими шахтерами. Джинни, свежая и бодрая, вставала вместе с ним, чтобы ему было не скучно и чтобы проследить, как он позавтракает перед уходом. В первый раз, когда он решился поехать на этом поезде, шахтеры расступились перед ним, продолжая разговаривать и шутить между собой. Был среди них один парень по имени Джим Донован, сын Пэта Донована, державшего ферму под горой; судя по его словам, он был первым из всей семьи, кто пошел работать на шахты. - Верно вам говорю, в старые времена нам принадлежала вся земля на многие мили вокруг, - говорил он, оглядываясь на Хэла через плечо. - Что правда, то правда, Джим, - соглашались его приятели, - а получили вы ее от самого дьявола. - Ничего подобного, дьявол тут не при чем, - отвечал Джим. - Дед деда моего деда был самый настоящий вождь нашего клана, не больше и не меньше, и жил он вон там внизу, в замке, а о скотине никакого понятия не имел, не знал, как отличить свинью от хряка, доложу я вам. Зачем ему было марать руки, когда на него работали тысячи людей. Он с самим французским королем дружбу водил. - Вот это верно, - подхватил один из шахтеров, - французы нам всегда помогали, да и испанцы тоже. Мне отец говорил. - А кто же это подстрелил помещика, - спросил другой, - за то, что он мешал контрабандистам? Это ведь тоже истинная история, которая случилась в Дунхейвене. - Один из нас, из Донованов, - сказал Джим, - и правильно сделал, его нельзя за это обвинять. Какое право имел этот помещик лишать честных людей средства к существованию? Я бы и сам подстрелил всякого, кто вздумал бы мне мешать. - А красные мундиры из гарнизона тебя тут же и вздернули бы, - засмеялся его приятель. - Плевать я на них хотел, - сказал Джим, махнув рукой. - Дай срок, мы от всех от них избавимся. И тогда я приглашу вас всех на остров пострелять зайцев. Будь это в Канаде, Хэл принял бы участие в этой веселой беседе, стал бы подтрунивать над Джимом Донованом, как он это делал в кругу своих товарищей по ранчо. Здесь же, в родных краях, все было иначе. Рабочие не могли забыть, что он Бродрик, что его отец - хозяин Клонмиэра, и ему принадлежат шахты. Помимо всего прочего его, Хэла, считали гордецом. Если бы он решился пошутить с ними, они бы смутились, застеснялись, решили бы, что он заискивает перед ними, чтобы заручиться их расположением в каких-то своих тайных целях. Пожтому вместо того, чтобы улыбнуться, постараться быть естественным и выказать дружеское расположение, Хэл ограничивался тем, что коротко бросал им "Добрый день" и бормотал что-то о погоде. В силу своих обязанностей клерка он по пятницам принимал участие в раздаче получки рабочим. Для него это был самый ненавистный день за всю неделю. Он должен был сидеть в конторе рядом с Гриффитсом, положив перед собой стопки монет, и выкликать по списку одну фамилию за другой и передавать соответствующую сумму Гриффитсу, который и вручал деньги очередному шахтеру, по мере того как они подходили к столу. Получка казалась такой жалкой, монет было ничтожно мало. Каждую пятницу утром у него сжималось сердце, когда раздавался топот ног, и рабочие выстраивались в очередь перед конторой, в то время как мистер Гриффитс занимал свое место рядом с ним, и начиналась раздача денег. Сначала шли квалифицированные шахтеры, механики, затем по нисходящей линии очередь доходила до наземных рабочих, обогатителей, и уже в самом конце следовали женщины и дети. - Пэт Торренс, - выкоикнул он, и вперед выступил изможденный седой рабочий - кожа его напоминала собранный морщинами пергамент, на шее резко выступало адамово яблоко, под глазами набрякли мешки. Два фунта. Два фунта за восемь часов непрерывной работы, иногда лежа на спине в низких сырых забоях в недрах Голодной Горы; потом он выйдет наверх и будет переодеваться в щелястом сарае, где гуляют сквозняки, и пойдет домой в свою лачугу; там его ждет еда, состоящая из картофеля с соленой рыбой; после еды завалится спать перед очагом, в котором дымит торф, а утром снова вниз, под землю, долбить мокрые стены забоя. Хэл протягивал маленькую кучку монет, избегая смотреть человеку в глаза. Пэт Торренс, конечно, думает про себя: "Вот один из тех, на кого я работаю. Каждая унция руды, которую я добываю в поте лица своего и поднимаю на поверхность, превращается в золото, отправляясь через воду на ту сторону к отцу Хэла Бродрика. Он живет в большом доме, у него слуги и кареты, а сам он сидит себе целый день на заду и палец о палец не ударит. Ему даже не приходится распоряжаться работами, как это делает управляющий, у него одна забота - набивать карманы золотом". Пэт Торренс, шаркая ногами, выходил из конторы, а Хэл выкликал по списку следующего. И так дальше, и так дальше, час или даже дольше, кончая женщинами и детьми. К столу подходили мальчики, не старше девяти лет, чтобы получить монету в два шиллинга, вознаграждение за то, что он целый день стоял босиком на олове, когда его промывали, или за то, что разбивал молотком крупные куски руды для обогатительного отделения. Однажды в пятницу, когда последний по списку получил свои деньги, Хэл обернулся к управляющему со злостью и негодованием. - Это же несправедливо, - ск